Титаник. призраки во тьме. первая редакция

От автора
Эта книга писалась пять лет.
Пять лет — срок немалый. Можно вырастить ребёнка от рождения до первых слов. Можно выучить чужой язык до свободы речи. Можно прожить жизнь — или умереть.
Я не рос, не учил языков и не умирал. Я просто сидел в тишине и читал.
Читал отчёты сенатских расследований и британских комиссий. Читал свидетельства выживших, записанные дрожащей рукой в шлюпках, покачивающихся на ледяной воде. Читал списки погибших — сухие колонки имён, за которыми стояли тысячи непрожитых дней. Читал технические чертежи, где каждая линия означала чью-то работу, чей-то пот, чью-то смерть.
И чем больше я читал, тем яснее понимал: я ничего не знаю о «Титанике».
Я знал фильм. Я знал красивые легенды об оркестре, игравшем до конца. Я знал историю про мальчика без имени, которого моряки «Маккей-Беннетта» похоронили как «Нашего Малыша». Я знал всё то, что знают миллионы.
Но я не знал другого.
Я не знал, что инженер Арчи Фрост, спускаясь в машинное отделение в последний раз, ответил Томасу Эндрюсу: «Мы останемся здесь столько, сколько потребуется». Я не знал, что эти слова — не легенда, а факт.
Я не знал, что электрик Питер Слоун до последней секунды держал свет, чтобы люди на палубах видели, куда идти. Я не знал, что рядом с ним стояли восемь человек — и все они погибли. Я не знал, что семнадцатилетний ученик Джон Холл, появившийся на верфи веснушчатым мальчишкой, остался рядом со старшими и тоже не вышел.
Я не знал, что Чарльз Лайтоллер, выживший чудом, всю оставшуюся жизнь просыпался по ночам от холода. Что Фредерик Флит, первый увидевший айсберг, через пятьдесят три года повесится в саду своего дома. Что Дэвид Блэр, унёсший ключ от шкафчика с биноклями, носил его в кармане сорок три года и никому не рассказывал об этом.
Я не знал, что настоящая трагедия «Титаника» — не в том, что он утонул. А в том, что после него остались живые, которым пришлось нести эту ношу до самой смерти.
Я написал эту книгу не для того, чтобы пересказывать уже известное. Я написал её, потому что нашёл тех, кто остался за кадром. Тех, кто не попал в фильмы. Тех, чьи имена не высечены на мемориалах, но кто был там и делал свою работу — до последней секунды, до последнего вздоха.
Все персонажи этого романа — реальные люди. Я не выдумывал ни имён, ни характеров, ни судеб. Я только собирал их по крупицам из свидетельств, отчётов, писем и мемуаров. Там, где документы молчали, я позволял себе додумывать — но лишь то, что не противоречит известным фактам. Там, где свидетели расходились, я выбирал ту версию, которая казалась мне наиболее человечной.
Я не судил никого. Ни Исмея, которого пресса растерзала ещё при жизни. Ни Лайтоллера, забывшего ключ в кармане. Ни тех, кто прыгал за борт, пытаясь спастись. Я просто пытался понять.
И чем больше я понимал, тем тяжелее становилось писать.
Потому что за каждой строчкой стоял человек. Не персонаж. Не герой романа. Человек, у которого были руки, державшие жену. Глаза, смотревшие на воду. Голос, сказавший последние слова.
Эту книгу нельзя прочитать быстро. Её нужно читать медленно, останавливаясь на каждом имени. Потому что за каждым именем — судьба.
Томас Эндрюс, оставшийся в курительном салоне, глядя на картину с нью-йоркской гаванью. Питер Слоун, стоявший у щита до конца. Арчи Фрост, сказавший: «Мы останемся здесь столько, сколько потребуется».
Они остались. Все они.
Сколько потребовалось.
Ноябрь 2024 — февраль 2026

ПРОЛОГ
1 сентября 1985 года. Атлантический океан, 41°43' с.ш., 49°56' з.д., НИС «Кнорр». 01:40 ночи.
Океан здесь ничем не отличался от океана в любом другом месте.
Та же чернота за бортом, та же тяжелая, маслянистая зыбь, те же редкие барашки волн, которые на мгновение вспыхивали белым и тут же гасли. Небо было затянуто облаками, луна не пробивалась, звезд не существовало. Казалось, мир кончается сразу за леерным ограждением и дальше — только вода, только холод, только глубина, у которой нет дна. Океан в этом месте не помнил себя.
Не было здесь ни течений, которые помнят свой путь, ни ветров, которые помнят своё имя. Вода приходила ниоткуда и уходила в никуда, и единственным законом здесь была глухота — ни эха, ни отклика, ни дна.
Три тысячи восемьсот метров.
Ниже, чем стоят небоскрёбы Нью-Йорка. Ниже, чем летают трансатлантические лайнеры. Ниже, чем может опуститься человек без стали, без света, без верёвки, связывающей его с миром живых.
Три тысячи восемьсот метров тишины.
Над водой, на палубе «Кнорра», эту тишину никто не слышал. Здесь гудели вентиляторы, перекликались динамики, шипела рация, и тридцать три человека делали вид, что не ждут ничего, кроме рутинной смены.
НИС «Кнорр» — научно-исследовательское судно Вудс-Холского океанографического института — дрейфовал в этой черноте уже двенадцатые сутки. Формально он находился здесь для испытаний глубоководного аппарата «Арго». Формально его экипаж выполнял рутинную работу по съемке дна в интересах военно-морских сил США. Формально никого из находившихся на борту не интересовал старый пароход, затонувший в этих водах семьдесят три года назад.
Формально.
Роберт Баллард не делал вид. Роберт Баллард не спал уже тридцать часов.
Он сидел в рубке управления «Арго» и смотрел на экран. Сорок три года. Восемь лет поисков. Двенадцать дней остатка.
Экран показывал песок.
Серый, мелкий, бесконечный — он тянулся по монитору полосой в триста метров шириной и ничем не отличался от того песка, что был час назад, вчера, неделю назад. Иногда в нём попадались камни. Иногда — пустые ракушки, которые на этой глубине никто не открывал уже миллион лет. Иногда — ничего.
«Арго» полз над дном со скоростью пешехода. Тридцать метров в минуту. Кабель, соединяющий его с «Кнорром», уходил в чёрную воду и не дрожал. Баллард смотрел на песок.
Он искал это место восемь лет. Восемь лет он писал письма в фонды, уговаривал адмиралов, выбивал гранты, перекраивал бюджеты. Восемь лет он слышал одно и то же: «Боб, это безумие. Ты ищешь иголку в стоге сена. Сена размером с Атлантику».
Он не спорил. Он соглашался. Он кивал и шел дальше.
А потом адмиралы сказали: «Хорошо, Боб. Мы дадим тебе «Кнорр». Мы дадим тебе «Арго». Мы дадим тебе двенадцать дней. Но сначала ты отработаешь наш заказ. Ты найдешь «Трешер». Ты найдешь «Скорпион». Ты сделаешь свою работу за нас — и только потом, если останется время, ты будешь искать свою мертвую посудину».
Он нашел «Трешер».
Он нашел «Скорпион».
Он сделал работу.
Времени оставалось двенадцать дней. Одиннадцать из них ушли на песок, камни и пустые ракушки. Двенадцатая ночь подходила к концу.
— Пеленг один-семь-ноль, — сказал оператор. — Глубина три восемьсот двенадцать.
— Вижу.
— Ещё час — и сменим галс.
— Хорошо.
Баллард не сводил глаз с экрана.
Он знал, что ему дали двенадцать дней.
Двенадцать дней на то, что он искал восемь лет. Двенадцать дней после того, как он отработал основной заказ военно-морских сил США: нашёл «Трешер», нашёл «Скорпион», сфотографировал обломки, зафиксировал координаты, доложил командованию.
— Отличная работа, Боб, — сказали адмиралы. — А теперь, если останется время, можешь поискать свою старую посудину.
Оставалось двенадцать дней.
Одиннадцать из них ушли на песок, камни и пустые ракушки.
Двенадцатая ночь подходила к концу.
— Боб.
Голос оператора был тихим. Не громче шепота. Баллард не сразу понял, что обращаются к нему.
— Боб. Взгляни.
Баллард повернул голову.
На экране, там, где секунду назад был только песок, лежало что-то.
Круглое. Тёмное. По краям — ржавые потёки, которые в свете прожектора «Арго» казались засохшей кровью.
— Камень? — сказал кто-то сзади. — Валун?
— Нет, — сказал Баллард.
Он смотрел на круглый силуэт и чувствовал, как внутри поднимается что-то, чему он не мог подобрать названия. Это был не восторг. Не радость. Не облегчение.
Это было узнавание.
— Это котёл, — сказал он. — Котёл номер один.
В рубке стало тихо.
Перестал гудеть вентилятор. Перестала шипеть рация. Перестали дышать тридцать три человека на палубе «Кнорра».
«Арго» продолжал ползти.
Прожектор медленно перемещался по котлу, выхватывая из тьмы заклёпки, фланцы, остатки теплоизоляции, которая семьдесят три года назад была новой, белой, пахнущей краской и заводом. Теперь она висела клочьями, как обгоревшая кожа.
Потом свет упал дальше — и за котлом проступил корпус.
Он лежал на дне не так, как лежат затонувшие корабли. Не на боку, не килем вверх как большинство виденных им судов. Он стоял.
Носовая часть «Титаника» ушла в ил вертикально, как надгробная плита, поставленная на ребро. Тридцать метров стали — от сломанного форштевня до первой уцелевшей палубы — торчали из грунта под углом, в котором угадывалось не падение, а сопротивление.
Краска давно облупилась.
Перила постепенно обваливались.
Иллюминаторы смотрели в темноту пустыми глазницами.
Но он стоял.
— Боже мой, — сказал кто-то.
— Боже мой, Боб. Ты нашёл его.
Баллард молчал.
Он смотрел на иллюминаторы. Чёрные, пустые, безжизненные. За ними была вода. За ними была тьма. За ними были семьдесят три года, которые никто не мог отменить.
Кто видел этот иллюминатор в последний раз?
Он смотрел в него — или она?
Ребёнок?
Они знали, что умирают?
Или до последнего верили, что их спасут?
— Боб, — сказал оператор. — Ты как?
Баллард провёл ладонью по лицу. Пальцы дрожали. Он убрал руку, сжал в кулак, положил на колено.
— Запиши координаты.
— Уже записал.
— Хорошо.
Он помолчал.
— Сколько времени?
— Без двадцати два.
— Значит, первое сентября.
— Первое.
Баллард снова посмотрел на экран.
«Арго» уползал дальше. Корпус медленно таял во тьме, уступая место песку и камням. Ещё минута — и экран снова стал серым, однородным, пустым.
Но теперь Баллард знал, что пустота — не пуста.
— Мы вернёмся, — сказал он.
Никто не спросил «когда».
Никто не спросил «зачем».
Все знали: Баллард будет возвращаться сюда всю жизнь. Не ради славы, не ради науки, не ради ответов на вопросы сенатской комиссии.
Ради иллюминаторов.
Ради тех, кто смотрел в них в последнюю минуту.
Через шестнадцать лет другой человек, режиссёр, спустится к этому кораблю в аппарате «Мир - 1».
Он будет снимать коридоры, каюты, место где когда-то находились купол и парадная лестница. Его камеры проникнут туда, куда не проникал «Арго». Он найдёт табличку «Electrical Department» и часы в каюте Штраусов, показывающие 2:16.
Но это — потом.
Сейчас — 1985 год.
Баллард сидит в рубке «Кнорра», за окном — Атлантика, чёрная, тяжёлая, бесконечная, а под ней, в трёх километрах ледяной воды, стоит корабль, который сто лет назад должен был стать гордостью человечества, а стал его могилой.
Стоит вертикально.
Как свеча.
Как обелиск.
Как солдат, который не упал, потому что ему не дали приказа.
 ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЖЕЛЕЗО
 Глава 1. Белфаст, 31 марта 1909 года.
 Город начинался с дыма.
