Процесс. Глава 5. Моя вера

Первое мая. Красная площадь.

Это не просто день в календаре. Это — день, когда видна наша мощь. Когда народ и власть — единое целое. Я стою с Анной и Серёжкой среди ответственных работников, недалеко от ГУМа. На мне парадная форма, сапоги вычищены так, что в них, как в чёрных зеркалах, отражаются алые знамёна.

Серёжка сидит у меня на плечах. Он лёгкий, почти невесомый, но я чувствую каждое его движение, каждый вздох. Его маленькие ручонки вцепились мне в волосы.

— Папа, смотри! Большая пушка! — тычет он пальчиком.

— Это наша мощь, Серёженька. Чтобы никто не смел напасть.

Рядом Анна. Она придерживает меня под руку, смотрит на парад с тихой, спокойной улыбкой. Она красива сегодня. И беззащитна. Мы все трое — беззащитны перед этим миром, и потому мы должны быть сильными. Сильными, как эта сталь, что проходит перед нами.

Я смотрю на трибуну Мавзолея. Там, в дымке весеннего утра, силуэты. Он там. Тот, кто ведёт нас вперёд, кто не даёт осесть в грязь мировой революции, кто выстраивает эту стройную, ясную, как математическая формула, систему. Без него — хаос. Без него — нас сомнут. Без него не было бы ни этой площади, ни этого парада, ни Серёжки у меня на плечах, ни Анны рядом.

Моя вера в этот момент — абсолютна. Она физически ощутима, как тяжёлая, тёплая шинель на плечах. Я — часть этой системы. Я — её защитник. Я — тот, кто стоит на страже, чтобы такие, как мои Анна и Серёжа, могли улыбаться, глядя на проходящие танки.

Салют. Гимн. Мощный хор сотрясает воздух. Серёжка хлопает в ладоши. Анна прижимается ко мне. И я чувствую себя не просто мужчиной, отцом, мужем. Я чувствую себя солдатом. Солдатом невидимого фронта, где враг хитрее и опаснее любого фашистского танка. И от моей работы, от моей твёрдости зависит, будет ли завтра такой же мирный, солнечный день для миллионов других Серёжек.

---

Вечер. Наша квартира.

Форма снята, повешена в шкаф на вешалку с той же тщательностью, с какой надевалась утром. Теперь я в элегантном сером костюме, белой рубашке, галстуке. Я — хозяин. У нас гости: сослуживцы с жёнами. На столе — небогатый, но честный ужин: картошка, мясо, холодец, несколько салатов, бутылка «Советского шампанского», бутылка коньяка. В центре — торт, который принесла Лена Павловская.

Анна хлопочет, сияет. Она счастлива, когда дом полон людей, смеха, жизни. Она боится тишины. А я… я ценю эти моменты. Они — как передышка между боями. Они напоминают, за что я борюсь.

Михаил, мой коллега, поднимает рюмку.

— Ну, за Первомай! За мир! За то, чтобы наши дети не знали войны!

Все чокаются. Я чокаюсь. Пью. Тёплая струйка растекается по желудку. Говорят о пустяках: о новых фильмах, о трудностях с джипами для начальства цехов, о планах на отпуск. Смеются над анекдотами, которые все уже слышали. Это — нормальная жизнь. Та самая, которую я охраняю.

Потом Анна просит:
— Костя, сыграй что-нибудь. Для души.

Я не заставляю себя упрашивать. Беру гитару. Инструмент старый, добротный. Подстраиваю. В комнате затихают. Все смотрят на меня.

Я начинаю играть. Не «Цыганочку», не блатные романсы. Я играю «Грёзы» Шумана. Сложную, хрупкую, неземную мелодию Мои пальцы, те самые, что сегодня утром поправляли ремень на форме, а завтра, возможно, будут сжиматься в кулак, сейчас бегут по грифу с нежностью и точностью. Я вложил в эту игру часы кропотливого труда. Это моя отдушина. Моё доказательство самому себе, что во мне есть не только сталь и лёд.

Когда последний аккорд затихает, в комнате — тишина. Потом вздох.

— Сильно, Костя, — говорит Михаил. — Прямо… неожиданно.

Я улыбаюсь, кладу гитару.
— Что неожиданно? Что у следователя НКВД может быть душа? У нас у всех она есть. Мы её и защищаем.

Это не поза. Я искренне в это верю. Моя работа — грязная. Она требует жестокости, бесчувствия, иногда — лжи. Но цель её свята. Она — защита этой хрупкой, шумановской мелодии жизни от тех, кто хочет её разорвать в клочья.

Потом поём «Варшавянку». Все, хором. Громко, с подъёмом. Я пою громче всех. Я верю в каждое слово. «Вихри враждебные веют над нами…» — это про сегодняшний день. Про врагов, которые не дремлют. А мы — не дрогнем.

Потом — новая песня, гимн наших дней: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Серёжка, которого ещё не уложили, смотрит на нас большими глазами. Он не понимает слов, но чувствует энергию, веру. Он будет расти в этой вере. Это правильно.

За чаем разговор заходит о театре. О новой постановке «Дней Турбиных» во МХАТе. Я высказываюсь. Говорю о режиссуре, об акцентах, о работе худсовета. Я разбираюсь в этом. Мне это интересно. Это — часть той самой культуры, которую мы отстаиваем. Новый человек должен быть не только сильным и преданным, но и образованным, тонким. Как я.

Владимир подтрунивает:
— Тебе, Костя, в театральные критики идти, а не на Лубянке сидеть.

Я отвечаю серьёзно, без тени иронии:
— Театр — это важный фронт. Искусство должно воспитывать нового человека. А мы на своём фронте — расчищаем для этого нового человека место. Всё связано.

Я вижу, как Анна смотрит на меня. В её взгляде — любовь, гордость и… что-то ещё. Тень. Лёгкая грусть. Она знает, какая цена у этой «расчистки места». Но она верит мне. Она верит, что я знаю, что делаю. Что моя жестокость — вынужденная. Что под этой формой и под этим костюмом — тот самый человек, который только что играл Шумана и рассуждал о Булгакове.

Гости уходят. Мы с Анной остаёмся вдвоём в притихшей квартире. Она обнимает меня.

— Хороший был вечер, — шепчет она.

— Да, — говорю я, гладя её по волосам. — Хороший.

Я выхожу на балкон, закуриваю, смотрю на тёмную майскую Москву. Где-то там, в кабинетах на Лубянке, лежат дела. Досье на врагов. Завтра мне снова придется быть жёстким. Холодным. Беспощадным. Но это — моя работа. Моя служба. Моя вера.

И ради таких вечеров, ради смеха Серёжки, ради музыки Шумана в тёплой комнате — я готов на многое. На всё.

Я — Константин Шахфоростов. И я защищаю свой мир. Любой ценой.


Рецензии