Лекция 12
Цитата:
Я б хотел забыться и заснуть!
Вступление
Строка «Я б хотел забыться и заснуть!» представляет собой кульминационную точку эмоционального напряжения всего стихотворения Лермонтова. Она завершает собой терзающий лирического героя вопрос о причинах душевной боли, оставаясь без ответа. На первый, наивный взгляд это высказывание может быть воспринято как прямое проявление крайнего уныния и жажды небытия, окончательной капитуляции перед жизненными противоречиями. Однако при внимательном рассмотрении всего финала стихотворения его смысл кардинально усложняется и обогащается новыми, неожиданными оттенками. Данная лекция будет целиком посвящена многослойному и скрупулёзному анализу этой, на первый взгляд, простой и отчаянной фразы. Мы рассмотрим её уникальные грамматические и фонетические особенности, которые сами по себе создают особое эмоциональное поле и влияют на восприятие. Мы проследим, как в этой ёмкой строке сталкиваются и причудливо переплетаются извечные мотивы смерти и жизни, угасания и сохранения чувства. Эта строчка выполняет роль мощного смыслового поворота, который тщательно готовит почву для грандиозного финального образа тёмного дуба, становясь своеобразным поэтическим катализатором.
Михаил Юрьевич Лермонтов создал это стихотворение в последний год своей жизни, весной 1841 года, что не может не накладывать особый отпечаток на его прочтение. Биографический контекст заставляет многих исследователей и читателей воспринимать эти строки как смутное предчувствие поэтом близкого и трагического конца. Однако сводить весь глубокий анализ исключительно к автобиографичности означало бы невероятно обеднить философский универсализм текста, его обращённость к общечеловеческим состояниям. Строка предельно точно отражает состояние крайней усталости души, полной исчерпанности обыденными, мучительными формами существования. Это не просто сиюминутное желание физиологического сна, но именно жажда «забытья», то есть тотальной утраты мучительного самосознания и памяти. В общеевропейской романтической традиции такой порыв часто закономерно предшествует духовному перерождению или прорыву в иное измерение бытия. Лирический герой Лермонтова, вопреки первому впечатлению, не стремится к окончательной гибели, но смутно жаждет радикального преображения своего внутреннего мира. Таким образом, перед нами оказывается не итог и не точка, а скорее начало нового, парадоксального жизненного проекта, сформулированного на языке отчаяния.
Стихотворение «Выхожу один я на дорогу» по праву считается одним из последних и самых совершенных поэтических высказываний Лермонтова. Оно мастерски существует на тонкой грани между лирическим дневником и вневременной философской медитацией, что лишь усиливает его пронзительность и глубину. Анализируемая нами строка расположена почти точно в середине текста, что структурно подчёркивает её исключительную важность для композиции. Она стоит после целой череды мучительных вопросов, обращённых к миру и к себе, и непосредственно перед развёрнутым отрицанием «но не тем холодным сном». Такая ключевая композиционная позиция делает её осью, вокруг которой вращается вся смысловая и эмоциональная система стихотворения. В народной поэзии и библейских текстах сон традиционно является двойственной метафорой, обозначающей и смерть, и божественное откровение, и переход в иное состояние. Лермонтов гениально аккумулирует эту древнюю двойственность, заставляя внешне простое желание звучать многозначно и объёмно. Мы будем подробно исследовать, как в этих шести словах кристаллизуется целая романтическая онтология, поэтика разочарования и поиска.
Цель нашей сегодняшней лекции состоит в том, чтобы разобрать данную цитату не как изолированное восклицание, а как смысловую квинтэссенцию всего лермонтовского мировидения его позднего периода. Мы последовательно рассмотрим каждое слово этой строки, методично вскрывая его скрытые семантические и символические потенциалы. Особое внимание будет уделено грамматике сослагательного наклонения и её фундаментальной роли в создании образа идеала, существующего пока лишь в мире языка. Мы увидим, как тонкий фонетический строй строки отражает сложное состояние души, балансирующее между вздохом облегчения и стоном отчаяния. Рассмотрение тесной связи с предшествующими и последующими строфами ярко покажет динамику внутреннего перелома, совершающегося в сознании героя. Мы обязательно выясним, почему герой хочет не просто умереть, а именно «заснуть» и «забыться», и какую разницу вкладывает Лермонтов в эти понятия. Весь этот комплексный анализ позволит нам глубже понять специфику именно лермонтовского романтизма, который всегда балансирует на острой грани между тотальным отчаянием и смутной верой. Итогом станет осознание, что данная строка открывается нам как лаконичная и гениальная формула противоречивого, но страстного желания жизни в ином, преображённом качестве.
Часть 1. Первое впечатление: Крик уставшей души
При самом первом, наивном и непосредственном прочтении строка воспринимается как прямое и безыскусное выражение полного истощения и безнадёжности. Читатель практически физически слышит в ней усталый, почти бессильный шёпот человека, доведённого жизнью до своего крайнего предела. Слово «забыться» сразу вызывает устойчивые ассоциации с болезненным желанием уйти от мучительной реальности, стереть память о ней, выключить сознание. Слово «заснуть» закономерно кажется естественным и единственным продолжением этого порыва к небытию, к покою, достигнутому любой мыслимой ценой. Сочетание «Я б хотел» звучит при таком подходе как мягкая, но безусловная мольба, лишённая уже всякой энергии для активного действия или бунта. Восклицательный знак в конце придаёт всей фразе неожиданный оттенок страстности, моментально выдавая истинную силу переживаемой боли, которая прорывается сквозь усталость. В контексте предшествующих безответных вопросов к вселенной это выглядит как единственный найденный, пусть и негативный, ответ на мучительную загадку бытия. Таким образом, первичное читательское восприятие чётко фиксирует в строке устойчивый мотив капитуляции, полной сдачи позиций перед неразрешимыми противоречиями человеческого существования.
На этом поверхностном уровне герой однозначно кажется глубоко пассивным, а его главное желание направлено на полное прекращение сознательной деятельности. Этот глубокий психологический порыв легко понять и принять, ведь он интуитивно близок любому человеку, переживавшему когда-либо состояние глубокой тоски или экзистенциального кризиса. Строка читается как окончательный и бесповоротный отказ от всякой борьбы, от последних надежд, от самого мучительного «я», которое является источником страдания. Дорога, ночь, космическое одиночество и тишина первых строф логично и неизбежно подводят лирического сюжета именно к такому мрачному исходу. Мотив сна в этом упрощённом прочтении почти автоматически и однозначно сближается с мотивом смерти, что является общим местом для всей элегической лирики того времени. Кажется, что перед нами предстаёт классическая романтическая формула байронического разочарования, доведённая до своего логического предела. Неискушённый читатель может легко решить, что герой выбирает небытие как единственную достойную альтернативу болезненному и абсурдному бытию. Это общее впечатление закономерно усиливается общей меланхолической и созерцательной тональностью всего лермонтовского стихотворения. Наивное чтение обычно останавливается именно здесь, видя в строке финальную, хотя и бесконечно печальную, точку в размышлениях героя.
Грамматическая форма сослагательного наклонения «хотел бы» при первом приближении может быть легко проигнорирована или не замечена читателем. Однако она уже на этом начальном уровне несёт в себе важный оттенок недостижимости, несбыточности желаемого, его оторванности от реальности. Герой не говорит уверенно «я засну», он лишь робко и нерешительно выражает гипотетическое желание, что невольно говорит о глубинной нерешительности или внутреннем запрете. Союз «и» между «забыться» и «заснуть» воспринимается как простое перечисление, как усиление одного тождественного понятия при помощи другого, близкого по смыслу. Фонетически вся строка звучит довольно тихо, в ней заметно преобладают глухие и шипящие согласные звуки: «х», «с», «т», «щ». Это подсознательно создаёт общий звуковой образ угасания, затихания, ухода в тишину, что вполне соответствует поверхностному смыслу высказывания. Риторически эта строка решительно завершает период горьких размышлений и начинает новый, что чувствуется даже интуитивно благодаря сильной позиции. Первое впечатление, таким образом, рисует в сознании целостную картину глубокой душевной депрессии и щемящей тоски по несуществованию, которая находит лишь такой простой выход.
В выгодном сравнении с активными и динамичными глаголами самого начала стихотворения, такими как «выхожу», «блестит», эта кульминационная фраза выглядит контрастно пассивной и обездвиженной. Кажется, что вся энергия пути окончательно исчерпана, и герой замер на месте, желая лишь одного — немедленного прекращения любого движения. Резкий контраст с величественной и живой вселенной, где «звезда с звездою говорит», делает его личное желание особенно горьким и пронзительным. Он стремится к состоянию, абсолютно противоположному этому космическому диалогу, к полной немоте и неподвижности собственного существа. На этом уровне понимания «заснуть» — это значит окончательно выпасть из величественного гармоничного миропорядка, стать не-сущим, вернуться в небытие. Читатель естественным образом испытывает искреннее сочувствие к герою, но может мысленно и осуждать его за кажущуюся слабость духа и отказ от борьбы. Вся строка в целом рождает в душе сложное чувство щемящей жалости и горького признания всеобщей трагичности человеческого удела. Однако более внимательное и вдумчивое чтение почти сразу обнаруживает заметные трещины в этом первом, слишком прямолинейном и одномерном впечатлении, заставляя копнуть глубже.
Уже сам простой факт, что герой находит в себе силы ясно сформулировать своё желание, неявно противостоит идее полного самоуничтожения и распада. Любое осознанное желание, даже самое мрачное, — это ещё безусловная форма жизни, проявление воли, пусть и обращённой к негативной, разрушительной цели. Само многозначное слово «забыться» уже подразумевает существование некой памяти или сознания, которые героочески хотят заглушить, а не тотально уничтожить до основания. Сон также никоим образом не является полным тождеством смерти, это всегда временное состояние, за которым закономерно следует пробуждение и возвращение к активности. Таким образом, даже на самой поверхности строки заложена определённая двойственность, глубинная амбивалентность, которую нельзя сбрасывать со счетов. Наивный читатель может уловить это подсознательно, смутно почувствовав, что отчаяние героя не является абсолютным и завершённым. Тот же самый восклицательный знак говорит не только об отчаянии, но и о невероятной силе самого чувства, о его внутренней интенсивности и заряженности. Эта скрытая интенсивность напрямую противоречит состоянию полной апатии и безволия, недвусмысленно выдавая в герое огромный, нерастраченный внутренний заряд.
Первое впечатление очень часто упускает из виду важнейший факт, что строка завершает строфу, полную жёстких и категоричных отрицаний. Герой прямо предваряет её словами: «Уж не жду от жизни ничего я, И не жаль мне прошлого ничуть!». Это двойное отрицание можно понять не как окончательный конец, а как необходимую подготовку новой почвы, тотальная расчистка места для чего-то иного. Желание «забыться и заснуть» в этом свете выглядит как логичный и ожидаемый следующий шаг на пути к внутренней пустоте, к нулю собственного существования. Но пустота в различных мистических и философских традициях часто является необходимым условием для нового, чистого наполнения, для откровения. Поэтому строка, поражающая своей безысходностью, может таить в себе невидимое зерно будущего роста, крошечный росток надежды. Первое восприятие закономерно фиксирует только видимую, сугубо негативную сторону этого сложного внутреннего процесса. Оно безусловно необходимо как честная отправная точка любого анализа, но оно же требует немедленного углубления и тщательного пересмотра, чтобы увидеть полную картину.
В широком контексте русской поэзии первой половины девятнадцатого века мотив сна-смерти был чрезвычайно распространён и даже стал своеобразным топосом. Наивный читатель, знакомый с элегиями Жуковского или ранними стихами Пушкина, легко и сразу опознает в строке этот привычный поэтический штамп. Поэтому вся фраза может быть поспешно воспринята как красивая элегическая клише, как условная форма для выражения романтической печали. Однако лермонтовская строка звучит настолько личностно, так пронзительно и психологически достоверно, что сухое клише моментально оживает и наполняется кровью. В ней гораздо меньше условной поэтичности и гораздо больше экзистенциальной, почти шоковой достоверности живого человеческого страдания. Это немедленно заставляет серьёзного читателя отнестись к словам предельно серьёзно, как к личной исповеди, а не как к изящному поэтическому приёму или украшению. Таким образом, первое впечатление само балансирует между узнаванием знакомой литературной условности и эмоциональным шоком от предельной искренности. Это интересное противоречие является лучшим стимулом для дальнейшего, более детального и беспристрастного анализа, который только и может разрешить данное недоумение.
Итак, поверхностное прочтение уверенно выявляет в строке устойчивый мотив крайней усталости, тоски по небытию и душевного краха, пережитого героем. Оно закономерно основывается на прямой семантике слов, на сильном эмоциональном впечатлении и на общем контексте романтической элегической традиции. Однако даже в рамках этого первичного прочтения внимательный глаз замечает отдельные элементы, которые ему противоречат: сила восклицания, подразумеваемая временность сна, сам факт формулировки желания. Эти небольшие элементы становятся важными точками роста для более тонкой интерпретации, выводящей нас далеко за пределы наивного понимания. Первое впечатление бесценно своей непосредственностью, оно фиксирует тот самый эмоциональный удар, который строка наносит читателю при первой встрече. Оно задаёт главный и правильный вопрос: действительно ли это финальный отказ от жизни или нечто более сложное и интересное? Ответ на этот глубокий вопрос лежит в тщательном, почти микроскопическом разборе каждого слова строки, в рассмотрении её грамматической ткани. Именно к такому детальному разбору, начиная с фундаментальных грамматических и фонетических аспектов, мы теперь и перейдём в следующей части нашей лекции.
Часть 2. Грамматика желания: Сослагательное наклонение как мир идеала
Форма «Я б хотел», являющаяся стилистическим сокращением от полного «Я бы хотел», служит первым и важнейшим грамматическим ключом к пониманию всей строки. Сослагательное наклонение в русском языке традиционно выражает действие, лишь мыслимое, возможное или желаемое, но отнюдь не реальное и не осуществляемое в данный момент. Его сознательное использование автором сразу отделяет всё высказывание героя от сферы реального поступка или прямого, решительного намерения. Герой не объявляет, что он сейчас заснёт, не угрожает самоубийством, он лишь рисует словесно идеальный для себя образ, существующий в мире грёз. Эта созданная грамматикой дистанция между желаемым и действительным искусно создаёт необходимое пространство для дальнейшей рефлексии и анализа. Она ясно свидетельствует о том, что сознание героя полностью сохраняет контроль над ситуацией, он остаётся аналитиком даже в момент высшего отчаяния. Его тоска облекается в совершенную и законченную грамматическую форму, что прямо говорит о высокой степени её осознанности и переработки мыслью. Таким образом, сама грамматическая конструкция решительно отрицает импульсивность и спонтанность, указывая на глубокую продуманность и рефлексивную глубину переживания.
Частица «бы», намеренно спрятанная в разговорном «б», является чётким маркером виртуальной реальности, особого мира «как если бы», мира поэтической гипотезы. В этом воображаемом мире герой мысленно позволяет себе то, что, возможно, категорически невозможно или недопустимо в мире реальном и практическом. Философски это смело выводит нас к классической концепции идеального, противостоящего несовершенной и грубой действительности, которая его окружает. Желание заснуть, таким образом, оказывается не практическим планом, а утопической мечтой о покое, существующей исключительно в сфере грамматики и языка. Известный лингвист Александр Пешковский в своих работах неоднократно отмечал, что сослагательное наклонение прочно связано с «областью несбыточного и желаемого». Эта осознаваемая несбыточность придаёт лермонтовскому высказыванию особый оттенок трагической безнадёжности, но одновременно и своеобразной внутренней свободы. Герой свободен желать невозможного, свободен конструировать в языке иную, более совершенную модель своего существования. Грамматика неожиданно становится для него мощным инструментом творения альтернативной реальности, пусть пока что сугубо негативной и пессимистичной.