 Не с моря, не с холмов, не с серых гранитных набережных — с дыма. Он поднимался над Белфастом сотнями косых столбов, сливался в низкое небо, и небо от этого казалось не небом вовсе, а промасленной ветошью, которую забыли убрать. Запах угля въелся в камни мостовых, в кирпич доходных домов, в кожу рабочих, в хлеб, который продавали в утренних булочных. Здесь дышали углем. Здесь платили углем. Здесь умирали от угля — медленно, чахоточным кашлем, или быстро, когда пятитонная балка срывалась с цепи и падала вниз, в бетонную пыль стапеля. Город был велик. Город был страшен. Город был построен на костях тех, кто строил корабли, и продолжал строить их с остервенением, будто хотел обложить весь мир стальным каркасом и сказать: мы здесь, мы еще дышим, мы еще гремим молотами, мы еще живы. В центре этой жизни, в самом сердце дыма и грохота, лежал стапель номер три. Он был пуст. Точнее, он был пуст ровно настолько, насколько может быть пустым чрево женщины, ждущей ребенка. Ребенка еще нет, но он уже есть. Он уже зачат. Он уже дышит там, где дышать нечем, и растет, и требует плоти. Стапель ждал. Вокруг него, как муравьи вокруг раздавленной гусеницы, копошились люди. Одни в серых кепи, другие в промасленных картузах, третьи сдвинули шляпы на затылок — так было легче утирать пот, текущий по вискам даже в мартовский холод. Они не смотрели на стапель. Они смотрели на чертежи, на лебедки, на тали, на рельсы узкоколейки, по которым ползли вагонетки с заклепками. Они не строили корабль. Они строили место для корабля. Корабль придет потом.
В конторе «Харленд энд Вольф» горел газ. Запах в конторе «Харленд энд Вольф» не менялся тридцать лет. Дерево — дуб, старый, выдержанный, пропитанный льняным маслом и воском. Табак — трубочный, вишневый, который курил старший Пирри, и сигаретный, дешевый, которым затягивались чертежники в перерывах. Бумага — ватман, калька, миллиметровка, тысячи листов, пропитанные типографской краской, тушью, графитом и потом.
И поверх всего этого — уголь.
Он был везде. В щелях паркета, в порах кожи, в складках штор. Ирландский, кардиффский, йоркширский — мелкая черная пыль, которая поднималась с верфи, влетала в открытые форточки и оседала на чертежах тонким слоем, который никогда не стирался до конца.
Три лампы под зелеными абажурами, три островка света в прокуренном кабинете, заваленном рулонами ватмана. На одном рулоне, развернутом во всю длину дубового стола, лежал чертеж. Человек, стоявший над ним, не смотрел на лампы. Он смотрел на линии. Тысячи линий, тонких, как паутина, перекрещенных, пронумерованных, подписанных бисерным почерком чертежников. Линии складывались в шпангоуты. Шпангоуты складывались в корпус. Корпус рос из бумаги, как растет лес из семени — медленно, неотвратимо, по законам, которые человек понимал лучше, чем собственное сердцебиение. Человека звали Томас Эндрюс. Ему было тридцать шесть лет. Он носил простой темный костюм, крахмальный воротничок и галстук, завязанный узлом, который не менялся уже двадцать лет. Его пальцы, когда он касался бумаги, были чисты — ни чернил, ни масла, ни заусенцев. Это были пальцы инженера, который давно уже не держит молоток, но помнит его вес. Он смотрел на чертеж и видел не линии. Он видел корабль. Он видел киль, уложенный на стапель. Видел шпангоуты, расходящиеся веером от киля к палубам. Видел продольные связи, стрингеры, карлингсы, бимсы — скелет, на который потом нарастут стальные листы обшивки. Видел переборки, рассекающие корпус на отсеки, шестнадцать непроницаемых дверей, которые можно захлопнуть одним движением рычага. Видел трубы. Видел винты. Видел мачты, уходящие в небо, которого еще не было над стапелем, но которое обязательно будет.
— Мистер Эндрюс.
Голос клерка был тонким, мальчишеским, срывающимся на верхних нотах. Эндрюс поднял голову.
— Лорд Пирри просит вас подняться, сэр. Мистер Исмей прибыл.
— Иду.
Он не обернулся на чертеж. Не поправил лист. Не сделал пометку на полях.
Он просто сложил руки за спиной и вышел.
Лестница на второй этаж скрипела на третьей, седьмой и двенадцатой ступенях.
Эндрюс знал это так же точно, как знал расположение шпангоутов на «Олимпике». За девятнадцать лет он прошел по этой лестнице тысячи раз — учеником, чертежником, помощником, главным конструктором.
Каждый раз скрип был одинаковым.
Кабинет Пирри находился в торце коридора. Дверь — тяжелая, дубовая, с бронзовой ручкой, отполированной ладонями до зеркального блеска. Эндрюс постучал.
— Войдите.
Джеймс Пирри не вставал при посетителях.
Это было не пренебрежение. Это была физика. Семьдесят три года, сорок девять из которых он управлял крупнейшей верфью в мире, приковали его к креслу надежнее любого якоря. Ноги отказывали, спина срослась в дугу, пальцы скрючил артрит.
Но глаза остались прежними.
Серые, холодные, неподвижные. Глаза человека, который видел, как уходят на дно корабли, построенные на его верфи, и ни разу не моргнул.
— Томас, — сказал он. Голос скрипел, как лестница. — Мистер Исмей хочет услышать вас.
Брюс Исмей не сидел.
Он стоял у окна, спиной к двери, и смотрел на стапель номер три. Услышав свое имя, резко обернулся.
Эндрюс увидел его лицо.
Коммерсант. Не инженер, не моряк, не строитель. Коммерсант. Это читалось в быстрых, цепких глазах, в нервных пальцах, постукивающих по подоконнику, в том, как он поправил галстук, прежде чем заговорить.
— Мистер Эндрюс. Я читал ваши спецификации.
— Да, сэр.
— Четыреста восемьдесят три тысячи тонн водоизмещения.
— Да, сэр.
— Пятьдесят девять метров высоты от киля до мостика.
— Да, сэр.
— Двадцать девять котлов. Сто пятьдесят девять угольных ям.
Он перевел дыхание.
— Это самый большой корабль, который когда-либо проектировали.
— Да, сэр.
Исмей шагнул к столу.
— Я хочу, чтобы он был не просто большим. Я хочу, чтобы он был лучшим.
Эндрюс молчал.
— Лучшим, — повторил Исмей. — Самые роскошные каюты. Самый быстрый переход. Самая надежная конструкция.
Решение построить «Олимпик» и «Титаник» диктовалось не просто амбициями, а жестокой рыночной логикой. Тремя годами ранее компания-конкурент, «Кунард Лайн», спустила на воду два скоростных лайнера — «Лузитанию» и «Мавританию». Эти корабли, развивавшие скорость до 26 узлов, буквально сметали конкурентов, отбирая пассажиров и грузы. «Уайт Стар Лайн» не могла тягаться с ними в скорости — это требовало колоссальных затрат и было экономически нецелесообразно. Тогда председатель компании, Брюс Исмей, и владелец верфи «Харленд энд Вольф», лорд Пирри, нашли другой путь. В 1907 году они заключили соглашение о строительстве не просто кораблей, а целой серии судов, которые должны были стать самыми большими и роскошными в мире. Их стратегия была проста и гениальна: публику не интересовала разница в паре узлов, если можно было предложить невиданный доселе комфорт. Пока «гончие» «Кунарда» бились за секунды, «Уайт Стар» сделала ставку на плавучие дворцы. Именно в этом противостоянии рождался «Титаник» — не как рекордсмен скорости, а как «король Атлантики» по части роскоши и величия.
Он говорил быстро, захлебываясь словами, как человек, который боится, что его перебьют.
— Я хочу, чтобы, когда этот корабль войдет в нью-йоркскую гавань, Америка забыла, что у немцев есть «Лузитания». Я хочу, чтобы они смотрели на него и говорили: «Так вот она, какая, Британия».
Пирри чуть наклонил голову.
Эндрюс стоял неподвижно.
— Это возможно? — спросил Исмей.
— Да, сэр, — сказал Эндрюс.
Он не добавил: «Но».
Он не сказал: «Если вы дадите мне время».
Он не сказал: «Если вы не будете экономить на стали».
Он не сказал: «Если эти двери действительно закроются, когда вода пойдет внутрь».
Он не сказал: «Если вы не заставите меня убрать шлюпки».
Он просто стоял и смотрел.
Исмей выдержал его взгляд три секунды. Отвернулся к окну.
— Шлюпки, — сказал он. — Сколько вы предусмотрели?
— Сорок восемь, сэр.
— Сорок восемь, — повторил Исмей. — Это загромоздит всю прогулочную палубу.
— Мы можем разместить их компактно, сэр. Шлюпбалки Уэлина, поворотные, с двойным вылетом. Каждая обслуживает две шлюпки.
— Сколько требует закон?
— Шестнадцать. Из расчета на тоннаж, а не на количество пассажиров.
— Значит, шестнадцать.
Эндрюс молчал.
— Шестнадцать, — повторил Исмей. — И четыре складных — на всякий случай. Этого достаточно.
— Да, сэр.
— Пассажиры первого класса платят за вид, мистер Эндрюс. Тысячу фунтов за билет. Им не нужны напоминания о смерти.
— Да, сэр.
Исмей снова посмотрел на него.
— Вы не согласны.
— Я инженер, сэр. Мое дело — строить корабли.
— А мое — продавать билеты.
— Да, сэр.
Пирри шевельнулся в кресле. Скрипнула кожа.
— Мистер Исмей, — сказал он. — Томас построит вам корабль. Лучший из всех, что вы видели. Это я вам гарантирую.
Исмей кивнул.
— Я хочу увидеть чертежи, — сказал он. — Все.
— Они у меня в кабинете, сэр.
— Тогда пойдемте.
Они вышли.
Пирри остался сидеть у окна.
За стеклом, на стапеле номер три, копошились люди. Вагонетка с заклепками звякнула, покатилась по рельсам. Где-то в цехе ударил молот — раз, другой, третий.
Пирри смотрел на пустой стапель и молчал.
Он не думал о шлюпках. Он думал о киле, который сегодня утром начали укладывать на стапель.
Триста пятьдесят тонн стали.
Двадцать семь тысяч заклепок.
Четыре года работы.
И ни одной лишней секунды на то, чтобы передумать.

Глава 2. Верфь. 31 марта 1909 года. Полдень.
Снаружи, под небом, которого почти не видно, — ад.
Не тот ад, о котором пишут в книгах, с серой и демонами. Это ад тихий, деловой, привычный. Ад, где люди выходят в шесть утра и уходят в восемь вечера, а иногда не уходят вовсе, потому что ночная смена платит на три пенса больше.
Тысяча пятьсот человек.
Их нельзя сосчитать. Они не стоят на месте. Они текут — из проходной в цеха, из цехов на стапель, со стапеля в доки, из доков обратно в проходную. Серый поток кепок, картузов, сдвинутых на затылок шляп, промасленных тужурок, брезентовых штанов, деревянных подошв, которые гремят по бетону, как копыта усталой лошади.
Их лица сливаются.
Но если присмотреться — а мы присмотримся, потому что роман пишется не для того, чтобы смотреть издалека, — у каждого лица есть имя.
Сэмюэль Ходжсон, тридцать семь лет, клепальщик.
Он стоит на лесах в тридцати футах над бетонным полом стапеля, и в руках у него пневматический молоток. Вес — двадцать фунтов. Вибрация такая, что к вечеру пальцы не сгибаются, а к пятидесяти годам они не сгибаются уже никогда. Сэмюэль знает это. Его отец умер в пятьдесят два, и перед смертью не мог сам застегнуть ширинку — пальцы скрючило в куриные лапы.
Сэмюэль бьёт.
Заклёпка. Ещё одна. Ещё.
Тысяча двести заклёпок в смену. Иногда тысяча триста, если мастер не отвлекает разговорами. Каждая заклёпка должна войти ровно, без перекоса, без щели, потому что щель — это течь, а течь — это смерть, хотя сейчас, в 1909 году, никто не думает о смерти. Думают о норме. О сверхурочных. О том, хватит ли угля, чтобы прокормить семью в эту зиму.
Каркас обшивали стальными листами — девять на полтора метра, толщиной от двух с половиной до почти четырёх сантиметров. Каждый весил от двух с половиной до четырёх с половиной тонн. Это была сталь высшего сорта, которая ещё долгие годы после гибели «Титаника» оставалась промышленным стандартом.
Но даже в лучшей стали таился дефект. На верфи «Харленд энд Вольф» отверстия под заклёпки пробивали «холодным способом» — пробойником и кувалдой. По краям отверстий оставались микротрещины. Никто не придавал им значения. Тогда не придавали.
Листы скрепляли тремя рядами заклёпок — стальных и железных. Железо для заклёпок брали не самое лучшее. Вместо образца № 4, который шёл на якоря и цепи и выдерживал почти 80 % нагрузки стали, на верфи выбрали образец № 3. Его прочность была на семь процентов ниже. Семь процентов — это была разница между «достаточно хорошо» и «как надо».
Всего на постройку ушло больше трёх миллионов заклёпок. Три четверти из них забивали вручную. Остальные — гидравлической пушкой.
