Односторонний отпуск

[От автора]

«Односторонний отпуск» — психологическая повесть о двух женщинах. Их летний роман, начавшийся как циничная игра, оборачивается историей взаимного спасения и горькой правды. Каждая искала в другой то, чего не хватало в себе самой.

Ключевые темы рассказа: одиночество, сложные отношения, самообман, взрослые чувства, женская проза.
Основной текст рассказа начинается ниже. Спасибо за интерес!

-----

Мы встретились с ней на улице случайно, и я сразу же оказалась в потоке её болтовни, как в потоке времени. Мы не виделись лет пять. Когда-то вместе работали кладовщицами на складе мороженого несколько месяцев. Она, как выяснилось, успела развестись с мужем, успев родить второго ребенка. Пока она говорила без остановки, я судорожно пыталась вспомнить её имя. Под фон её монолога я размышляла о моих дальнейших действиях. Я одна и она одна.

Может, вообще заморочиться на близкие отношения? Блин, стоит ли? Она же и мертвого заговорит. Я уже со второй минуты ее монолога ловила знакомую, затёртую до дыр пластинку: «Мужики — сволочи, сваливают от таких замечательных женщин, как мы!» Вечный женский мартиролог. Ни одна не признает, что, может, сама довела, что виноваты всегда оба. Зародилось у меня подозрение, что эта дамочка немножко… при-хе-хе. Наивная.

Спортивный дух, однако, взял своё. Воспользоваться ещё одной дамой по её главному, так сказать, природному назначению? Почему бы и нет? Особь была крупная — высокая, с курьезной архитектурой: маленькая, аккуратная голова на рельефном, мощном теле. Недоставало разве что могучего хвоста, чтобы закончить образ доисторического ящера. Она напоминала мне бронтозавра. Но здоровая, крепкая попа и солидные титьки — всё было на месте. И мордашка, надо отдать должное, была даже симпатичной — круглолицая, с живыми глазами.

И тут я наконец выловила из памяти её имя — Люба. Ирония судьбы. Люба. Как же мне, чёрт возьми, повезло. Она попросила записать её телефон. А как записывать? Неловко даже. Вот незадача — у меня нет проблем с памятью, а имя той, с которой работали несколько месяцев на одном складе, виделись каждый день, я минут пять, отвлекаемая её болтовней, не могла вспомнить.

Каково же было моё изумление (и лёгкая паника), когда через день она сама набрала мой номер. «Неужели решила продолжить свой словесный поток в режиме телефонного моста?» — подумала я. Но дело обернулось иначе.

...

Через неделю она появилась на пороге моей квартирки с бутылкой вина и растерянной улыбкой. «Чтобы было о чём поговорить», — сказала она, словно извиняясь за свой визит. Я впустила её, ожидая немедленного потока жалоб на бывшего.

Но произошло странное. Вместо этого, оглядев мою скромную, слегка запущенную квартирку, она вдруг сказала:
— Боже, Алиска, до сих пор не могу забыть ту фуру с мороженым.
Я уставилась на неё.
— С какой ещё фурой?
— Ну как же! Тридцать градусов в тени, мы все потные как мыши, ждём эту злосчастную машину шесть часов. Открываем фуру — а оттуда течёт. Не груз мороженого, а вытекает сладкая белая жижа.

Воспоминание ударило меня, как волна жаркого воздуха того лета, самого жаркого за последние пять тысяч лет, если верить синоптикам. И угораздило же меня устроиться на склад мороженого в это самое лето! Я расхохоталась.
— Нагло вытекает из недр картонных коробок тонкой струйкой! Как будто сам холодильник плачет! А водилы-то гении — поломались по дороге, а с недосыпу или с перепою ещё и «тепло» вместо «холода» врубили по пути!

Мы сидели на моём видавшем виды диване, разливая вино в несоответствующие ему стаканы, и склад, этот гигантский холодильный ад и рай, оживал между нами, в наших воспоминаниях. Я вспоминала, как мы вскрыли один ящик, и ели это тёплое, текстурированное ванильное месиво прямо руками, смеясь до слёз. А она видела, как огромная немецкая овчарка у охранников по кличке Рекс хватала в пасть сразу по три слипшихся вафельных стаканчика, и морда у него была вся в белой сладкой маске.

