Ветер

                ВЕТЕР

;Словно отравленные рыбы, люди лежали на дне огромного стеклянного ящика аэропорта, страдая во сне от холода. Среди замерших на табло остатков слов, среди пустых накопителей, закрытых касс и выключенных телевизоров стояла зябкая прохлада, незаметная вначале, но по мере течения часов на неудобных диванах проникавшая в кровь, в жилы, заставлявшая поднимать воротник, прятать руки в рукава, натягивать на уши шапку, мечтать о тепле.

;Чтобы согреться, в нарушение всех законов физики, нужно было спуститься вниз, в подвал, к туалетам. Нетронутый авангардный пластик там соседствовал с голой кирпичной стеной, на плиточном полу зеркалилась огромная лужа, и было немного теплее. Можно было расслабиться, забыть о холоде, постоять у окна, за которым виднелось летное поле. Пурга метелила в стекла и неустанно, нервно, испуганно метался по снегу отсвет от невидимого фонаря.

;Весь огромный прозрачный параллелепипед застыл в морозном воздухе, овеваемый бешеными струями ветра. Яркие светильники освещали его внутренность, где на маленьких кожаных диванах скорчились беззащитные люди, ожидавшие утра, мечтавшие прорваться сквозь стену атмосферных явлений и взмыть над непогодой, взмыть над белой землей, цепко державшей в морозных объятиях семена жизни. Все это было построено для них, но ни один не получил от этого большого удовольствия.
;Бушевала пурга, и тонкие крылья аэропланов снаружи гнулись под давлением ветра. Они покачивались на своих шасси, бессмысленные здесь, на земле, холодные, залитые под завязку отвратительной горючей жидкостью, пустые, белые, безмозглые, чье своеволие всегда карается смертью.

;Весь мир раскачивался, и он раскачивался вместе с ним, подцепленный крюком за внутренний карман, за кусок бумаги с неровными телеграфными знаками, со штампом «срочно, оплачено», который опоздал, пришел на восемь часов позже, чем нужно, и штамп не сработал, и теперь весть была мертва, ибо он опоздал, опоздал, опоздал, и все самолеты задерживаются, и пурга не хочет успокоиться, и та мрачная сила, которой еще обладала телеграмма, не могла помочь. Ибо окошко администратора было закрыто до утра, и утренний самолет был набит, и пурга мела не переставая, и весь мир застыл, словно вода, о которую ударяешься, падая с вышки. Такая ласковая, такая мягкая, такая теплая обычно…

;Он расхаживал взад и вперед по залу, провожаемый тусклыми, сонными взглядами. Он не знал, что ему делать и как быть теперь, потому что человека, о смерти которого сообщала телеграмма, больше не существовало, он лежал где-то холодный и остывший, и когда похороны, было неизвестно, и телеграмма пришла с опозданием, и погода испортилась и... и... и... и...
;Он остался один в этом мире. Что-то рухнуло, что-то порвалось. Осталась мать. Остались братья и сестры, остались дети, мирно спавшие в глубине постелек. Но что-то порвалось. Теперь вся ответственность легла на него. За все происходящее, за мрачный сонный мир, за темные глубины, за непрозрачное водное зеркало, в котором отражаются чьи-то странные, страшные, расплывающиеся лица.
;Фрейд, инцест, эдипов комплекс — старые слова; но почему это так потрясает? Где он сейчас, что происходит, на который час назначены похороны? На девятый или на сороковой день он покинет нас?.. Если мне повезет и я попаду на первый утренний самолет, то смогу улететь из Москвы рейсом в 12.35. И тогда, возможно, я успею.

;Он ходил, как слепой, едва не натыкаясь на спящих, сворачивая в последний момент. По обеим сторонам зала висели часы и одни из них спешили на три минуты по сравнению с другими. И когда он шел в одну сторону, то ему было легче, потому что на этих часах было больше времени, а когда обратно, то на душе становилось еще тяжелее, чем до этого, и он чувствовал, как холодное острие крюка проникает все дальше и дальше в грудную клетку, касаясь сердца.