Сэмюэль — протестант. Это важно. На верфи «Харленд энд Вольф» девять из десяти квалифицированных рабочих — протестанты. Католиков берут редко, только если пришёл с опытом из Дублина или Англии, только если есть протекция, только если повезёт. Сэмюэлю повезло родиться в нужной церкви. Он не считает это везением. Он считает это порядком вещей.
Рядом с ним, на соседних лесах, работает Патрик Маккенна.
Патрику двадцать три года. Он католик. Он три года проработал в Ливерпуле, вступил там в тред-юнион, научился держать молоток так, что протестанты не сразу замечают акцент. Его взяли в прошлом месяце. Старший мастер посмотрел на руки, кивнул и сказал: «Завтра к шести». Патрик не спрашивал, почему взяли именно его. Он знает: если спросишь — передумают.
Он не разговаривает с Сэмюэлем. Они работают молча. Иногда подают друг другу заклёпки, иногда отворачиваются, когда нужно перекурить. Это не вражда. Это просто воздух Белфаста — густой, прокопчённый, пропитанный ненавистью, которую никто уже не различает на вкус, потому что ею дышат с детства.
Позже, через одиннадцать лет, в 1920-м, Сэмюэль выйдет на митинг и проголосует за резолюцию: «Мы не будем работать с нелояльными рабочими». Патрика выгонят с верфи вместе с тремя тысячами других католиков. Но это будет через одиннадцать лет.
Сейчас 1909 год.
Сейчас они строят корабль.
На постройке «Титаника» работало полторы тысячи человек. Самым младшим было по двенадцать-тринадцать лет.
Их работа была простой и страшной. Они разогревали заклёпки в переносных коксовых печах до температуры в тысячу градусов, потом хватали их щипцами и бежали туда, где ждали клепальщики. Упасть, споткнуться, уронить раскалённый металл — значило сгореть заживо или остаться без глаза.
Они бегали по лесам на тридцатифутовой высоте, балансируя над бетонным полом стапеля. Их никто не страховал. Тогда о безопасности думали в последнюю очередь.
За время строительства погибло восемь человек. Шестеро упали с высоты. Двое разбились в цехах. Двести сорок шесть получили травмы. Двадцать восемь — тяжёлые, с ампутациями, с раздробленными костями.
Имена этих мальчиков нигде не записаны. Но они были. Они разогревали заклёпки и бегали по лесам, чтобы взрослые могли строить самый большой корабль в мире.
Джеймс Догерти, сорок один год, бригадир такелажников.
У него нет пальцев на левой руке — сорвало тросом в девяносто седьмом. Он получает пенсию в шесть шиллингов в неделю и всё равно выходит на смену, потому что дома сидеть не умеет. Его работа — следить, чтобы цепи не перетёрлись, чтобы стропы держали вес, чтобы пятитонная балка не сорвалась и не упала на головы клепальщиков внизу.
Иногда балка всё равно срывается.
Тогда Джеймс идёт в контору, пишет объяснительную и три дня не спит. Ему снится бетонная пыль, которая поднимается над местом падения, и лица, которых больше нет. За двадцать лет на верфи он видел семь смертей. Ещё одну увидят в следующем месяце — парень из ночной смены оступится на лесах и разобьёт голову о станину лебедки. Джеймс будет стоять над ним и смотреть, как кровь смешивается с угольной пылью и течёт в дренажную канаву.
Он не заплачет. Он уже разучился.
Томас Миллингтон.
Ему двадцать один год. Он пришёл на верфь четыре года назад, учеником электромеханика. Сейчас он уже младший электрик, и его руки помнят запах канифоли, меди, изоляционной ленты. Он монтирует проводку в машинном отделении — там, где потом встанут котлы.
Томас не думает о смерти. Он думает о схемах.
Ему нравится, как медный провод ложится в ладонь — холодный, тяжёлый, послушный. Ему нравится зачищать изоляцию ножом, оголяя жёлтую жилу, и зажимать её в клеммнике. Щелчок. Контакт. Свет загорается.
Он не знает, что через три года, в ночь с 14 на 15 апреля 1912 года, он будет стоять в машинном отделении «Титаника» и смотреть на воду, которая поднимается по трапу. Ему будет двадцать три года. Вода будет выше колена. Он не уйдёт.
Он не знает этого.
Сейчас он сидит на корточках у распределительного щита, паяльник дымит сизым дымком, и старший электрик — Питер Слоун — смотрит ему через плечо.
Слоуну двадцать восемь лет.
Он из Ливерпуля. Отец умер, когда Питеру было двенадцать, мать — ещё раньше. Его вырастили тётка с дядей. Он учился в Ливерпульском институте, прошёл ученичество в фирме «Чарльз С. Уилсон и Ко», отпахал четыре года на судах «Уайт Стар Лайн» — «Кретик», «Балтик», «Лорентик», «Олимпик».
Он уже получал награды — серебряную медаль за спасение людей на «Балтике» во время столкновения с «Республикой», золотую — за чемпионат по плаванию в Специи, матч Италия — Англия.
Он не рассказывает об этом. Он вообще мало говорит.
Сейчас он смотрит на руки Томаса Миллингтона и кивает. Работа сделана правильно. Можно идти дальше.
— Хорошо, — говорит Слоун. — Следующий щит.
Они переходят дальше, в полутьму машинного отделения. Здесь пахнет маслом, металлом, будущей войной с океаном.
Слоун не знает, что через три года возьмёт на борт мальчика без фамилии.
Он просто работает.
Уильям Хокинг.
Ему пятьдесят три года. У него четыре шхуны, рыболовная лавка в центре Белфаста и дом, который он отстроил после того, как Молли принесла приданое. Он приходит на верфь каждый день, хотя не работает здесь. Он смотрит.
— Страшно представить, — говорит он Томасу Эндрюсу в один из вечеров. — Дворец, спущенный на воду. Не возможно ли такого, что он потонет?
Эндрюс смотрит на корабль. Молчит долго. Потом говорит:
— Такой гигант должен учиться, чтобы утонуть. «Титаник» не может тонуть. Он велик для того, чтобы уйти под воду.
Уильям кивает. Ему спокойнее.
Он не знает, что через три года этот корабль убьёт полторы тысячи человек. Он не знает, что его младший брат Мэл Хокинг — тот самый, что собирает паровые двигатели в ночную смену, — будет стоять в котельной в ночь катастрофы и смотреть на манометр, который падает, потому что вода заливает топки.
Мэл сейчас здесь.
Ему сорок один год. Он стоит у паровой турбины и слушает мастера.
— Одна из паровых сделана не из того состава, — говорит мастер. — Допущена оплошность на толщине.
Мэл смотрит на шов. Потом пожимает плечами:
— Паровые установки держат давление сто пятьдесят атмосфер. Незначительная толщина не играет особой роли.
— А уголь? — спрашивает мастер. — Уголь в бункере не загорится при огне?
— Думаю, не должен. За это отвечает Томас.
Он поднимается наверх. В лицо бьёт холодный мартовский ветер.
Мэл не знает, что уголь в бункере «Титаника» будет тлеть все семь дней плавания. Что пожар в 5-й переборке не потушат до конца. Что ослабленный металл не выдержит удара айсберга.
Он просто работает.

Джозеф Доусон.
Ему двадцать один год. Он кочегар. Он пришёл на верфь месяц назад, потому что наслушался рассказов о море и решил, что Белфаст — это уже почти море. Пока он таскает уголь в вагонетках.
Уголь чёрный, мелкий, пыльный. Он оседает в лёгких, в складках одежды, в углах глаз. Джозеф кашляет по утрам, но не жалуется. Ему платят.
Он не знает, что через три года сядет на «Титаник» кочегаром и погибнет в ночь с 14 на 15 апреля. Его тело, если и найдут, не опознают.
Он не знает, что через восемьдесят пять лет режиссёр по имени Джеймс Кэмерон снимет фильм, где героя назовут Джек Доусон, и тысячи девушек будут плакать на могиле в Галифаксе, думая, что это его могила.
Сейчас он просто везёт вагонетку. Вагонетка скрипит. Колеса стучат по рельсам.
Смена заканчивается в восемь.
Люди вытекают из цехов, растекаются по улицам Белфаста. У проходной продают горячий картофель — две пенни за порцию. Женщины в платках пересчитывают мелочь, прежде чем подойти к лотку.
Сэмюэль Ходжсон идёт домой пешком. У него болят руки, болят уши, болит спина. Завтра он выйдет в шесть утра и снова возьмёт в руки молоток.
Патрик Маккенна идёт в другую сторону. Он живёт в районе, где мало протестантов, и старается не задерживаться на верфи после смены.
Джеймс Догерти остаётся. Ещё нужно проверить такелаж на ночную смену.
Питер Слоун садится на трамвай. У него есть комната на Кловелли-роуд, 77а. Через три года он переедет в Саутгемптон, но сейчас он ещё здесь, в Белфасте.
Томас Миллингтон идёт в пивную. Ему двадцать один год, он холост, и вечер принадлежит только ему.
Мэл Хокинг ждёт брата. Уильям Хокинг выходит из конторы, кивает Мэлу, и они идут вместе — молча, в ногу, как ходят люди, которые делили одну постель в детстве и делят одну зарплату сейчас.
Джозеф Доусон остаётся в ночную смену. Ему нужны сверхурочные.
Корабль не спит.
Корабль никогда не спит. Ночная смена заступает на вахту, и грохот молотков не стихает ни на минуту. При свете дуговых ламп стапель номер три выглядит ещё огромнее, ещё страшнее, ещё пустыннее — и одновременно полнее, потому что сейчас здесь работают не люди, а тени, и тени быстрее, молчаливее, неутомимее.
В полночь кто-то из ночной смены ошибётся, и пятитонная балка сорвётся с цепи.
Упадёт в бетонную пыль.
Джеймс Догерти узнает об этом завтра утром и три дня не будет спать.
Но сейчас полночь.
Балка ещё держится.
Корабль ещё пуст.
И время ещё есть.
Глава 3. Чертежи. 31 марта 1909 года. Кабинет Томаса Эндрюса.
Кабинет Томаса Эндрюса не был кабинетом в привычном смысле слова.
Это была мастерская. Келья. Лаборатория, где из линий рождалась плоть.
Чертежи занимали всё — столы, стулья, подоконники, пол. Они висели на стенах, приколотые кнопками к пробковым щитам, лежали на полу, свернутые в тугие рулоны, торчали из жестяных коробов, стоящих в углу. Ватман, калька, синька, миллиметровка. Тысячи листов, и на каждом — корабль.
Не весь корабль, конечно. Ни один чертеж не вмещает корабль целиком.
Один лист — шпангоуты номер сорок три — сорок восемь. Другой — разрез по миделю. Третий — схема паровой магистрали котлов №2 и №3. Четвертый — проводка освещения в каютах первого класса на палубе А. Пятый — система вентиляции курительного салона.
Каждый лист — это решение. Каждая линия — это выбор. Каждая цифра — это ответственность, которую никто, кроме Эндрюса, не готов нести.
Он вошел первым.
Исмей задержался на пороге. Его быстрые, цепкие глаза коммерсанта обежали помещение — оценили, взвесили, классифицировали. Беспорядок. Рабочий хаос. Ничего ценного, кроме бумаги. Бумага — это хорошо. Бумагу можно подписать.
— Прошу, сэр, — сказал Эндрюс.
Он подошел к центральному столу — единственному месту в кабинете, где чертежи лежали не внавал, а в строгом, почти ритуальном порядке. Это был генеральный план.
Не чертеж в чистом виде — скорее карта. Сводка. Синтез тысячи листов, сведенных в один. Длина — почти шесть футов. Высота — три. Масштаб — 1:48.
Исмей склонился над ним.
— Покажите, — сказал он. — Покажите мне, что я покупаю.
Эндрюс молчал несколько секунд.
Потом его палец — чистый, без мозолей, с коротко остриженным ногтем — лег на левый край чертежа, туда, где тонкие линии сходились в острую, как лезвие, носовую оконечность.
— Здесь, сэр, будет форштевень.
Голос у Эндрюса был тихий, ровный, без тени пафоса. Он не объяснял — он показывал. Он не убеждал — он свидетельствовал.
— Отсюда, от киля, начинается корабль. Мы укладываем стапель, выверяем горизонталь, ставим кильблоки. Триста пятьдесят тонн стали в одном только киле. Каждый лист — двойное дно, по всей длине. Если пробоина — вода не поднимется выше второго дна. Это аксиома.
Палец двинулся вверх, рассекая чертеж по вертикали.