Глагол «хотеть», поставленный автором в сослагательном наклонении, также заслуживает самого пристального отдельного рассмотрения и анализа. «Хотеть» в принципе означает испытывать потребность, чувствовать непреодолимое влечение к чему-либо, активно стремиться к объекту. Но в смягчённой форме «хотел бы» это базовое влечение заметно окрашено в тона вежливости по отношению к судьбе или даже к самому себе, словно герой просит разрешения. Это не грозное требование, не резкий приказ вселенной, а почти что тихая просьба, обращённая в безмолвную пустоту ночи. Такая грамматическая форма идеально соответствует общей атмосфере глубокого одиночества и безмолвного диалога с безразличным мирозданием, пронизывающей стихотворение. Герой уже не бунтует активно и громко, как в «Думе» или «Парусе», он смиренно и покорно высказывает своё гипотетическое хотение, почти извиняясь. Эта кардинальная смена поэтической интонации с протестующей на молящую знаменует важный и интересный этап в эволюции лермонтовского лирического героя. Воля к прямому действию и борьбе здесь трансформировалась в волю к иному состоянию покоя, что само по себе уже является интенсивной духовной работой.
Сокращение «б» вместо полного и правильного «бы» является характерной особенностью именно поэтического и разговорного языка, а не строгого литературного стиля. Оно сознательно придаёт всей строке естественность, доверительную интимность, как будто мы подслушиваем негромкую, уставшую внутреннюю речь героя. Это не ораторское высказывание на площади, а сокровенный внутренний монолог, нечаянно вырвавшийся наружу под давлением чувств. Фонетически звук «б» сам по себе почти неслышен, это глухой согласный, который как бы проглатывается в живой речи, исчезает. Это тонкое наблюдение полностью соответствует описываемому состоянию угасания, иссякания жизненных сил, о котором идёт речь в строке. Однако выбор именно такой, намеренно неполной формы может также указывать и на недостаток душевной энергии даже для полного, чёткого грамматического высказывания. Герой как бы экономит последние душевные силы даже на грамматике, что психологически невероятно точно и достоверно. Таким образом, сама грамматическая форма становится прямым и неметафорическим выражением душевного состояния, зеркалом внутреннего мира.
Крайне важно отметить, что сослагательное наклонение последовательно сохраняется и в последующих, финальных строфах стихотворения: «Я б желал», «чтоб дышала», «чтоб пел», «чтоб зеленея». Это создаёт единое и мощное грамматическое поле мечты, растянутое на несколько строф и подчиняющее их общей идее. Вся вторая половина стихотворения, по сути, существует в этом гипотетическом модусе «если бы» и «чтобы», в мире желаемого, а не реального. Следовательно, анализируемая нами строка — не единичный вздох, а важнейшее начало развёрнутого лирического сценария, его грамматический фундамент. Она выполняет ключевую функцию зачина, своеобразного грамматического введения в мир идеального, воображаемого сна. Это важное наблюдение сразу ставит под сомнение её кажущуюся окончательность, она оказывается не концом, а дверью в обширное пространство поэтической грёзы. Грамматика, таким образом, работает против первого читательского впечатления о финальности и завершённости этого высказывания. Она мастерски превращает отчаянный возглас в смелую поэтическую гипотезу, которую далее поэт будет подробно развивать, обосновывать и наполнять живыми образами.
Давайте мысленно сравним эту конструкцию с возможными стилистическими альтернативами, например, с утверждением «Я засну» или риторическим вопросом «Забыться ли?». Утвердительная форма была бы слишком прямолинейной, грубой и лишила бы текст той глубины внутреннего конфликта, которая составляет его суть. Вопросительная форма внесла бы ноту сомнения и нерешительности, но одновременно ослабила бы силу выражения самого желания, его интенсивность. Сослагательный вариант, гениально выбранный Лермонтовым, идеально балансирует между силой желания и его осознанной нереальностью в данный момент. Он искусно сохраняет драматическое напряжение между «хочу» и «не могу» или даже «не должно», создавая энергию для развития. Это напряжение и является главным двигателем лирического сюжета, заставляя героя искать сложный компромиссный образ сна, который удовлетворит всем условиям. Грамматика становится техническим способом удержания этого противоречия, не давая ему разрушительно и преждевременно разрешиться в действие. Поэтому можно смело сказать, что сослагательное наклонение здесь выполняет важнейшую психотерапевтическую функцию для лирического субъекта, позволяя ему выразить боль безопасным способом.
В общеевропейском романтическом контексте подобное использование сослагательного наклонения является абсолютно характерным и даже типичным приёмом. Оно тонко создаёт знаменитую «романтическую иронию» — ощутимой дистанции между высокой мечтой и низкой действительностью, между идеалом и реальностью. Герой одновременно глубоко погружён в свою мечту и отстранённо наблюдает за нею, трезво осознавая её принципиальную несбыточность и утопичность. Эта двойная позиция является верным признаком зрелого, рефлексирующего сознания, уставшего от страданий, но не потерявшего способность к анализу. Грамматика служит чисто техническим средством для создания этой сложной психологической перспективы, этого раздвоения. В отличие от более ранних, плакатных и одномерных героев Лермонтова, здесь персонаж тонко чувствует все оттенки языка и использует их. Его отчаяние интеллектуально, оно прошло через горнило мысли и облеклось в совершенную, продуманную до мелочей форму. Сослагательное наклонение — это грамматическое свидетельство этой самой интеллектуальной обработки боли, её сублимации в слово. Оно превращает сырой, необработанный крик души в законченное произведение словесного искусства, в сформулированный философский тезис.
Итак, детальный разбор грамматической формы открывает нам, что желание героя существует в модусе гипотетического и идеального, а не реального и практического. Это не конкретный план действия, а смелое построение утопии покоя, возможной только в волшебном пространстве языка и воображения. Частица «бы» создаёт необходимую дистанцию между тоскующей душой и предметом её тоски, позволяя трезво анализировать это чувство со стороны. Сокращённая форма «б» тонко вносит интимность и психологическую достоверность, искусно имитируя естественную, уставшую человеческую речь. Единство сослагательного наклонения во второй половине стихотворения делает нашу строку смысловым зачином большой поэтической мечты, её отправной точкой. Грамматика удерживает противоречие, не давая желанию перейти в прямое действие, что сохраняет героя для дальнейших творческих поисков и размышлений. Она также является верным признаком глубокой рефлексии, интенсивной интеллектуальной работы над переживанием, свойственной именно позднему Лермонтову. Теперь, чётко понимая грамматический каркас высказывания, мы можем уверенно приступить к анализу его смыслового ядра — слов «забыться» и «заснуть», которые и несут основную нагрузку.
Часть 3. Семантика забвения: «Забыться» как попытка стереть больное «Я»
Глагол «забыться» является первым и, безусловно, ключевым смысловым элементом в паре желаемых героем состояний. Его стратегическая позиция в начале перечня явно указывает на приоритетность и важность: сначала — забытье, а затем уже сон как его естественное продолжение и завершение. Семантически «забыться» означает утратить самосознание, память, контроль над потоком мыслей, погрузиться в небытие мысли, отключить рефлексию. В отличие от простого «забыть что-то конкретное», возвратная форма «забыться» направлена исключительно на субъекта, на своё собственное «я», на внутренний мир. Герой хочет забыть не конкретные события или лица из прошлого, а забыть самого себя, своё мучительное и раздвоенное существование в мире. Это стремление к тотальной аннигиляции личности, но не физической, а сугубо психологической и духовной, что гораздо тоньше, сложнее и страшнее. «Забыться» — это радикальная попытка выйти за пределы рефлексии, которая, как острое лезвие, постоянно ранит душу, не давая покоя. Таким образом, в самой основе желания лежит своеобразный бунт против собственного сознания, против дара и проклятия самопознания, ставшего невыносимым.
В общеевропейской литературной традиции, идущей ещё от античных времён, Лета — это река забвения в царстве мёртвых, один из ключевых символов потустороннего мира. Выпить её воды означало навсегда забыть прошлую земную жизнь, что воспринималось и как утрата, и как благословенное облегчение от земных мук. Лермонтовский герой жаждет именно такого освобождающего облегчения, но не в загробном мире, а здесь и сейчас, в земном, страдальческом существовании. Его «забыться» — это метафорическая, воображаемая Лета, которую он хочет мысленно призвать, не умирая физически и не покидая этот мир. Это невольно сближает его с типичными романтическими героями, страдающими от невыносимого бремени памяти и вины, как, например, у Байрона в «Манфреде». Однако у Лермонтова чёткий акцент смещён с идеи вины на боль вообще, на экзистенциальную неустроенность и тоску, не имеющую конкретной причины. Забвение нужно герою не для искупления греха, а для простого прекращения страдания как такового, для анестезии души, для покоя. Это более фундаментальная и, в каком-то смысле, более безысходная и глубокая человеческая потребность, чем желание искупить вину.
Слово «забыться» обладает также и более лёгкими, разговорными коннотациями: погрузиться в мысли, замечтаться, отключиться от окружающего, уйти в себя. Это более мягкое, бытовое значение, безусловно, присутствует в лингвистическом фоне, незаметно смягчая пафос полного самоуничтожения. Возможно, герой хочет не столько окончательно уничтожить своё «я», сколько дать ему долгий и глубокий отдых, временно выключить его, как уставший механизм. Такая психологически точная трактовка гораздо лучше согласуется с последующим развитием темы «не того холодного сна», который герой отвергает. Забвение в этом свете становится не окончательным концом, а переходом в иное, изменённое состояние сознания, похожее на творческую грезу или медитацию. В этом особенном состоянии «я» не убито, но временно бездействует, уступая место прямому, не опосредованному рефлексией восприятию мира. Герой, уставший от самого себя, хочет раствориться в мире, стать чистым слушателем и созерцателем, как «пустыня», внемлющая богу в первой строфе. Семантика «забытья» оказывается растянутой между двумя полюсами: полного уничтожения личности и творческого, спасительного отрешения от мучительного самосознания.
Фонетически само слово «забыться» начинается с приставки «за-», которая в русском языке часто означает начало действия и одновременное погружение в него, достижение результата. Корень «-бы-», этимологически связанный с бытием, жизнью, как бы перечёркивается, отрицается последующими звуками и общим смыслом. Возвратный суффикс «-ся» прямо указывает на действие, направленное на самого себя, что резко усиливает интроспективный, самоуглублённый характер желания. В контексте всей строки слово звучит протяжно, с акцентом на гласную «ы», что создаёт устойчивое ощущение стенания, протяжного вздоха или стона. Оно является самым длинным по звучанию словом в шестисловной строке, что невольно подчёркивает его смысловую весомость и важность для автора. Ритмически именно на него падает сильная доля, метрически выделяя его как главный концепт, как смысловой центр высказывания. Таким образом, звуковая форма идеально соответствует смысловой нагрузке — тяжёлому, затяжному процессу угасания самосознания, медленному растворению. Лермонтов в очередной раз демонстрирует абсолютное совпадение поэтической формы и глубокого содержания на самом микроуровне отдельного слова.
В предыдущей, третьей строфе герой решительно заявляет: «И не жаль мне прошлого ничуть!», подводя черту под своим жизненным опытом. Это декларативное, волевое освобождение от прошлого логически и хронологически предшествует желанию «забыться», является его предпосылкой. Но «не жаль» — это прежде всего волевое решение, интеллектуальный акт, а «забыться» — это жажда психологического, почти физиологического эффекта, реального ощущения. Между ними существует важный разрыв: разум формально отпустил прошлое, но душа всё ещё помнит и страдает, требуя реального забвения, а не декларации. Слово «забыться» обнажает этот болезненный разрыв, эту неспособность волевым усилием стереть глубокие следы памяти и переживаний. Оно является молчаливым признанием поражения рассудка в борьбе с болью души, которая живёт по своим законам. Герой просит о милости — о том, чтобы природа или бог даровали ему то, что он не может сделать сам силой мысли. Поэтому «забыться» — это в глубине своей молитва об исцелении памяти, а не гордое самоутверждение или демонстрация силы. В этом жесте мольбы и просьбы уже содержится тонкий отказ от гордого, байронического, самодостаточного одиночества, признание своей зависимости от высших сил.
Концепт забвения имеет важнейший философский аспект, связанный с восточными учениями, например, с концепцией нирваны в буддизме. Нирвана часто понимается как угасание страстей, прекращение волнений личности, выход из болезненного колеса перерождений и страданий. Лермонтов, конечно, не был знаком с буддизмом глубоко и системно, но романтическая эпоха в целом живо интересовалась восточными мистическими учениями. Желание «забыться» можно рассматривать как интуитивное, тоскливое стремление к подобному состоянию покоя, свободы от желаний и, следовательно, от страданий. Это не активное саморазвитие, а просьба о прекращении самой возможности страдания, о достижении точки абсолютного равновесия. Однако нирвана — это не просто небытие, а высшее, просветлённое состояние, что снова возвращает нас к двойственности лермонтовского сложного образа. Возможно, герой лишь смутно чувствует, что за порогом забвения может открыться не пустота, а иное, более высокое качество бытия, гармония. Слово «забыться» становится мистической границей, за которую он одновременно страшится и жаждет заглянуть, притягивающей бездной.
В сугубо биографическом ключе «забыться» можно связать с естественным желанием уйти от травмирующих обстоятельств реальной жизни самого Лермонтова. Это и постоянные гонения со стороны властей, и мучительные, неудачные любовные истории, и горечь творческой неудовлетворённости, и тяжёлое чувство одиночества. Но, как уже не раз говорилось, великий поэт всегда сублимирует личный опыт в общечеловеческую, экзистенциальную формулу, понятную всем. «Забыться» — это прямой и искренний ответ на вопрос «Что же мне так больно и так трудно?», заданный безмолвной вселенной. Это ответ не содержательный, а скорее методический: если причина боли в самом устройстве сознания, в рефлексии, то нужно это сознание временно отключить. Таким образом, это не трусливое бегство от проблем, а радикальная, почти хирургическая попытка решить их в самом корне, изменить условия задачи. Герой мыслит как смелый философ, предлагающий изменить не враждебный внешний мир, а сам аппарат его восприятия, своё сознание. В этой отчаянной смелости и радикальности мысли и заключается вся глубина и сила лермонтовского поэтического гения. Забвение предстаёт перед нами не как слабость, а как дерзкий духовный эксперимент над собственной душой, попытка перезагрузки.
Итак, семантика глагола «забыться» полностью раскрывает глубинный конфликт героя с собственным «я» и с памятью, которая мучит его. Это желание самоаннигиляции психологического порядка, направленное на угасание рефлексии и связанной с ней душевной боли. Оно отсылает к древнему мифу о Лете, к буддийской идее нирваны, к общей романтической тоске по утрате тяжкого самосознания. Более лёгкие, разговорные коннотации слова осторожно указывают на возможность трактовать его как отдых, передышку, а не как окончательную смерть. Фонетический и ритмический строй слова тонко подчёркивает его центральность и смысловую тяжесть в строфе, его значимость. Оно логически вытекает из предшествующего волевого отказа от прошлого, но показывает полную недостаточность одного лишь этого рационального отказа. В нём звучит и смиренная молитва об исцелении, и отказ от гордыни, и радикальная философская гипотеза по преобразованию бытия. Теперь, рассмотрев «забыться» как попытку стереть больное «я», мы плавно переходим ко второму элементу — «заснуть», который кажется более простым, но таит в себе не меньшую смысловую сложность и глубину.
