В деревне

Когда я был маленьким, бабка Морфена любила рассказывать истории. Она сидела у печки, а я, заворожённый, вслушивался в её слова.
«В нашей деревне есть мельница, — говорила она, — ночью начинает крутиться сама. А рядом с ней — пруд, чернее самой ночи» …
Деревня лежала на краю огромного поля, где трава шуршала под ветром, словно море зелёных волн. За домами начинался лес, густой и тёмный. Сосны шептались с криками птиц. Старые дубы были покрыты мхом и грибами на корнях.
Дома были простые: деревянные избы с резными ставнями, крытые соломой или глиняной черепицей. Из печей пахло хлебом и дровами. В садках росли яблони и груши, которые летом щедро отдавали плоды. Деревенский быт был размеренным: утром петухи кукарекали, коровы мычали у ограды, женщины выносили воду из колодца, а дети играли в тени деревьев.
Между полем и лесом стояла мельница: деревянная, с покосившейся крышей, с лопастями, которые казались слишком большими для такой маленькой постройки. Её скрип был едва слышен днём, но ночью, под светом луны, он превращался в протяжный стон.
Рядом с ней — пруд. Вода была тёмной, зеркальной, и казалось, что она проглатывает свет, оставляя только собственное отражение. По краям росли тростник и осока, а на поверхности плавали листья, тихо дрожавшие при каждом дыхании ветра. Даже летом в пруду всегда витал холодок, который пробирал до костей.
Я тогда не совсем понимал, что значат слова бабки Морфены, — будто вся деревня жила по этим историям.
Я лежал на печке, подложив под щёку руку. Печь тихо потрескивала, и от неё тянуло сухим, спокойным теплом. Бабка Морфена сидела внизу, на лавке, покачиваясь, будто сама была частью огня.
— Это ты всё правильно запомнил, — говорила она негромко. — Мельница и пруд у нас были всегда. К ним привыкли. А вот письма… про письма никто тогда не знал.
Она помолчала, будто прислушиваясь — не к дому, а куда-то глубже.
— Почтальон тот не просто так появился. Такие люди не приезжают, — их приносит. Как туман с поля — сам не видишь, откуда взялся, — а уже стоит.
Я слышал, как за окном шуршит ветер в траве, и мне казалось, что он точно такой же, как в её словах.
— Он письма носил не из города и не от людей, — продолжала бабка. — Он их доставал. Откуда — не спрашивай. Не наше это дело. Каждый конверт знал, к кому пойти. Потому и не ошибался.
Я представил, как почтальон идёт по деревне, и мне стало зябко, хотя печь грела.
— Люди открывали письма по-разному. Кто сразу. Кто ждал до ночи. Кто — крестился. Но всяк, кто открыл, больше уже не был прежним. Не потому, что сходил с ума… нет. Потому что видел.
— Что видел? — спросил я, не удержавшись.
Бабка Морфена усмехнулась, но глаза у неё были серьёзные.
— Себя. Не такого, каким ходит по улице, а такого, каким внутри живёт. Судьбу свою видел.
Огонь в печке щёлкнул, и мне почудилось, что мельница снова заскрипела, хотя до неё было далеко.
— Потому-то и стало в деревне неспокойно. Не страшно ещё, нет… а неловко. Люди стали смотреть друг на друга дольше обычного. Замолкать на полуслове. Смеяться не вовремя.
Она подняла на меня палец:
— И заметь, — сказала бабка Морфена, — это ещё не магия была. Это только начало. Магия начинается тогда, когда люди решают, что с тем, что они узнали, надо что-то делать.
Я затаил дыхание.
— А дальше… — она медленно встала, подкинула полено в печь, — дальше в деревне появился судья.
Она не договорила. Оставила слова висеть в тепле, как дым.
Я лежал, не двигаясь, и понимал: история ещё только открыла письмо.
Бабка Морфена снова села, тяжело, будто не на лавку, а на собственную память. Некоторое время она молчала, глядя в огонь.
— А знаешь, что люди делают, когда видят лишнее? — сказала она наконец. — Они ищут того, кто скажет им, что с этим делать.
Я пошевелился на печке. Скрипнула доска.
— Потому и судья у нас появился.
Она произнесла это так, будто говорила о погоде. Не как о человеке — как о событии.
— Не здешний он был, — продолжала бабка. — Не из нашей деревни и не из соседних. Его привели письма. Одно из них он получил первым, ещё до того, как к нам пришёл.
