Проект -Наталья-

Часть 1. С душой и сердцем

Я впервые увидела Наталью на поэтическом вечере по поводу выпуска городского литературного альманаха «Звезда полей».

Душный зал библиотеки, запах старых книг и пыльного паркета, чинная великовозрастная публика.
Выступали со своими неинтересными стихами  женщины пенсионного возраста. В заскорузлом пиджачке вышел маленький дедок с игривыми глазами . Это был корифей, авторитет местной поэзии и доцент кафедры филологии. Он читал свои экспериментальные стихи, скорее всего многим непонятные, но развлекал публику остроумными выпадами. И опять после него на сцену потянулись скучные поэтессы. Был ещё  мужчина с большими руками и в грязноватый джинсах за сорок, явно рабочей профессии, читал что-то натужное про любовь, разбивающуюся об утесы  будней.  Умилив литературных бабулек выступали какие-то детишки из "Школы поэзии". Опять-таки пожилая, и, скорее всего, красивая в молодости женщина неумело пела и играла на гитаре примитивные аккорды своих песен.
Невольно складывалось впечатление, что наши городская поэзия - старики и дети.

Но это ощущение изменилось, когда вышла она  —  поэтесса Наталья с такими вечно грустными глазами, как у побитой собаки. Знакомый типаж неудовлетворенной женщины периода уходящей молодости, но в ней было что-то цепляющее, какая-то внутренняя вибрация. Она читала свои не особо оригинальные, но местами искренние до боли стихи. «Хочу любви! Хочу любви! Ведь мне ее недодали» — звучало лейтмотивом, и от этой настойчивой, почти детской жадности к чему-то светлому у меня сжалось сердце.

Она была миниатюрной дамочкой лет тридцати пяти, у которой вся энергия бьет не вверх, а вовне, плотным, теплым кольцом. Не красавица, но аппетитная и бойкая. Мопассановская пышечка в самом лучшем смысле этого слова. Невысокий рост она компенсировала каблуками-лодочками и идеальной осанкой — спина прямая, подбородок слегка задран. Фигура пышная, мягкая, в платье-футляре цвета запекшейся крови, которое обнимало соблазнительные округлости груди и бедер. Руки полноватые, с короткими, подвижными пальцами, жестикулирующие в такт стихам. Волосы — густая, темно-каштановая грива, уложенная в казалось бы небрежный, но на деле очень точный пучок, из которого выбивались живые, вьющиеся прядки. Лицо кругловатое, с ямочкой на подбородке, нос с легкой горбинкой, а губы — полные, ярко подведенные помадой того же оттенка, что и платье. Но главное — глаза. Большие, серо-зеленые, под слабо наведенными тенями. В них читалась целая история: усталость, ирония над собой, незащищенность и неистребимая, тлеющая искра надежды. После последнего стихотворения она улыбнулась залу — улыбкой вдруг стеснительной и лучезарной, и эта дисгармония с ее грустными глазами свела меня с ума. В общем, что рассказывать — я положила на нее глаз.

Я подождала, пока спадет толпа поклонников (в основном таких же вечно недовольных жизнью немолодых, как правило, дам), и подошла.
— Ваши стихи… они задели за живое, — сказала я, ловя ее все еще взволнованный после выступления и внимания публики взгляд. — Особенно про «осколки тишины в шумном городе». Это точно про меня.
Ее лицо озарилось не наигранной, а настоящей, детской радостью.
— Правда? — она схватила меня за локоть, тут же опомнилась и отпустила. — Извините. Просто обычно говорят «молодец» или «интересно», а это… спасибо.
— Я бы хотела купить ваш сборник. Если, конечно, он еще есть.
— Есть, есть! — она засуетилась, порылась в сумке и достала тоненькую книжицу в мягкой обложке. — Он, конечно, скромный, на свои…
— Самое ценное, — перебила я, беря книгу. — Автограф будет?
Она снова вспыхнула.
— Конечно! Как вас зовут?
— Алиса.
— Алиса… Прекрасное имя. Для чудесной Алисы… — она нахмурила лоб, концентрируясь, и вывела на титульном листе размашистым почерком: «Чудесной Алисе от автора с душой и сердцем. Наталья».
— С душой и сердцем, — повторила я, встречаясь с ней взглядом. — Это много значит.
— Для меня тоже, — тихо сказала она. — Вы… вы часто ходите на такие вечера?
— Нет, это мой первый. Но теперь, наверное, буду. Особенно если вы будете читать.
— Ой, — она махнула рукой, но глаза заискрились. — Я скоро, может быть, свой маленький вечер делаю… в арт-кафе на Советском. Если интересно…
— Интересно безумно! — воскликнула я. — Давайте обменяемся контактами, а то я пропущу.
Мы достали телефоны, обменялись контактами, и Наталья тут же, не откладывая, сбросила мне ссылку на событие в соцсети.
— Я буду ждать, — сказала она, и в этих словах прозвучала не просто формальная вежливость, а та самая, стихотворная жажда — быть услышанной, увиденной, признанной.
— Обязательно приду, — пообещала я. — И спасибо вам за сегодня.
— Взаимно, Алиса. До связи!

