Процесс. Глава 48. Сломали

Ночь была как все ночи в этом феврале — длинная, бесконечная, высасывающая душу. Кабинет мой поглотила тьма, только конус света от лампы под зелёным абажуром. Воздух густой — табак, пот, страх. Я его уже не замечаю. Дышу им, как дышат в шахте угольной пылью.

Передо мной — Рыков. Алексей Иванович. Когда-то председатель Совнаркома. Теперь — жёлто-зелёная маска на стуле. Синяки старые и свежие. Глаза пустые. В них нет уже даже того тупого, крестьянского упрямства, что было раньше. Только усталость. Животная, бездонная усталость.

Я говорю. Голос у меня стал какой-то чужой — металлический, ровный, без вибраций. Словно не я говорю, а кто-то внутри меня завел граммофонную пластинку.

— Гражданин Рыков. Повторяю в последний раз. Ваши показания о встрече с военными заговорщиками Тухачевским и Уборевичем в мае тридцать шестого года. Они дали вам указания о саботаже в железнодорожном транспорте на случай войны. Вы эти указания передали своим людям в Наркомате путей сообщения. Да или нет?

Он даже не поднимает глаз.

— Нет. Не встречался. Не передавал. Это ложь.

Я смотрю на него. Не гнев во мне — раздражение. Как у часовщика, когда шестерёнка не встаёт на место. Профессиональное раздражение.

— Показания Тухачевского — ложь. Показания Уборевича — ложь. Показания вашего же заместителя Котова — ложь. Только вы один говорите правду. Здорово, да?

Он пожимает плечами. Ему больно даже это делать.

— Я не знаю, почему они так говорят. Не знаю.

Молчу несколько секунд. Смотрю. Эта шестерёнка не хочет становиться на место. Надо приложить усилие. Не гнев. Технология.

Встаю. Плавно. Отодвигаю стул. Полшага вперёд.

Правый кулак сам собирается в комок. Короткая дуга.

Удар. Не в челюсть — в скулу. Чтобы не сломать шею. Чтобы усилить боль и дезориентацию.

Хруст. Сухой, чёткий. Как щелчок бича.

Его голова дёргается в сторону. Старая короста на губе лопается. Кровь брызгает на грязную рубашку. Он хрипло выдыхает, но не падает. Только сильнее обвисает.

Стою над ним. Смотрю, как по его лицу расплывается свежий багровый синяк. Дышу ровно. Это не гнев. Технология давления.

— Теперь вспомнил? Или нужно продолжить?

И тут — дверь открывается. Без стука.

В проёме — Он. Ежов. В генеральской форме, но кажется ещё более исхудавшим, нервным. Глаза блестят лихорадочно. Он слышал звук удара.

— Продолжайте, товарищ Шахфоростов. Не отвлекайтесь на меня.

Он заходит, прислоняется к стене в тени, складывает руки на груди. Зритель. Пришёл на самое интересное место спектакля.

Воздух в комнате меняется. Давление возрастает в десятки раз. Понимаю — проверка. Экзамен. На преданность. На эффективность.

Киваю. Почти незаметно. Лицо становится ещё более каменным.

Больше не один удар. Начинаю методично.

Короткий, жёсткий удар в солнечное сплетение. Он складывается пополам со стоном.
Резкий апперкот в подбородок. Голова запрокидывается. Стул падает на пол вместе с телом.
Наклоняюсь. Два быстрых, точных удара ногой в сапоге по рёбрам лежачего.

Всё — с той же хладнокровной расчётливостью, но с удвоенной, яростной энергией. Энергия идёт не от злобы. От желания доказать. Угодить. Выжить.

Из тени — тихий, сдавленный смешок. Потом шуршание одежды.

— Мало... Мало, Константин Сергеевич. Он же не чувствует.

Он выходит на свет. Его голосок звучит сладострастно. Подходит. Его маленькая, тщедушная фигура кажется жалкой рядом со мной и грузным телом Рыкова. Но в движениях — истерическая, садистическая энергия.

Он пинает лежащего. Острым носком лакированного сапожка. Не в корпус. В лицо. В живот. В пах. Удары несильные, но унизительные. Гадкие.

— Вставай, гад! Вставай и признавайся! Ты думал, тебе простят? Ты думал, тебя будут жалеть?!