— Шпангоуты. Через двадцать четыре дюйма. Двести семьдесят шесть поперечных связей. Каждая — кованая сталь, вес от трехсот до восьмисот фунтов. Они несут обшивку, палубы, переборки, вес машин, вес угля, вес людей. Вес всего.
Палец остановился.
— Здесь — переборки.
Исмей наклонился ближе.
— Шестнадцать, — сказал Эндрюс. — Поперечных, водонепроницаемых. От двойного дна до палубы Е. Восемь — до палубы D. Пять — до палубы С. Три — до палубы В. Каждая — из стали, толщина от полутора до трех четвертей дюйма, в зависимости от нагрузки.
Он помолчал.
— Если вода попадет в любой из отсеков, она останется там. Переборки не пропустят ее дальше. Корабль останется на плаву при затоплении любых двух отсеков. При затоплении трех, четырех — тоже. При пяти...
Он запнулся. Совсем чуть-чуть. На долю секунды. Исмей не заметил.
— При пяти? — спросил он.
— Вероятность такого события, — сказал Эндрюс, — составляет менее одной миллионной.
Он не добавил: «Но если это случится — корабль утонет».
Он не добавил: «Потому что нос погрузится, вода перельется через верх переборок, и цепная реакция уничтожит нас».
Он не добавил: «Я считал это. Я знаю это. Я молю Бога, чтобы этого никогда не случилось».
Он сказал:
— Корабль непотопляем, сэр.
Исмей кивнул.
— Хорошо, — сказал он. — Теперь — палубы.
Палец Эндрюса двинулся дальше.
— Палуба А. Прогулочная. Только первый класс. Полный обзор, никаких надстроек. Здесь — веранда, пальмы в кадках, шезлонги, крытый променад на случай дождя.
— Шлюпки? — спросил Исмей.
— Здесь, — Эндрюс указал на точки вдоль бортов. — Шлюпбалки Уэлина. Поворотные, с двойным вылетом. Каждая может обслужить две шлюпки — одну с этой палубы, вторую с палубы ниже. Мы предусмотрели крепления на сорок восемь шлюпок.
— Сорок восемь, — повторил Исмей.
— Да, сэр. Это максимум, который позволяет конструкция. При полной загрузке — около трех тысяч человек. С запасом.
Исмей молчал.
— Сорок восемь шлюпок, — сказал он наконец, — загромоздят всю палубу. Пассажирам первого класса негде будет гулять. Они заплатят тысячу фунтов за билет — и будут смотреть на шлюпки?
Эндрюс молчал.
— Сколько требует закон? — спросил Исмей.
— Закон, — сказал Эндрюс очень ровно, — требует шестнадцать. Из расчета на тоннаж, а не на количество пассажиров. Это устаревшая норма, сэр. Она была принята в 1894 году, когда самые большие корабли брали на борт восемьсот человек. Сейчас мы берем две тысячи двести. Министерство торговли рассматривает поправки, но судовладельцы...
— Судовладельцы, — перебил Исмей, — платят налоги. Министерство торговли получает деньги от налогоплательщиков. Если Министерство хочет изменить правила — пусть меняет. Мы будем соблюдать закон. Мы всегда соблюдаем закон.
Он оторвал взгляд от чертежа.
— Шестнадцать шлюпок, мистер Эндрюс. Плюс четыре складных — на всякий случай. Этого достаточно.
Эндрюс не ответил.
Его палец, секунду назад уверенно лежавший на чертеже, вдруг показался ему чужим. Он убрал руку.
— Да, сэр, — сказал он.
— Дальше, — сказал Исмей. — Каюты.
Эндрюс перевернул лист.
— Палуба В. Здесь — люксы. Самые большие, самые роскошные из всех, что когда-либо выходили в море.
Он говорил теперь быстрее, прячась в цифрах, в метраже, в перечислении удобств.
— Частные прогулочные палубы. Ванные комнаты с горячей и холодной водой. Электрическое освещение. Отопление. Вентиляция. Звонки для вызова стюардов. Мы устанавливаем систему, которая позволяет пассажиру вызвать прислугу из любой точки корабля.
Исмей слушал, кивал, изредка задавал вопросы. Его интересовали не технические детали — его интересовали деньги.
— Сколько кают первого класса?
— Сто шестьдесят пять. Плюс шестьдесят пять кают второго класса. Плюс...
— Вместимость?
— Тысяча тридцать четыре пассажира первого класса. Пятьсот десять — второго. Тысяча двадцать два — третьего. Итого две тысячи пятьсот шестьдесят шесть. Плюс команда — девятьсот сорок четыре человека. Полная загрузка — три тысячи пятьсот десять душ.
— Три с половиной тысячи, — сказал Исмей. — И шестнадцать шлюпок.
Он улыбнулся. Невесело. Почти криво.
— Хорошо, что мы не собираемся тонуть.
— Двигатели, — сказал Исмей.
Эндрюс развернул следующий чертеж.
— Две четырехцилиндровые паровые машины тройного расширения. Мощность — тридцать тысяч лошадиных сил каждая. Пар от двадцати девяти котлов, сто пятьдесят девять топок. Рабочее давление — двести пятнадцать фунтов на квадратный дюйм.
— Скорость?
— Двадцать три узла максимально. Двадцать один — крейсерская.
— «Лузитания» дает двадцать пять.
— «Лузитания» сжигает на двадцать процентов больше угля, — сказал Эндрюс. — Мы экономичнее. Мы тише. Мы надежнее.
Исмей кивнул.
— А это? — он ткнул пальцем в другой чертеж, лежащий рядом.
— Паровая турбина низкого давления, — сказал Эндрюс. — Установлена на среднем винте. Работает на отработанном паре от главных машин. Дополнительные шестнадцать тысяч лошадиных сил. Бесплатно.
— Бесплатно?
— Почти. Пар уже отработан. Мы просто не даем ему уйти впустую.
Исмей смотрел на чертеж долго. Потом спросил:
— Кто это придумал?
— Чарльз Парсонс, — ответил Эндрюс. — Но мы адаптировали. На «Олимпике» уже стоит. Работает безупречно.
— Хорошо, — сказал Исмей. — Очень хорошо.
Они проговорили еще час.
Исмей задавал вопросы — Эндрюс отвечал. Исмей требовал — Эндрюс уступал. Исмей резал — Эндрюс сшивал.
К концу разговора на полях генерального плана появились пометки: синим карандашом — Исмея, простым — Эндрюса.
Синим:
«Убрать часть шлюпок. Оставить 16 + 4 складных».
«Расширить каюты В-52, В-54, В-56 — объединить в два люкса».
«Увеличить прогулочную палубу на 6 футов за счет сужения надстройки».
Простым:
«Проверить остойчивость при сокращении числа шлюпок».
«Усилить переборку между В-52 и В-54 — звукоизоляция».
«Компенсировать сужение надстройки усилением стрингеров».
Эндрюс не спорил.
Он был инженером. Инженеры не спорят. Инженеры находят решения.
Он найдет решение для шестнадцати шлюпок вместо сорока восьми. Он найдет решение для расширенных кают и суженной надстройки. Он найдет решение для всего, что потребует этот человек с быстрыми глазами и медленной улыбкой.
Он не найдет решения только для одного: как объяснить вдове, почему ее муж лежит на дне Атлантики, а спасательных шлюпок хватило только на половину пассажиров.
Но это будет через три года.
Сейчас — 1909.
Сейчас он просто устал.
— Вы отлично поработали, мистер Эндрюс, — сказал Исмей, собирая бумаги. — Я доложу совету директоров. Думаю, мы можем начинать.
— Мы уже начали, сэр, — сказал Эндрюс. — Киль заложен сегодня утром.
Исмей замер.
— Сегодня?
— Тридцать первого марта, сэр. Вы сами утвердили график.
Исмей посмотрел на него. Потом — в окно, на стапель номер три, где в сером свете белфастского полдня копошились люди, ползли вагонетки, гремели лебедки.
— Тридцать первое марта, — повторил он. — Хорошая дата.
Двадцать девятого июля 1908 года чертежи будущего гиганта были утверждены. «Титанику» присвоили серийный номер 401.
Тридцать первого марта 1909 года на стапель номер три верфи «Харленд энд Вольф» лег первый брус. Это был киль — монолитная сталь толщиной ровно три дюйма. Отсюда, от этой линии, начинался корабль.
Строили по классической схеме. Сначала — вертикальный брус. К нему крепили балки, соединяли их стальными листами, и так рождалось второе дно. По бокам от киля устанавливали стрингеры — они давали корпусу продольную жёсткость. На «Титанике» их ставили по четыре с каждой стороны. А под машинным отделением, где нагрузки были особенно велики, добавили ещё несколько, чтобы усилить конструкцию.
После того как второе дно было готово, в дело пошли шпангоуты. Их ставили перпендикулярно килю, с обоих бортов, и поднимали вверх на двадцать метров — до самой палубы B. Расстояние между ними было чуть меньше метра, но в носу и корме шаг сокращали, чтобы корпус лучше держал удар. К двадцатому ноября 1909 года каркас стоял: триста шпангоутов и переборки, разделившие корабль на отсеки.
Он помолчал.
— Через три года, мистер Эндрюс, этот корабль войдет в нью-йоркскую гавань. Весь мир будет смотреть на него. Весь мир будет знать, что Британия построила величайшее судно в истории человечества.
Он улыбнулся — впервые за весь разговор открыто, почти дружески.
— И мы будем на его борту.
Эндрюс кивнул.
— Да, сэр, — сказал он. — Будем.
Исмей ушел.
Эндрюс остался стоять у стола, глядя на чертеж. Синие пометки Исмея казались ему сейчас не карандашными линиями, а трещинами. Тонкими, едва заметными, но — трещинами.
Он взял ластик. Провел по краю листа — стер пылинку, случайно попавшую на ватман.
Положил ластик.
Потом сел, выдвинул ящик стола и достал чистый лист бумаги. Взял перо. Написал:
«1 апреля 1909.
Замечания по результатам встречи с г-ном Исмеем:
1. Спасательные средства — сократить до 16 шлюпок + 4 складных. Шлюпбалки демонтировать, крепления законсервировать. При возможном пересмотре норм Министерства торговли — предусмотреть возможность быстрой установки дополнительных шлюпок без капитальной переделки палубы.
2. Каюты первого класса...»
Он писал долго. Ровным, спокойным почерком, без помарок, без исправлений. Инженер фиксировал решения. Инженер делал свою работу.
В конце он приписал:
«Приложение: расчет остойчивости при сокращении числа шлюпок с 48 до 16. Расчет подтверждает: остойчивость сохраняется в пределах нормы. Дифферент кормы — незначительный. Рекомендуется: при проведении спасательных работ спускать шлюпки равномерно с обоих бортов, начиная с кормовых».
Он отложил перо.
За окном грохотала верфь. Ночная смена заступала на вахту. Корабль рос.
Эндрюс посмотрел на чертеж. Потом на свои руки. Потом снова в окно.
Он не знал, что через три года, в ночь с 14 на 15 апреля 1912 года, он будет стоять в курительном салоне первого класса, глядя на картину, изображающую вход в нью-йоркскую гавань. Рядом не будет никого. Только стюард, который потом расскажет следователям: «Мистер Эндрюс снял спасательный жилет и повесил его на спинку кресла. Он смотрел на картину. Я спросил, не хочет ли он попытаться спастись. Он отказался».
Он не знал этого.
Он просто сидел в своем кабинете, слушал грохот стали и думал: «Сорок восемь. Я просил сорок восемь. Он дал шестнадцать».
Он не произнес этого вслух.
Он был инженером. Инженеры не жалуются. Инженеры работают.
Он взял следующий чертеж.
Глава 4. Электрики. Апрель 1909 — май 1911 года.
Два года.
Два года — это семьсот тридцать дней. Семнадцать тысяч пятьсот двадцать часов. Миллион пятьдесят одна тысяча двести минут.
За это время можно вырастить ребенка от зачатия до первых шагов. Можно выучить чужой язык. Можно прожить маленькую жизнь — или умереть, если болезнь подступит вовремя.
На верфи «Харленд энд Вольф» за это время строят корабль.
Не весь сразу. Сначала — киль. Триста пятьдесят тонн стали, уложенных на стапель ровной линией, от которой расходятся шпангоуты, как ребра спящего гиганта. Потом — обшивка. Тысячи стальных листов, каждый подогнан с точностью до шестнадцатой дюйма, каждый приклепан сотнями заклепок. Потом — палубы. Потом — надстройки. Потом — трубы. Потом — мачты.
Корабль растет медленно. Его не торопят. Времени достаточно — до спуска еще два года, до первого рейса — почти три.
И каждый день, с шести утра до восьми вечера, в недрах этого растущего скелета работают электрики.