Часть 4. Онтология сна: «Заснуть» между жизнью и смертью
Глагол «заснуть» в паре с «забыться» на первый взгляд кажется логическим завершением, конкретизацией и воплощением основного желания героя. Сон — это естественное физиологическое состояние, в которое каждый человек погружается ежедневно, это часть биологического цикла. Однако в поэтической системе Лермонтова, как и во всей романтической традиции в целом, сон никогда не бывает просто бытовым сном. Он всегда семиотически нагружен, являясь ёмкой метафорой смерти, забвения, ухода от реальности, но также и творчества, пророчества, иной, более истинной жизни. В данном конкретном контексте «заснуть» — это прежде всего обещание покоя, прекращения мучительной активности сознания, остановки внутреннего диалога. Сон представляется желанным и безопасным прибежищем, где нет душевной боли, неразрешимых вопросов и давящей необходимости что-либо делать. Но, в отличие от смерти, сон всегда предполагает потенциальное пробуждение, это временное, циклическое состояние, что принципиально важно для понимания. Таким образом, само слово «заснуть» содержит в себе скрытое семя надежды, даже если сам герой этого прямо не осознаёт и не формулирует.
Давайте мысленно сравним «заснуть» с возможным и ожидаемым в такой ситуации синонимом «умереть», который напрашивается сам собой. Лермонтов сознательно выбирает более мягкую, не окончательную, эвфемистическую метафору, что сразу меняет весь эмоциональный тон высказывания. «Умереть» было бы прямой декларацией конца, точки, «заснуть» — это скорее описание процесса, переходного состояния, нежели итога. Глагол «заснуть» динамичен по своей природе, он описывает движение из одного состояния в другое, а не статичный, застывший результат. Эта внутренняя динамика неожиданно соответствует общей теме пути, движения, которая задана в самой первой строке стихотворения. Герой, получается, не хочет остановиться навсегда, он хочет лишь свернуть с мучительной дороги бодрствования на другую, более спокойную тропу — тропу сна. Сон мыслится им как альтернативный способ существования, как параллельная, более комфортная реальность, доступная здесь и сейчас. Выбор этого слова показывает, что герой, вопреки всем декларациям, инстинктивно цепляется за идею продолжения бытия, пусть в радикально изменённой, «спящей» форме. В этом состоит коренное отличие лермонтовской строки от подлинно суицидальных высказываний в мировой литературе, где смерть называется своими именами.
В Библии и всей христианской традиции сон часто используется как тактичный эвфемизм смерти, особенно в устойчивых формулах типа «уснул с отцами своими». Однако в том же самом культурном коде пробуждение от сна является мощной и яркой метафорой воскресения из мёртвых, обретения вечной жизни. Лермонтов, воспитанный в православной христианской культуре, не мог не учитывать и не чувствовать эту глубинную двойную символику. Его герой хочет «заснуть», но в глубине этого библейского по происхождению желания может таиться архетипическая, почти генетическая надежда на будущее пробуждение в ином, лучшем качестве. Эта надежда не является религиозной в ортодоксальном, церковном смысле, но она глубоко укоренена в самом культурном коде и языке. Сон становится поэтическим мостом между жизнью земной, страдальческой, и жизнью вечной, обновлённой, о которой говорит религия. Даже решительно отрицая в следующей строфе «холодный сон могилы», герой всё равно оперирует именно этой христианской символикой, отталкиваясь от неё. Таким образом, слово «заснуть» оказывается вписанным в мощный культурный интертекст, придающий ему дополнительный объём и историческую глубину. Оно звучит не только как психологическая, но и как важная метафизическая и культурная категория.
В русской народной поэзии, с которой Лермонтов был прекрасно знаком и которую глубоко любил, заснувший богатырь часто символизирует скрытую, нерастраченную силу. Он спит глубоким сном, чтобы пробудиться в час наивысшей необходимости, его сон — это накопление мощи, а не её утрата или растрата. Могучий тёмный дуб, который появляется в финале стихотворения, косвенно, но верно отсылает к этому былинному, народному архетипу силы и устойчивости. В этом новом свете желание «заснуть» может быть прочитано как органическая потребность в восстановлении сил, в уходе в себя для будущего пробуждения обновлённым. Герой, истощённый длительной душевной борьбой и рефлексией, хочет уйти в духовную спячку, подобно природе зимой, чтобы возродиться весной. Эта интересная трактовка снимает с линии суицидальный оттенок и придаёт ей черты природного, почти биологического цикла обновления. Сон уподобляется зимнему покою земли, которая «спит в сиянье голубом», по выражению из второй строфы. Таким образом, герой хочет встроить своё мятущееся существование в этот великий и мудрый природный ритм, найти в нём утешение и опору. Слово «заснуть» становится поэтическим жестом доверия к природе, в противовес полному недоверию к миру социальному и человеческому.
Фонетически слово «заснуть» построено на сочетании звонкого «з», сонорного «н» и глухого «т» на самом конце, что создаёт особый звуковой рисунок. Звук «з» может ассоциироваться с лёгким звоном, но в данном контексте он скорее создаёт ощущение монотонного жужжания, гудения, которое усыпляет сознание. Сонорный «н» и следующий за ним мягкий знак делают всё слово певучим, убаюкивающим, колыбельным по своей музыке. Оно как бы тонко имитирует само действие, которое обозначает, — нежное, постепенное погружение в дремоту, уход от яви. В строке оно следует за более твёрдым и шипящим «забыться», создавая звуковой переход от напряжения к разрядке, от боли к покою. Ритмически оно стоит в относительно слабой позиции, завершая строку нисходящей, угасающей интонацией, что усиливает смысл. Всё это тонко работает на создание общего впечатления успокоения, снятия боли, облегчения, которое несёт с собой желанный сон. Лермонтов в очередной раз доказывает своё виртуозное мастерство в тонком подборе звуков, абсолютно соответствующих смыслу и настроению. Слово не просто называет состояние, но и звучит как его точный акустический эквивалент, что является признаком высшей поэзии.
В философии немецких романтиков, особенно у Новалиса, сон и грёза считались верным путём к познанию высших, сокровенных истин, к контакту с миром духовным. Засыпая, человек освобождается от оков рассудка и грубой реальности и может войти в прямое общение с потусторонним, с абсолютом. Лермонтов, безусловно, находился под влиянием этих идей, пусть и опосредованно, через литературу и интеллектуальную атмосферу эпохи. Его герой, возможно, хочет «заснуть» не для небытия, а для того, чтобы услышать «сладкий голос» любви и почувствовать вечную жизнь природы, то есть для прозрения. Сама структура финальных строф, где сон наполняется конкретными ощущениями и образами, ярко подтверждает именно эту трактовку. Сон становится не пустотой, а богатым вместилищем иной, более интенсивной и чистой жизни чувств, обострённого восприятия красоты. Поэтому слово «заснуть» — это своеобразный пароль для входа в это идеальное пространство гармонии, ключ к двери. Оно обозначает сознательный отказ от одного типа сознания (аналитического, страдающего) ради другого (интуитивного, воспринимающего, целостного). В этом состоит его глубинный, позитивный смысл, искусно скрытый за мрачным фасадом усталости и отчаяния.
Связка «и» между «забыться» и «заснуть» важна для понимания их взаимоотношения и взаимозависимости в строке. Это не простое грамматическое перечисление, а указание на последовательность или на неразрывную, причинно-следственную связь двух процессов. Забвение закономерно ведёт ко сну, сон является кульминацией забвения, его наиболее полным и совершенным воплощением, финальной стадией. Можно сказать, что забвение — это процесс, а сон — желанный результат, конечное, стабильное состояние, к которому стремится герой. Однако эта связь может быть прочитана и иначе: герой хочет забыться, то есть погрузиться в сон, что указывает на их почти синонимичность в данном поэтическом контексте. Союз «и» создаёт эффект усиления, нагнетания: забыться и при этом ещё и заснуть, достичь двойной гарантии покоя, перестраховаться. Эта избыточность желания красноречиво говорит о его силе, о том, насколько мучительно и невыносимо настоящее состояние бодрствования. Герой хочет воздвигнуть не один, а два защитных барьера между собой и болью реальности, чтобы наверняка. Слово «заснуть» поэтому является не простым добавлением, а конечной, желанной целью всего высказывания, его логическим завершением.
Итак, глагол «заснуть» в контексте лермонтовской строки далёк от простого бытового значения и наполнен глубоким символизмом. Он является многогранным поэтическим символом, балансирующим между смертью и жизнью, угасанием и обновлением, концом и циклом. Выбор его вместо прямолинейного «умереть» указывает на подсознательную надежду героя и на желание продолжения бытия в иной, преображённой форме. Он отсылает к библейской, народной и романтической философской традициям, насыщаясь их смыслами и приобретая объём. Фонетически слово обладает усыпляющей, убаюкивающей музыкой, полностью соответствующей его значению и общей тональности. В связке с «забыться» оно образует мощный и завершённый поэтический образ желанного покоя, который, однако, внутренне динамичен и не статичен. Этот сон мыслится как альтернативный, высший способ существования, путь к иному типу познания и чувствования, к гармонии. Он становится своеобразным ответом на дисгармонию внешнего мира, ответом не разрушительным, а выраженным через уход, сохраняющим творческий потенциал. Теперь, рассмотрев оба ключевых глагола по отдельности, мы должны обратиться к тому, как они объединены в целостное высказывание и какова его общая интонационная окраска.
Часть 5. Интонационный рисунок: Восклицание между мольбой и приказом
Восклицательный знак в конце строки «Я б хотел забыться и заснуть!» является мощным самостоятельным смыслообразующим элементом, который нельзя игнорировать. Он решительно переводит всё высказывание из регистра спокойной констатации или задумчивого размышления в регистр страстного, аффективного высказывания. Интонационно это может быть прочитано и как отчаянный крик, и как горячая, но тихая мольба, и как сдавленный, уходящий в себя стон отчаяния. Восклицание придаёт всей, казалось бы, пассивной строке скрытую энергию, которой, по смыслу, лишены сами глаголы «забыться» и «заснуть». Оно обнажает истинную силу желания, его аффективную заряженность, что напрямую противоречит семантике угасания и покоя. Таким образом, между прямым содержанием фразы и её интонационной формой существует напряжённый художественный конфликт, создающий основной драматизм. Этот конфликт прямо говорит о том, что герой не апатичен, его страдание активно и кипуче, оно вырывается наружу именно в форме восклицания. Знак препинания становится формальным показателем не угасшей, а кипящей и бурлящей внутренней жизни, которая ищет выхода.
Вся строфа, в которую входит наша строка, мастерски построена Лермонтовым на тонком контрасте интонаций и знаков препинания. Первые два стиха — это твёрдые утверждения, завершённые точками: «Уж не жду от жизни ничего я, И не жаль мне прошлого ничуть!». Они звучат как холодный, расчётливый итог, как приговор, вынесенный самому себе и всей жизни, и производят впечатление окончательности. Третий стих — это оборванный вопрос, завершённый многоточием: «Я ищу свободы и покоя!». Многоточие указывает на незавершённость поиска, на отсутствие ясного ответа, на разрыв мысли, на внутренний тупик. И наконец, четвёртый стих — наше восклицание — является закономерной кульминацией этой интонационной дуги, её взрывным пиком. Он резко сменяет холодную констатацию и недоумённый вопрос на прямой эмоциональный всплеск, на выход чувства, которое не может сдержать разум. Эта интонационная динамика ярко показывает, как рассудочные выводы не могут унять душевную боль, которая в итоге прорывается в последней строке строфы. Восклицание здесь выполняет функцию сброса накопившегося напряжения, эмоционального разряда, необходимого для дальнейшего движения мысли вперёд.
Давайте сравним это восклицание с другими восклицательными знаками в тексте стихотворения: «Что же мне так больно и так трудно?» и «Но не тем холодным сном могилы…». Первое — это тоже вопрос, но он обращён к мирозданию, в нём больше вселенского недоумения и боли, чем личного выкрика. Второе — это решительное, почти резкое отрицание, начинающее новый этап размышлений и построения позитивного идеала. Наше восклицание находится между ними, являясь эмоциональной кульминацией, после которой в тексте наступает смысловой и интонационный перелом. Оно максимально личностно и субъективно, это крик отдельного «я», тогда как другие восклицания носят более рассудочный или описательный характер. В нём сосредоточена вся субъективность лирического героя, его экзистенциальная боль в её чистом, концентрированном виде. После этого выкрика общий тон стихотворения заметно меняется, становится более описательным, плавным и даже умиротворённым. Можно сказать, что восклицание выполнило свою катарсическую функцию, позволив герою выплеснуть накопленную боль и перейти к созиданию. Таким образом, этот знак препинания отмечает важнейшую поворотную точку в духовном движении героя, границу между страданием и поиском выхода.
Интересно мысленно представить, как звучала бы строка без восклицательного знака, например, с точкой: «Я б хотел забыться и заснуть.». Она немедленно приобрела бы оттенок мрачной, безнадёжной констатации, окончательного и бесстрастного решения, не оставляющего надежды. Вся энергия желания, весь его аффект исчезли бы, осталась бы только усталая, опустошённая констатация факта собственной апатии. С многоточием: «Я б хотел забыться и заснуть…» — строка звучала бы как медленно угасающая мысль, как переход в небытие самой речи, затухание. Лермонтов же сознательно выбирает самый активный, самый «громкий» и энергичный знак, что вновь подчёркивает парадокс: активное, страстное желание пассивности. Этот глубинный парадокс и составляет ядро романтического мироощущения, выраженного в данной строке с максимальной силой. Герой не хочет тихо и незаметно угаснуть, он хочет яростно, страстно прокричать свою жажду небытия, заявить о ней миру. В этом крике есть своя своеобразная гордость и сила, не позволяющие свести всю строку к простой жалобе или нытью. Восклицательный знак становится формальным, графическим выражением этой неукрощённой внутренней силы, которая ищет выхода даже в самоуничтожении.
В исполнительском, декламационном аспекте эта строка, безусловно, требует от чтеца особой, выверенной подачи и понимания. Её нельзя прочитать монотонно или, наоборот, слишком громко и патетично, ибо она содержит в себе и глубинную усталость, и скрытую страсть. Вероятно, это должно быть негромкое, но внутренне напряжённое восклицание, с смысловым акцентом на слове «хотел» или на финальном «заснуть». Пауза перед этой строкой после многоточия предыдущей должна быть достаточно значительной, подготавливающей слушателя к эмоциональному выбросу. После самого восклицания также необходима ощутимая пауза, позволяющая этому крику отчаяния отзвучать в тишине и перевести дух перед следующим, уже спокойным «Но…». Таким образом, строка занимает центральное, кульминационное положение не только по смыслу, но и в ритмико-интонационной структуре всего стихотворения. Она является его звуковой и эмоциональной вершиной, после которой начинается спад, движение к умиротворению и разрешению. Восклицание, таким образом, метко маркирует пик страдания, после которого возможно только исцеление или смерть, и Лермонтов выбирает первый, творческий путь. Интонация становится не просто украшением, а полноценным сюжетообразующим элементом лирического нарратива, двигателем его развития.