;Он пропустил момент, когда, как перед началом ледохода, что-то стронулось в глубине окружающего. Все кругом неуловимо изменилось. Спавшие потягивались, ежились от холода, бледные, опустошенные этой ночью, садились на диванах. Входные двери разъезжались и вновь съезжались, пропуская группы людей, словно порции свежей крови при переливании. Ветер уже не сотрясал огромные стекла, и окошко администратора сбросило с себя картонку с надписью «Закрыто до 5.30», и ожил телевизор, засветившись над головами красно-синим, как фурункул. Завыло, застонало за стеной — пробудился один из белых призраков, все так же висевших над бетонной полосой. Остальные по-прежнему молчали — белые, нездешние, потусторонние птицы, достойные сопровождать ладью Харона. Небывалый зверь, исполненный очей. Холодный металл, крашенный белым.

;Как это странно, сообщать заверенной телеграммой о смерти всем заинтересованным лицам. Не рыдать, не плакать, не рвать на себе волосы, а повесить на себя табличку «Я по телеграмме», которая сама скажет, что вот этот спокойный человек, немного обросший щетиной после бессонной ночи, на самом деле что-то переживает. Но никому нет дела до переживаний этого человека. Ибо каждый делает свое дело. И если мест нет, то мест нет. И никто тебе не уступит своего, и ты сам его никогда не уступишь, ведь ты летишь отдыхать в Ялту, ты так давно мечтал в ней побывать, тебе с таким трудом достали путевку, ты так устал на своей работе, ты так устал от жены и детей, и теперь тебе надо уступить свое место какому-то небритому типу, который «по телеграмме». Словно этим что-то можно исправить. Словно что-то изменится, если заблудший сын бросит на отца последний взгляд. Спящий в гробе, мирно спи. Мирно спи, мирно спи…

;Маши своей телеграммой, ты еще не знаешь, что будет на следующей пересадке, куда тебя, с опозданием, но доставят; ты не знаешь, что кроме тебя там будет еще девять человек с телеграммами, из них трое, у которых умер отец, прилетевших черт знает из какой глуши и из какого далека, и не чета тебе, молодому и здоровому, без багажа — нет, там будут пожилые женщины, у каждой по три чемодана (что скажут родственники, приехала на поминки из деревни и ничего не привезла, только есть и пить). Как ты поступишь тогда, ты, который по телеграмме? Уступишь ли ты свое место? Когда есть шанс успеть, есть шанс взглянуть на изменившееся, худое, желтое лицо, ничуть не похожее ни на лицо твоих детских воспоминаний, ни на изображения на фотографиях; похожее лишь на самое себя, ненужное и все же чем-то совершенно необходимое, есть шанс поцеловать этого первого в твоей жизни мертвеца в лоб (вряд ли ты рискнешь поцеловать в губы) и бросить горсть земли на крышку гроба.

;... И когда, пробравшись сквозь путы земного притяжения и дурную погоду, мой самолет взмыл вверх, когда после нескольких часов дурного сна в душном салоне, набитом, как огурцы в банке, усталыми, похожими на покойников людьми, я сквозь рваную пелену облаков увидел эту белую заснеженную гору, эту белую, еще не полностью замерзшую реку, мое горло перехватило, и эти прожилки дорог, лоскутки участков, скорлупки домов внизу наполнили мои глаза слезами, так как все это было чересчур связано друг с другом — детство, покосившиеся домики, молчаливая улыбка, грибные рощи и песчаные заливы и запах бензина — и все это сейчас лежало внизу, поворачивалось и кувыркалось под крылом, качалось и надвигалось на нас.

;Отвратительный железный запах вызывал спазмы в моем желудке, почти сутки не принимавшем пищи. Одетый слишком легко для здешней погоды, я ступил на трап и задохнулся морозным ветром, несшим по полю белые струйки поземки. В застывший воздух, придавленный сверху пасмурным небом, были вморожены дома, деревья и самолеты. И лишь только трейлер, преодолевая неподвижность пространства, подъезжал все ближе и ближе к нам.

;Такси не существовало в этом городе. Был час пик, и автобус с замороженными окнами, в котором стоял я, сдавленный людьми, перемещался медленно, как в кошмарном сне, когда ты должен бежать, когда необходимо предпринять что-то, но ты бессилен. Никогда до этого я не замечал, сколь уродливо большинство лиц, окружающих тебя. Их лица, как зеркала, отражали жизнь, прожитую обладателями. Их глаза смотрели глубоко внутрь, озабоченные мелкими переживаниями, они были пусты, как пусты вытравленные водоемы в карельской земле, которые бомбардировали с самолетов бочками с ядом во имя каких-то очередных нужд народного хозяйства, когда дохлая рыба каймой окружала озера, как воспаленные гноящиеся веки окружают воспаленные глаза…

;Я опоздал. Я опоздал на четыре часа. Когда я поднимался на крыльцо, какая-то женщина произнесла мое имя. Ко мне повернулось несколько лиц. Это были совершенно незнакомые мне люди, лишь одно родное лицо было среди них — моей сестры. Мы обнялись.