Питер Слоун выходит на смену в пять сорок пять.
У него нет часов. Ему не нужны часы. Он просыпается за минуту до того, как за окном начинает сереть небо, и встает, не глядя на стену. Двадцать восемь лет. Тело помнит ритм раньше, чем голова успевает проснуться.
Он живет на Кловелли-роуд, 77а. Дом старый, кирпичный, с осыпающейся штукатуркой и лестницей, которая скрипит на каждой ступени. У него одна комната на третьем этаже. Кровать, стул, стол, вешалка. На столе — паяльник, моток провода, нож, плоскогубцы. Инструменты всегда под рукой. Инструменты — это работа. Работа — это жизнь.
В пять пятьдесят он выходит на улицу.
Белфаст просыпается. В пекарнях зажигают свет, и теплый, сытный запах хлеба мешается с привычным угольным смрадом. Женщины в фартуках выметают пороги. Мальчишки-газетчики уже носятся по мостовым, выкрикивая заголовки, которые никто не читает. Лошади цокают по булыжнику, тащат телеги с молоком, с рыбой, с углем.
Слоун идет пешком. Трамвай стоит пенни, а пенни — это хлеб на ужин. Он не бедствует, но и лишнего не позволяет.
В шесть ноль-ноль он проходит проходную.
В шесть ноль-пять он уже в цехе.
— Мистер Слоун!
Он оборачивается. К нему бежит паренек в кепке, надвинутой на самые глаза. Лет семнадцати, не больше. Рыжий, конопатый, веснушки даже на веках.
— Я — Джон Холл, сэр. Меня направили к вам. Ученик.
Слоун смотрит на него. Руки — чистые, без ожогов, без мозолей. Новенький.
— Умеешь что-нибудь?
— Я на курсах был, сэр. Три месяца. Основы. Паять умею.
— Покажи.
Парень достает паяльник, инструмент, кусок провода. Руки у него дрожат, но движения уверенные. Зачистил. Залудил. Спаял. Контакт чистый, ровный.
Слоун кивает.
— Будешь подавать. Потом — зачищать. Паять сам не лезь, пока не скажу.
— Спасибо, сэр!
— Не за что. Работай.
Парня зовут Джон Холл. Через три года он погибнет на «Титанике» вместе со своим старшим электриком.
Сейчас он просто радуется, что его взяли.
Томас Миллингтон уже на месте.
Ему двадцать три. Он работает на верфи четыре года и считает себя ветераном. На самом деле он все еще учится, просто научился не показывать неуверенность.
Слоун ценит его. Не за скорость — за аккуратность. Миллингтон не суетится. Он делает раз, делает два, проверяет на три, и только потом говорит «готово».
Сегодня они прокладывают проводку в машинном отделении.
Это самое сердце корабля. Потом здесь будут котлы — двадцать девять штук, каждый размером с небольшой дом. Потом здесь будут турбины, генераторы, насосы, тысячи клапанов, мили труб. Потом здесь будет жарко, шумно и страшно.
Сейчас здесь пусто, темно и пахнет металлом.
Слоун стоит у распределительного щита. В руках у него схема — сложная, многолистная, с десятками пересекающихся линий.
— Здесь, — он тычет пальцем в точку на чертеже. — Щит номер четыре. От него пойдет питание на лебедки. Грузовые и шлюпочные.
Миллингтон кивает. Он уже знает, куда тянуть кабель. Он делал это на «Олимпике» — корабле-близнеце, который спустили на воду год назад. «Титаник» — тот же проект, только чуть больше, чуть роскошнее, чуть совершеннее.
— Две линии? — спрашивает Миллингтон.
— Три. Основная, резервная и аварийная. Аварийная — от аккумуляторов. Если погаснет свет, люди должны видеть, куда идти.
— Аккумуляторы где?
— На шлюпочной палубе. Отдельный отсек.
Миллингтон кивает. Он не спрашивает, зачем аварийное освещение на корабле, который непотопляем. Это не его дело. Его дело — провода.
— Иду, — говорит он и уходит в темноту, волоча за собой бухту кабеля.
Уильям Келли — ирландец.
Ему двадцать один год. У него широкая улыбка, тяжелые кулаки и легкое отношение к жизни, которое раздражает старших и притягивает младших. Он работает электриком третий год и до сих пор не понимает, как устроен переменный ток, но зато умеет чинить все, что сломалось, ударом молотка.
— Мистер Слоун! — кричит он из соседнего отсека. — А тут проводка горит!
Слоун подходит. На стене — распределительная коробка. Из нее вьется сизый дымок.
— Ты что сделал?
— Ничего, сэр. Только включил.
Слоун смотрит на коробку. Потом на Келли.
— Отойди.
Келли отходит. Слоун открывает коробку, смотрит внутрь, хмыкает. Потом достает нож, зачищает контакт, подтягивает клемму.
— Готово.
— И всё? — удивляется Келли.
— И всё. Ты провод защемил, когда крышку закрывал. Изоляция пробита. Будь внимательнее.
Келли улыбается — виновато, но без тени раскаяния.
— Буду, сэр.
Слоун не верит ему. Но Келли — хороший электрик. Просто молодой. Пройдет пара лет — научится не ломать то, что чинит.
Пройти должна. У Келли есть время.
Времени у него — три года.
Чарльз Ходжес молчит.
Ему тридцать семь. Он самый старший в бригаде после Слоуна, но никогда не лезет в лидеры. Его работа — проверять. Контакты, изоляцию, заземление, нагрузку. Он ходит по отсекам с тестером в руках, тыкает щупами в клеммы, слушает, как пищит прибор, и записывает цифры в потрепанный блокнот.
Он был на «Олимпике». Он будет на «Титанике». Он знает, что все корабли одинаковы: сталь, провода, люди. Одни выдерживают, другие тонут. Это не его забота.
Его забота — чтобы проводка не искрила.
— Здесь норма, — говорит он Слоуну. — Здесь норма. Здесь перегрузка на три процента, но в допуске.
— Исправишь?
— Можно и так оставить. Дойдет до Америки.
— Исправляй.
Ходжес кивает. Он исправит. Он всегда исправляет.
Через три года он будет стоять в машинном отделении «Титаника» и смотреть на воду, которая поднимается по трапу. У него не будет тестера в руках. У него не будет блокнота.
Будет только темнота.
Альберт Эрвин — двадцать шесть лет. У него жена и двое детей, и он работает за двоих, потому что дома ждут рты. Он никогда не улыбается. Не потому, что злой — просто некогда.
Джордж Хоскинг — тридцать два года. Он любит выпить после смены и часто приходит на работу с красными глазами. Но руки у него твердые, и проводку он тянет лучше любого трезвого.
Джеймс Дрейпер — сорок. Он работает на верфи с восемнадцати лет и видел, как строили «Олимпик», «Британник» и еще десяток кораблей, имена которых уже никто не помнит. Он говорит редко, но если говорит — Слоун слушает.
Они все здесь.
Сейчас — апрель 1909.
Они еще не знают, что через три года соберутся в одном машинном отделении, на одном корабле, в одну ночь.
И что никто из них не выйдет оттуда живым.
Время идет.
Апрель 1909 сменяется маем, май — июнем, июнь — июлем. Корабль растет. Каждый день на стапель поднимаются новые листы стали, новые шпангоуты, новые переборки. Каждый день Слоун и его бригада прокладывают новые метры кабеля, монтируют новые щиты, зажигают новые лампы.
Они работают молча. Им не о чем говорить. Работа говорит за них.
Иногда, в обеденный перерыв, они сидят на груде ящиков у входа в машинное отделение и жуют принесенные из дома сэндвичи. Миллингтон читает технический журнал. Келли травит анекдоты. Ходжес молча курит. Слоун смотрит на корабль.
— Мистер Слоун, — говорит однажды Миллингтон. — А правда, что «Титаник» спустят на воду в следующем году?
— Правда.
— И мы пойдем на нем в первый рейс?
— Не знаю. Может быть.
— Я бы пошел, — говорит Миллингтон. — Посмотреть, как оно работает в деле. На бумаге — одно. А в море — совсем другое.
Слоун молчит. Он тоже хотел бы пойти. Он всегда ходит на кораблях, которые строит. Это его работа.
— Пойдете, сэр? — спрашивает Миллингтон.
Слоун смотрит на корабль.
— Пойду, — говорит он.
Октябрь 1910 года.
Корабль уже виден издалека.
Он стоит на стапеле, как скелет доисторического чудовища, обросший стальной плотью. Трубы еще не поставлены, мачты еще лежат на земле, винты еще ждут своей очереди в цехе. Но он уже есть. Уже живет.
Слоун поднимается по трапу на палубу Е. Здесь будут каюты третьего класса — скромные, тесные, но чистые. Он монтирует освещение в коридоре. Сто лампочек, каждая — двадцать ватт. Света хватит, чтобы люди не спотыкались в темноте.
Рядом с ним работает Миллингтон. За два года он стал старше, увереннее, спокойнее. Он уже не спрашивает, куда тянуть кабель — он знает.
— Мистер Слоун, — говорит Миллингтон. — А сколько мы здесь еще?
— До спуска? Семь месяцев.
— А потом?
— Потом достройка. Еще год.
— Значит, на воду сойдем весной одиннадцатого. А в рейс — весной двенадцатого.
— Да.
Миллингтон молчит. Потом говорит:
— Хороший корабль.
Слоун смотрит на него.
— Да, — говорит он. — Хороший.
31 мая 1911 года.
Спуск на воду.
Слоун стоит в толпе рабочих, собравшихся у стапеля. Ему не видно — он невысокий, а впереди громоздятся плечи и кепки. Но ему и не нужно видеть. Он знает, что сейчас произойдет.
Корабль сходит со стапеля.
Это не похоже на спуск. Это похоже на рождение.
Сначала — тишина. Тысячи людей замирают, глядя на серую громаду, которая медленно, почти нехотя, начинает движение. Потом — скрежет. Деревянные полозья трутся о стапель, из-под киля вылетают искры, запах горелого дерева мешается с запахом моря.
Потом — вода.
Корабль касается ее кормой сначала — маленькое облачко брызг, которое мгновенно вырастает в стену воды. Потом — всем корпусом. Волна расходится кругами, ударяет в стенки дока, поднимает на воду все плавучее — шлюпки, бочки, щепки.
Где-то в толпе, ближе к трибуне для знати, произошла заминка. Кто-то из директоров «Уайт Стар Лайн» держал в руках бутылку шампанского, обернутую в серебряную сетку. По традиции, её полагалось разбить о форштевень перед самым спуском. Но Пирри, владелец верфи, махнул рукой — «не до церемоний, спускайте». Бутылка так и осталась неразбитой.
Позже, когда корабль уже покачивался на воде, какой-то репортёр спросил у одного из директоров, почему не было крещения. Тот отмахнулся: «Мы не суеверны. «Титаник» сам по себе достаточно крепок, чтобы не нуждаться в вине».
Слоун этого не видел. Он смотрел на корабль.
И потом — крик.
Тысячи глоток разом. «Ура!» — катится над Белфастом, заглушая гудки буксиров, заглушая стук молотков на соседнем стапеле, заглушая даже море, которое шипит у борта нового корабля.
Слоун не кричит.
Он просто смотрит.
Корабль покачивается на воде, как живой. Он только что родился. Он еще не знает, что такое шторм, что такое айсберг, что такое смерть. Он еще не знает ничего. Он просто плывет.
— Красивый, — говорит рядом кто-то.
Слоун оборачивается. Рядом стоит Томас Миллингтон. У него глаза блестят.
— Красивый, — соглашается Слоун.
Они смотрят на корабль еще долго.
Потом Слоун говорит:
— Работа не кончена. Достройка начинается завтра.
Миллингтон кивает.
— Я знаю, сэр.
— Завтра в шесть.
— Буду.
Слоун смотрит на него. Потом — на корабль.
— Хорошо, — говорит он.
Он разворачивается и уходит с причала.
Сзади, на рейде Белфаста, покачивается на воде корабль, которому осталось жить одиннадцать месяцев.
Глава 5. Достройка. Июнь 1911 — март 1912 года.
Корабль вернулся в док через три часа после спуска.
Это был не триумфальный вход, а будничная работа — буксиры подтянули огромный корпус к достроечной стенке, матросы приняли швартовы, и «Титаник» замер у причала, словно набираясь сил перед долгим, изнурительным трудом.
Строительство не кончилось. Оно просто перешло в другую фазу.
Теперь корабль не строили — его отделывали.
Июнь 1911 года.
Слоун стоял на палубе F и смотрел, как грузчики волокут по коридору огромную чугунную ванну.