В широком контексте русской поэзии XIX века восклицание традиционно сопровождает высокие, патетические или глубоко трагические моменты, это общее место. Однако у Лермонтова оно часто лишено чистой риторичности, оно психологично, это знак живого аффекта, а не литературной позы или штампа. В этой конкретной строке нет ничего нарочито ораторского, это крик из самой глубины души, что делает его особенно убедительным и заразительным для читателя. Читатель верит в его подлинность, потому что он подготовлен всей тональностью стихотворения и не выглядит наигранным или искусственным. Эта психологическая достоверность — одно из величайших достижений Лермонтова, преодолевающего условности романтической элегии через предельную искренность. Восклицательный знак здесь — это как бы разрыв ткани условного поэтического текста, прорыв в нём живой, страдающей человеческой души, её голоса. Он служит своеобразным мостиком между автономным миром стихотворения и эмоциональным миром читателя, вызывая сопереживание. Именно благодаря такой честной интонации строка запоминается и воспринимается как личное признание, обращённое к каждому лично.
Стоит обратить особое внимание на полное отсутствие каких-либо обращений или междометий в самой строке, что тоже характерно. Герой не кричит «о боже!» или «о друг!», он выкрикивает своё сокровенное желание в пустоту, в ночь, в безмолвную пустыню, не надеясь на ответ. Это делает восклицание абсолютно интровертным, оно замкнуто на внутреннем мире субъекта, это разговор с самим собой. Но благодаря невероятной силе эмоции оно прорывает эту замкнутость и становится значимым фактом всего поэтического универсума, частью искусства. Адресат этого крика не определён и не назван, что лишь усиливает чувство тотального, космического одиночества героя, его потерянности. Герой остаётся один на один со своей болью и своим желанием, и восклицание лишь подчёркивает гигантский масштаб этого одиночества, его вселенский характер. В этом также состоит принципиальное отличие от молитвы, которая всегда предполагает конкретного адресата, здесь же адресата нет, есть только самовыражение. Восклицание становится способом утвердить своё «я» даже в акте желания его уничтожения — вот страшный и прекрасный парадокс, который закладывает Лермонтов. Таким образом, интонация завершает психологический портрет героя как абсолютно одинокого, но эмоционально интенсивно живущего и чувствующего существа.
Подводя итог анализу интонации, можно уверенно утверждать, что восклицательный знак радикально меняет всё восприятие строки, обогащает его. Он превращает её из пассивной констатации в активный эмоциональный акт, в событие, произошедшее в душе. Он создаёт содержательный конфликт между содержанием (желание покоя) и формой его выражения (страстный выкрик), что является главным источником драматизма. В композиции строфы и всего стихотворения эта строка с восклицанием отмечает эмоциональную кульминацию и важнейшую поворотную точку, раздел. Выбор восклицания вместо точки или многоточия свидетельствует о неистребимой внутренней силе героя, пусть направленной пока на негативную, разрушительную цель. Интонация придаёт строке необходимую психологическую достоверность, выводя её за рамки поэтического клише в область живого переживания. Отсутствие конкретного адресата лишь подчёркивает абсолютное, метафизическое одиночество лирического субъекта, его оторванность от мира. Всё это делает простое, на первый взгляд, восклицание сложным и многозначным элементом поэтической структуры, требующим осмысления. Проанализировав внутреннее устройство строки, мы теперь должны посмотреть на её связи с окружающим текстом, начиная с непосредственного предшествующего контекста.
Часть 6. Контекст отрицания: Строка как итог «не жду» и «не жаль»
Наша строка не существует в поэтическом вакууме, она является закономерным логическим и эмоциональным завершением третьей строфы, её развязкой. Эта строфа начинается с двух мощных, почти рубленых отрицаний: «Уж не жду от жизни ничего я, И не жаль мне прошлого ничуть!». Эти отрицания выполняют важнейшую функцию духовного очищения, освобождения героя от болезненных привязанностей к будущему и прошлому. Они создают своеобразную духовную пустоту, чистый лист, на котором только и может возникнуть, быть записано новое желание или идеал. Строка «Я б хотел забыться и заснуть!» является прямым порождением и следствием этой пустоты, единственным возможным ответом на неё. Если нет надежд и нет сожалений, то остаётся только голое, обнажённое настоящее «я», которое испытывает необъяснимую боль и усталость. Желание сна становится единственным возможным позитивным содержанием этого очищенного, но всё ещё страдающего сознания, его последним словом. Таким образом, наша строка — это не начало пути, а завершение определённого этапа внутренней работы, точка максимального опустошения. Она знаменует собой ту самую низшую точку падения духа, дно, за которым может последовать либо окончательная гибель, либо новое, неожиданное наполнение.
Грамматически первые два стиха интересующей нас строфы построены на отрицательной частице «не» с глаголами в настоящем времени, что важно. Это указывает на актуальное, длящееся состояние: герой прямо сейчас, в момент речи, ничего не ждёт и ни о чём не жалеет, это его нынешняя позиция. Наша строка, с её сослагательным наклонением, заметно контрастирует с этой актуальностью, уводя мысль в гипотетическое, воображаемое будущее. Однако это гипотетическое будущее является единственным мыслимым выходом из безвыходного, мучительного настоящего, описанного отрицаниями. Получается интересный парадокс: настоящее очищено от ожиданий и сожалений, но оно от этого стало лишь более мучительным, поэтому единственное желание — убежать из него в сон. Это показывает тщетность и недостаточность попытки обрести покой через простое отрицание, через аскезу чувств и надежд. Боль коренится глубже, в самом бытии, и для её подлинного преодоления нужна не аскеза, а тотальная трансформация самого способа существования. Строка о сне демонстрирует смутное понимание этого героем, пусть и в неясной форме: нужно не отрицать, а изменить состояние сознания, перейти в иной режим. Она является своеобразной критикой самих отрицаний, показывающей их практическую недостаточность как жизненной стратегии.
Семантически слова «ждать» и «жалеть» относятся к важнейшим временнЫм сферам человеческого существования — будущему и прошлому соответственно. Сознательный отказ от них — это попытка жить исключительно в настоящем моменте, в «здесь и сейчас», что кажется выходом. Но настоящее для героя оказывается невыносимым («так больно и так трудно»), что и порождает горькую иронию всей ситуации. Он очистил себя от временных измерений, но тем самым обнажил экзистенциальную боль чистого бытия, бытия как такового, лишённого смысла. Желание «забыться и заснуть» — это фактически желание выйти из этого настоящего, из чистого бытия, которое мучительно, вернуться в небытие. Это движение по замкнутому кругу: отказ от времени ведёт к боли бытия, боль бытия ведёт к желанию небытия, выраженного в метафоре сна. Таким образом, строка раскрывает всю тупиковость чисто негативного, отрицательного пути освобождения, путь в никуда. Она подводит черту под философией тотального отречения, показывая, что за ней должна последовать некая позитивная программа, конструктивный идеал. Этой программой и станет развёрнутый в последующих строфах грандиозный образ идеального, живого сна, наполненного ощущениями.
Интонационный контраст между первой и второй строками строфы (точки) и третьей (многоточие) с четвёртой (восклицание) уже был нами подробно рассмотрен. С точки зрения логического контекста, этот контраст ярко показывает сбой в строгой логике отрицаний, их несостоятельность. Герой начинает строфу с твёрдых, почти декларативных утверждений, но они не приносят ему обещанного успокоения и освобождения. Вопрос «Я ищу свободы и покоя!» с многоточием показывает, что поиск не увенчался успехом, цель не достигнута, путь потерян. И тогда, как последний аргумент отчаяния, вырывается страстное восклицание о сне, разрушающее спокойный, рассудочный тон начала строфы. Этот интонационный сбой свидетельствует о том, что рассудочные построения (отрицания) не смогли справиться с живой, стихийной эмоцией, с болью. Разум говорит «не жду и не жаль», но душа кричит «хочу забыться», и побеждает в конечном счёте именно душа. Конфликт рационального и эмоционального достигает в этой строфе своего кульминационного пика и разрешается в пользу эмоции, выраженной в нашей строке. Таким образом, строка является художественным триумфом непосредственного чувства над попытками обуздать его холодной логикой и волей.
Слово «ничуть» в строке «И не жаль мне прошлого ничуть!» усиливает отрицание до абсолютного, тотального предела, не оставляя лазеек. Это разговорное, даже просторечное слово невольно вносит оттенок вызывающей бравады, напускной силы, которая может скрывать подлинную, непережитую боль. Оно контрастирует с общим книжным, возвышенным поэтическим стилем других частей стихотворения, выделяясь своей грубоватостью. Возможно, эта бравада нужна герою, чтобы убедить в первую очередь самого себя в истинности своего отрицания, в своей силе. Наша строка, следующая сразу за этим вызывающим «ничуть», мгновенно снимает эту защитную маску бравады, обнажая подлинную, не прикрытую никакими усилениями боль. После абсолютного «ничуть» следует абсолютное «забыться», что логично: если прошлого нет, то можно забыть и себя, стереть своё «я». Однако эта жёсткая логика ведёт в экзистенциальный тупик, что герой вскоре и осознаёт, говоря «Но не тем холодным сном…». Таким образом, наша строка оказывается крайней точкой на пути абсолютного отрицания, после которой начинается возврат к некоторым позитивным ценностям, к жизни. Она является той самой границей, перейдя которую, герой может увидеть новый духовный горизонт, пусть пока в форме сна.
Интересно, что непосредственно перед строфой с отрицаниями и желанием сна идёт строфа с вопросами, обращёнными к вселенной, со знаменитыми строками. Там герой спрашивает о причине своей боли: «Что же мне так больно и так трудно? Жду ль чего? Жалею ли о чём?». Строфа с отрицаниями и нашей строкой является прямым, хотя и негативным, ответом на эти мучительные вопросы. Ответ звучит так: нет, я ничего не жду и ни о чём не жалею, и именно поэтому (или вопреки этому) мне больно, и я хочу заснуть, прекратить это. Это ответ-отрицание, который не объясняет причину боли, а лишь констатирует состояние, к которому она привела, симптом. Строка о сне, таким образом, является не объяснением, а реакцией, следствием, кульминацией накопленного страдания, его разрядкой. Она показывает, что вопросы остались без ответа, и эта безответность вселенной ещё более невыносима для мыслящего сознания. Герой отказывается от попыток понять (вопросы) и переходит к желанию прекратить само существование, порождающее вопросы, уйти от диалога. В этом смысле строка знаменует отказ от познания ради спасения через небытие, что является глубоко трагичным и безысходным жестом разочарованного ума.
С точки зрения биографического контекста, отрицания «не жду» и «не жаль» могли отражать реальное положение Лермонтова в 1841 году, его мироощущение. После множества ссылок, светских скандалов, разочарований в окружении и, возможно, в собственном творчестве, у поэта действительно могло сложиться такое состояние. Однако, как всегда, Лермонтов гениально превращает личный опыт в универсальную формулу человеческого состояния на грани отчаяния, в символ. Строка о сне в этом свете может читаться как предельная искренность, последняя исповедь перед лицом рокового и близкого конца, который поэт предчувствовал. Но важно, что даже в этой предельной точке поэт не останавливается, он ищет выход, и находит его прежде всего в поэтическом образе, в творчестве. Само творчество, act написания стихотворения становится для него тем самым «сном», который позволяет «забыться», но не умереть, а преобразиться и выразить себя. Написание стихотворения оказывается актом, прямым образом противостоящим желанию забыться, оно есть акт высшего самосохранения и самовыражения. Таким образом, строка, провозглашая желание небытия, одновременно опровергается самим фактом своего существования в искусстве, в культуре. Этот парадокс — один из центральных в понимании всего творчества позднего, зрелого Лермонтова.
Итак, рассмотрение строки в контексте предшествующих отрицаний показывает её как закономерный итог пути духовного опустошения, квинтэссенцию отчаяния. Она рождается из пустоты, созданной отказом от прошлого и будущего, и является ярким симптомом невыносимости чистого, бессмысленного настоящего. Интонационно и логически она вступает в конфликт с рассудочными отрицаниями, знаменуя победу неутолённого, живого чувства над холодным разумом. Она отвечает на вопросы предыдущей строфы не объяснением, а эмоциональной реакцией — желанием прекратить страдание любым способом. В биографическом ключе она отражает глубокий личностный кризис, но само её поэтическое воплощение является актом преодоления этого кризиса, творческим актом. Эта строка отмечает низшую точку падения духа, то самое дно, от которого можно только оттолкнуться, чтобы выплыть. И герой действительно отталкивается, немедленно начиная следующую строфу с решительного противительного союза «но». Теперь, поняв, откуда берётся это желание, мы должны проследить, куда оно ведёт, то есть проанализировать связь строки с последующим текстом, с её отрицанием.
Часть 7. Антитеза «Но…»: Как желание сна перерастает само себя
Сразу после нашей строки, в следующей, четвёртой строфе, следует мощное и развёрнутое отрицание: «Но не тем холодным сном могилы…». Союз «но» является здесь резким смысловым поворотом, немедленным ограничением и уточнением только что высказанного страстного желания. Это показывает, что само желание «заснуть» было сформулировано героем неточно, неполно, и он спешит его скорректировать, чтобы быть правильно понятым. Он как бы отшатывается от той бездны небытия, на самый край которой только что заглянул, испугавшись её холода. Строка «Я б хотел забыться и заснуть!» оказывается не окончательным решением, а лишь первым импульсом, который требует дальнейшей смысловой проработки и очистки. Герой не удовлетворён первоначальной, грубой формулировкой, он чувствует её опасную двусмысленность и спешит её прояснить для себя и для читателя. Таким образом, наша строка — это не финал, а тезис, который сразу же подвергается внутренней критике и творческому развитию самим автором. Она запускает в тексте процесс мышления, а не завершает его, что кардинально меняет её статус в архитектонике стихотворения. Её можно сравнить с химическим катализатором, который вызывает бурную реакцию самопознания и уточнения идеала, ведущую к новым образам.
Противительный союз «но» создаёт одну из сильнейших и красивейших антитез не только в этом стихотворении, но и во всей лирике Лермонтова, да и русской поэзии. С одной стороны — желание сна, с другой — яростное отрицание смерти; с одной стороны — усталость от жизни, с другой — жажда жизни в ином качестве. Эта классическая антитеза моментально разрушает первоначальное, наивное читательское впечатление о суицидальности и окончательности строки. Герой хочет спать, но не так, как спят мёртвые в своих могилах; он хочет забыться, но не так, как забываются навсегда, безвозвратно. Он инстинктивно и напряжённо ищет компромисс между жизнью, которая мучительна, и смертью, которая неприемлема и страшна. Наша строка формулирует основную проблему, а последующий текст начинает активный поиск её решения, идеального синтеза, третьего пути. Поэтому истинное значение строки невозможно понять вне этой антитезы, она всегда существует в неразрывной паре с последующим «но». Она обретает свой полный и глубокий смысл только в свете последующего отрицания и развёртывания новой, позитивной концепции. Это классический пример лермонтовской диалектики: утверждение сразу порождает своё отрицание, и истина рождается в борьбе и синтезе этих противоположностей.