Придя домой, я сбросила пальто, заварила чай и устроилась в кресле с телефоном. Первым делом нашла ее профиль. Фотографии: Наталья с чашкой кофе у окна, Наталья с книгой в парке, Наталья, корчащая рожицы с какой-то подругой. Небольшие, но емкие посты о творчестве, о мелких радостях, о грусти дождливых вечеров. Я пролистала все до самого низа, заливая сердечками каждый ее снимок, каждый пост. Каждую ее мысль, каждую улыбку, каждую тень в ее глазах. Мне хотелось, чтобы когда она откроет уведомления, ее экран вспыхнул алым заревом — десятками, сотнями лайков от новой, чудесной Алисы. Чтобы она почувствовала это тепло, этот пристальный, заинтересованный взгляд, направленный на нее одну.

И только поставив последний лайк, я открыла тонкий сборник, пахнущий типографской краской, и перечитала дарственную надпись. «С душой и сердцем». Интересно, насколько большая эта душа и насколько щедрое это сердце. Я решила, что очень хочу это выяснить.

Часть 2. Гараж в стиле алко-панк

Наше сближение началось именно с переписки. После того шквала лайков, она на следующий день написала первой: простым, теплым «Привет, Алиса! Спасибо за такую бурю в моем скромном уголке интернета». Мы заговорили. Сначала — о творчестве. Я задавала вопросы не в лоб («что вы хотели сказать?»), а искренне делясь впечатлениями.

Алиса: Это стихотворение про «чашку с трещиной»… У меня было такое чувство, будто я держу ее в руках и боюсь порезаться, но не могу отпустить. Очень физическое ощущение.
Наталья: Боже… Вы первый человек, кто это уловил. Именно так. Оно про память, которая ранит, но без нее — пусто.
Алиса: А в «Осенних ритмах» — этот повторяющийся сбивчивый ритм, как спотыкание о камни. Вы сознательно ломали размер?
Наталья: Да! Вы читаете не только глазами, вы слышите. Это редкий дар.

Потом разговор сам собой соскользнул на быт, на мелочи. Она с иронией жаловалась на соседа-музыканта, репетирующего гаммы в семь утра, делилась находкой — дешевым, но божественным грузинским вином из ларька у автобусной остановки. Я рассказывала о своей работе в кафе, о том, как ненавижу дождь, но обожаю запах после него. Между нами легко возникала та самая, почти телеграфная связь понимания. Я знала: для человека, выплескивающего душу в стихи, проявленный, детальный интерес к его миру — лучший афродизиак. Даже если этот человек — женщина. Тем более — если это женщина. Да, я начала неспешно и умело плести сети своей страсти вокруг Натальи, и она, кажется, уже не сопротивлялась, а с любопытством шла навстречу.

Познакомилась я с ней поближе вживую, когда наш общий друг, поэт Игорь, позвал меня на гаражную репетицию панк-группы. Он обмолвился с хитрой ухмылочкой: «Наташка тоже будет, сама напросилась». Он явно заметил мой интерес на том поэтическом вечере. Ну, разумеется, если будет она — я пошла.