Она была белая, эмалированная, с бронзовыми кранами и львиными лапами-ножками, которые царапали свежевыкрашенный линолеум.
— Осторожнее! — кричал мастер. — Это тысяча фунтов стерлингов!
Тысяча фунтов. Слоун никогда не видел столько денег. Он опустил взгляд на свои руки — мозоли, ожоги, застарелая грязь, которая не отмывалась даже жесткой щеткой. Эти руки стоили три фунта в неделю.
Ванна проплыла мимо, и Слоун пошел дальше.
В отсеке, где еще не было переборок, работал Миллингтон. Он сидел на корточках у распределительного щита и монтировал проводку для насосов.
— Мистер Слоун, — сказал он, не поднимая головы. — Я тут подумал...
— О чем?
— О том, сколько нам еще здесь торчать.
— Пока не сделаем.
— Это я понимаю. Я о другом. «Олимпик» уже в рейсе ходит. А мы всё ковыряемся.
Слоун молчал.
— Не обидно? — спросил Миллингтон.
— Нет, — сказал Слоун. — «Олимпик» строили быстро. А этот должен быть лучше.
— Лучше?
— Красивее. Удобнее. Дороже.
Миллингтон хмыкнул.
— Проводка от этого не меняется. Медь она и есть медь.
— Меняется, — сказал Слоун. — На «Олимпике» в каютах первого класса было по две лампы. Здесь будет по четыре. В турецких банях вообще позолота на карнизах. Ты видел чертежи?
Миллингтон покачал головой.
— Увидишь, — сказал Слоун. — Работы хватит.
Он пошел дальше, оставив Миллингтона возиться с проводами.
Работы действительно хватало. «Титаник» должен был стать самым роскошным кораблем в мире, и эта роскошь требовала электричества.
Четыре тысячи ламп накаливания. Пятьсот пятьдесят электрических обогревателей. Сто пятьдесят вентиляторов. Десять подъемных машин. Четыре пассажирских лифта. Телефонная станция на пятьдесят линий. Система пожарной сигнализации. Система вызова стюардов. Система громкоговорящей связи между мостиком и машинным отделением.
И все это нужно было смонтировать, подключить, проверить и запустить до апреля 1912 года.
Слоун вынул из кармана потертый блокнот и сделал пометку карандашом.
«Палуба F. Турецкие бани. Светильники — бронза, позолота. Заказать крепления».
Он закрыл блокнот и пошел дальше.
Июль 1911 года.
Томас Эндрюс приехал на верфь рано утром.
Он не спал уже двое суток — дочь Элизабет, которой было всего восемь месяцев, заболела, и Хелен не отходила от ее кроватки. Эндрюс сидел рядом, держал жену за руку и молчал. Он не умел утешать словами. Он умел только работать.
В шесть утра он вышел из дома, сел на трамвай и через полчаса был на верфи.
В кармане у него лежали свежие чертежи — кафе «Паризьен».
— Мистер Эндрюс, — окликнул его мастер. — Тут вопрос по освещению.
— Слушаю.
— Заказчик хочет, чтобы лампы были в плетеных корзинах. Как в Париже. У них там такие в кафе висят.
Эндрюс посмотрел на чертеж.
— Плетеные корзины на корабле, — сказал он тихо. — Из соломы.
— Да, сэр.
— Солома горит, — сказал Эндрюс. — А вокруг — дерево, лак, краска, шелковые шторы.
Мастер молчал.
— Сделайте бронзу, — сказал Эндрюс. — Позолотите. Пусть будет похоже на плетение. Но это должен быть металл.
— Слушаюсь, сэр.
Мастер ушел. Эндрюс остался стоять посреди недостроенного кафе, глядя на пустые оконные ниши, в которых через девять месяцев будут висеть шелковые шторы цвета слоновой кости.
Он думал о пожаре.
Он всегда думал о пожаре.
Август 1911 года.
Келли опять обжегся.
— Да чтоб тебя! — заорал он, отшвыривая паяльник.
Ходжес поднял инструмент, посмотрел на раскаленное жало, покачал головой.
— Держи тряпку.
— Я знаю, что держать!
— Знаешь, а обжигаешься.
Келли замотал руку в промасленную ветошь и выругался еще раз — длинно, витиевато, с ирландским акцентом.
Ходжес молчал. Он вообще говорил мало, а за работой — почти никогда. Его пальцы, длинные и узкие, как у пианиста, уверенно перебирали провода, проверяли контакты, затягивали клеммы.
— Слушай, — сказал Келли, успокоившись. — А правда, что на этом корабле будет бассейн?
— Правда.
— С водой?
— С морской. Подогретой.
— Иди ты.
Ходжес промолчал.
— И сколько туда воды надо? — не унимался Келли. — Тонн пятьдесят? Сто?
— Двести.
— Господи Иисусе. Двести тонн воды на корабле, который и так железный и тонуть не хочет.
Ходжес посмотрел на него.
— Он не тонет, потому что переборки, а не потому что воды мало, — сказал он. — И бассейн — это не вода в трюме. Это вода в отдельном отсеке.
— А если отсек протечет?
— Не протечет.
— А если?
— Тогда вода останется в отсеке. Переборки не пустят.
Келли помолчал, переваривая информацию.
— Хитро, — сказал он наконец. — А кто это придумал?
— Эндрюс.
— Умный парень.
— Да, — сказал Ходжес. — Умный.
Он снова уткнулся в проводку, и разговор угас.
Сентябрь 1911 года.
На верфь приехал Исмей.
Он появлялся здесь раз в два-три месяца, каждый раз с новой идеей, новым требованием, новой прихотью. Сегодня его интересовал ресторан «; la Carte».
— Это должно быть лучше, чем на «Олимпике», — говорил он, расхаживая по пустому залу. — Стены — светлый орех. Паркет. Шторы — шелк, цвет бордо. Оркестровая платформа — здесь, с подъемом. Столики на двоих, на четверых, на восьмерых. Французская кухня. Настоящий француз-метрдотель.
Он говорил, а архитекторы и инженеры записывали.
Эндрюс стоял в углу и молчал.
— И еще, — сказал Исмей. — Винная карта. У нас должен быть самый большой винный погреб на всех пассажирских судах.
— У нас нет места, сэр, — сказал Эндрюс.
— Найдите.
Эндрюс помолчал.
— Мы можем расширить кладовую на палубе G, — сказал он. — За счет угольного бункера номер десять.
— Угля хватит?
— Да, сэр. Если мы сократим запас на двое суток.
Исмей посмотрел на него.
— Двое суток — это не страшно, — сказал он. — Делайте.
Эндрюс кивнул.
Он не добавил: «Если мы задержимся в море из-за шторма, нам нечем будет топить котлы».
Он не добавил: «Если угля не хватит, мы не сможем идти на полной скорости».
Он не добавил: «Если мы не сможем идти на полной скорости, мы не придем в Нью-Йорк вовремя».
Он просто достал блокнот и записал:
«Палуба G. Угольный бункер №10 — демонтировать. Обустроить винный погреб. Расчет запаса угля — пересмотреть».
Октябрь 1911 года.
Слоун поднялся на шлюпочную палубу.
Здесь было пусто. Шлюпбалки, заказанные в прошлом месяце, еще не привезли, и палуба напоминала строительную площадку — доски, тросы, ящики с инструментами.
Он подошел к борту и посмотрел вниз.
Вода плескалась в тридцати футах под ним. Серая, холодная, равнодушная.
Он думал о том, сколько шлюпок должно висеть на этих балках.
Он читал спецификации. Эндрюс проектировал сорок восемь. Исмей утвердил шестнадцать.
Слоун не был инженером. Он не знал, сколько нужно шлюпок для корабля такого размера. Он знал только одно: если что-то пойдет не так, шестнадцать — это очень мало.
Он отвернулся от борта и пошел обратно.
Его дело — свет. Свет он даст.
А остальное — не его забота.

Ноябрь 1911 года.
Миллингтон получил письмо.
Он читал его в обеденный перерыв, сидя на ящиках у входа в машинное отделение. Письмо было от матери — она писала, что в Ливерпуле опять холодно, что соседский мальчишка устроился на верфь и теперь приносит домой двадцать шиллингов в неделю, и что Томасу пора бы уже подумать о женитьбе.
— Что пишут? — спросил Келли, жующий бутерброд с сыром.
— Мать. Жениться велит.
— И правильно. В твои годы мой отец уже троих имел.
— Мой тоже, — сказал Миллингтон. — Только он потом утонул.
Келли перестал жевать.
— Прости, — сказал он.
Миллингтон пожал плечами.
— Давно было. Я его почти не помню.
Он сложил письмо и убрал в карман.
— А ты? — спросил он. — Не хочешь жениться?
— Я? — Келли усмехнулся. — Кто за меня пойдет? У меня ни кола ни двора. Ирландец, католик, электрик. Три пенса в час.
— Найдешь.
— Найду, — согласился Келли. — Вот достроим этот корабль, пойдем в рейс, увижу Америку — там, говорят, девушки сами вешаются на парней в форме.
— У нас нет формы.
— Ну, в робе.
Миллингтон улыбнулся.
— Доиграешься, — сказал он. — Женит тебя какая-нибудь американка на себе, и останешься там навсегда.
— А что? — Келли мечтательно закатил глаза. — Хорошо же. Никаких протестантов, никакой верфи, никакого Белфаста. Только небоскребы и блондинки.
— Блондинки в Америке есть, — согласился Миллингтон. — А небоскребы у них уже стоят.
— Ну вот видишь.
Они помолчали.
— А ты бы остался? — спросил Келли.
Миллингтон посмотрел на корабль.
— Не знаю, — сказал он. — Мне здесь работа нравится.
— Работа везде работа.
— Здесь — особенная.
Он не стал объяснять, что именно в этой работе особенного. Что он чувствует, когда после долгих часов возни со схемами вдруг загорается свет. Что он видит в этих тысячах ламп, разбросанных по коридорам, каютам, салонам. Что он думает, когда стоит ночью на пустой палубе и смотрит на море.
Он просто доел свой бутерброд и вернулся к работе.
Декабрь 1911 года.
Слоун получил новое назначение.
— Вы переводитесь на «Титаник», — сказал менеджер, не поднимая головы от бумаг. — Старшим электриком. В апреле — первый рейс.
Слоун стоял перед его столом и молчал.
— Вопросы есть?
— Нет.
— Тогда подпишите здесь.
Слоун подписал.
Выйдя из конторы, он остановился на крыльце и закурил. Руки у него не дрожали. Они никогда не дрожали.
Он думал о том, что через четыре месяца выйдет в море на корабле, который строил два года. Что он будет отвечать за свет — за каждую лампу, каждый генератор, каждый метр кабеля. Что если что-то пойдет не так, он не сможет уйти, потому что свет должен гореть.
Он думал об этом спокойно, как думают о неизбежном.
Потом он затушил окурок и пошел обратно в цех.
Январь 1912 года.
Эндрюс стоял в курительном салоне первого класса и смотрел на камин.
Камин был настоящий. Мрамор, бронза, изящная решётка — всё как в лучших особняках Лондона. Настоящий уголь лежал в двух небольших ящиках рядом. Это был единственный работающий камин на всём корабле . Огонь горел по-настоящему, и дым от него уходил по специальному дымоходу в четвёртую трубу, которую пассажиры считали фальшивой .
— Нравится? — спросил архитектор.
— Да, — сказал Эндрюс. — Очень.
Он не добавил: «Жалко, что его никто не увидит».
Он не добавил: «Через три месяца этот салон будет на дне океана».
Он не добавил ничего.
Он просто стоял и смотрел на живой огонь. На единственное настоящее пламя среди декораций.
Эндрюс смотрит на живой огонь, который будет гореть до самого конца — по свидетельствам, свет от камина в курительном салоне видели даже когда погасло основное освещение.
Февраль 1912 года.
Ходовые испытания.
«Титаник» вышел в море 2 апреля, но до этого — в феврале — были короткие выходы в Белфаст-Лох, проверка машин, руля, навигационного оборудования.
Слоун стоял у распределительного щита в машинном отделении и слушал, как гудят генераторы.
Ритм был ровный, спокойный, уверенный. Пятьдесят герц, как в аптеке.
— Работает, — сказал Миллингтон.
— Да, — сказал Слоун.
— Хороший корабль.
— Да.
Они помолчали.
— Мистер Слоун, — сказал Миллингтон. — А вы боитесь?
Слоун посмотрел на него.
— Чего?
— Ну... моря.
Слоун отвернулся к щиту.
— Нет, — сказал он. — Я боюсь только одного.
— Чего?
— Что свет погаснет.
Миллингтон кивнул. Он понимал.
