Уродливая линия

  Осень в том году выдалась цвета старой бронзы и пепла. Небо над городом висело так низко, что шпили соборов царапали его тяжелое, свинцовое брюхо, и казалось, что вот-вот прольется не дождь, а густая, холодная ртуть.

  Они вышли из церкви, когда служба уже закончилась, и гул колоколов, вибрирующий в диафрагме, начал затихать, уступая место городскому шуму. Отец, высокий человек в длинном сером пальто, шел размеренно, словно каждый его шаг был утверждением какой-то теоремы. Сын, мальчик лет десяти, семенил рядом, пытаясь попасть в такт шагам отца, но постоянно сбивался.

  На паперти, словно грязный ком, брошенный небрежной рукой скульптора, сидело существо. Сказать «человек» было сложно. Это был клубок из лохмотьев, неестественно вывернутых суставов и плоти, которая, казалось, стекала с костей, как воск с оплывшей свечи. Лицо калеки представляло собой географическую карту боли: один глаз был затянут бельмом, рот перекошен в вечной, застывшей гримасе, а руки напоминали сухие корневища, вырванные из земли.

  Мальчик остановился. Его детский взгляд, еще не научившийся тактично скользить мимо чужого горя, впился в уродство. Он смотрел не с отвращением, а с тем пугающим любопытством, с каким дети разглядывают раздавленного жука. Калека заметил этот взгляд и издал звук — нечто среднее между хрипом и стоном, протянув скрюченную ладонь.

  Отец положил монетку в эту ладонь. Звон серебра о кость прозвучал неестественно громко.

  Они отошли метров на сто, прежде чем мальчик, наконец, решился.

— Папа, — тихо спросил он, дернув отца за рукав. — А почему рождаются такие уроды?

  Отец остановился. Он не стал одергивать сына за грубое слово. Он посмотрел назад, на темное пятно у церковных ворот, потом перевел взгляд на сына. В его глазах читалась странная, почти пугающая усталость.

— А потому, чтобы ты задал этот вопрос, сынок, — ответил папа.

— Я не понимаю, — честно признался мальчик. — Разве Бог, про которого пели внутри, не хочет, чтобы все было красиво? Как на картинках?

  Отец вздохнул и указал на идеально ровную, отштукатуренную стену банка на другой стороне улицы.

— Посмотри туда, — сказал он. — Что ты видишь?

— Стену. Белую стену.

— И всё?

— Ну да. Она просто гладкая.

— Именно, — кивнул отец. — Твой глаз скользит по ней и не находит, за что зацепиться. Она стерильна. В ней нет истории, нет драмы, нет жизни. А теперь представь, что весь мир — это такая стена. Все люди — как античные статуи, идеальные, симметричные, с золотым сечением в каждой черте лица.

  Отец продолжил движение, увлекая сына в парк, где старые клены уже сбросили листву, обнажив черные, узловатые скелеты ветвей.

— Красота, сын мой, — это не данность. Это отличие. Это вспышка на фоне обыденности. Чтобы понять, что такое «прямое», ты должен увидеть «кривое». Если бы мы не видели уродства, мы бы ослепли от красоты. Мы бы перестали её замечать. Она стала бы для нас тем же, чем является воздух — необходимым, но невидимым фоном.

  Они шли по аллее, и отец говорил, словно разматывал клубок невидимой нити.

— Уродство — это не ошибка. Это рама для картины. Это тень, которая придает объем свету. Подумай о том калеке. Его искривленное тело, его мука — это камертон. Глядя на него, ты вдруг остро осознаешь чудо своего собственного здорового тела. Ты чувствуешь, как легко сгибаются твои колени, как ровно бьется твое сердце. Без него ты бы принимал это как должное. Он страдает не просто так. Он — мученик эстетики. Он берет на себя тяжесть безобразия, чтобы остальные могли носить корону красоты.

  Мальчик молчал, переваривая услышанное. Ветер гнал по асфальту сухие листья, и их шуршание напоминало шепот тысяч невидимых губ.