Контраст был ошеломляющим. Вместо вечернего платья — рваные, обтягивающие черные джинсы, грубые армейские ботинки и сильно поношенная, некогда черная, а теперь серая футболка с едва читаемым витиеватым готическим принтом какой-то группы. На ней была накинута видевшая виды косуха, переброшенная через плечо. Макияж — только тушь, и та, кажется, с прошлого вечера, слегка размазанная, что делало ее взгляд еще более усталым и дерзким одновременно. Пучок сменился на небрежный, низкий хвост. Она не пыталась вписаться в панк-эстетику — она была ее живой, женственной и грубоватой интерпретацией. Она курила, стоя в углу гаража, и смеялась чересчур громко, слишком открыто — я сразу заметила ее деланное веселье, эту броню из показной раскованности.

Мы поздоровались, и я, не теряя времени, выдала:
— Перечитала твой сборник! Особенно понравился теперь стих, что ты  не читала на вечере, про «ржавые качели во дворе»… Он гениален в своей безысходной нежности.
Ее глаза на мгновение сбросили маску бравады, в них мелькнула та самая, побито-собачья благодарность. Мы к тому времени уже перешли на «ты», и это прозвучало естественно.
— Спасибо, Алиса. Ты не представляешь, как это сейчас важно, — она сделала глоток пива из бутылки.

Атмосфера в гараже была густой от сигаретного дыма, запаха пота и дешевого пива. Команда — мужчины за тридцать, а то и за сорок, с обветренными лицами и уставшими, но озорными глазами — великовозрастные панки, не изменившие идеалам своей бунтарной молодости. Центром притяжения был, конечно, вокалист по кличке Облом. Не типичный субтильный длинноволосый панк, а этакий брутальный короткостриженый боксер с кулачищами как голова младенца и с шеей быка. Злостный матерщинник и знатный провокатор, вечный возмутитель спокойствия. Он поначалу не обращал на Наталью внимания, а потом, прищурившись, выдал на всю «точку»:
— А чего здесь делает эта низкосракая проститутка? Чего она ржет как лошадь на ипподроме?!

Повисло напряженное молчание. Но Наталья не смутилась. Она широко, нагло улыбнулась ему в лицо:
— А чё, тебе завидно что ли, чувак? Что смеяться не умеешь? Хочешь, научу, а, бугай?
Он даже оторопел от такой контратаки:
— Да не, ты чё, я просто так спросил… Тя как звать-то?
— А как ты меня назвал-то? Так и зови!
— Да ладно, зашибленная! — сдался он. — Ты нормальная тёлка! Будешь? — и сделал жест, поднося ко рту воображаемую стопку.
— А как же! То-то и оно! — весело откликнулась она.

Она умела говорить на их языке. Через какое-то время эта «проститутка» уже сидела на коленях у Облома и громко хохотала над его очередным препохабнейшим анекдотом, уснащенном густой матерщиной. Типа: «Встречаются, нахуй, два пидора. Один, нахуй, говорит другому, ****ь...» И так далее.

Игорь, присев рядом со мной на сломанный усилитель, негромко поведал: «Она два года назад приехала в наш город. Муж от рака умер. Решила всё начать с чистого листа. Выпивает, но не алкоголичка. Ищет, куда себя деть». Я смотрела на нее и думала, что видела надпись на заднем сиденье автобуса, когда ехала в этот гараж на отшибе: «Я пьяная и несчастная!» — вот ее сегодняшний, невысказанный девиз.

Я как-то сразу поняла: если захочу — эта находчивая, жаждущая тепла и адреналина Наталья будет со мной. Даже если до этого не была с женщиной. В ее глазах, когда она на секунду ловила мой взгляд поверх головы Облома, читался вызов и смутный интерес.

Облом, конечно, не мог без своих «фирменных штучек».
— Ну чё, давай потрахаемся! Давай, тёлка, потрахаемся! — бубнил он ей в ухо в перерывах между анекдотами. Он прекрасно играл роль этакой провинциальная рок-звезды, крайне популярной в крайне узких кругах нашего рок-андеграунда.
Она лениво шлепала его по щеке, как надоедливого, но любимого пса.
— Пацаны, харэ бухать! Будем репать! — наконец решил он, заметив, что худющий и длинный гитарист-очкарик по кличке Толстый уже втыкает провода и  настрагивает свои примочки. — Ну, толстая, слезай! Пригрелась тут, как в гнёздышке.
Он шлепнул ее по округлой заднице, когда она вставала.
— У-у-у! Какой пЭрсик! — закатил глаза с пафосом. — Не просто пЭрсик, а мечта поэта!
Что вызвало хохот всей рок-банды. И новый, уже чуть сильнее шлепок от Натальи. Но видно было — она купалась в этом грубом, бесцеремонном, но искреннем внимании. Она сразу стала здесь своей.