Март 1912 года.
24 марта «Титаник» приписали к порту Ливерпуль.
Бумажная формальность. Кораблю не нужно было возвращаться в Ирландию — он уже принадлежал «Уайт Стар Лайн», и его ждали в Саутгемптоне.
Слоун собирал вещи.
У него была одна сумка — старая, кожаная, с оторванным ремнем. В ней лежали: смена белья, паяльник, моток провода, фотография матери, которую он не видел двенадцать лет.
Больше ничего.
Он вышел из комнаты на Кловелли-роуд, 77а, спустился по скрипучей лестнице и навсегда закрыл за собой дверь.
Хозяйка, миссис Макгинти, высунулась из кухни.
— Уезжаете, мистер Слоун?
— Да.
— Надолго?
— Не знаю.
Она посмотрела на его сумку.
— Счастливого пути, — сказала она.
— Спасибо.
Он вышел на улицу. Белфаст дымил, как всегда. Угольная пыль оседала на подоконниках, на крышах, на лицах прохожих.
Слоун сел на трамвай и поехал на вокзал.
Через пять часов он будет в Саутгемптоне.
Через две недели — выйдет в море.
31 марта 1912 года.
Томас Эндрюс стоял на причале и смотрел на «Титаник».
Корабль был готов.
Черный корпус, белая надстройка, четыре трубы цвета буйволовой кожи — такие высокие, что, казалось, подпирают небо. Мачты уходили вверх, винты скрывались под водой, иллюминаторы блестели на солнце.
Три года.
Три года работы, чертежей, споров, компромиссов, бессонных ночей. Три года линий, которые складывались в шпангоуты, шпангоуты — в корпус, корпус — в корабль.
И вот он стоит перед ним — живой, дышащий, готовый.
— Красивый, — сказал кто-то рядом.
Эндрюс обернулся. Рядом стоял Пирри — дядя, лорд-мэр Белфаста, владелец величайшей верфи в мире.
— Да, — сказал Эндрюс.
— Ты им гордишься?
Эндрюс помолчал.
— Не знаю, — сказал он. — Я его просто построил.
Пирри кивнул.
— Через десять дней ты выйдешь на нем в море.
— Да.
— Ты волнуешься?
Эндрюс посмотрел на корабль.
— Нет, — сказал он. — Я сделал все, что мог.
Он не добавил: «Кроме шлюпок».
Он не добавил: «Кроме угольного бункера номер десять».
Он не добавил: «Кроме дверей, которые не выдержат давления воды».
Он просто стоял и смотрел на свое творение.
Пирри положил руку ему на плечо.
— Возвращайся, — сказал он.
— Вернусь, — сказал Эндрюс.
Он солгал.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЛЮДИ
Глава 6. Саутгемптон. 3–10 апреля 1912 года.
Поезд из Белфаста прибыл в Саутгемптон в половине четвёртого пополудни.
Слоун сидел у окна и смотрел, как город вырастает из серой английской равнины — сначала крыши, потом трубы, потом мачты кораблей, которых здесь было столько, что казалось, весь флот Британской империи собрался в одной гавани.
Он не думал ни о чём. Дорога утомила его, хотя он просидел весь путь не двигаясь. Ему был тридцать один год. Он не любил перемен.
Сумка с паяльником лежала на коленях.
Он вышел на перрон, смешался с толпой, прошёл через вокзал, не глядя по сторонам. Города были для него одинаковы — Белфаст, Ливерпуль, Саутгемптон. Везде дым, везде уголь, везде люди, которые спешат на работу или с работы.
Он шёл к порту.
Причал №44.
«Титаник» стоял у стенки.
Слоун видел его сотни раз — на стапеле, в достроечном доке, на ходовых испытаниях. Но сейчас, в сером свете апрельского дня, корабль выглядел иначе.
Он был готов.
Корпус чёрный, надстройка белая, трубы — охра, с чёрными верхушками. Флаг «Уайт Стар Лайн» вяло колыхался на корме. Из четвёртой трубы, фальшивой, тянулся слабый дымок — работала вентиляция кухонь и курительных салонов первого, второго и третьего классов. Остальные три трубы дымили по-настоящему, и этот дым, тяжёлый, маслянистый, смешивался с небом и делал его ещё более плоским.
Слоун стоял у входа на причал и смотрел.
Мимо текли люди. Грузчики тащили ящики с провизией — ананасы, виноград, омары, шампанское. Стюарды несли чемоданы пассажиров первого класса — кожаные, с медными уголками, тяжёлые, как маленькие гробы. Кочегары перекликались у угольных барж, матросы проверяли швартовы, офицеры сверяли списки.
Корабль дышал.
Слоун поправил сумку на плече и пошёл к сходням.
— Ваше имя, сэр?
Молодой офицер с розовыми щеками держал в руках грифельную доску. Он был новенький, это читалось по тому, как старательно он выговаривал каждое слово и как часто моргал.
— Слоун. Питер Слоун. Старший электрик.
— Да, сэр. Вас ожидают. Каюта — палуба Е, левый борт, номер восемьдесят семь. Вот ваш ключ.
Он протянул латунную бирку. Слоун взял её, повертел в пальцах.
— Команда уже в сборе? — спросил он.
— Не полностью, сэр. Электриков не хватает. Вчера двое не явились.
Слоун кивнул. Это было обычным делом. Кто-то запил, кто-то передумал, кто-то нашёл место получше.
— Сколько нужно?
— Четыре человека. Младшие электрики, ученики. Мистер Исмей разрешил добор на месте.
— Я разберусь.
Он прошёл по трапу и ступил на палубу.
Корабль принял его.
Внизу, в машинном отделении, было тихо.
Котлы ещё не развели на полную мощность, турбины стояли, насосы молчали. Только вспомогательный генератор гудел ровно, как улей, да редкие электрики копошились у распределительных щитов, проверяя цепи.
Слоун шёл по коридору, и шаги его гулко отдавались от металлических стен. Здесь пахло маслом, краской и будущим плаванием.
— Мистер Слоун!
Миллингтон вынырнул из-за щита. За два года он почти не изменился — те же светлые волосы, та же спокойная улыбка. Только морщинки у глаз стали глубже.
— Рад вас видеть, сэр.
— Я тоже.
Они обменялись рукопожатием.
— Как здесь? — спросил Слоун.
— Всё работает. Вчера тестировали аварийное освещение. Аккумуляторы держат заряд, лампы зажигаются за полсекунды. Турецкие бани — позолота уже на месте, светильники смонтированы. Кафе «Паризьен» — с бронзой.
— Хорошо.
— Плохо только с людьми. Двое не пришли, ещё одного переманили на «Олимпик». У нас некому работать в ночную смену.
Слоун кивнул.
— Я знаю. Иду наверх.
— Наймёте кого-нибудь?
— Найму.
Миллингтон посмотрел на него.
— Хороших бы, — сказал он. — Не пьяниц.
— Хороших, — согласился Слоун.
Он развернулся и пошёл обратно к трапу.
4 апреля 1912 года. 10:00 утра. Угольный бункер №10.
— Здесь, сэр.
Кочегар Барретт стоял у тяжёлой стальной двери, переминаясь с ноги на ногу. Лицо у него было красное, потное, в угольной пыли — он только что вылез из бункера, где провёл последние три часа.
Слоун подошёл к двери, положил ладонь на металл.
— Сорок два, — сказал Барретт. — Утром было сорок один.
— Давно?
— Четвёртые сутки. Как погрузили уголь в Белфасте, так и тлеет. Заливали шлангами, перелопачивали, выгребали — бесполезно. Горит внутри, в самой середке.
Слоун молчал.
— Мистер Слоун, — сказал Барретт. — Я на «Олимпике» два года отпахал. Там тоже уголь горел. Но не так. Там его тушили за день. А этот… он как будто живой.
— Переборка?
— Держит. Пока.
— Покажи.
Барретт открыл дверь.
В лицо ударил горячий, сухой воздух с едким привкусом дыма. Бункер был почти пуст — большую часть угля выгребли, освобождая место для винных стеллажей, которые уже ждали своей очереди у входа. Но в углах, у самых переборок, ещё темнели кучи — мелкая, пыльная, трухлявая порода.
От них поднимался слабый дымок. Почти невидимый. Но запах стоял такой, что першило в горле.
Слоун подошёл к переборке, отделяющей бункер от соседнего отсека, и снова положил ладонь на сталь.
— Сорок два, — повторил он. — Если поднимется до пятидесяти — доложишь.
— Есть, сэр.
— Исмей знает?
— Знает, сэр. Мистер Эндрюс тоже знает. Капитан Смит в курсе.
— И что говорят?
Барретт пожал плечами.
— Говорят, дойдём до Нью-Йорка, там заварят.
Слоун снял руку с переборки.
— Дойдём, — сказал он.
Он не добавил: «Если успеем».
Он не добавил: «Если металл не устанет раньше, чем мы».
Он просто вышел из бункера и пошёл дальше.
5 апреля 1912 года. 11:30. Контора у причала.
Слоуна вызвали к офицерам.
В конторе, тесной каюте на причальной стенке, переоборудованной под временный штаб, было людно. Капитан Смит, седой, тяжёлый, с лицом человека, который видел слишком много морей, стоял у карты и о чём-то беседовал с Мёрдоком. Лайтоллер, новый второй помощник, перебирал бумаги.
И был ещё один человек.
Он стоял у окна, спиной к двери, с саквояжем в руке. Форма сидела на нём безупречно, фуражка сдвинута чуть набок, но плечи были опущены так, как опускаются плечи у человека, который только что потерял что-то важное.
— …я уже всё собрал, — говорил он. — Распоряжения получены сегодня утром. Мистер Уайлд заступит на мою должность. Я должен освободить каюту к вечеру.
— Жаль, — сказал Смит. — Вы хорошо работали.
— Благодарю, сэр.
Человек с саквояжем обернулся.
Слоун увидел его лицо. Лет тридцать семь. Усталые глаза. Глубокие складки у губ.
— Лейтенант Блэр, — представился он. — Дэвид Блэр.
Слоун кивнул.
— Слоун. Старший электрик.
— Я знаю, кто вы, — сказал Блэр. — Я читал ваши отчёты по «Олимпику». Хорошая работа.
— Спасибо, сэр.
Блэр посмотрел на него. Хотел что-то добавить — и не добавил.
— Что ж, — сказал он. — Удачного плавания.
— Вам — удачи на новом месте, — ответил Слоун.
— Новом месте, — усмехнулся Блэр. — Поеду в Ливерпуль. Дальше видно будет.
Он взял саквояж, поправил фуражку, кивнул Смиту, Мёрдоку, Лайтоллеру, Слоуну.
Вышел.
Слоун задержался у окна.
Он видел, как Блэр спускается по трапу. Медленно, не спеша. Останавливается на полпути. Смотрит на корабль. Потом суёт руку в карман брюк, достаёт что-то маленькое, блестящее.
Ключ.
Блэр смотрит на ключ. Секунду. Две. Три.
Потом убирает его обратно в карман — и сходит на берег.
Слоун отворачивается от окна.
— Мистер Слоун, — говорит Лайтоллер. — Вы что-то хотели?
— Да, сэр. Нам нужны люди. Четыре электрика.
— Я распоряжусь.
— Спасибо, сэр.
Слоун выходит из конторы.
Он не знает, что ключ, который только что ушёл в кармане Блэра, будет лежать в этом кармане сорок три года. Что Дональд Блэр, сын Дэвида, продаст его на аукционе в 2007 году за девяносто тысяч фунтов. Что посетители музея в Нанкине будут смотреть на маленькую железку на латунной цепочке и читать табличку: «Ключ от шкафчика с биноклями. И если бы он остался на борту, впередсмотрящие увидели бы айсберг на минуту раньше».
Он не знает этого.
Он просто идёт обратно на корабль.
6–8 апреля 1912 года. Пожар.
Огонь не тух.
Каждое утро Слоун спускался в бункер №10, клал ладонь на переборку и смотрел на термометр.
Сорок три.
Сорок пять.
Сорок семь.
— Температура поднимается, — докладывал Миллингтон.
— Вижу.
— Надо бы вызвать механиков.
— Вызывай.
Механики приходили, смотрели, качали головами. Уголь тлел глубоко, внутри, под тоннами породы. Достать его оттуда было невозможно. Залить — бесполезно.
— Дойдём до Нью-Йорка, — говорили они. — Там заварят.
Слоун молчал.
Он не был инженером. Он был электриком. Его дело — свет. А свет горел.
9 апреля 1912 года. Вечер. Кубрик электриков.
Келли сидел на нижней койке и читал газету трёхдневной давности.