Эпитет «холодный» в устойчивом словосочетании «холодным сном могилы» принципиально важен для понимания всего дальнейшего движения мысли. Холод — это универсальный атрибут смерти, небытия, окончательного отсутствия чувств и жизни; герой отвергает именно холод, а не сон как таковой. Его желание, следовательно, направлено на тёплый, живой сон, сон, в котором сохраняется ощущение жизни, её теплота и движение. Это ключевое уточнение кардинально меняет всё: герой хочет не небытия, а бытия в особом, смягчённом, гармоничном и умиротворённом режиме. Наша строка, лишённая этого уточнения, теперь читается как грубый, предварительный набросок, который требует художественной шлифовки и доработки. Слово «заснуть» наполняется совершенно новым, обогащённым содержанием: это не метафора смерти, а метафора иной, умиротворённой и чувствующей жизни, жизни в другом измерении. Таким образом, антитеза работает не на опровержение, а на обогащение смысла первоначального высказывания, на его углубление. Герой не отказывается от желания спать, он отказывается лишь от одного, слишком буквального и мрачного, его толкования, от клише. Наша строка остаётся в силе как формула, но её значение усложняется и уточняется благодаря последующему творческому отрицанию.
Словосочетание «сном могилы» является устойчивым поэтическим перифразом, эвфемизмом смерти, хорошо знакомым читателю того времени. Его использование показывает, что герой прекрасно осознаёт, к какому краю он мысленно подошёл, и называет вещи их культурными именами, без иллюзий. Он не прячется за неопределённостями и туманными намёками, он прямо говорит: я имел в виду не это, не тот сон, отстраните это понимание. Это свидетельствует о высокой степени рефлексии и честности героя перед самим собой, о его интеллектуальной смелости. Он не позволяет себе увлечься красивой метафорой сна, не продумав её до конца, до страшной буквальности смерти, до логического завершения. Наша строка, таким образом, проходит своеобразную проверку на прочность, и герой сам, немедленно, подвергает её этой проверке, будучи строгим судьёй. Он выступает как строгий критик собственных чувств и мыслей, что говорит о невероятной зрелости лирического субъекта в этом позднем стихотворении. Этот самоанализ и самокоррекция превращают всё стихотворение из монолога-исповеди в напряжённую драму самопознания и поиска истины. И ключевую роль в запуске этой внутренней драмы играет именно наша, первоначально слишком общая и потому опасная, строка.
Многоточие в конце строки «Но не тем холодным сном могилы…» также глубоко значимо и не должно ускользать от нашего внимания. Оно указывает на то, что мысль не закончена, она намеренно подвешена, и далее последует её положительное, развёрнутое раскрытие и наполнение. Это многоточие является прямым логическим и интонационным продолжением сюжета, начатого восклицанием в нашей строке, его развитием. Восклицание было эмоциональным взрывом и разрядкой, многоточие — это пауза, взятая для того, чтобы сформулировать нечто сложное и важное. Между желанием «заснуть» и отрицанием «не тем сном» существует глубокая причинно-следственная связь, выраженная в самом синтаксисе периода. Желание с необходимостью порождает потребность в его уточнении, и многоточие отмечает этот момент перехода от эмоции к конструкции. Таким образом, наша строка не просто соседствует с последующей, она её порождает, является её необходимой смысловой предпосылкой и условием. Без этого страстного, но нечёткого желания не было бы и грандиозного, детализированного образа идеального сна, который развернётся дальше. Строка является тем самым семенем, из которого вырастает всё последующее древо прекрасных поэтических образов, её потенциал огромен.
В композиции всего стихотворения наша строка находится точно на стыке двух больших и контрастных смысловых частей, выполняя роль шарнира. Первая часть (три строфы) — это констатация состояния, вопрос к миру и себе, отрицание надежд и сожалений, кульминирующее в желании забыться. Вторая часть (две строфы) — это уточнение, развёртывание, позитивное наполнение этого желания, создание утопии живого, чувствующего сна. Наша строка, таким образом, является композиционным и смысловым центром, осью, вокруг которой происходит решительный перелом. Она завершает движение вниз, в пучину отчаяния, и начинает движение вверх, к поиску и формулировке идеальной формы покоя и бытия. Её центральное структурное положение недвусмысленно подчёркивает её важность как смыслового и эмоционального узла всего произведения. Она функционирует как поэтический шарнир, поворачивающий основную тему с негативной на позитивную, хотя и остающуюся в рамках мечты и гипотезы. Понимание этой композиционной роли абсолютно необходимо для адекватной и полной интерпретации строки, для взгляда на неё в перспективе. Она не автономна, она служит переходным мостиком между двумя состояниями души, между страданием и надеждой.
С сугубо психологической точки зрения, такое немедленное уточнение и поправка («но…») выглядят очень реалистично и достоверно, это живая человеческая реакция. Человек в состоянии аффекта и отчаяния может выкрикнуть «я хочу умереть», но тут же мысленно поправить себя: «нет, я не хочу умирать, я хочу, чтобы боль прекратилась». Лермонтов с гениальной точностью фиксирует этот мгновенный процесс внутренней правки, что придаёт тексту невероятную психологическую достоверность и убедительность. Наша строка — это первый, raw, необработанный импульс, следующий за ней текст — работа сознания над этим импульсом, его сублимация и преобразование. Это превращает всё стихотворение в уникальную документацию внутреннего процесса преодоления кризиса в реальном времени, в момент его свершения. Строка поэтому ценна не сама по себе, а как часть этого динамического процесса, как его наиболее драматичный и запоминающийся момент. Она запечатлела точку максимального риска, когда герой был ближе всего к принятию идеи смерти как решения. Но то, что он тут же от неё отшатывается, говорит о могучем инстинкте жизни, который в конечном счёте побеждает даже в самых мрачных обстоятельствах. Эта строка — свидетельство борьбы, а не капитуляции, что и делает её такой мощной, запоминающейся и в конечном счёте жизнеутверждающей.
Итак, анализ связи строки с последующим текстом через антитезу «но» полностью меняет её восприятие, обогащает его. Из окончательного приговора жизни она превращается в первый, требующий уточнения, набросок желания, в черновик. Она порождает необходимость самоопровержения и развития, запуская в тексте процесс детализации и конкретизации идеала, его воплощения в образах. Антитеза с «холодным сном могилы» показывает, что герой отвергает не бытие, а страдание, не жизнь, а её мучительную, невыносимую форму. Композиционно строка является центром и поворотной точкой, разделяющей стихотворение на две контрастные по настроению и смыслу части. Психологически она фиксирует raw импульс отчаяния, который немедленно подвергается критической обработке и переплавке сознанием героя-творца. Таким образом, значение строки не в ней самой, а в той роли, которую она играет в динамике лирического сюжета, в его развитии. Она — катализатор, импульс, та самая точка бифуркации, после которой развитие может пойти по разным путям, и герой выбирает путь жизни, хотя и в форме сна. Теперь, понимая её связь с целым, мы можем углубиться в философские импликации этого сложного желания «заснуть», выходящие за рамки одного стихотворения.
Часть 8. Философия покоя: «Забыться и заснуть» как романтический идеал бытия
Желание, выраженное в строке, решительно выходит за рамки индивидуальной психологии и превращается в своеобразную философскую программу, в манифест. Это программа достижения покоя как высшего блага, что характерно для многих философских и религиозных учений — от стоицизма до буддизма. Однако романтический покой, как его понимает Лермонтов, — не абсолютное угасание, а состояние гармоничного равновесия между жизнью и смертью, активностью и пассивностью. Герой Лермонтова хочет не уничтожения, а лишь приостановки болезненной рефлексии и воли, чтобы дать возможность иным силам — чувству, интуиции, природе — говорить в нём свободно. «Забыться» — значит забыть своё социальное, травмированное, рефлексирующее «я». «Заснуть» — значит погрузиться в состояние чистой восприимчивости к мировой гармонии, стать её частью. Таким образом, строка формулирует классическую романтическую утопию слияния с природой, утраты болезненной индивидуальности ради слияния с целым, с абсолютом. Это не эскапизм в обычном, бытовом смысле, а метафизический проект преодоления разрыва между субъектом и объектом, человеком и миром. В этом новом свете строка перестаёт быть выражением слабости и становится смелой, хотя и пассивной, стратегией познания и бытия. Она отражает кризис активного, прометеевского романтизма и переход к романтизму созерцательному, ориентированному на природу и внутренний мир.
Идея покоя, атараксии, была центральной в философии античных эпикурейцев и скептиков, стремившихся к невозмутимости души. Они видели в отсутствии волнений и страстей души высшую цель мудреца, достижимую через разум и самоконтроль. Лермонтовский герой, безусловно, тоскует по подобному состоянию, измученный собственными страстями и жизненными противоречиями, он жаждет покоя. Однако его идеал отличается от античного: ему нужен не покой бесстрастия, а покой, наполненный тонкими чувствами («чтоб дыша вздымалась тихо грудь»). Его забытье — не апатия, а иной, более высокий тип чувствительности, более тонкий и глубокий, не связанный с эгоистическими страстями и болью. Поэтому его философия покоя ближе к некоторым идеям Жан-Жака Руссо о возврате к естественному, природному состоянию, где чувство естественно и гармонично, а не извращено цивилизацией. «Заснуть» в этом контексте — значит вернуться в лоно природы, стать частью её вечного, мудрого и спокойного цикла, освободиться от общества. Строка, таким образом, выражает не просто усталость, но и определённую природоцентричную, руссоистскую философию жизни, мечту о естественном человеке. Она является поэтическим манифестом этой философии, сжатым до предельной лаконичности шести слов.
В философии немецкого идеализма, особенно у Фридриха Шеллинга, природа предстаёт как уснувший дух, а дух — как пробудившаяся природа, что создаёт единство. Сон в этой системе — не отрицание, а потенциал, состояние скрытой мощи, мудрости и возможности, форма существования духа в материи. Желание героя «заснуть» можно рассмотреть в этом ключе: он хочет стать природой, обрести её спокойную, вечную мощь и мудрость, её устойчивость. Тёмный дуб, вечно зеленеющий и шумящий над спящим, — это и есть прямой символ этой самой природной мощи, которой герой жаждет причаститься через сон. Забыться — значит стереть в себе всё искусственное, социальное, наносное, чтобы открыться своей истинной, природной сущности, стать собой. Таким образом, строка оказывается тесно связанной с важнейшей для всего романтизма темой тождества микрокосма (человека) и макрокосма (природы, вселенной). Сон становится способом этого мистического тождества, соединения с миром, растворения в нём и обретения через это новой силы. В этой философской перспективе строка обретает космическое, почти мистическое звучание, выходящее за пределы личной жалобы. Она является поэтическим заклинанием, призывающим глубинную трансформацию человеческого существования в природное, вечное.
Стоицизм, с его культом принятия судьбы и обретения внутренней свободы через разум, также присутствует в глубинном подтексте строки, особенно в первой её части. Фраза «Уж не жду от жизни ничего я» напрямую перекликается со стоическим идеалом бесстрастия и отсутствия ожиданий от внешнего мира, апатии. Однако стоик ищет свободы в активном принятии необходимости, в работе над собой, а лермонтовский герой — в пассивном уходе в сон, в отказе от борьбы. Это важнейшее различие: герой не может или не хочет активно противостоять ударам судьбы, он предпочитает удалиться из самого поля битвы, капитулировать. Его покой — не покой самообладания, а покой отказа от борьбы, от мира, от самой воли, это пассивный идеал. Философия строки поэтому эклектична: она вбирает в себя мотивы эпикурейского покоя, руссоистского природничества и стоического отречения, сплавляя их в своеобразный романтический синтез, характерный для эпохи. Этот уникальный синтез и выражается в ёмкой, отточенной формуле «забыться и заснуть», ставшей крылатой. Она становится квинтэссенцией определённого типа романтического мироощущения, уставшего от битв и бурь и ищущего пристанища в недрах вечной природы.
В русской религиозно-философской мысли, особенно у славянофилов, позднее разовьётся тема соборности, единения людей в любви и вере в лоне церкви. Лермонтовский герой ищет не соборности с людьми, а «соборности» с природой, единения с космосом, с вселенной как храмом. Его желание забыться — это желание раствориться не в народном теле, а в теле мироздания, стать песчинкой в пустыне, звездой в небе, листом на дубе. Это глубоко личностный, индивидуалистический и в то же время пантеистический порыв, характерный для романтизма в его наиболее чистом виде. Строка отражает религиозное чувство, лишённое церковности и догматов, обращённое напрямую к мирозданию как к живому божеству, к абсолюту. «Пустыня внемлет богу» — и герой хочет, подобно пустыне, внять богу, но для этого ему нужно забыть своё мятущееся, рефлексирующее «я», стать пустым сосудом. Таким образом, желание сна оказывается своеобразной формой религиозного искания, мистического опыта единения с богом через природу. «Заснуть» — значит войти в состояние медитативного созерцания, в котором возможно прямое, безмолвное общение с абсолютом, с вечностью. В этом аспекте строка перестаёт быть пессимистичной и становится выражением жажды высшего, внеличностного соединения, духовного преображения.
Экзистенциальная философия, задолго до её формального оформления в двадцатом веке, уже угадывается в глубине лермонтовской строки, в её пафосе. Перед лицом абсурда и боли существования, перед «пустыней» мира герой ищет аутентичный, подлинный способ бытия, отвечающий его внутренней правде. Активная жизнь в обществе, в свете представляется ему полностью неаутентичной, полной фальши, условностей и неизбежного страдания. Аутентичным же, подлинным кажется уход в себя, в состояние, близкое к небытию, но сохраняющее возможность тонко чувствовать и воспринимать красоту. «Забыться и заснуть» — это попытка найти аутентичное существование на самой грани бытия и небытия, где человек ближе к своей истинной сути, к простому бытию-в-мире. Это бунт против «дурной бесконечности» социальных игр и условностей, ради «подлинного» переживания жизни как простого дыхания, слушания, бытия. В этом смысле строка предельно современна, она предвосхищает поиски смысла у экзистенциалистов двадцатого века, таких как Камю или Сартр. Герой Лермонтова, как и герои Камю, находится в ситуации абсурда и ищет выхода не в Боге или идеологии, а в радикальном изменении собственного состояния сознания, в бунте через уход.
Практически все серьёзные интерпретации сходятся в одном принципиальном пункте: строка выражает не желание небытия как такового, а желание преображения болезненного бытия. Сон и забытье являются здесь поэтическими метафорами этого преображения, способом перехода в качественно иное, лучшее состояние души и тела. Это состояние характеризуется снятием мучительных противоречий, умиротворением, обретением гармонии с окружающим миром и с самим собой. Оно предполагает не утрату чувств, а их очищение и утончение, направленность на вечное и прекрасное (любовь, природу) вместо сиюминутного и болезненного. Таким образом, философский идеал, заключённый в строке, в своей основе глубоко позитивен и жизнеутверждающ, несмотря на негативную форму его выражения. Герой использует язык отрицания (забытье, сон) для описания положительного идеала, что создаёт мощный, парадоксальный поэтический эффект. Эта диалектика негативной формы и позитивного содержания является отличительной чертой поздней, зрелой лирики Лермонтова, её философской глубины. Строка «Я б хотел забыться и заснуть!» — один из самых ярких и известных примеров такой сложной, диалектической поэтики. Она наглядно демонстрирует, как личное отчаяние может стать плодотворной почвой для выращивания сложного, в конечном счёте жизнеутверждающего идеала.
