Великий подкаблучник
Он покорил Галлию, разгромил Помпея, перешел Рубикон. Сенат трепетал, народ ликовал. Гай Юлий Цезарь был богом в сандалиях. До того дня, как в его римский дом внесли ковровый мешок. Ковыляя от подагры по холодному мрамору, Цезарь подошёл ближе.
Из мешка выползла царица. Не вышла — выползла. В шелках, в синих дымах благовоний, пахнущая нильской тиной, жасмином и властью древнее римской.
— Дионис, — сказала она, глядя на него, — явился.
Он засмеялся. Богиней Исидой себя величала, а его богом виноделия назвала. Наглость. Но глаза… У римлянок не бывает таких глаз. Они не умеют смотреть так, будто видят твои сны, о которых ты сам не подозреваешь. И твои страхи.
Он думал, что взял её как трофей. Как живую карту Египта. Первый раз ошибся.
Сначала было смешно. Она требовала пурпурных тканей для парусов своей личной галеры на Тибре. Он заказывал. Сенаторы ворчали: «Цезарь, это неслыханно! » Он отмахивался: «Дипломатия».
Потом она переселилась в его виллу на Янкулуме. Не в гости — жить. Её евнухи с кривыми кинжалами были везде. Её запах — жасмин и что-то острое, змеиное — пропитал его подушки. Он, привыкший вставать с первым лучом солнца, теперь залеживался в постели до полудня, слушая её смех.
Она не была красивой в римском понимании. Слишком тонкая, с большим ртом и хищным носом. Но когда она касалась его виска кончиками пальцев, весь мир — триумфы, заговоры, отчеты легионов — расплывался в тумане. В её покоях не было Рима. Там был вечный, душный полдень, где время текло, как густое масло.
— Тебя убьют, — шептала она ночью, проводя пальцем по шраму на его плече. — Эти твои римляне с челюстями, как у мулов. Они не любят богов. Они любят порядок. А ты для них — беспорядок.
— Они боятся меня, — хмурился он.
— Они не боятся. Они ненавидят. А ненависть сильнее страха.
Она знала. Она правила с братом-подростком, которого потом, говорят, отравила. Она чуяла яд за милю.
Однажды сенатор принес доклад о восстании в Азии. Цезарь, отвлекаясь от того, как Клеопатра кормила виноградом их общего сына — Цезариона, — наложил резолюцию: «Разобраться». Сенатор осторожно кашлянул: «Диктатор, обычно ты диктуешь подробный план…»
Цезарь посмотрел на него пустым взглядом. А потом взглянул на неё. Она, не отрываясь от ребенка, кивнула едва заметно. И он продиктовал план. Точный, безжалостный, гениальный. Как будто кто-то вложил слова ему в голову.
Его власть стала призрачной. Решения принимались в её покоях, в аромате мирры, под звуки систра. Он подписывал. Народ роптал: «Цезарь строит для египетской шлюхи библиотеку на форуме! Он хочет перенести столицу в Александрию! »
Слухи доходили и до него. Раньше он бы казнил за такое. Теперь он лишь пожимал плечами, глотая очередное зелье от головной боли, которое готовили её врачи. Оно помогало. На час.
Иногда она приглашала Марка Антония — его самого буйного, самого верного легата — на свои приватные пиры. Цезарь слышал из-за дверей их смех: громкий, животный смех Антония и её колкий, будто бьющий стеклом смех.
Он уходил в кабинет, захлопывая дверь. Сначала просто сидел, стиснув голову руками так, что ногти впивались в виски. Потом, когда новая волна ярости накрывала с головой, хватал первую попавшуюся восковую табличку и сжимал её в кулаке, пока тонкая деревянная основа не трещала, а воск не осыпался на пол, словно сухие слёзы.
Ярость стояла в воздухе густая, её можно было резать стилетом. Он замирал снова, только скулы вздрагивали, будто он мысленно перемалывал зубами кости Марка Антония. Из-за дубовой двери доносился лишь приглушённый звук — то ли скрежет зубов, то ли треск ломаемого дерева.
Однажды он всё же вошёл. Увидел, как Антоний, уже пьяный, размахивает виноградной лозой с гроздьями, пытаясь обвить её, как вакханку, а она, отстраняясь, смотрит не на легионера, а на порог — прямо в глаза Цезарю. В её взгляде не было ни вины, ни вызова. Было холодное любопытство: «И что ты теперь сделаешь?»
Он ничего не сделал. Повернулся и ушёл. А наутро Антоний, бледный, с трясущимися руками, явился с докладом о делах в Сирии. И ни словом, ни взглядом не посмел вспомнить о вчерашнем. Клеопатра же весь день была нежна, как в первые недели. Цезарь пил её нежность, как противоядие, и знал, оно — часть яда.
Последней каплей стала статуя. Она привезла из Египта гигантскую статую себя в образе Исиды и велела поставить в храме Венеры-Прародительницы, рядом с его собственной. Святотатство. Безумие. Но когда он попытался отказать, у него началась такая мигрень, что он слег на три дня, а мир без её голоса у изголовья стал серым и бессмысленным.
Статую поставили.
В день его убийства он проснулся от кошмара. Клеопатры не было рядом — она уехала на свои тайные дела.
— Не ходи сегодня в сенат, — сказала ему жена Кальпурния, плача.
Он думал о другом. О том, что Клеопатра обещала вернуться к ночи с новыми персидскими сластями. Что нужно закончить дела пораньше.
На пороге его остановил прорицатель: «Берегись мартовских ид!»
Цезарь махнул рукой. У него болела голова. И он чувствовал пустоту, зудящую, как абстиненция. Ему нужно было на заседание, а потом — скорее назад, в тот мир жасмина и власти, где его ждала единственная женщина, не боявшаяся его. Та, что сделала его рабом.
Он вошел в курию. Не оглянувшись. Не потому что был храбр. А потому что вся его воля, всё его легендарное «caesarum spiritus» уже давно лежало завернутым в шелк в её шкатулке для драгоценностей. Осталась лишь оболочка — великий, усталый, страдающий от мигрени мужчина, который торопился умереть, чтобы не видеть разочарования в её глазах, когда она узнает, что её бог оказался смертен.
Он почти чувствовал облегчение. Больше не нужно будет сжимать челюсти, слуша;я, как за стеной смеется Антоний. Больше не придётся ловить её взгляд, ища в нём подтверждения, что ты — всё ещё бог, а не стареющий, подагрик, которому меняют компрессы рабы.
Перед тем как войти в сенат, где его ждали кинжалы, Цезарь думал не о заговоре. Он думал о том, что разочарует её, о цене власти, перетекающей из трона в шелковую постель самой умной женщины древнего мира, о том, как перешёл Рубикон, но споткнулся на холодном взгляда египтянки. Разобранный ею по косточкам, с одной лишь оболочкой для чужих кинжалов... Когда первый кинжал вонзился ему между лопаток, он не вскрикнул. Он лишь успел подумать, что сейчас прольется не его кровь, а её разочарование. И это было больнее всех ножей Брута.
Свидетельство о публикации №226012801540