Я попытался представить судью, но у меня не получалось. В голове не было лица.
— Он думал, что едет порядок наводить, — усмехнулась она. — Так все думают. Судьи особенно. А деревня уже знала, что никакого порядка тут больше не будет.
Огонь в печи вспыхнул ярче, и тени на стенах зашевелились.
— Сначала его ждали, — произнесла бабка Морфена. — Потом начали готовиться. А потом — понесли к нему всё подряд.
— Кого понесли? — спросил я.
Она посмотрела на меня внимательно, будто решала, можно ли говорить дальше.
— Кого — потом. Сперва — что. Обиды понесли. Страхи. Слова, сказанные давным-давно. А уж когда поняли, что судья судит всё, что ему подсовывают… вот тогда и началось самое интересное.
Она снова замолчала, и я слышал, как где-то далеко, за полем, протянулся скрип — длинный, медленный.
— Внучек, — сказала, не глядя бабка Морфена. — Самый странный суд — это не тот, где судят людей. А тот, где люди судят то, от чего сами не могут убежать.
Я закрыл глаза, но слова всё равно оставались со мной, тёплые и тяжёлые, как печь подо мной.
И я представил, что суд уже идёт.
Просто ещё никто не позвал нас внутрь.
— Судью нашего, — продолжила бабка Морфена, — никто толком и не разглядел сначала.
Она провела рукой по колену, будто стирала пыль.
— Говорили разное. Одним он казался высоким, другим — сутулым. Кто-то уверял, что у него глаза светятся, а кто-то — что глаз у него вовсе не видно, только тень под капюшоном. Но сходились все в одном: когда он смотрел на человека, тот начинал говорить правду. Даже если не собирался.
Я невольно сжал пальцы на краю печки.
— Власть у него была странная, — продолжала она. — Не над вещами и не над миром. Над людьми. Пока верили — он судил. Перестали бы верить — и суда бы не стало.
Бабка усмехнулась, но без веселья.
— А первое дело… первое дело у нас было про кота.
Она сказала это так просто, что я даже не сразу понял.
— Про серого, хромого, который у пруда жил. Его все знали. Он часто сидел у старого столба, что в землю вбит был ещё при дедах.
Я знал этот столб. Кривой, торчал у воды, и к нему запрещали подходить.
— Говорили, — бабка понизила голос, — что столб этот держит воду. Что если его тронуть, пруд выйдет из берегов. А ещё говорили, что он отмечает место, где кто-то когда-то сделал неправильный выбор.
Она помолчала.
— Вот возле этого столба кот и сделал своё дело.
— Какое? — прошептал я.
— Да никакое, — ответила она. — Потёрся о него. Или лапой задел. Или просто посмотрел. Но в ту ночь вода в пруду потемнела сильнее обычного, а мельница скрипела до самого утра.
Люди решили: виноват.
— Притащили кота на суд, — продолжала бабка Морфена. — Посадили на лавку, как человека. Он сидел спокойно, хвост обмотал вокруг лап и смотрел на судью, будто знал о нём больше, чем все мы вместе.
Я представил это — и мне стало не по себе.
— Судья молчал долго. А люди говорили за него. Каждый — своё. Кто боялся пруда. Кто вспоминал старое поверье. Кто просто хотел, чтобы стало тише внутри.
Она покачала головой.
— Вот тогда я и поняла: суд у нас не про справедливость будет. Он про страх. Про то, на кого его удобнее всего переложить.
Огонь в печи тихо треснул.
— Кота, — добавила бабка Морфена, — так и не осудили. Но после того суда никто уже не сомневался: если можно судить кота… значит, можно судить что угодно.
Она подняла на меня глаза.
— А это, внучек, самый опасный знак.
— А пруд?
— А пруд, — пробормотала бабка Морфена, — после того суда стал другим. Не сразу, нет. Он и раньше был тёмный. К нему привыкли. А вот тишина у него изменилась.
Я приподнялся на печке.
— Раньше тишина у пруда была пустая, — продолжала она. — Стоишь, смотришь — и ничего. А после суда она стала плотная. Как будто кто-то стоит с тобой рядом, только не дышит.
Она медленно перекрестилась.
— Кота тогда отпустили. Судья сказал — не виновен. Люди даже обрадовались. Подумали: вот, справедливость. А кот ушёл к пруду и больше в деревню не возвращался.
Я вспомнил серую тень у воды и вздрогнул.