Итак, философский анализ раскрывает в строке целый комплекс идей, характерных для романтизма и выходящих далеко за его узкие исторические рамки. Это идеал покоя как синтеза жизни и смерти, активность, выраженная в пассивности, обретение аутентичности через утрату социального «я». Строка перекликается с античными учениями об атараксии, с идеями Руссо и Шеллинга, предвосхищает экзистенциальные поиски века двадцатого. Она выражает пантеистическое стремление к слиянию с природой и космосом как форму глубокого религиозного чувства, лишённого догм. Несмотря на негативную лексику, скрытый философский пафос строки в итоге позитивен и направлен на утверждение жизни в её высшем качестве. Она представляет собой сжатую, афористичную поэтическую формулу романтической утопии гармонического бытия, мечты о рае. Понимание этого философского подтекста абсолютно необходимо для преодоления поверхностного, суицидального прочтения, которое является ловушкой. Строка оказывается не криком отчаяния, а сформулированной на языке отчаяния великой тоской по идеальной, преображённой жизни. Теперь, рассмотрев философские аспекты, мы обратимся к тому, как этот идеал воплощается в конкретных, потрясающих поэтических образах последующих строф, как мечта материализуется в слове.
Часть 9. Реализация идеала: От строки-желания к строфам-видению
Желание, страстно высказанное в строке, немедленно начинает реализовываться в языке, разворачиваясь в детальное, почти осязаемое видение, в утопию. Союз «чтоб» становится основным грамматическим инструментом этой реализации, подчиняющим следующие строки первоначальному «хотел» и делающим их его содержанием. Всё, что следует за нашей строкой, является конкретным наполнением желания, ответом на невысказанный вопрос «как именно?», «какой именно сон?». Таким образом, строка функционирует как генеральная тема, которая затем получает вариативное и богатое развитие, как семантический сгусток, растворяющийся в образах. Этот переход от лаконичного желания к пространному, живописному описанию — характерный приём зрелого Лермонтова, показывающий мощь его поэтического воображения. Желание не остаётся абстрактным, оно материализуется в слове, создавая альтернативную, идеальную реальность, в которую может мысленно войти читатель. Строка, таким образом, является порталом в эту реальность, заклинанием, её вызывающим, словом, творящим мир. Её сила измеряется не только её собственной экспрессией, но и тем богатством образов, которое из неё проистекает, что она порождает. Она подобна волшебному ключу, открывающему дверь в тайный сад поэтических грёз, который и есть истинная цель пути.
Первое условие идеального сна, выдвигаемое героем, звучит так: «чтоб в груди дремали жизни силы». Это прямое и недвусмысленное отрицание смерти как полного угасания: силы не угасли, они лишь дремлют, то есть сохраняются в скрытой потенции. Это важнейшее уточнение полностью подтверждает нашу интерпретацию: герой хочет не смерти, а жизни в особом, энергосберегающем режиме, режиме минимального потребления. Слово «дремали» — это смягчённый, уютный, почти ласкательный вариант «спали», оно предполагает лёгкость, поверхностность, возможность мгновенного пробуждения. «Жизни силы» — это сама жизненная энергия, витальный порыв, тот самый огонь, который герой не хочет гасить, а лишь приглушить, чтобы не жег. Таким образом, наша строка «заснуть» получает первое и важнейшее уточнение: сон должен быть живым, тёплым, полным скрытой, дремлющей силы, как семя в земле. Это уточнение полностью и окончательно снимает возможное отождествление сна с небытием, с мёртвым покоем. Герой хочет не уничтожения, а консервации жизни, её сохранения в идеальном, неистраченном виде, как сокровище. Строка-желание оказывается направленной на сбережение, а не растрату жизненного потенциала, на его защиту от мира.
Второе условие идеала формулируется ещё более конкретно и физиологично: «чтоб дыша вздымалась тихо грудь». Дыхание — главный, непреложный признак жизни, её ритм, её музыка; герой хочет сохранить этот ритм, но сделать его тихим, спокойным, ровным. «Тихо» — ключевое наречие здесь, оно характеризует желаемое состояние как лишённое страстей, волнений, суеты, как абсолютный покой. «Вздымалась» — это всё же движение, пусть и плавное, волнообразное; сон не мыслится как полный ступор, а как мягкое, жизненное движение, подобное дыханию моря. Акцент на груди может отсылать не только к лёгким, но и к сердцу, к средоточию чувства; герой хочет, чтобы чувство не умерло, а дышало ровно и спокойно. Это ещё один веский аргумент против упрощённого, суицидального чтения строки: там, где есть дыхание, есть и жизнь, и чувство, там нет места смерти. Таким образом, идеальный сон — это состояние ровного, бесстрастного, но живого и трепетного чувствования, восприятия мира. Это состояние, прямая противоположность той боли и тесноте, которые герой испытывает сейчас («так больно и так трудно»), выход из них. Наша строка, следовательно, выражает жажду перехода от аффектированного, болезненного состояния к состоянию покоящейся, здоровой жизненности.
Третье условие касается уже не внутренних ощущений тела, а слуха, одного из ключевых органов восприятия для романтиков: «Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея, Про любовь мне сладкий голос пел». Здесь происходит удивительное поэтическое превращение: пассивное состояние сна становится активным процессом восприятия прекрасного, услаждения. Сон не глушит чувства, а, напротив, обостряет одно из них — слух, делая его восприимчивым к «сладкому голосу» любви, к музыке. Любовь, от которой, вероятно, герой страдал в реальной, земной жизни, теперь предстаёт как чистый, отвлечённый, почти божественный принцип, поющий ему колыбельную. Это высшая форма романтической утопии и сублимации: больное, земное, страстное чувство преображается в вечную, утешительную и прекрасную мелодию, в искусство. Герой хочет не забыть любовь, а забыться в ней, раствориться в её «сладком», услаждающем звучании, стать её слушателем. Это показывает, что «забыться» — это не амнезия, а смена модуса переживания с драматического на лирический, с мучительного на услаждающее, с реального на идеальное. Строка о сне, таким образом, ведёт нас к апофеозу чувства, к его очищению и возвышению до уровня абсолютной красоты. Желание оказывается направленным не на уничтожение эмоциональной жизни, а на её сублимацию в чистое искусство (голос, песня), в эстетическое наслаждение.
Кульминацией всего видения становится грандиозный природный образ, венчающий стихотворение: «Надо мной чтоб вечно зеленея Тёмный дуб склонялся и шумел». Дуб — архетипический символ вечности, мощи, мужественности, глубокой связи с землёй и родом; его «вечная зелень» — символ бессмертной, непрекращающейся жизни. Он «склоняется» над спящим — это жест защиты, покровительства, почти материнской заботы, создающий чувство безопасности и уюта. Его шум — это та самая песня природы, которая сливается со «сладким голосом» любви, это голос самой вечности, убаюкивающая колыбельная мироздания. Герой хочет заснуть не в безликой и пустой пустыне, а под сенью могучего, живого существа, стать частью его мира, его циклов. Это окончательно оформляет и кристаллизует идеал: сон как возвращение под защиту матери-природы, как вхождение в вечный, гармоничный природный цикл, обретение дома. Дуб своим вечным шумом усыпляет, но этим же шумом, звуком жизни, и свидетельствует о непрекращающемся бытии, даруя уверенность. Таким образом, желание «заснуть» реализуется в конечном образе, который есть сама жизнь, но жизнь в её вечном, спокойном, величественном аспекте, в её мощи. Наша строка, пройдя через ряд уточнений, находит своё абсолютное воплощение в этом финальном, гениальном символе.
Крайне важно, что все условия сна описываются в том же сослагательном наклонении, через цепочку союзов «чтоб», что задаёт тон. Это значит, что идеальный сон остаётся гипотетическим, желаемым, умозрительным, нереальным в мире действительности. Однако сам факт его детального, яркого поэтического описания делает его реальным в пространстве искусства, в мире слова и воображения. Герой творит своим словом тот самый мир, в котором хочет существовать, и тем самым уже отчасти в него входит, реализует мечту в тексте. Наша строка является началом этого творческого акта, импульсом к созданию целостной утопии, толчком, запускающим механизм воображения. Поэтому её нельзя понимать как чистый негатив; она — творческий импульс, порождающий прекрасные, целительные образы, она источник красоты. В этом состоит важнейшая терапевтическая функция поэзии для самого Лермонтова: высказав боль и желание смерти, он преобразует их в картину идеальной жизни, исцеляется творчеством. Строка «Я б хотел забыться и заснуть!» — это точка алхимического превращения страдания в красоту, свинца души в поэтическое золото. Она — горнило, в котором личное отчаяние переплавляется в общечеловеческий символ жажды покоя и гармонии, в культурное достояние.
Связь нашей строки с финальным образом дуба можно проследить и на тонком фонетическом уровне, что говорит о единстве текста. Шипящие и свистящие звуки в «забыться» и «заснуть» (с, з, т) как бы подготавливают шелест, шум («ш»), который будет главным атрибутом дуба, его речью. Твёрдое «т» в конце «заснуть» перекликается с твёрдостью, плотностью дуба, с его «тёмной», непробиваемой мощью, создавая звуковую ассоциацию. Желание «заснуть» завершается образом, который это желание символически и полностью удовлетворяет: шум дуба и есть та самая усыпляющая, убаюкивающая сила, колыбельная. Таким образом, строка находит своё полное разрешение не в логическом выводе, а в образном эхе, в созвучии желания и его предмета, в завершённости круга. Поэзия Лермонтова демонстрирует здесь высшую виртуозность и мастерство: смысловые связи неизменно подкрепляются связями фонетическими, создавая целостность. Всё стихотворение оказывается замкнутым, совершенным миром, где каждая часть обусловлена другой, всё взаимосвязано. И началом этого мира, его поэтическим первотолчком, является именно наша, полная боли и тоски, строка, её энергия. Без её энергии отчаяния не было бы и энергии творческого преображения, которая создала бессмертные финальные образы.
Итак, рассмотрение реализации идеала наглядно показывает, что строка «Я б хотел забыться и заснуть!» является генератором поэтических образов, их источником. Она разворачивается в детализированную утопию живого сна, где жизнь сохраняется в виде дремлющих сил, ровного дыхания, восприятия красоты и защиты вечной природы. Это развитие полностью снимает с исходного желания всякий оттенок смерти, наполняя его позитивным, жизнеутверждающим содержанием. Строка оказывается началом большого творческого акта, алхимическим превращением боли в красоту, отчаяния в гармонию. Фонетически она подготовляет звуковой образ финала, создавая неразрывную целостность и завершённость всего стихотворения как художественного произведения. Таким образом, её истинное значение раскрывается не в изоляции, а в её порождающей функции, в её способности стать источником прекрасного видения, семенем. Она — тёмное семя, из которого вырастает светлое древо поэтического идеала, укрывающее героя своей сенью и дарящее покой. Теперь, проследив всю судьбу этой строки в тексте, мы можем вернуться к ней с новым, углублённым пониманием и дать её итоговую, синтезированную интерпретацию.
Часть 10. Слово за словом: Микроанализ лексики и синтаксиса
Проведём теперь пристальный, микроскопический анализ каждого слова строки, чтобы выявить дополнительные, скрытые смыслы и оттенки. Местоимение «Я» стоит в самом начале, оно решительно подчёркивает субъективность, крайнюю сосредоточенность на собственном внутреннем состоянии, на своём «я». Но это сильное «я» сразу же смягчается и ограничивается сослагательным наклонением «б хотел», как будто герой стесняется своей настойчивости или не уверен в праве на неё. «Я» здесь — это страдающий, рефлексирующий субъект, который одновременно является и источником боли, и тем, кто хочет от неё избавиться, что создаёт парадокс. Оно резко контрастирует с безличной, объективной вселенной первых строф, где говорит не «я», а «пустыня внемлет», «звезда с звездою говорит». Таким образом, строка метко маркирует возврат к мучительному самосознанию после созерцания гармоничного, но безличного мира, сосредоточение на себе. Это «я» хочет уничтожить само себя через забытье, что является предельным выражением романтического конфликта между личностью и миром, её неприятия. Но желание уничтожения выражено этим же самым «я», что создаёт парадокс самоутверждения через самоуничтожение, волю к небытию как акт воли. Местоимение, таким образом, является центром кристаллизации всего экзистенциального конфликта, его фокусом.
Частица «б» (бы) уже подробно анализировалась нами как маркер гипотетичности, но на микроуровне её сокращённая форма создаёт особый эффект. Она создаёт эффект недоговорённости, сдавленного шёпота, как будто герой боится произнести своё страшное желание вслух, полностью, или у него не хватает сил. Она фонетически примыкает к «я», почти сливаясь с ним в одно слово «яб», что усиливает впечатление интимности, внутренней речи, разговора с собой. Эту частицу можно также понять как след вежливости, обращённой к судьбе или мирозданию: «я бы попросил, если можно, если это не слишком много...». Она вносит тонкий оттенок условности, игры, примерки: герой как бы примеряет желание, проверяет, насколько оно ему подходит, можно ли его высказать. В контексте всей строки «б» является семантически слабым, служебным звеном, но формально необходимым для создания нужной, смягчённой модальности. Её отсутствие сделало бы строку грубой, прямолинейной и категоричной, её наличие придаёт желанию характер задумчивости, размышления, нерешительности. Это не прямой крик, а взвешенное, хотя и очень страстное, высказывание, прошедшее через фильтр сознания. Частица выполняет роль своеобразного амортизатора между мощным «Я» и столь же мощным, но негативным желанием «забыться и заснуть», смягчая удар.
Глагол «хотел» в прошедшем времени сослагательного наклонения заслуживает отдельного, пристального внимания с точки зрения семантики. Прошедшее время в сослагательном наклонении часто указывает на несбыточность, на то, что желание относится к прошлому и, вероятно, уже не сбудется, это сожаление. Герой как бы говорит: «у меня было желание (и оно, возможно, осталось), но...». Это создаёт тонкий оттенок сожаления о несбыточном, об утраченной возможности, о мечте, которая не реализуема. Однако в разговорном языке форма «хотел бы» является стандартной, вежливой формой для выражения желания в настоящем времени, здесь и сейчас. Лермонтов использует её, вероятно, именно в этом живом, разговорном значении, что снова подтверждает интимность, доверительность тона. Но фон прошедшего времени, ощущение давности всё же остаётся, придавая желанию налёт обречённости, привычной, застарелой мечты, от которой не избавиться. «Хотел» — это глагол воли, но воли, обращённой внутрь, на изменение собственного состояния, а не внешнего мира, это пассивная воля. Это пассивная воля, воля к недеянию, что полностью соответствует общей пассивной, уставшей установке героя в этой точке стихотворения. Таким образом, глагол идеально передаёт состояние усталой, рефлексирующей воли, которая может желать только покоя, а не действия.
