Новелла 2. Белый шум памяти
— Представь, мы с ними ещё совсем не знакомы, но они готовы сами встретить меня с вокзала, отвезти мои вещи, - спрашивают, какого размера машину прислать за мной! — её смех был искристым, как многогранное стекло на солнце, и он наполнял купе ощущением лёгкого карнавала.
Я кивала, поддакивала, вставляла ритуальные «неужели?» и «как здорово», но моё внимание было хрупким, как первый лёд. Стоило надавить — и проваливаешься в чёрную воду памяти. Пальцы сами нащупали в кармане телефон — холодный, гладкий, как отполированный речной камень. А Мальвина говорила, говорила…
За окном стучали колёса, отсчитывая километры от прежнего «я». И вдруг — платформа, силуэты отца, качающего на плечах смеющегося ребёнка. Триггер. Не они. Но сама композиция: двое взрослых, дети. Настоящие проводы были иными. Вчера вечером они приехали вдвоём — без дочек. Стояли не слишком близко, как доброжелательные наблюдатели. Но на фотографии, которую я теперь листала в телефоне, их взгляды были тёплыми, а в глубине — промелькнуло что-то вроде переживания, старой, доброй печали. Мой же взгляд вышел слегка растерянным, уголки губ дрогнули в неуверенной улыбке. Я была рада их видеть, хотя за день до этого упрямо твердила: «Не надо провожать, серьёзно». Они приехали. И этот маленький шаг теперь жил фотографиями в телефоне странным, приглушённым теплом.
— Ты где? — голос Мальвины прорвал плёнку воспоминаний.
— Здесь, — я моргнула, возвращаясь в гулу поезда. — Про стикеры. Это трогательно.
Мальвина оживилась и полезла в рюкзак за альбомом с кожаной обложкой. Я же потянулась к своему и вынула дневник — толстый, в потёртой тёмно-серой ткани, словно веющий давними вопросами. Открыла наугад. Триггер. Год назад. Мой почерк, рваный, как после драки:
«Сегодня они сказали «хватит». Тихим, усталым голосом, за которым слышалось: «Мы сдаёмся». «Ты говоришь только о себе. Твои темы — это один сплошной негатив. Мы не готовы так продолжать». Я сидела за их безупречно чистым кухонным столом, глядя на однотонную белую тарелку. Всё у них было выдержано в этой гамме: серые стены, чуть другого тона серый диван с едва заметным геометрическим принтом, синие рамки фотографий. Я смотрела на посуду на столе, а не в их глаза, когда копошилась в себе: «Спросить? Кажется, они поймут… Ладно, спрошу». И я спрашивала. И они включались — умно, аргументированно, их лица оживлялись. Мне казалось — вот он, диалог, наконец-то! Мы дискутируем, мы ищем истину. Как я могла так обмануться? Это не была дискуссия. Это была отчаянная, вежливая оборона. Они защищали свой тихий, гармоничный мир, выстроенный по законам эстетического и эмоционального минимализма, от моего бесконечного, топорного вскрытия фундамента. А я принимала оборону за совместное строительство. Я была варваром в музее тишины, принявшим охранника за экскурсовода».
Я захлопнула дневник. В горле встал ком. Мальвина что-то вырисовывала тонкой кистью. В коридоре раздался смех — детский, переливчатый. Потом низкий, спокойный мужской голос: «Смотри, вон чайки!». Триггер. Я обернулась. В проходе стояла семья: мать в пальто цвета маренго, отец, две девочки — одна лет девяти, другая, судя по росту, около шести. Не они. Но сходство было тревожным — та же светлая, аккуратная строгость в одежде, те же манеры родителей. Старшая что-то объясняла младшей, показывая в окно. Отец слушал, и во всём его виде была та самая, немудрёная нежность, которую я когда-то приняла за приглашение. За обещание, что и мою сумбурную вселенную можно аккуратно встроить в их чёткие линии.
И мысль накрыла, холодная и безжалостная в своей ясности: я боролась не с ними. Я вела осаду против призрака — против идеи, что должно существовать место, где тебя поймут до дна. Они же просто жили. Жили своей жизнью в бело-серо-синей гамме, с двумя дочками, и их график был спонтанным из-за частых неожиданных поездок. Но эта их спонтанность была чётко отработанной привычкой быть готовыми к новым приключениям. Они поделились со мной тишиной и порядком, а я устроила допрос с пристрастием о смысле тишины и деструктурировала порядок. Их терпение было актом милосердия, почти художественным жестом. Мои вопросы были не скальпелем, а ломом. Я словно била по стенам их уютной вселенной, крича: «Почему они такие гладкие?», и удивлялась, почему они просят меня остановиться.