— Говорили потом, что он сидит у самого края и смотрит в воду. Не пьёт, не ловит рыбу. Просто смотрит. А вода… — бабка замялась, подбирая слово, — начала показывать.
— Что? — спросил я.
— Не лица, — ответила она. — Желания. Или то, от чего он всю жизнь бегал.
Печь вздохнула, и по комнате прошёл тёплый треск.
— После суда люди стали чаще ходить к пруду. Не днём — ночью. Поодиночке. Возвращались молча. Некоторые — счастливыми, некоторые — злыми. А некоторые больше вообще не подходили к воде.
Она посмотрела на меня строго.
— Вот тут и стало ясно: суд не кота судил. Он пруд разбудил.
Я сглотнул.
— Столб тот, — добавила бабка Морфена тише, — после этого никто не трогал. Говорили, если его вынуть, пруд покажет всё сразу. Всем. А к такому, внучек, деревня не готова.
Она встала и прикрыла заслонку печи.
— Потому и суд продолжился. Потому и дела пошли одно за другим. Люди надеялись, что, если всё рассудить — пруд снова замолчит.
Бабка усмехнулась, уже совсем устало.
— Но вода, если начала говорить, — не умеет останавливаться.
Я лежал на печке, глядя в темноту под потолком, и мне виделось, что где-то там, далеко за полем, пруд смотрит на нас так же внимательно, как мы — на него.
— После кота, — сказала бабка Морфена, — люди будто осмелели. Поняли: если не человека судить, то и стыдно не будет.
Она поправила платок.
— А потом, — проложила бабка Морфена, — суду понадобилось что-нибудь посущественнее. Такое, чтобы все сразу поняли, зачем он вообще нужен.
Она прищурилась, будто видела это снова.
— Был у нас один человек… зажиточный. Не барин, нет. Просто дела у него ладились. Хозяйство крепкое, амбар полный, дом справный.
Она вздохнула.
— Судили сундук.
Я замер.
— У того самого зажиточного, — продолжала она, — сундук стоял в доме. Тяжёлый, тёмный, с железными скобами. В нём держали одежду, деньги, бумаги — всё, что человеку дорого и что на глаза не выставляют.
Печь тихо гудела, и в этом звуке было что-то настороженное.
— Говорили, что сундук «берёт на себя». Что в него уходит удача. Что пока он закрыт — хозяину везёт. А как открыть — так вся правда выйдет.
Она усмехнулась, но губы у неё дрогнули.
— Принесли его на суд аккуратно, как больного. Даже крышку не открывали. Поставили посреди зала, и стало тихо. Не как в церкви — а как перед грозой.
Я представил этот сундук и невольно поёжился.
— Люди говорили, что он тяжёлый не от вещей. Что он «набит лишним». Судьбой.
Бабка Морфена продолжила:
— Один сказал, что видел, как сундук будто дышит. Другой — что слышал ночью, как внутри что-то шуршит, будто вещи там перекладываются сами.
— А хозяин? — спросил я.
— Хозяин молчал, — ответила она. — Потому что понимал: если заговорит — судят уже его.
Она посмотрела в огонь.
— Судья долго не выносил решения. А потом сказал: сундук должен быть открыт. При всех. Чтобы пруд увидел.
Я почувствовал, как внутри что-то сжалось.
— Его вынесли к воде, — продолжала бабка Морфена. — Поставили у самого края. Крышку открыли… а внутри — обычные вещи. Рубахи, платки, старые бумаги, деньги, запах дома.
Она покачала головой.
— Люди разочаровались. Не в сундуке — в том, что магия оказалась слишком простой.
Пруд был неподвижен.
— И тогда кто-то сказал: раз сундук не виноват… значит, он врёт.
Бабка Морфена посмотрела на меня строго.
— Вот это и был приговор. Не сундуку — всем нам.
Огонь в печи щёлкнул.
— Сундук оставили у пруда. Сказали — пусть постоит. А ночью вода в нём отразилась так, будто внутри лежит не одежда, а чужие жизни.
Она помолчала недолго и добавила:
— Запомни, — сказала она напоследок, — вещи тоже помнят, как их судили. И однажды они отвечают.
Я лежал на печке, не двигаясь, и мне казалось, что где-то далеко крышка сундука тихо скрипит сама по себе.


© Nicola Marquez | 06.01.2026 | N° Compte: 748000007205178903, SIRET: 931110860 00018


Рецензии