— А помнишь, как на собрании коллектива директор Пал Палыч Жуков спросил: «Где некондиция? Куда девали поддоны с растаявшим мороженым?» — говорила Люба, захлёбываясь смехом. — А я выпалила, не моргнув глазом: «Скормила женщинам и собакам!»
— Да-да-да! — визжала от восторга Люба, хлопая себя по коленям. — Весь коллектив потом ржал! «Скормила женщинам и собакам» — это было легендарно! Тебя потом так и звали: «Алиска, ну что, сегодня женщин кормить будем или собак?»

Мы вспоминали бесконечные летние дни, когда выходные были мифом, а обед заменяли порцией пломбира, подчас прямо у огромной оцинкованной двери холодильной камеры, которую мы захлопывали с размаху, помогая пинком ноги в валенке. И я рассказала ей про тот самый кошмарный сон, который наполовину придумала от усталости и холода и который потом поведала всем.
— Меня, представляешь, привязали к дереву, а вокруг ходят люди в белых халатах и кормят меня мороженым. С ложечки. А я не могу отказаться, я же на работе!

Люба закатилась таким громким, грудным смехом, что, казалось, дрогнули стены. В её смехе не было ни капли той истеричной ноты, что звучала в её монологах о муже. Это был смех товарища по окопу, который прошёл те же самые адские, абсурдные, но по-своему родные круги складового ада самого жаркого лета пятитысячелетия.

И в этот момент что-то щёлкнуло. Мы перестали быть парой: «Алисой-циничной соблазнительницей» и «Любой-болтливой жертвой». Мы стали двумя отважными девахами, которые знают, каково это — пахнуть холодом даже в тридцатиградусную жару. У которых навсегда замёрзли в памяти складские поддоны с эскимо и прочими замороженными вкусностями. Это общее прошлое, гротескное и смешное, стало первым мостом. Через него её отчаянное одиночество и моя циничная похоть нашли первую точку настоящего контакта.

Вино закончилось. Смех стих, оставив после себя тёплую, комфортную тишину. Люба вытерла слезу от смеха и посмотрела на меня уже не как на случайную знакомую, а как на своего человека.
— Боже, я и не думала, что с кем-то ещё могу это вспоминать, — сказала она просто. — После того как всё там развалилось, соучредитель фирмы, который отказался платить увеличенную мзду, погиб в мафиозных разборках... И кажется, только там и было по-настоящему.

---

Вино закончилось, но разговор — нет. Он лился, как та самая растопленная сладкая масса из фуры, легко и сладко.
— Стой, не двигайся! — скомандовала я. — Закон запрещает прерывать такие воспоминания на сухую.

Я сбегала в ближайший ларек, вернувшись с новой бутылкой и огромным пакетом чипсов. Мы устроились ещё уютнее, ноги под себя, будто снова в тесной каморке кладовщиц на перекуре.

Говорили о дурацких приказах начальства, о том, как однажды замдиректора, дрожа от холода, зашёл на склад в тоненьких белых брючках, поскользнулся в камере и упал, порушив поддон фруктового льда. А покупатели из района, крепкие парни, забегали в одних шортах в камеру, сами быстро-быстро хватали коробки, молодечески ржали. Свое поведение они объясняли так — так у нас в машине жара за пятьдесят градусов. У вас хорошенько охладимся перед долгой дорогой! Вспоминали, как, когда не было грузчиков на электрокарах, она тащила поддон на гидравлической тележке, как более сильная и массивная, а я подталкивала сзади. Гидравлическая тележка называлась Rocla, но все звали их русифицированно — «рохлами». В выбоинах бетонного пола их колесики подчас застревали, и нужна была неженская сила, чтобы их вытащить. Смеялись до слёз, хотя тогда было не смешно. Разбирали поддоны, благо коробки были лёгкими: мороженое — не мука и не кирпичи. И тащили снова. И вот, наконец, поднимался на наш этаж огромный промышленный лифт, и из него выезжал к нам на помощь Гришка на электрокаре — прямо как «бог из машины» в античном театре.

И вот, в паузе между смехом и глотком вина, Люба посмотрела на меня с внезапной, неподдельной серьёзностью.

— Алиска, а как у тебя с личной жизнью? Ну, с девушками там? — спросила она так же просто, как если бы спросила про марку мороженого.