— Смотри! — Мальвина ткнула мне под нос раскрытый альбом. Она нарисовала существо, похожее на помесь лисы, совы и сухого корня. У него были огромные, светящиеся фиолетовым глаза и крылья из папоротника. — Это Лесовик Лекс. Он живёт в промежутках между снами и реальностью и коллекционирует забытые вопросы.
— Потрясающе, — выдохнула я, и в голосе прорвалось что-то настоящее, не сыгранное — смесь восторга и грусти.
— А ты… будто не в этом вагоне, — Мальвина прищурилась, и синие пряди упали ей на глаза, как занавес. — Мысли где?
Вопрос о главном: люди vs. идеи. Я посмотрела на Лекса с его мудрыми фиолетовыми глазами, на оживлённое, по-детски позитивное лицо подруги, на семью в коридоре, которая уже уходила, унося с собой свой маленький, самодостаточный мирок.
— В старой квартире, — сказала я тихо, глядя в тёмное стекло, где двоилось наше отражение. — Провожу инвентаризацию души. Выясняю, что перевешивает: люди, к которым тянется сердце, или идеи, за которые цепляется ум. И есть ли точка, где можно не рвать себя пополам, а просто… быть. Не варваром в музее и не экспонатом. Просто человеком у окна в поезде.
Мальвина присвистнула, но не с насмешкой, а с профессиональным интересом художника к сложному сюжету.
— Мрачноватый концепт. И какие предварительные выводы?
Поезд заехал в очередной тоннель, и окно превратилось в идеальное чёрное зеркало. В нём я увидела не своё лицо, а ту девушку за столом, которая так отчаянно хотела быть услышанной, что разучилась слушать.
— Предварительный вывод… — прошептала я в грохот. — Что пока всё, к чему я прикасаюсь, рассыпается в противоречия. Люди или идеи? Монолог или тишина? Пока что правильного выбора будто не существует — есть только рана, которую я ношу с собой.
Мальвина кивнула, словно это был единственно логичный ответ, и принялась подрисовывать Лесовику Лексу на лапу браслет из капель росы. А я прижала лоб к ледяному стеклу. Они остались там, в городе с серыми стенами, со своим естественным порядком вещей. Их мир был завершённым, красивым и — да — окончательно чужим. И всё же он звал. Не как дом, а как незаживающий шрам. В этом был весь ужас: я ненавидела их систему, но тосковала по ним одновременно. Мне были невыносимы их условия, но ещё невыносимее была мысль, что без них я, кажется, не могу.
Мой мир сейчас качался на стыках рельсов. Я ехала не к чему-то, а от — от их немого присутствия, от их по-своему правильных, разумных, но по факту убийственных слов. Я искала способ получить ответ. Искала шок — расстояние, скорость, чужой воздух, которые обрушат во мне эту тюрьму внутренних споров. Может, тогда, в тишине после обвала, прорежется наконец тот самый голос — мой собственный, который сейчас кричит обо всём, кроме главного. Ведь сейчас он яростно доказывает, что их условия — неприемлемы, а сам в то же время шепчет: «Вернись, согласись, стань удобной».
Может, чтобы услышать его, нужно было не приближаться, а отдалиться на самое крайнее расстояние. Чтобы их голоса стихли, а мой, заглушаемый болью и гневом, наконец сорвался с петли. Я не знала, что он скажет. Я знала только, что это будет не то, что говорят они. И не то, что говорю я себе сейчас. Что-то третье. Возможно, непоправимое.
Поезд вынырнул из тоннеля, и в окне снова поплыла тёмная равнина. Мальвина что-то бубнила, дорисовывая детали. Я смотрела в эту тьму и ловила себя на мысли, что жду не станции, а внутреннего толчка, разрыва, катарсиса — любой сильной эмоции, которая, как хирургический нож, одним движением отделит во мне нужное от ненужного. Пока же всё внутри было спутано в один тугой, болезненный узел: любовь и ненависть, принцип и потребность, гордость и тоска. Я ехала его разрубить. Не развязывать — разрубить. Даже если это будет больно.
Свидетельство о публикации №226012900166