Инфинитив «забыться» является смысловым центром первой части желания, его ядром, и требует морфемного разбора. Морфемный разбор: приставка «за-» указывает на начало действия и одновременное погружение в него, достижение результата (ср. заснуть, зайти). Корень «-бы-» этимологически однокоренный словам «быть», «бытие», что создаёт интересный парадокс: «начать быть» или, в отрицательном смысле, «погрузиться в бытие». Возвратный суффикс «-ся» делает это бытие направленным на самого субъекта, действие замыкается на нём. Можно интерпретировать это как желание погрузиться в чистое бытие, лишённое сознания, в бытие как таковое, которым обладают камни, растения, стихии. Возвратный суффикс «-ся» прямо указывает на замкнутость действия на субъекте: герой хочет, чтобы забытье произошло с ним самим, это самообъективация, превращение себя в объект. Инфинитивная форма придаёт действию характер цели, абстрактного идеала, а не конкретного, сиюминутного процесса, это мечта, а не план. Звуковой облик слова с глухим «з», ударным «ы» и мягким «ться» создаёт ощущение утекания, исчезновения, растворения, протяжного звучания. Всё вместе делает это слово идеальным, почти уникальным выражением сложного философского желания утраты самости через погружение в бытие. Лермонтов находит единственно верное, ёмкое слово для передачи этой почти невыразимой тоски по утрате себя.
Союз «и» является, на первый взгляд, простым соединительным элементом, но он выполняет важную смысловую функцию. Однако он выполняет важную функцию наращения, усиления, градации: герой хочет не просто забыться, а забыться и, в довершение всего, заснуть, достичь полноты. Это создаёт смысловую градацию: забыться — это первый, психологический этап, заснуть — второй, физиологический, полное осуществление покоя, завершённость. Союз «и» также может указывать на тождественность, неразрывность этих состояний: забыться — значит заснуть, одно естественным образом влечёт за собой другое, они синонимичны. Его краткость и грамматическая нейтральность контрастируют с эмоциональной насыщенностью окружающих слов, но именно эта краткость делает связь неразрывной, прочной. Пропуск союза (бессоюзие) сделал бы фразу более резкой, рубленой, отрывистой: «забыться, заснуть». Наличие союза замедляет ритм, делает желание более протяжным, плавным, мечтательным, лиричным. Фонетически союз почти не слышен, он поглощается окружающими словами, что соответствует идее слияния, плавного перехода одного состояния в другое. Таким образом, маленький, незаметный союз «и» вносит значительный вклад в общую семантику и ритмику строки, работая на смысл. Он является необходимым мостиком между двумя формами небытия, соединяя их в единый, целостный поэтический идеал.
Второй инфинитив «заснуть» завершает строку, давая первоначальному желанию конкретную, почти осязаемую цель, воплощение. Морфемно: приставка «за-» аналогична приставке в «забыться», что создаёт морфологический параллелизм, подчёркивая родственность и однонаправленность действий. Корень «-сн-» напрямую связан со сном, что является самой прямой, простой и ясной семантикой во всей строке, её основой. Суффикс «-у-» и окончание «-ть» образуют инфинитив, снова указывающий на цель, идеал, стремление, а не на факт. Фонетически слово заканчивается на глухой согласный «т», что создаёт эффект окончательности, завершённости, как закрывающаяся дверь, последний вздох, точка. Однако предшествующий сонорный, певучий «н» смягчает эту кажущуюся окончательность, делает её нежной, неокончательной, убаюкивающей. Ударение падает на последний слог, что в сочетании с восклицательным знаком создаёт сильный интонационный удар, акцентирующий именно это слово как финальное, главное. «Заснуть» в таком прочтении звучит как разрешение, как обретение искомого, желанного покоя, даже если оно лишь гипотетично и существует в речи. В композиции строки это слово является конечной точкой, к которой стремится всё высказывание, его логическим и эмоциональным итогом, кульминацией.
Восклицательный знак, как уже подробно говорилось, является мощным финальным аккордом, завершающим музыкальную фразу строки. На микроуровне он превращает всё высказывание из нейтральной констатации в перформатив, в речевой акт, которым герой почти осуществляет своё желание. Произнося эту фразу с восклицанием, он в какой-то мере символически «забывается и засыпает» в самом акте речи, достигает катарсиса, разрядки. Знак препинания визуально и интонационно обрывает поток размышлений, ставит жирную, энергичную точку в определённом этапе внутренней борьбы, делает паузу. Он также является знаком адресованности, пусть и в пустоту, в никуда; это крик, который бессознательно ждёт отклика, даже если это отклик только эха в собственной душе. В сочетании с сослагательным наклонением восклицание создаёт напряжённый художественный диссонанс: страстное, аффективное желание несбыточного, недостижимого. Этот диссонанс и рождает ту самую неустранимую, щемящую боль, которая делает строку бессмертной, вечно современной. Восклицательный знак — это финальный, визуальный штрих в портрете героя как существа, разрывающегося между безвольной мечтой и силой чувства. Он ставит формальную границу строке, но смысловую безграничность оставляет, ибо желание, будучи высказано, продолжает жить в мире, в культуре.
Итак, микроанализ каждого элемента строки подтверждает и углубляет все наши предыдущие выводы, сделанные на других уровнях. Местоимение «Я» концентрирует в себе основной конфликт самости. Частица «б» вносит гипотетичность и интимность. Глагол «хотел» выражает усталую волю к покою. Инфинитив «забыться» семантически сложен, указывая на погружение в бытие без сознания. Союз «и» создаёт градацию и неразрывную связь. Инфинитив «заснуть» даёт конкретную, фонетически завершённую цель. Восклицательный знак превращает высказывание в эмоциональный акт, перформатив страдания и желания. Каждое слово и каждый знак тщательно, виртуозно выбраны Лермонтовым для создания максимально плотного, ёмкого и многозначного поэтического высказывания. Строка представляет собой подлинный шедевр поэтической экономии, где ни один элемент не является лишним, каждый работает на общую идею и настроение. Такой детальный анализ позволяет увидеть, как на микроуровне языка, в грамматике и звуке, строится макрокосм смысла целого стихотворения. Теперь, вооружившись этим глубинным знанием, мы можем синтезировать все аспекты и дать целостную, углублённую интерпретацию строки, завершающую наш анализ.
Часть 11. Интертекстуальные связи: Эхо в мировой поэзии
Строка Лермонтова не существует в культурном вакууме, она активно вступает в диалог с множеством текстов мировой литературы, образуя интертекстуальную сеть. Самый очевидный и мощный параллельный текст — это монолог Гамлета «Быть или не быть» Шекспира, где сон является прямой метафорой смерти. Однако Гамлет размышляет о сне как о возможности прекратить «терзанья сердца», но опасается сновидений, которые могут прийти после смерти, что его останавливает. Лермонтовский герой, напротив, не хочет «сновидений» в виде холодного сна могилы, но желает сна, наполненного положительными, живыми ощущениями, что является развитием темы. Это развитие шекспировской темы: герой Лермонтова более конкретен в своём страхе (холод могилы) и в своей мечте (тёплый, чувствующий сон), он идёт дальше. Диалог с Шекспиром показывает интересную эволюцию темы: от метафизического страха перед неизвестностью к более психологизированной, романтической тоске по определённому типу небытия. Строка Лермонтова звучит как своеобразный ответ Гамлету: да, сон желанен, но не любой, а только тот, что сохраняет жизнь чувства, тёплую жизнь. Таким образом, интертекстуальная связь обогащает наше понимание, показывая, что Лермонтов работает в общеевропейской традиции, но вносит в неё своё, глубоко личное и национальное содержание. Его строка — это яркая романтическая реплика в великом споре о жизни и смерти, начатом Шекспиром, новый поворот темы.
Другой важный интертекст — поэзия Джорджа Гордона Байрона, особенно его мрачные, разочарованные, бунтующие герои, так повлиявшие на раннего Лермонтова. Строки вроде «My soul is dark» или постоянные мотивы усталости от жизни, тоски постоянно встречаются у английского поэта-романтика. Однако байронический герой чаще активен в своём отчаянии, он бунтует, проклинает, бросает вызов миру и судьбе, он титан. Лермонтовский герой в этой конкретной строке пассивен, он не бунтует, а устало просит о покое, он утомлён, это иная фаза романтического сознания. Можно сказать, что Лермонтов показывает, во что превращается байронический бунт, когда его энергия иссякает: не в смирение, а в жажду забытья, в пассивное желание небытия. Его строка звучит как своеобразный эпилог к байронической драме, как её логический итог, вынесенный усталым, но трезвым умом, умудрённым опытом. Интертекстуальная связь здесь диалектична: Лермонтов и наследует Байрону как романтик, и преодолевает его, углубляя психологический анализ отчаяния, доводя его до предела. Строка «Я б хотел забыться и заснуть!» — это квинтэссенция той особой «русской хандры», которая отличается от байронического «сплина» большей созерцательностью и тоской по покою, а не по новым бурям. Диалог с Байроном помогает понять национальное своеобразие лермонтовского романтизма, его специфику.
В русской поэзии непосредственным предшественником можно считать Василия Жуковского с его культом тихих радостей, светлой грусти и спасительного сна. У Жуковского есть строки: «О милый гость, святое провиденье, Давно желанный, наконец, ты мой! Пришло, пришло, мое усыпленье! Забвение, покой!». Однако у Жуковского сон и забвение часто имеют мистический, религиозный оттенок, это встреча с потусторонним, желанным гостем, утешение свыше. У Лермонтова в нашей строке нет этой религиозной умилённости и сладости, есть земная, почти физиологическая усталость и боль, экзистенциальная тоска. Его герой хочет забыться не для встречи с горним миром, а просто для прекращения страдания, для отдыха от самого себя, это более приземлённо. Лермонтов как бы снимает с жуковской элегии её мистический, утешительный покров, обнажая голую психологическую подоплёку желания покоя, его трагизм. Таким образом, строка существует в скрытой полемике с элегической традицией Жуковского, делая её более личной, трагичной и лишённой иллюзий, более современной. Интертекстуальность здесь работает на дифференциацию, на выявление уникального, неповторимого голоса Лермонтова в хоре русских поэтов его времени. Его строка звучит горше, откровеннее и безысходнее, чем меланхоличные, но умиротворённые медитации Жуковского, это новый шаг.
Интересную и глубокую параллель можно провести с более поздним текстом — стихотворением Фёдора Тютчева «Как океан объемлет шар земной...». Там есть знаменитые строки: «...Пускай скудеет в жилах кровь, / Но в сердце не скудеет нежность... / О ты, последняя любовь! / Ты и блаженство и безнадежность». Общее — это мотив сохранения высокого чувства («нежность») на фоне угасания жизненных сил («скудеть в жилах кровь»), противостояние духа и плоти. Лермонтовский герой хочет, чтобы «в груди дремали жизни силы» и чтобы пел «сладкий голос» любви, что очень близко тютчевской мысли о вечности чувства. Однако Тютчев говорит об этом как о данности, как о законе бытия, а Лермонтов — как о гипотетическом, желаемом, ещё не достигнутом идеале, о мечте. Лермонтовская строка выражает жажду того самого состояния, которое Тютчев позже констатирует как естественный, хотя и трагический, закон человеческого существования. Эта глубокая перекличка показывает, как тема, смело поднятая Лермонтовым, будет развиваться в русской поэзии далее, приобретая более философский, онтологический характер. Строка Лермонтова, таким образом, становится важным звеном в цепи, ведущей от романтизма к философской лирике Тютчева, к его глубине. Интертекстуальность здесь проспективна, строка смотрит в будущее, предвосхищая разработки позднейших великих поэтов.
Среди современников Лермонтова важный и сложный диалог происходит с Пушкиным, особенно с его философским стихотворением «Брожу ли я вдоль улиц шумных...». Пушкин размышляет о смерти как о неизбежном сне, но примиряется с мыслью, что «где бы ни было, везде Бог» и что «равнодушно природы красота» встретит его кончину. Лермонтовская строка звучит как полемический ответ: нет, природа не равнодушна, она может дать желанный, живой сон, если смерть — это холодно и страшно, природа — союзник. Герой Пушкина философски, стоически принимает неизбежный конец, герой Лермонтова отчаянно ищет альтернативу, третий путь между мучительной жизнью и ужасной смертью, он не принимает. Наша строка маркирует этот отказ от пушкинского примирения с судьбой, это крик неприятия той участи, которую с достоинством принимает пушкинский лирический субъект. В этом диалоге видно различие двух эпох и двух творческих темпераментов: гармонизирующего классицизма Пушкина и напряжённого, дисгармоничного, мятежного романтизма Лермонтова. Интертекстуальность здесь конфликтна, полемична, она помогает понять новаторство Лермонтова и его место как поэта, открывшего новые, более тревожные глубины русской души. Строка «Я б хотел забыться и заснуть!» — это вызов пушкинской ясности и мудрости, утверждение права на неразрешимое страдание, на бунт.
За пределами русской литературы можно найти интересные переклички с восточной, особенно персидской поэзией, с её мотивами услады, вина и спасительного сна. Омар Хайям: «Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало... Лучше спать. Придет хороший сон. И все». Однако у Хайяма сон — это часто эвфемизм для смерти, принимаемой с эпикурейской покорностью и иронией, а также способ ухода от глупой суеты мира. Лермонтовскому герою безусловно близка вторая часть: уход от суеты и боли. Но ему чужд эпикурейский, гедонистический пафос Хайяма, его сон должен быть наполнен не вином, а любовью и природой, это не гедонизм, а эстетизм. Это снова показывает специфику лермонтовского идеала: это не гедонистический, а скорее эстетический и эмоциональный покой, поиск красоты, а не наслаждения. Интертекстуальная связь, даже если она не прямая (вряд ли Лермонтов глубоко знал Хайяма), показывает, как определённые экзистенциальные мотивы являются общечеловеческими, вечными. Строка Лермонтова встраивается в этот общечеловеческий ряд высказываний о желании покоя, но придаёт ему неповторимо русскую, романтическую и глубоко личностную окраску. Она становится одним из самых ярких вариантов вечного «заклинания покоя» в мировой поэзии, её версией.
В двадцатом веке строка Лермонтова будет мощно отозваться, например, в прощальном стихотворении Сергея Есенина «Не жалею, не зову, не плачу...». Есенинское «Увяданья золотом охваченный, я не буду больше молодым» перекликается с лермонтовским «уж не жду от жизни ничего я», это похожий жест прощания. Но Есенин принимает увяданье как естественный, красивый, печальный процесс природы, а Лермонтов хочет его остановить, заснуть в вечной зелени дуба, остановить время. Есенин прощается с молодостью, принимая цикл, Лермонтов — с жизнью как с мукой, отрицая цикл во имя вечного покоя; это разные стадии и философии принятия. Тем не менее, сам мотив прощания, подведения итогов, выраженный в схожей элегической, прощальной интонации, роднит эти тексты, создаёт традицию. Интертекстуальная связь здесь показывает долгую и плодотворную жизнь лермонтовской формулы, её способность быть матрицей для выражения сходных, но исторически обусловленных чувств у других поэтов. Строка Лермонтова оказывается архетипичной для всей русской лирики, задающей определённый код для выражения экзистенциальной усталости и тоски по покою. Её эхо, её музыка слышны на протяжении всего последующего развития русской поэзии, вплоть до наших дней. Это свидетельствует о её невероятной поэтической мощи и смысловой ёмкости, о её статусе культурного кода.