Я поперхнулась. Вино пошло не в то горло. Кашель заглушил моё первое чувство — не смущение, а чистый шок.
— Откуда… — я вытерла глаза. — Откуда ты вообще знаешь? Я ни с кем на работе…

Люба усмехнулась, и в этой усмешке было что-то тёплое, почти нежное.
— Земля слухами полнится, дорогая. Да я и сама, ещё когда мы вместе вон на том складе маразмовали, уже знала. Тебя грузчики не то что за лесбиянку — за лесбиянку крутую считали. Самостоятельная, на мужиков вообще не смотришь, а взгляд у тебя… оценивающий. Женский взгляд.

Я молчала, поражённая. Всё это время, пока я строила из себя секретного агента, пока я оценивала её как «новую дырочку», она уже всё знала. И наблюдала.

— А у меня, — продолжила Люба, глядя куда-то в угол комнаты, в прошлое, — в юности был такой… эпизод. Мне было девятнадцать, училась в колледже. Ее звали Саша. Лето. Родители на даче, а мы с ней жили в моей квартире. Целое лето.

Она сделала глоток вина, будто для храбрости.
— В сексе… в сексе всё было хорошо. Очень даже. А вот в остальном… Она меня душила. Контролировала каждый шаг: куда пошла, с кем говорила, почему не ответила на смс. Ревновала к теням от забора, хотя я, честное слово, повода не давала. Никакого. Я не из таких.

Люба повернула ко мне лицо, и на нём появилось то самое выражение — смесь упрямства и боли, которое, как я теперь понимала, и было её истинным лицом.
— И знаешь, что я делала? Я ей мозг выносила. Специально. Рассказывала про каждого, с кем хоть словом перекинулась, приходила позже, чем обещала. Провоцировала упрямо. Не знаю, зачем. Наверное, чтобы доказать, что я не её собственность. Что я — это я. И пусть ей будет больно, раз уж мне от её контроля душно.

Она выдохнула.
— В общем, к осени мы друг друга так измучили, что просто разбежались без слов. И я потом… я потом только к мужикам и тянулась. Проще. Там всё ясно. Как говорила моя бабуся: «Семь топоров рядом стоят, а две прялки — врозь». Маленькой была; казалось, что смешно — семь стоячих топоров, а когда повзрослела, поняла — это о бабском менталитете, интриганстве и склочности.

Тишина в комнате стала густой, значимой. Всё перевернулось. Передо мной сидела не просто одинокая разведёнка. Сидела женщина, которая знала вкус и страсти, и тоску по свободе с другой женщиной. Которая знавала изнанку таких отношений не понаслышке. Которая была ранена не только мужчинами, но и девушкой, и в ответ научилась ранить сама.

Я смотрела на её крупные, сильные руки, сжимающие стакан, на её упрямый подбородок.
— И что, — спросила я тихо, — после Саши… больше не хотелось?
Люба задумалась, её взгляд стал отстранённым, будто она заглядывала в давно заколоченную комнату собственной души.
— Хотелось. Иногда. Но страшно было. С мужиками — понятно: ты или его, или не его. А с девушкой… Там как-то глубже всё. Там можно потерять не только отношения, но и себя. Как с Сашей: я стала не собой, а каким-то её раздражённым отражением. И я подумала: а я, наверное, для этого не гожусь. Я слишком… своенравная. Слишком много меня. Для девушки.

И в этот момент наша встреча обрела совсем иное измерение. Это не было «соблазнением наивной натуралки». Это была встреча двух знающих дам. Она знала, кто я. Я теперь знала кое-что и про её прошлое. Между нами не было стены непонимания. Была лишь пропущенная глава из прошлого, которую она только что вписала.

Я медленно поставила свой стакан.
— Знаешь, Люба, — сказала я, и мой голос прозвучал непривычно для меня самой, без защитной насмешки. — Может, ты просто не с той девушкой тогда повстречалась?

Она посмотрела на меня. Не оценивающе, не испуганно. Пристально и с тем самым вызовом, который я заметила в самом начале.
— Может, и не с той, — тихо согласилась она. И добавила, уже почти шёпотом: — Давай проверим.

На этот раз, когда я потянулась к ней, чтобы поцеловать, это не было нападением или захватом трофея. Это было продолжением разговора. Глубоким, медленным вопросом, на который у нас было всё лето, чтобы найти ответ. И когда её губы ответили мне — влажно, уверенно, без тени девичьей нерешительности — я поняла, что ошибалась во всём. Она не была «дыркой». Она была забытой книгой на родном языке, которую я наконец открыла.

И я поняла, что мой план «развлечься с новой дамочкой» трещал по швам. Потому что эта «дамочка» только что показала мне своё настоящее лицо — не жертвы, а бойца. Пусть и смешного в чем-то, уставшего, но своего. И это лицо оказалось невероятно привлекательным. И страшным. Потому что с «дамами» всё просто. А со «своими» — всё сложно.