Рыков катается по полу, издаёт нечленораздельные звуки.

Вижу азарт наркома. Подхватываю ритм. Уже не просто бью. Работаю в паре.

Когда Ежов отскакивает, запыхавшись, я подхватываю Рыкова, сажаю на окровавленный стул. Наношу серию коротких, оглушающих ударов по голове открытой ладонью. Чтобы не убить. Чтобы сознание не потерял.

Танец двух палачей. Я — фанатик-профессионал. Он — истеричный карлик, получающий экстаз от абсолютной власти над тем, кто когда-то был выше его.

Наконец, Ежов отступает. Вытирает пот со лба. Смотрит на меня с одобрением. На его лице — блаженная, усталая улыбка.

— Достаточно. Он готов.

Хватаю Рыкова за волосы, приподнимаю его голову. Лицо — кровавое месиво. Один глаз заплыл полностью. Но второй, сквозь щель опухших век, смотрит. В нём уже ничего нет. Ни воли. Ни ненависти. Пустота.

Шиплю ему прямо в ухо:

— Будешь подписывать? Или повторить?

Из его горла — хриплый, булькающий звук. Кивает. Слабо.

Бросаю его. Подхожу к столу. Беру протокол и перо. Кладу перед ним. Он дрожащей, окровавленной рукой выводит каракули — свою фамилию.

Ежов поправляет ремень. Смотрит на подпись с удовлетворением.

— Вот и славно. Умный человек. Отправляй его в камеру, Константин Сергеевич. И приходи ко мне с отчётом. Хорошо поработали.

Хлопает меня по плечу. Не глядя на Рыкова, выходит.

Остаюсь один. Среди хаоса. Перевёрнутый стул. Брызги крови на полу. На моих сапогах.

Смотрю на протокол с подписью.

Ни удовлетворения. Ни отвращения.

Глубокая, ледяная пустота.

И понимание. Линия, которую только что пересёк вместе с наркомом, — окончательная. Возврата нет.

Медленно закатываю рукава. На них — пятна. Беру платок. Вытираю ладони.


-----------------


Я вернулся домой под утро. Анна давно спала, Серёжа тоже. Я прошёл на кухню, вскипятил себе чаю, сел за стол. Потом встал, достал из ящика стола шахматную доску. Расставил фигуры.

Белые. Чёрные. Я сделал первый ход.

Но партия пошла не по плану.

Чёрные ответили агрессивно. Я парировал, но следом пришёл шах. Король ушёл, закрылся ладьёй. Ещё шах — с другой стороны. Я защитился конём. Третий шах — ферзём, с неожиданного угла.

Я перевёл дыхание, попытался перегруппироваться. Но чёрные не давали передышки. Шах следовал за шахом. Они гнали моего короля по всей доске, как зайца. Я ставил защиты, жертвовал фигуры. Каждый мой ход натыкался на новый удар.

Позиция, которую я считал выигрышной, рассыпалась на глазах. Чёрные наступали, неумолимые, как сама система. Чем дальше, тем яснее становилось: мат неизбежен.

Я откинулся на спинку стула. Белые проигрывали. Не из-за ошибки — из-за того, что чёрные с самого начала были сильнее.

Я сжал кулак. Потом, не выдержав и глухо выматерившись, сгрёб фигуры с доски — ладью, коня, пешек — и швырнул в ящик стола. Доска осталась пустой. Клетчатое поле, ни белых, ни чёрных.

Я убрал доску в ящик, закрыл. Встал, подошёл к окну. За окном была ночь, тихая, морозная. Где-то там Ежов, наверное, уже докладывал Сталину о ходе следствия.

Я вернулся на кухню, сел за стол. Чай давно остыл. Я не стал его пить. Просто сидел в темноте, слушая тишину. Ждал утра. Утра, когда нужно будет снова надеть форму, снова взять в руки протокол, снова делать то, что я должен делать.

Потому что я — следователь НКВД. Потому что я — защитник. Потому что я — машина.

Машина не чувствует. Машина работает. Но в ту ночь, глядя на пустую доску, я впервые подумал: а что, если машина сломалась? И если сломалась — то кто её починит? И нужно ли её чинить?


Рецензии