— Ты не помнишь тетю Шуру? (Я не помнил ее.) А это... (Я не помнил никого.)
Какие-то воспоминания детства, какая-то толстая девочка, с которой я пас коров и которую больно щипал, — все это я помнил. Но какое отношение та девочка имела к этой усталой женщине с золотыми зубами? Я помнил тетю Шуру, идущую по косогору, но теперь это была другая женщина. Здравствуйте, здравствуйте. А это младший сын? Здравствуйте, здравствуйте. Опоздал ты, опоздал. Пойдем, выпьем водочки, помянем душу усопшего.

;Они уже похоронили его. Они не дали мне возможности увидеть его в последний раз, увидеть, с каким лицом он ушел в могилу; ведь я не видел его очень давно, я запомнил его совсем другим. Я не мог представить его в гробу, потому что видел его живым.

;... И похороны были хорошие. Одной водки на пятьсот рублей. Много народу пришло…

... Понаехали сюда, водку жрать. Как жил собакой, так собакой и помер. Хоть бы на похороны оставил. По четыреста — пятьсот рублей получал последнее время…

... Цирроз печени. Тромб оторвался и закупорил сосуды. Инсульт. Но умер, как уснул, спокойно. Не могли подождать до твоего приезда. Вода. Ему же перед этим пункцию делали — по три ведра выливали — протыкали брюшину. Потек бы…

... Я не заметил, что у покойников щетина растет. Я его брил два раза. Один раз сразу, второй раз перед самыми похоронами. Галя, правда, сказала, что, вроде выросла. Но я не заметил…

... Последние месяцы вообще кошмарные были. Он же ни встать, ни сесть не мог. Приходилось его переворачивать. Мать не могла — он же тяжелый. Так все и приходилось с работы уходить…

... Родненький ты наш. Золотой…

... Ладно, твой-то родственник вообще пришел — ханыга. Все спрашивали — это кто такой? Аж неудобно было…

;Во главе стола сидел брат отца, которого я видел впервые в жизни. Сестра плакала на кухне, — они были так похожи, что у нее не выдерживали нервы. Он был, словно призрак отца, поднявшийся из могилы. Похож был не только внешне — все движения, жесты, выражения — хотя встречались они от силы раз в несколько лет.

... У нас в Кирове водка уже по талонам — две бутылки водки и бутылка красного в месяц…

... Урожай в этом году не ахти…

… Дай нам бог каждому до семидесяти четырех дожить. Мой Володя
;умер в пятьдесят. Приехал на совещание, сел на стул и вроде как заснул. Сосед толкнул его в бок: «Володя, ты что?» А он уже готов. И всего-то было пятьдесят…

;... Ну, отец сам себя губил последние двадцать лет. Свое железное здоровье. Если б не его печень, жить бы ему да жить. Врач его перед смертью смотрел — изумлялся, какой здоровый организм. Он же дольше всех летал. Ну, что ж, сам виноват…

... Похороны хорошие были — летчики всю дорогу его на плечах несли…

... Завтра съездишь на могилку, посмотришь…

... Еще девятины, люди придут, и сорок дней. День смерти считается в эти девять дней или нет? Считается…

;Они уходили вдаль, расплывались, дрожали и исчезали, оставляя лишь смутное воспоминание о себе на сетчатке. Они уже все умерли, они были так же далеки, как Чингисхан и воины Тамерлана, когда-то протоптавшие свои дороги по этой самой земле, на которой стоит наш дом. Страшное ощущение тоски внутри грозило лопнуть, растечься по жилам, проступить сквозь кожу кровяными капельками.