Когда алко-панк-группа «Обрыганы» наконец оглушительно грянула вступление, я подсела к Наталье, придвинув свой стул.
— Интересная компания, — сказала я, не повышая голоса, но так, чтобы она читала по губам. Я жестом предложила ей выйти на улицу, отдохнуть от рок-н+родильного грохота.
Мы вышли и она устало улыбнулась:
— Эти рокеры спасают меня от тишины. А тишина сейчас — самый страшный звук.
— После мужа? — рискнула я спросить прямо.
Она кивнула, не удивляясь, что я знаю. Выпила из бутылки.
— Да. И после себя самой. Иногда кажется, что я — это одна большая, неудобная пустота, которую нужно чем-то заполнить. Стихами, криками, чужими голосами, чьими-то прикосновениями… — она посмотрела на меня. — Тебе, наверное, странно это слышать.
— Мне кажется, это честно. Гораздо честнее, чем притворяться цельной и самодостаточной.
— Ты знаешь, Алиса, — она повернулась ко мне, и в ее глазах не осталось ни капли того деланного веселья. — Когда ты говоришь про мои стихи… Мне кажется, ты видишь не пустоту, а то, что я пытаюсь ею заполнить. Это… бесценно.
Музыка гремела, заглушая наши слова для остальных, создавая интимный кокон.
— Хочешь, завтра занесёшь мне тот свой сборник? Я обещала коллеге показать, я ей цитировала твои стихи, — соврала я. — Только, боюсь, без пивка мне твои стихи не понять. У тебя там слишком много правды, к ней нужно привыкать постепенно.
Она рассмеялась, уже искренне.
— Договорились. Приходи в субботу ко мне лучше. У меня как раз есть отличное горькое чешское пиво. И… и тишина. Если захочешь.
— Я очень хочу, — сказала я, глядя ей прямо в глаза.

Когда музыканты затихли и вернулись к алкоголю, Наташа даже отвадилась прочитать свои стихи. К ней подошёл похожий на постаревшего вечного студента гитарист Толстый и стал внимательно слушать, время от времени поправляя очки. Когда она закончила и сорвала аплодисменты, он начал въелдиво критиковать ее поэзию. Она прервала его тираду :
- Так ты хочешь сказать, что мои стихи говно?
- Да нет , - серьезно ответил он. - Твои стихи - ***ня. И вообще, поэтесса - это ругательство. А поэт - это круто! Например, Маяковский или Башлачёв.
Вы думаете, что Наташа на столь резкий выпад обиделась? Вовсе нет! Она заставила этого "Толстого" самого  читать стихи Маяковского...

Провожая меня к выходу из гаража уже под утро, она вдруг взяла меня за руку. Ее ладонь была теплой и немного липкой от пива.
— Ты не такая, как все здесь. И не такая, как все там, на поэтических вечерах. Ты какая-то… настоящая точка опоры.
— Может, тебе просто пора перестать искать опору вовне, — тихо сказала я, не отнимая руки.
Она задумалась, потом печально улыбнулась:
— Страшно. Боюсь провалиться в ту самую пустоту.
— А я поймаю, — пообещала я. И в тот момент это была не манипуляция, а чистая правда.

Уходя, я знала: суббота будет началом чего-то нового. И не важно, раскается ли она потом. Сейчас я хотела этой пьяной, несчастной, невероятно живой и талантливой женщины. И она, кажется, уже была готова позволить себя поймать в мои сети.


Часть 3. Украденный пир

И вот я у нее. Квартира оказалась такой же двойственной, как и ее хозяйка: аккуратные книжные полки вперемешку с хаотичными стопками журналов, душистая свеча на журнальном столике и пустые пивные бутылки под ним, выцветшая фотография молодого мужчины на комоде и яркий, почти вызывающий абажур. Как и обещала, я пришла с гитарой. Наталья уже была «в настроении» — щеки порозовели, взгляд стал влажным и расфокусированным. Видимо, начала «разгоняться» еще до моего прихода.