---

— Ты знаешь, я сама девушка с характером, и мне всегда нравились девушки с характером! — выпалила она ночью, глядя на меня странным, влажным взглядом.
— А ты уверена, что мы не переборщим с характерами? — подколола я её, проводя пальцем по её ребру.

Она засмеялась. Смех был неожиданно искренним, громким, заразительным. На секунду я почувствовала мелкий укол чего-то вроде растерянности. Может, за этой болтовнёй и правда скрывается что-то настоящее?

— Ну, давай посмотрим, кто кого заколебет первым! — парировала она с внезапной дерзостью, и в её глазах вспыхнула не искорка, а целый костёр — отчаянный и требовательный.

И когда мы оказались в постели, я поняла: я ошиблась в главном. Она не «сдалась». Она набросилась. Её тело, это массивное, рельефное сооружение, оказалось не пассивной территорией для завоевания, а стихией. Её поцелуи были жадными, влажными, она буквально вгрызалась мне в губы, в шею, оставляя на коже засосы. Её руки, большие и сильные, не просто лежали — они хватали, притягивали, направляли. Она не позволяла мне вести — она вела сама, уводя мою ладонь под резинку своих штанов, туда, где уже было горячо и влажно. Её дыхание превратилось в громкое, хриплое рычание, когда я, наконец, коснулась её. Медведица, боже правый, мед-ве-ди-ца! Она не стеснялась своих звуков, своих движений — она тонула в ощущениях с отчаянной, животной непосредственностью, словно это был первый и последний раз в её жизни. Она целовала так, будто пыталась через поцелуй вдохнуть меня в себя, чтобы не остаться одной в темноте. Это была не близость. Это было поглощение.

А после, когда она лежала, тяжело дыша, вся покрытая испариной, её рука вдруг снова судорожно сжала мою, будто проверяя, на месте ли я.
— Ты не представляешь, — выдохнула она в подушку, и голос её был сиплым, без тени привычной болтливости, — как это… тишина внутри. Когда ты касаешься. Как будто весь этот гул в голове… стихает.

И тут до меня дошло. Её бесконечная болтовня — не характер. Это симптом. Это плотина, срочно возведённая против тишины, в которой живёт паника. И моё прикосновение, мой интерес (пусть и циничный) на секунду эту плотину прорвал.

Я легла рядом, и нас накрыла неловкая, тяжёлая тишина. Не та, которую она боялась, а другая — обжигающая откровенностью.

Люба начала звонить. На следующий же день. Не для болтовни — для того, чтобы убедиться, что «тишина» всё ещё доступна.
— Привет, это я. Ты что делаешь?
— Живу. Люблю. Дышу.
— А… хорошо дышишь?

Она появлялась у моей двери с пирогом («Я же знаю, вы, холостячки, не готовите!»), с бутылкой вина («Чтобы было о чём поговорить!»), а потом просто так. Её присутствие заполняло пространство. Не только физически. Её энергия была липкой, требовательной. Она смеялась слишком громко, касалась меня слишком часто — будто поправляла воротник, смахивала невидимую пылинку с плеча. Каждое прикосновение было вопросом: «Я всё ещё тут? Ты всё ещё меня видишь?»

Я, привыкшая к лёгким интрижкам, чувствовала себя загнанной в угол. Я пыталась отстраниться, сослаться на занятость. В ответ получала волну ещё более отчаянного, почти детского внимания.

Однажды ночью, после выпитого вина, она опять завела шарманку про бывшего.
— …а он говорил, я слишком много… слишком много всего. Эмоций. Веса. Слов. Слишком много меня.

Она говорила это не с обидой, а с горьким пониманием. Потом посмотрела на меня тем самым влажным, испытующим взглядом.
— А тебе не кажется, что я… слишком?

«Да, чёрт возьми, ты слишком!» — хотелось закричать. «Слишком навязчива, слишком громка, слишком голодна!»
Но я посмотрела на её крупные, неловко сложенные на коленях руки, на тень страха в глазах. И вместо этого сказала:
— Ты — ровно такая, какая есть. Просто не все способны выдержать полный объём.

Люба замерла, а потом расплакалась. Не рыдая, а тихо, почти беззвучно, огромные слезы катясь по её щекам. И в этот момент я поняла страшную вещь: я боялась не её натиска. Я боялась собственного желания ответить на этот натиск. Потому что если я отвечу, это уже не будет игрой.