;Грязные, обшарпанные подъезды, с отключенным светом, неработающим лифтом и водой, стоящей в подвале, с облупленной краской и спичками, прикрепленными к потолку. Дом раскачивался среди дневной темноты, и все пили и ели, ели и пили, и всем было тяжело друг с другом, ибо не так просто общаться, когда так заметно движенье в пространстве и пузырь вот-вот лопнет, и не выйти из дома, — ведь кругом гололед, да и некуда ехать, — ведь погода нелетная и стоят поезда. И из многих зол выбирают самое большее — сидеть на поминках, поминая, поминая забытое и то, что никто никогда вообще не знал, поминая свои размышления и мечты, свои представления и свою память, свое детство, прошедшее в темноте, в которой никогда не блистали лучи рассвета, ибо... ибо... ибо…

;Ибо все они были правильные люди. Они жили, растили детей, работали, и никто из них не хотел умирать. Что им хотелось? Им хотелось бы жить вечно? Вечно работать и кричать на детей и вечно пить водку по воскресеньям? Вечно пить водку и работать и кричать на детей, вечно кричать на детей, пить водку и работать. Вечно! Вечно! Вечно! Вечно работать. Вечно кричать. Вечно пить водку. Всегда. Вечно. Строить дома, в которых не работает лифт и не работает электричество. И не идет горячая вода, и в стенах трещины. И плевать на стены подъездов этих домов. И при этом хотеть жить. Упорно хотеть жить, чтобы строить, рожать, проклинать, умирать, прозябать, жить в нищете,  и все это вечно!

;Я не могу больше жить в этой стране. Но нигде, кроме этой страны, я жить не могу. Эти голые равнины, продуваемые свирепым ветром, эти загаженные рощи и ухабистые дороги. Эти реки, в которых купаются веселые люди. Этот язык, в котором все чаще слышится слово «мать». Эти города с потерянной историей, эти идиотские остатки прежних обрядов, это игнорирование урн для мусора, эти разбросанные дряхлые деревушки, из которых поступают жалкие струйки молока и худосочные бараньи туши! Весь этот конгломерат величия, дикости, хамства, разгильдяйства, коррумпированных насквозь органов управления и полнейшего одиночества несется вперед сквозь туманное время, вперед, сонный и неповоротливый, едва согласный иногда пошевелить конечностью, да и то редко задумывающийся, к каким последствиям это может привести. Ожидающий краха с чувством полнейшей невинности и глубокой тоски — в нелепом ожидании чуда. Ибо только чудо может спасти нас. В нашей системе представлений — это единственная возможность. Третий сын — тот самый любимец всея Руси, ее спаситель и порождение.

;Чудо — исходный пункт в нашей системе отсчета. Такой же естественный, как другие, — экономика, промышленность, сельское хозяйство... Все это ожидает лишь одного — чуда. Раньше мы о нем молились. Теперь просто ждем. Озверелая глухонемая молитва наших душ возносится вверх страшным мычанием, в котором ничего нельзя разобрать. Наше развлечение — биться головой об стену.

;Вот оно, это место, к которому я столько стремился. Окруженное горящими день и ночь газовыми факелами. Окруженное огромными газгольдерами. Затертое в маленькой лощине свежезаложенное кладбище. Столпотворение оградок. Место, куда приходят. Стаканы на надгробьях. Развевающиеся концы черных лент.
;Маленький коричневый холм, промерзшие комья земли. Рядом разверзла зев свежая могила. Холодный ветер пронизывал до самых костей, прорывался сквозь куртку, заставил поднять воротник. Кладбище стояло на голом юру, на бугре, над рекой, продуваемое всеми ветрами.

;Вот под этим бугром лежишь ты. Забытый, и так и не давший мне взглянуть на тебя последний раз. Что-то оборвалось. Связь времен. Весы закачались из стороны в сторону — с них сняли тяжесть. Ничего не могло измениться — и все же все изменилось. Коченели мои руки, державшие шапку. Так уйдут они все — любимые и забытые, так и не узнав степень нашей любви. И это не изменить! Наши дети узнают, что любили нас, только когда окажутся здесь, на этом проклятом ветру, и вдохнут едкий запах горящего в факелах газа. Только на табличке будет другое имя, и фотография будет другая, хотя, наверное, такая же непохожая на того, кто лежит далеко внизу под промерзшими камнями, заколоченный в последний костюм. Что осталось от тебя — ордена, старая куртка, гримаса, которая появляется на моем лице, когда я озабочен и не слежу за собой? Может быть, это и был ты? Может быть, это и есть то, что осталось от тебя будущему, — эта гримаса, которую, быть может, заимствует мой сын, а потом сын моего сына? Ведь я даже не знаю, почти ничего о твоей жизни. Это было только существование рядом, но как тяжело, когда ему пришел конец.

;И не остается ничего. Ничего, ничего. Не остается ничего, кроме этого холмика далеко отсюда, на голом юру, на Увеке, над огромной полузамерзшей рекой.

Только смердят факела.

И свирепый ветер пронзает нас до костей. 


Рецензии