Мы сидели на полу, прислонившись к дивану, пили то самое горькое чешское пиво. Я наигрывала простые аккорды, мы подпевали то Высоцкому, то Цою, то каким-то ее любимым, совершенно депрессивным бардовским балладам. Она смеялась слишком громко, когда фальшивила, и вдруг замолкала, уставившись в стену, пока я пела. Эта смесь разнузданности и грусти была и пугающей, и притягательной.

— Знаешь, Алиса, — вдруг заговорила она, отставляя бутылку, — я тут серьезным делом занялась. Политикой.
— Неужто? — я приглушила струны.
— Ага. Создаю партию. Партию порядочных людей. «За нравственность и Конституцию». Уже шесть тысяч подписей собрала! — она выпалила это с пьяной, непоколебимой уверенностью.
— Шесть тысяч? Это серьезно. И что, против разврата? — спросила я осторожно.
— Именно! Чтобы никаких этих… гей-парадов! Конституция гарантирует моральные устои! — она говорила горячо, почти гневно.
Меня покоробило. Я положила гитару.
— Наташ, но Конституция как раз гарантирует свободу собраний. Всем. Включая геев. Она не про мораль, она про право.
Она махнула рукой, ее глаза стали непроницаемыми.
— Ты не понимаешь! Это пропаганда! Разрушение семьи! — в ее голосе зазвучала нота истерики, заученная, вероятно, из телевизора. Это была не ее мысль. Это был панцирь, броня от чего-то.
Я поняла, что спорить бесполезно. Пьяная, травмированная, она цеплялась за простые, черно-белые формулы, чтобы не думать о сложности своей собственной, серой и одинокой реальности. Да и где те шесть тысяч подписей?  Существовали ли они на самом деле, или только в ее воображении? Это была мифология отчаяния.

Видя мой скептический взгляд, она резко, как переключатель, сменила тему. Ее лицо вновь озарилось бесшабашной улыбкой.
— А вот Троицкому я врезала! Тому самому рок-критику. Представляешь? На фестивале «ИнДи»!
Она откинулась на диван, заливаясь хохотом.
— Я к нему, пьяная в стельку, за автографом. Он подписал, смотрит на меня как на насекомое. А я ему и говорю: «Если вы, Артемий Кивович, надумаете в свою очередь взять у меня автограф — я на том вот ряду, в центре!» И пошла, не оглядываясь! Представляешь его лицо?
Она хохотала, захлебываясь, и в этом смехе была вся она — униженная и гордая, жаждущая признания и тут же открещивающаяся от него шутовством. Это был крик души, заглушенный анекдотом.

И вскоре она сдалась. Смех оборвался, глаза закрылись. Пивная бутылка выскользнула из расслабленной руки и покатилась по ковру, оставляя темную дорожку. Она захрапела тихо, по-детски сопя. Ее дыхание выравнялось, лицо, наконец, утратило маску напряжения или наигранной веселости. Оно стало удивительно молодым и беззащитным. Юбка задралась, обнажив полные, гладкие бедра. 

Сердце заколотилось у меня в груди, переходя на какой-то лихорадочный, предательский ритм. Я осторожно придвинулась. Я приподнимая юбку выше - там был  краешек белых, простых хлопковых трусиков.
Я стала гладить ее ноги, начиная от щиколоток, ощущая под пальцами теплую, бархатистую кожу. Потом наклонилась и стала целовать: сначала икры, потом колени. Она что-то пробормотала во сне, судорожно дернула ногой, как от щекотки, но не проснулась. Ее губы шептали обрывки слов: «не надо… стоп… смешно…»

Я остановилась, затаив дыхание. Мысль стянуть с нее эти белые трусики и прильнуть губами к сокровенному теплу, которое они скрывали, ударила в виски горячей волной. Но я не могла. Это было уже не тайное ласкание, а насилие. Реакция могла быть любой — от скандала и ужаса до полного и окончательного разрыва. А я не хотела ее терять. Эта мятущаяся, противоречивая, лживая и искренняя душа стала мне нужна — не как минутная победа, а как… проект. Как долгая история.

Самое интимное, на что я решилась в тот вечер, было почти ритуальным актом поклонения и одновременно отречения. Я взяла ее босую ногу, приподняла и, закрыв глаза, нежно коснулась языком подушечек ее пальцев. Кожа была чуть солоноватой, живой.