Переломным стал глупый случай. Меня угораздило в июне подхватить грипп. Температура, горло, временами головные боли, полная апатия. Я отправила ей смс: «Всё, Люб, выбываю из строя. Не звони — заразу подхватишь».

Она примчалась через час. С сумками. Без звонка.
— Движняка не будет, я предупреждаю, — прохрипела я с дивана.
— Молчи, — отрезала она, уже грея чайник. — Больные не разговаривают. Они лечатся.

И началось. Она поила меня чаем с малиной, ставила горчичники, даже банки принесла. Она не болтала. Она хлопотала. Её массивное тело, обычно такое требовательное, стало просто источником тепла и уверенных движений. Она укутала меня и села рядом, положив свою тяжёлую, тёплую руку мне на лоб.
— Спи. Я тут.
И я спокойно и сладко заснула. Впервые за долгое время, чувствуя себя в безопасности.

Проснувшись, я увидела её спящей в кресле. Голова нелепо склонилась набок. Не бронтозавр. Просто уставшая, одинокая женщина, нашедшая на кого-то потратить свою нерастраченную, колоссальную нежность.

Когда она проснулась, я сказала:
— Знаешь, Люба… Ты действительно слишком. Слишком сильная. Слишком живая. И слишком громкая.
Она сжалась, ожидая удара.
— И, кажется, я устала от тихих, удобных девочек. Они не греют, когда болеешь.

Люба медленно улыбнулась. Не той громкой, заливистой улыбкой, а какой-то очень спокойной, изнутри.
— Ну, — сказала она. — Тогда, может, перестанем считать, кто кого заколебет? И просто… побудем?

И мы «побыли». Слишком-слишно. После моей болезни Люба будто получила официальный патент на заботу. Она встроилась в мою жизнь не как гостья, а как штатная единица. В холодильнике всегда был её борщ. Мои шкафы заполнились её вещами. Она приходила без звонка, с моими же ключами.

Сначала это было приятно. Тёплая, почти материнская опека. Но потом пришло ощущение, что дышать стало тесно. Её забота превратилась в гиперопеку. Она решала, что мне надеть, что поесть, когда лечь спать. Моя квартира перестала быть моей. Моя свобода таяла под её тёплым, удушающим дыханием.

Я пыталась говорить. Она слушала, кивала, глаза её становились виноватыми. На день-два наступала передышка. А потом всё возвращалось с новой силой.

Я стала злиться. Втайне. Потому что как злиться на человека, который тебя искренне любит? Это была любовь-стихия, любовь-поглощение. И я, циничная Алиса, оказалась в её сетях. Не как жертва соблазна, а как жертва доброты. Это было унизительно.

---

Наши сексуальные отношения с Любой развивались по странным, почти анархичным законам её собственной природы. Не было никакой постепенности, никаких робких проб. С первой ночи она отдавалась чувствам с тем же шумным, жадным напором, с каким рассказывала анекдоты. Её тело было тёплым, обильным, отзывчивым и — что меня поражало больше всего — абсолютно бесстыдным. В ней не было ни капли жеманства, никакой игры в «неприступность». Она знала, чего хочет, и без заиканий об этом просила, направляла мою руку, её требования звучали не как капризы, а как естественные продолжения поцелуя.

Именно эта её раскованность однажды сыграла со мной злую шутку. Решив, что мы уже достаточно близки, я, в душе коллекционер и эстет в этих вопросах, продемонстрировала ей свой арсенал. Не для того чтобы немедленно применить, а как знак доверия — вот, смотри, каков мой мир.

Я выложила на кровать свою коллекцию, как торговец диковинками: фаллоимитаторы разной степени реалистичности и размера, вибраторы — от скромных «пушистых пчёл» до серьёзных аппаратов, напоминающих инструменты стоматолога, изящные силиконовые зажимы, прибор с пультом с клеммами для электросекса, наручники с мягкой подкладкой, кляп из того же материала. И, наконец, гордость коллекции — плётку-девятихвостку ручной работы из чёрной, сочной кожи, которую я заказала у мастера в Питере.

Люба села на корточки рядом с кроватью, как ребёнок перед витриной игрушечного магазина. Она брала каждый предмет, поворачивала в руках, искренне интересуясь: «А это зачем? А это как работает? Ой, а этот похож на настоящий!»


Рецензии