— То есть, — медленно произнес мальчик, — он уродлив специально? Для нас?

— Для мира, — поправил отец. — Мир — это система весов. Чаша не может висеть в воздухе, ей нужен противовес. Эстетика мира требует жертв. Тот человек возле церкви — это темный пигмент, без которого картина была бы просто белым холстом. И ты должен не жалеть его свысока, а быть ему благодарным. Его уродство — это фундамент, на котором стоит храм твоего восприятия прекрасного. Это надо понимать.

  Они вышли к набережной. Река была темной, маслянистой, в ней отражались огни фонарей, искажаясь и расплываясь длинными желтыми змеями.

— Но это жестоко, — прошептал мальчик.

— Геометрия не бывает жестокой или доброй, — ответил отец жестко. — Она просто есть. Угол падения равен углу отражения. Сила действия равна силе противодействия. Это закон равновесия.

  Некоторое время они шли молча. Город вокруг них жил своей жизнью: проносились автомобили, смеялись люди в кофейнях, где-то вдалеке выла сирена. Мальчик смотрел на прохожих. Теперь, после слов отца, он видел их иначе. Он замечал слишком длинные носы, сутулые спины, нелепые походки. Но тут же его взгляд выхватывал изящный поворот чьей-то шеи, блеск живых глаз, грациозный жест руки. Мир перестал быть плоским. Он обрел контраст.

— Папа, — снова начал мальчик, когда они свернули в переулок, где тени были гуще. — А почему одни люди хорошие, а другие плохие?

  Отец едва заметно улыбнулся, словно ждал именно этого.

— А потому, что это точно так же работает, как и с уродством, — ответил он.

— Тоже для равновесия? — догадался сын.

— Именно. Представь мир, где все абсолютно добры. Где никто никогда не лжет, не предает, не крадет и не убивает. Где каждое слово — правда, а каждое действие — благо.

— Это был бы Рай, — мечтательно сказал мальчик.

— Это был бы Ад стагнации, — отрезал отец. — В таком мире слово «добро» потеряло бы смысл. Как ты узнаешь, что такое свет, если никогда не видел тьмы? Как ты поймешь цену верности, если предательство невозможно физически? Доброта — это выбор. А выбор существует только тогда, когда есть альтернатива.

  Отец остановился под мигающим фонарем. Свет выхватывал его лицо кусками, делая его похожим на трагическую маску.

— Плохие люди, злодеи, лжецы, убийцы — они выполняют самую грязную и самую важную работу во Вселенной. Они создают контекст. Тень, на фоне которой сияет добродетель. Если бы не было Иуды, жертва Христа была бы просто административным наказанием. Если бы не было тиранов, мы бы не знали цену свободе. Зло — это точильный камень, о который оттачивается клинок добра. Если убрать камень, меч затупится и заржавеет.

  Мальчик поежился. Холод пробирался под куртку, но холод от слов отца был сильнее.

— Значит, плохие люди нужны?

— Необходимы, — твердо сказал отец. — Они — топливо для печи, в которой выплавляется душа. Кто-то должен взять на себя роль злодея, чтобы герой мог состояться. Это космическая драматургия. Каждый негодяй, которого ты встречаешь, каждый, кто причиняет тебе боль — это твой учитель. Он показывает тебе, кем ты не хочешь быть. Он очерчивает границы твоей собственной морали. Без них мы были бы аморфной массой, не знающей разницы между верхом и низом.

  Они подошли к своему дому. Это был старый особняк, стоявший немного на отшибе, темный и величественный. Окна его не горели.

  Мальчик взялся за холодную ручку тяжелой дубовой двери.

— Но, папа... — он замялся. — Если они нужны... Если уродство нужно для красоты, а зло нужно для добра... То кто решает? Кто назначает, кому быть калекой у церкви, а кому — красавцем? Кто решает, кому быть убийцей, а кому — святым? Это же несправедливо. Если это роль, то кто раздает роли?