Итак, интертекстуальный анализ убедительно показывает, что строка Лермонтова вовлечена в интенсивный диалог с мировой и русской традицией. Она полемизирует с Шекспиром, развивает и преодолевает Байрона, спорит с Жуковским и Пушкиным, предвосхищает Тютчева и Есенина. В этом диалоге выявляется её уникальность: это не просто желание смерти, а жажда особого, живого сна, синтеза жизни и покоя, третьего пути. Строка является важным звеном в европейской и русской рефлексии о смерти, сне и покое, одной из вершин этой темы. Она архетипична по своему глубинному содержанию, но абсолютно оригинальна по своей художественной реализации, по своей форме. Интертекстуальные связи не отменяют самостоятельности и гениальности строки, а, напротив, подчёркивают её значимость как одного из ключевых высказываний в поэтическом универсуме. Они позволяют увидеть, как глубоко личное переживание Лермонтова кристаллизовалось в вечную формулу, ставшую достоянием культуры, частью языка. Теперь, рассмотрев строку со всех возможных сторон, мы можем перейти к заключительному этапу — её итоговой интерпретации с позиции углублённого, синтезированного понимания.
Часть 12. Синтез: Углублённое понимание строки как ядра поэтического мира
После проведённого нами многоаспектного и детального анализа строка «Я б хотел забыться и заснуть!» предстаёт перед нами не как простое восклицание, а как сложнейший поэтический универсум. Это не декларация о намерении умереть, а сформулированная на языке предельного отчаяния великая тоска по иной, идеальной форме существования. Строка является концентратом живых противоречий: между страстностью восклицания и пассивностью желания, между жаждой небытия и последующим отрицанием смерти. Между усталостью от «я» и утверждением этого «я» в самом акте высказывания, между болью и порождаемой ею красотой. Эти противоречия не разрушают её, а, напротив, создают то напряжённое силовое поле, которое делает строку живой, динамичной и нестареющей. Она функционирует как смысловой и композиционный центр всего стихотворения, являясь точкой максимального сжатия боли и одновременно точкой её превращения в творческую энергию. Вся вторая половина стихотворения есть развёрнутый комментарий к этой строке, её уточнение, её сублимация в бессмертные поэтические образы. Таким образом, строка — это не констатация, а процесс, не итог, а импульс, порождающий целый мир, вселенную. Её понимание требует отказа от однозначных, упрощённых трактовок и принятия её принципиальной, плодотворной амбивалентности. Именно в этой амбивалентности, в балансировании на самой грани жизни и смерти, и заключается её непреходящая гениальность и обаяние.
Ключ к подлинному пониманию строки лежит в сослагательном наклонении, в этой грамматической форме. «Я б хотел» — это формула идеала, утопии, мысленного эксперимента, существующего в пространстве языка и воображения. Герой не планирует реальное самоубийство, он конструирует в языке альтернативную реальность, в которой возможно существование без боли, в покое. Эта реальность описывается через отрицание («не тем холодным сном») и через позитивные, живые условия («чтоб дышала грудь...»). Поэтому сама строка — лишь первый, самый общий контур этой утопии, её заголовок, за которым следует подробный, развёрнутый текст, её тело. Она подобна названию несуществующей, идеальной страны, которую поэт затем подробно описывает, населяет образами, делает реальной в слове. Её значение, следовательно, не в том, что она говорит о реальном желании героя совершить что-то, а в том, что она запускает механизм поэтического миротворчества. Она есть акт творческой воли, направленной на преодоление экзистенциального тупика через силу воображения, через искусство. В этом смысле строка глубоко оптимистична и жизнеутверждающа: она демонстрирует, что даже в состоянии крайнего отчаяния человеческий дух способен творить красоту и искать выход. Она — яркое свидетельство непобеждённости человеческого сознания, его способности к самоисцелению через магию слова, через поэзию.
Слова «забыться» и «заснуть» в их лермонтовском, уникальном контексте обретают значение высокой духовной практики, метафизического жеста, пути. «Забыться» — значит совершить анамнезис, вспомнить своё изначальное, природное, целостное состояние до травмы сознания, стереть наносные слои боли. «Заснуть» — значит войти в состояние созерцательного покоя, в котором восприятие мира становится чистым, не замутнённым эгоистическими страстями и рефлексией. Это желание не физиологического сна, а высшего, просветлённого состояния, близкого к буддийской нирване или христианскому упокоению в боге, к единению. Однако это состояние лишено конкретной религиозной догматики, оно пантеистично и свободно: бог — это сама природа, её вечная жизнь, символизируемая дубом. Таким образом, строка выражает глубокое религиозное искание без церковных догматов, жажду причастия к вечности через растворение в природе. Она оказывается поэтической молитвой, обращённой не к личному богу, а к мирозданию как к целому, к абсолюту, к красоте. В этом состоит её непреходящая философская глубина и современность: она говорит о духовной потребности, не удовлетворяемой традиционными формами, о поиске. Строка становится голосом нового, секулярного, но глубоко религиозного в широком смысле, сознания, характерного для новой эпохи.
Биографический подтекст, связанный с близкой гибелью Лермонтова, придаёт строке трагическое, провидческое звучание, но не определяет её конечный смысл. Поэт, возможно, предчувствовал скорый конец, но в самом стихотворении он творчески преодолевает это предчувствие, создавая проект вечной жизни в ином качестве. Строка «Я б хотел забыться и заснуть!» может читаться как бессознательное пророчество, но в контексте всего текста это пророчество преображается, сублимируется. Физическая смерть прямо отвергается («не тем холодным сном могилы»), а утверждается иная форма бытия — в памяти природы, в вечном шуме дуба, в песне любви. Поэтому всё стихотворение, и наша строка как его сердцевина, оказывается не предсмертной запиской, а творческим завещанием, актом самопреодоления и победы. Лермонтов побеждает личную судьбу тем, что превращает ожидание смерти в гимн жизни, пусть и в форме особого, живого сна, в искусстве. Строка, таким образом, является памятником не угасанию, а невероятной творческой силе, вспыхнувшей на самом краю пропасти, силе духа. Она свидетельствует о том, что поэт до последнего мгновения творил, искал, надеялся, пусть надежда эта была выражена в парадоксальной, сложной форме. Это придаёт строке подлинное величие и героизм, скрытые за тонким покровом усталости и отчаяния, она — подвиг духа.
В истории русской культуры строка стала поистине крылатой, превратилась в символ тоски, усталости, жажды покоя, её цитируют часто. Её цитируют часто вне контекста, вырывая из стихотворения, что ведёт к упрощённому, суицидальному её пониманию, к клише. Наш всесторонний анализ показывает, что такая изолированная цитата искажает истинный, глубинный смысл; в полном контексте строка наполнена жизнью, движением, поиском. Она является не финалом, а началом внутреннего пути — пути вглубь себя, к поиску гармонии с мирозданием, к творчеству. Её огромная популярность объясняется не только выразительностью, но и тем, что она затрагивает универсальное переживание усталости и тоски по идеалу, знакомое каждому. Однако гений Лермонтова в том, что он не остановился на простой констатации, а показал, как из этой тоски рождается прекрасное видение, как боль претворяется в красоту. Поэтому истинное понимание строки требует возвращения её в родной контекст, в ту архитектонику стихотворения, где она играет столь важную роль. Только тогда она раскрывается во всей своей парадоксальной, трагической и в конечном счёте жизнеутверждающей полноте, как феномен. Она перестаёт быть избитым клише и вновь становится живым, трепещущим нервом великой поэзии, каковой и была изначально.
С точки зрения поэтики, строка является безупречным образцом абсолютного слияния формы и содержания, идеала поэзии. Её грамматика (сослагательное наклонение), лексика («забыться», «заснуть»), интонация (восклицание), ритм (хорей с пиррихием) — всё работает на выражение сложного душевного состояния. Звукопись тонко создаёт эффект угасания и вздоха, шепота. Место строки в композиции обеспечивает её кульминационность и поворотность, центральность. Ни один элемент не случаен, всё подчинено единой задаче выразить невыразимое — тоску по не-бытию, которое есть форма бытия, по покою. Лермонтов демонстрирует здесь вершину своего мастерства, умение сказать очень многое немногими, тщательно отобранными и выверенными словами. Строка становится квинтэссенцией его поэтического метода: предельная искренность, соединённая с виртуозной техникой, глубина чувства, воплощённая в безупречной форме. Она является тем самым «словом на века», которое, раз возникнув, уже не может быть забыто, оно вошло в плоть языка. Её изучают, цитируют, анализируют, потому что в ней сконцентрирована вся мощь поэтического слова, способного выразить самые тёмные и самые светлые движения души. В этом её непреходящая ценность как величайшего произведения искусства, как шедевра.
Что же, в конечном счёте, хочет герой, произнося «Я б хотел забыться и заснуть!», если обобщить все наши выводы? Он хочет прекратить страдание, но не ценой уничтожения способности чувствовать и жить; он хочет сохранить жизнь, но избавить её от боли. Он хочет выйти из времени (надежд и сожалений) в вечность природного цикла, в бесконечное сейчас. Он хочет растворить своё болезненное, рефлексирующее «я» в великом «Я» мироздания, обрести покой в единстве. Он хочет обрести покой не как небытие, а как высшую форму гармоничного бытия, где чувство очищено до восприятия красоты, а жизнь сведена к простым и вечным проявлениям. Это желание, конечно, утопично, несбыточно в реальности, но оно сбывается в пространстве поэзии, в самом стихотворении, в слове. Высказывая это желание, герой-поэт его уже отчасти осуществляет, создавая словесный монумент своему идеалу, творя его. Поэтому строка звучит не как нытье, а как заклинание, как творческий акт, преобразующий реальность, как акт свободы. Она — мост, переброшенный от страдающего сознания к гармонии мира, мост, построенный из слов, ритмов и образов. Перейти по этому мосту приглашается и читатель, что делает строку не только выражением личного чувства, но и актом глубокого общения с душой другого, с каждым.
Итак, итоговое, углублённое понимание строки «Я б хотел забыться и заснуть!» полностью преображает первоначальное, наивное впечатление. Из крика отчаяния она превращается в сгусток творческой энергии, из желания смерти — в жажду преображённой жизни. Из пассивной жалобы — в активный акт поэтического миросозидания, из симптома — в лекарство. Она является центром сложной диалектики отрицания и утверждения, боли и красоты, смерти и бессмертия, индивида и вселенной. Её сила — в её парадоксальности, в её способности удерживать противоположности в напряжённом единстве, в динамике. Эта строка — сердце не только данного стихотворения, но и, во многом, всего творчества позднего Лермонтова, итог его духовных исканий. Она открывает путь к пониманию его как поэта, который страдал глубоко, но именно благодаря страданию и остроте переживания смог подняться до высот вечной поэзии. Строка остаётся с нами как формула человеческой тоски по идеалу, как напоминание о том, что даже в самой тёмной ноте души может родиться музыка. Анализ этой строки, проведённый в двенадцати частях, показывает, что великая поэзия неисчерпаема, и каждое новое прочтение открывает в ней новые глубины. «Я б хотел забыться и заснуть!» — это не конец пути, а приглашение в бесконечное путешествие по лабиринтам смысла, которые гений Лермонтова зашифровал в шести простых словах.
Заключение
Лекция, посвящённая строке «Я б хотел забыться и заснуть!», наглядно продемонстрировала сложность и многогранность, казалось бы, простого поэтического высказывания. Мы начали с наивного восприятия, честно зафиксировав первичное впечатление от строки как крика уставшей души, жаждущей небытия. Затем, шаг за шагом, мы анализировали грамматику, семантику ключевых слов, интонацию, контекст, философские импликации, интертекстуальные связи. Каждый этап анализа открывал новые пласты смысла, усложнял и обогащал первоначальную трактовку, делал её объёмной. Мы увидели, как строка функционирует в композиции стихотворения, являясь его смысловым и эмоциональным центром, точкой перелома. Анализ показал, что желание, выраженное в строке, — это не желание смерти, а утопический проект иной, гармоничной формы существования на грани жизни и небытия. Строка оказалась не констатацией, а импульсом, порождающим целый мир поэтических образов в последующих строфах, семенем. Таким образом, проведённое исследование полностью опровергло поверхностное, суицидальное прочтение и открыло глубокий жизнеутверждающий пафос лермонтовской мысли.
Главный вывод нашей лекции состоит в том, что поэтический текст, особенно такого уровня, как лермонтовский, требует медленного, внимательного, многоаспектного чтения. Каждое слово, каждый знак препинания, каждое грамматическое решение оказывается значимым и работает на общий художественный замысел. Строка «Я б хотел забыться и заснуть!» является блестящим примером поэтической экономии, когда максимум смысла вложен в минимум слов, в шестисловную формулу. Её понимание невозможно без учёта всего стихотворения, без анализа того, что предшествует ей и что следует за ней, без контекста. Это подтверждает важность контекстуального и целостного подхода к интерпретации лирического произведения, его рассмотрения как системы. Кроме того, анализ продемонстрировал плодотворность привлечения различных методов и подходов: лингвистического, историко-литературного, философского, биографического. Только их сочетание позволяет приблизиться к адекватному пониманию текста, не сводя его к одному, упрощённому значению, к клише. Лермонтовское стихотворение, и данная строка в частности, выдержали такое всестороннее рассмотрение, доказав свою глубинную сложность и художественное совершенство. Оно открылось как текст, в котором личное страдание претворено в общечеловеческий символ и разрешено в красоте поэтической формы, в гармонии.
Практическая ценность проведённого анализа заключается в том, что он даёт инструментарий для самостоятельного глубокого чтения поэзии, метод. Студенты, освоившие такой подход, смогут применять его к другим текстам, раскрывая их скрытые смыслы и художественное своеобразие, видя глубину. Умение видеть в простой строке целый мир ассоциаций, аллюзий, философских идей — это ключ к подлинному пониманию литературы, к радости открытия. Анализ этой строки также показал, как культурный багаж читателя (знание Библии, мифологии, других текстов) обогащает восприятие, делает его полным. Он продемонстрировал, что поэзия — это не просто выражение чувств, это сложно организованный мир, живущий по своим законам, это искусство. Понимание этих законов делает чтение не просто удовольствием, а интеллектуальным и духовным трудом, приносящим глубокое удовлетворение и рост. Лекция, надеемся, помогла преодолеть стереотип о Лермонтове как исключительно «мрачном» и «пессимистичном» поэте, показывая другую сторону. Мы увидели, что его пессимизм — это лишь обратная сторона страстной жажды идеала, гармонии, красоты, которые он находит в природе и творчестве. Его строка о сне оказывается гимном этой жажде, выраженной на языке предельного отчаяния, что и делает её великой.
В заключение можно уверенно сказать, что строка «Я б хотел забыться и заснуть!» является одним из величайших достижений русской лирики, её жемчужиной. Она воплощает в себе трагизм и величие человеческого духа, который даже в состоянии распада и усталости способен творить красоту. Эта строка — не надгробная надпись, а живой пульс поэзии, который продолжает биться в сердцах читателей спустя почти два века. Её анализ, проведённый в данной лекции, — лишь одна из возможных интерпретаций, но она стремилась быть максимально полной и доказательной. Дальнейшее изучение может углубиться в конкретные историко-литературные контексты, в сравнительный анализ с другими произведениями Лермонтова. Однако уже сейчас ясно, что эта строка достойна того внимания, которое мы ей уделили, ибо она учит вглядываться в бездну, но не для того, чтобы упасть в неё. Она напоминает нам, что поэзия — это способ существования на пределе, способ говорить о самом главном, находя точные и неустаревающие слова. И пока звучит это «Я б хотел забыться и заснуть!», дух Лермонтова не спит, он бодрствует в слове, вовлекая нас в диалог. На этом мы завершаем нашу лекцию, надеясь, что она помогла вам услышать многоголосие в одноголосом плаче и признать в нём торжествующий гимн жизни.
Свидетельство о публикации №226012900630