Она снова вздрогнула, но погрузилась еще глубже в сон, издав невнятное, сонное бормотание. Мое сердце бешено колотилось, смешивая страх разоблачения с пьянящим восторгом от этой украденной близости. Я не могла остановиться.

Словно археолог, счищающий пыль с древней драгоценности, я принялась исследовать ее ногу губами и языком. Я обвила языком каждый палец по отдельности, начиная с мизинца, ощущая под ним плотную, теплую плоть. Потом медленно провела кончиком языка по узкой полоске кожи между ними, чувствуя, как тело Наташи на мгновение напрягается, а затем снова безвольно обмякает на диване. От ее ног исходил едва уловимый запах кожи, легкой уличной пыли и того самого пролитого пива — запах ее сегодняшнего вечера, ее побега от самой себя.

Захваченная каким-то первобытным, почти невменяемым порывом, я наклонилась ниже. Я взяла в рот сразу несколько ее пальцев, ощутив их тепло и упругость на своем языке. Это был странный, лишенный прямой чувственности, но невероятно интимный жест — жест абсолютного приятия и подчинения. Я ласкала их во рту, будто пытаясь запомнить на вкус каждый изгиб, каждую крошечную шероховатость ногтевой пластины, солоноватый привкус кожи. Потом снова отпустила, чтобы уделить внимание каждому в отдельности: обхватить губами большой палец, легонько коснуться кончиками зубов чувствительной кожи у его основания, провести языком по своду стопы, где кожа была нежнее и горячее.

Она спала, ее дыхание было ровным и глубоким. В этой тишине, нарушаемой лишь ее храпом и гулом в моих ушах, мое поклонение ее телу, этому малому, неосознанно подаренному кусочку себя, достигло какой-то болезненной, экстатической остроты. Я целовала ее пятку, вдоль ахиллова сухожилия, снова возвращалась к пальцам, будто заклинание нужно было повторить снова и снова, чтобы оно сбылось. Чтобы этот миг, где я была и божеством, и рабой у ее ног, и вором, крадущим мгновения, — никогда не кончался.

Это было больше, чем ласка. Это была попытка впитать ее, стать частью ее сна, оставить на ее коже невидимую метку, которую она никогда не увидит, но которую, как мне хотелось верить, ее тело запомнит. И когда я наконец опустила ее ногу, осторожно уложив обратно на ковер, мои губы горели, а во рту стоял тот самый сложный, солено-горьковатый вкус ее жизни — вкус, от которого мне уже не хотелось избавляться.

Через одежду я погладила ее грудь, ощутила под тканью мягкую полноту и твердый сосок. Провела рукой по волосам, распустила небрежный хвост, впустив на подушку темные волны. Наклонилась и поцеловала в губы. Ее губы были мягкими, отзывались легким, пивным запахом и абсолютной, животной безмятежностью спящего тела. Ноль реакции. Только ровное дыхание.

Жар под кожей и пульсирующая, ненасытная потребность во мне не утихали. «Что ж, — подумала я с горькой усмешкой. — Получу свое удовольствие сама. При ней.»

Я отодвинулась и уселась в кресло напротив дивана. Не сводя с нее глаз, с этой спящей Венеры в дешевой юбке и белых трусиках, я медленно задрала собственную юбку. Стянула трусы. Раздвинула ноги. Все делала молча, глядя на нее, представляя, что это ее пальцы, ее ладони, ее желание. Мои движения были резкими, почти злыми, но тихими. Удовольствие пришло быстро, остро и одиноко, разрешилось тихим спазмом и горечью на языке.

На прощание я снова подошла к дивану. Поправила ей юбку, укрыла пледом. Погладила по волосам.
— Спи, моя мятущаяся, странная поэтесса, — прошептала я. — Мы еще не закончили.

Я надела свою одежду, взяла гитару. На пороге обернулась. Она спала, безмятежная и недосягаемая. Я тихо вышла, и дверь, захлопнувшись за мной на автономную щеколду, издала тот самый финальный, одинокий щелчок. На улице было прохладно. Я пошла ловить такси, чувствуя на губах привкус ее кожи и пива, а в теле — пустоту после неразделенного, украденного пира. Но где-то внутри теплилась азартная искра. Игра только начиналась.
(ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ)


Рецензии