  Отец положил тяжелую руку на плечо сына. Дверь перед ними бесшумно отворилась, но за ней не было привычной прихожей с вешалкой и зеркалом.

  За дверью была пустота.

  Не темнота, а именно пустота — ослепительно белая, звенящая, бесконечная, лишенная форм и размеров. Пространство, где еще ничего не было создано. Белый лист, протянувшийся во всех направлениях.

  Мальчик ахнул и попятился, но рука отца держала его крепко.

  Отец изменился. Его серое пальто вдруг перестало быть тканью и стало похожим на сотканный из тумана саван. Лицо его разгладилось, став пугающе прекрасным и в то же время невыносимо древним. Глаза, в которых раньше отражалась усталость городского жителя, теперь сияли холодным светом далеких звезд.

— Заходи, — голос отца звучал теперь не с высоты человеческого роста, а словно отовсюду сразу. — Урок окончен.

— Где мы? — прошептал мальчик, чувствуя, как город за спиной — церковь, набережная, калека, прохожие — начинает таять, распадаясь на коды, на вибрации, на дым.

— Мы в Мастерской, — ответил Тот, кого мальчик называл отцом. — И ты задал правильный вопрос: «Кто раздает роли?».

  Отец шагнул в белую пустоту и поманил сына за собой.

— Ты думал, мы гуляли по городу? Нет. Мы гуляли по черновику. Я показывал тебе набросок твоего будущего творения. Тот калека? Я создал его сегодня утром, потратив три часа на проработку кривизны его позвоночника, чтобы ты почувствовал жалость. Те злые люди, о которых ты спрашивал? Я вписал в их алгоритмы жестокость, чтобы ты научился ценить милосердие.

  Мальчик стоял на пороге несуществующего дома, глядя на Того, кто его создал.

— Ты... ты всё это придумал? — голос дрожал. — Значит, их нет? Они не настоящие? Им не больно?

  Отец-Творец покачал головой.

— О, нет. Они настоящие. И боль их настоящая. Иначе это не сработало бы. Иллюзорная боль не учит состраданию. Только реальная кровь делает закат красивым.

  Он наклонился к мальчику, и теперь его лицо было огромным, как небо.

— Ты подрос, сын. Пришло время. Этот мир, который мы только что покинули, я сотру к утру. Он был тренировочным полигоном. Теперь твоя очередь.

  Перед мальчиком в белой пустоте возник пульт. Или мольберт. Или верстак. Это было что-то, меняющее форму, сотканное из чистой возможности.

— Вот тебе чистая Вселенная, — сказал Отец. — Пустая и стерильная. Идеально сбалансированная. Мертвая. Теперь ты — Архитектор.

  Отец отошел в сторону, скрестив руки на груди.

— Создай жизнь, — приказал он. — Но помни сегодняшний урок. Если ты хочешь, чтобы в твоем мире была любовь, тебе придется создать ненависть. Если ты хочешь, чтобы твои создания знали счастье, ты должен сломать кому-то жизнь. Если ты хочешь красоты... — он кивнул в пустоту, где еще недавно был образ калеки, — ...ты знаешь, что нужно сделать.

  Мальчик посмотрел на свои руки. Они дрожали. Перед ним лежала бесконечность, ждущая его решения. Он мог создать рай. Сахарный, липкий, безопасный рай, где никто не плачет. Но он знал, что такой мир будет мертворожденным.

  Он поднял руку. Его пальцы, тонкие и детские, замерли над тканью бытия.

— Ну же, — поторопил Отец. — С чего ты начнешь? С цветка?

— Нет, — тихо ответил мальчик.

  По его щеке скатилась слеза. Он понял, что теперь он тоже стал «плохим». Потому что любовь к своему творению требует жестокости к его частям.

— Я начну с тени, — сказал он.

  И дрожащей рукой он провёл первую черную, уродливую линию поперек идеальной белизны, создавая первую боль в своей новой Вселенной, чтобы у этой Вселенной появился шанс быть прекрасной…


Рецензии