— Тут пишут, — сказал он, не отрываясь от текста, — что «Титаник» — самый безопасный корабль в мире. Непотопляемый. Сам Господь Бог его не потопит.
— Кто пишет? — спросил Миллингтон.
— Газета пишет. «Дейли Мейл».
— Газеты пишут то, за что им платят.
Келли отложил газету.
— А ты не веришь?
— Во что?
— Что он непотопляемый.
Миллингтон посмотрел на свои руки. Пальцы в мелких ожогах, ногти обкусаны. Руки электрика, который два года тянул кабели в этом корабле.
— Я верю, — сказал он, — что мы сделали всё, что могли. Остальное — не наше дело.
Келли хотел возразить, но передумал.
В углу, на табурете, сидел Ходжес. Он молча курил в иллюминатор, пуская дым в воду.
— Завтра выходим, — сказал он.
Никто не ответил.
10 апреля 1912 года. 11:55. Машинное отделение.
Слоун стоял у главного распределительного щита.
Генераторы гудели ровно, уверенно, спокойно. Пятьдесят герц, ни на йоту отклонения. Стрелки манометров замерли в зелёной зоне. Давление — рабочее. Температура — в допуске.
Всё было готово.
— Мистер Слоун, — сказал Миллингтон. — Через пять минут отходим.
— Знаю.
— Подняться на палубу не хотите? Посмотреть.
Слоун покачал головой.
— Мне и здесь хорошо.
Миллингтон кивнул.
Они стояли рядом и слушали, как гудит корабль.
В 12:00 раздался гудок.
Низкий, тяжёлый, давящий — он не разрезал воздух, а сжимал его, как пресс. Чайки взмыли в небо тысячей белых крыльев. Толпа на причале замерла.
— Отдать швартовы!
Буксиры загудели в ответ. Вода за кормой вскипела, забурлила, пошла белыми бурунами.
«Титаник» вздрогнул.
Очень медленно, почти незаметно, он начал отходить от стенки.
— Пошёл, — сказал Келли.
— Пошёл, пошёл, пошёл! — закричали на палубе.
Корабль двинулся.
Слоун стоял у щита и слушал генераторы.
Гул был ровный. Спокойный. Уверенный.
Свет горел.
Глава 7. Атлантика. 11–14 апреля 1912 года.
11 апреля 1912 года. 13:30. Квинстаун.
Ирландия уходила за корму медленно, нехотя.
Слоун стоял у лееров шлюпочной палубы и смотрел на зелёные холмы, которые таяли в серой апрельской дымке. Где-то там, за этими холмами, остались Белфаст, верфь, комната на Кловелли-роуд и миссис Макгинти, которая спросила: «Надолго?»
Он ответил: «Не знаю».
Теперь он знал.
— Мистер Слоун.
Миллингтон подошёл неслышно, встал рядом, опёрся локтями о поручни.
— Красиво, — сказал он.
— Да.
— Никогда не думал, что буду скучать по этому проклятому острову.
Слоун не ответил.
Они стояли молча, пока зелёная полоса на горизонте не истончилась до нитки, а нитка не порвалась совсем.
— Восемь часов, — сказал Слоун. — Смена.
— Иду, сэр.
Они спустились вниз.
11 апреля 1912 года. 22:00. Машинное отделение.
Ночная вахта.
Генераторы гудели ровно, уверенно, как дышит спящий великан. Пар свистел в тысяче клапанов, масло пульсировало в тысяче трубок, сталь пела на ветру, которого здесь не было.
Слоун делал обход.
— Давление?
— Сто пятьдесят пять, сэр. В допуске.
— Температура?
— Пятьдесят один.
— Поднялась.
— Да, сэр. На градус.
Слоун подошёл к переборке бункера №10.
Положил ладонь на металл.
Сталь была тёплой. Не горячей, не обжигающей — но тёплой. Как тело человека, у которого начинается лихорадка.
— Мистер Слоун.
Он обернулся. В дверях стоял Арчи Фрост.
Фросту было тридцать восемь лет. Он носил простой тёмный костюм, крахмальный воротничок и галстук, завязанный узлом, который не менялся двадцать лет. Его руки были чисты — ни масла, ни угольной пыли, ни заусенцев.
Но он знал этот корабль так же, как Слоун.
— Мистер Фрост, — кивнул Слоун.
— Я смотрел ваши отчёты по генераторам, — сказал Фрост. — Всё в порядке.
— Да, сэр.
— А здесь? — Фрост кивнул на переборку.
Слоун убрал руку.
— Пятьдесят один, сэр.
— На «Олимпике» такого не было.
— «Олимпик» — это «Олимпик», сэр.
Фрост посмотрел на него. Потом — на переборку.
— Дойдём до Нью-Йорка, — сказал он. — Там заварят.
— Да, сэр.
Фрост кивнул и ушёл.
Слоун остался стоять у переборки.
Для Фроста это путешествие будет в один конец. Его жена Элизабет умрёт через сорок девять лет, и на её могиле в Белфасте высекут имя мужа, который не вернулся.
Слоун не знает этого.
Он просто стоит, положив ладонь на тёплую сталь.

12 апреля 1912 года. 08:00. Каюта Арчи Фроста. Второй класс.
Он писал письмо.
Бумага была дешёвая, серая, купленная в портовой лавке за пенни. Конверт — такой же серый, с клейкой полосой, которую надо смочить языком. Чернила — казённые, из конторки «Харленд энд Вольф».
«Дорогая Элизабет,
У меня всё хорошо. Корабль работает как часы. Я провожу почти всё время в машинном отделении — двигатели требуют внимания, но это приятная работа. Я знаю каждый клапан, каждый манометр, каждый фут паропровода. Мы ставили их с парнями из «Харленд энд Вольф» три года назад, и они до сих пор не подводят.
Погода стоит холодная, но ясная. Говорят, в Атлантике много льда, но капитан Смит уверен, что мы пройдём без проблем. Я ему верю.
Как дети? Передай Мэри, что я куплю ей в Нью-Йорке ту куклу, о которой она просила. Джону — набор оловянных солдатиков. Маленькой Элизе — что-нибудь красивое, я ещё не придумал.
Скоро буду дома. Жди.
Твой Арчи».
Он сложил письмо в конверт, заклеил, написал адрес.
И убрал в ящик.
Не отправил.
13 апреля 1912 года. 09:00. Радиорубка.
Джек Филлипс не поднимал головы от аппарата Маркони уже четыре часа.
Пальцы летали по ключу, выстукивая в эфир коммерческие телеграммы. Пассажиры первого класса платили по двенадцать шиллингов за слово, чтобы отправить поздравления, деловые предложения, любовные признания. Филлипс  работал.
Рядом сидел Гарольд Брайд, второй радист. Ему было двадцать два года. Он только что заступил на вахту и теперь наблюдал за старшим коллегой с почтительной завистью.
— Срочное, — сказал Брайд. — «Месаба».
Филлипс скривился.
— Что там?
— Ледовое предупреждение. «Месаба» передаёт: льды в районе 42°—41°25' северной широты, 49°—50°30' западной долготы.
Филлипс вздохнул.
— Принято. Отбой.
Он отложил радиограмму в сторону, даже не взглянув на неё.
— Не передашь на мостик? — спросил Брайд.
— У них уже этих предупреждений — полстола. Капитан знает. Исмей знает. Все знают.
— А если…
— Если что?
Брайд замолчал.
Филлипс снова склонился над ключом.
— Заткнись, — сказал он невидимому «Месабе». — Я работаю.
Сообщение так и не попало на мостик.
13 апреля 1912 года. 14:30. Кают-компания первого класса.
Брюс Исмей стоял у иллюминатора, держа в руках телеграмму.
— Ледовое предупреждение с «Балтика», — сказал он.
Капитан Смит сидел в кресле, сложив руки на животе. Ему было шестьдесят два года. Сорок лет в море, двадцать из них — капитаном. Он видел всё: шторма, туманы, пожары, столкновения.
Он не видел только одного — своего последнего рейса.
— И что вы думаете, капитан? — спросил Исмей.
Смит пожал плечами.
— Лёд есть лёд. Будем смотреть в оба.
— А скорость?
— Скорость останется прежней, как договаривались.  Двадцать один узел.
Исмей улыбнулся.
— Отлично. Покажем этим немцам с «Лузитании», как надо ходить через Атлантику.
Он положил телеграмму на стол и вышел. Капитан Смит остался сидеть в кресле.
Он не знал, что через тридцать шесть часов этот клочок бумаги станет уликой в сенатском расследовании.
Он просто смотрел в иллюминатор.

14 апреля 1912 года. 10:00. Каюта В-52. Палуба В.
Томас Эндрюс стоял у двери и слушал.
— …и когда открываешь, вот тут, слышите?
Стюард провёл рукой по косяку. Дверь жалобно скрипнула.
— Слышу, — сказал Эндрюс.
— Мистер и миссис Хардинг жалуются. Говорят, невозможно спать.
Эндрюс достал блокнот.
*«Каюта В-52. Дверь скрипит. Проверить петли, смазать маслом. При необходимости — заменить косяк».*
— Сделаем, — сказал он. — Что ещё?
— В турецких банях пассажиры говорят, слишком жарко.
— Температуру проверили?
— Двадцать восемь градусов, сэр. По проекту — двадцать два.
Эндрюс сделал пометку.
«Турецкие бани. Снизить температуру воды в теплообменнике. Проверить клапан регулировки».
— Ещё?
— В кафе «Паризьен» — бронзовые светильники. Гости говорят, они висят криво.
Эндрюс посмотрел на стюарда.
— Криво?
— Да, сэр. Смещены на полдюйма влево.
Эндрюс помолчал.
— Я посмотрю, — сказал он.
Он закрыл блокнот и пошёл по коридору.
Полдюйма.
Через двадцать четыре часа этот корабль будет лежать на дне океана, и никому не будет дела до того, криво ли висят бронзовые светильники в кафе «Паризьен».
Эндрюс не знает этого.
Он идёт смотреть на светильники.

14 апреля 1912 года. 19:00. Шлюпочная палуба.
Полковник Арчибальд Грейси стоял у борта и смотрел на закат.
Небо было чистое, прозрачное, холодное. Солнце опускалось в воду огромным оранжевым шаром, и волны, обычно серые, сейчас отливали золотом.
— Красиво, — сказал кто-то рядом.
Грейси обернулся. Рядом стоял мужчина в тёмном костюме, с блокнотом в руке.
— Эндрюс, — представился тот. — Томас Эндрюс.
— Грейси. Арчибальд Грейси.
— Вы пассажир, полковник?
— Да. Второй класс. Я пишу книгу об этом плавании.
Эндрюс посмотрел на него.
— Книгу?
— Путевые заметки. Впечатления. Знаете, как это бывает — хочется сохранить память о путешествии.
— Понимаю, — сказал Эндрюс.
Он помолчал.
— Завидую вам, полковник. Я строю корабли, но никогда не умел описывать их словами.
— Инженеры редко умеют, — улыбнулся Грейси. — Это не их работа.
— А чья?
— Поэтов. Историков. Безумцев, которые думают, что несколько страниц могут вместить тысячу тонн стали.
Эндрюс кивнул.
— Удачи вам, полковник.
— И вам, мистер Эндрюс.
Они разошлись.
Грейси ещё долго стоял у борта, записывая что-то в свой блокнот.
Через восемь месяцев он умрёт от травм, полученных при катастрофе. Его книга выйдет через год после смерти.
Он не знает этого.
Он просто смотрит на закат.
14 апреля 1912 года. 22:00. Воронье гнездо.
Фредерик Флит заступил на вахту.
Он влез по узкому трапу в свою бочку — три шага в диаметре, стальная обшивка, телефонная трубка на стене. Отсюда было видно весь горизонт, если, конечно, горизонт вообще можно было разглядеть в этой черноте.
— Ну как? — спросил он сменщика.
— Чисто. Ничего.
— Бинокль?
— А где он?
Флит пожал плечами.
— Не знаю. Ты ж брал.
— Я ничего не брал. Его вообще не было, когда я заступил.
Флит посмотрел на шкафчик у задней стенки.
Заперт.
— Ладно, — сказал он. — Иди.
Сменщик уполз вниз.
Воронье гнездо «Титаника» находилось на фок-мачте, на высоте 161,6 фута (примерно 49 метров) от ватерлинии . Это делало его одним из самых высоких наблюдательных постов на пассажирских судах той эпохи.
Важный нюанс: Верхняя часть фок-мачты (примерно 15 футов) была сделана из дерева, а не из стали — чтобы предотвратить удары молний.
Подъём в воронье гнездо осуществлялся по винтовой лестнице (спиральному трапу), расположенной внутри полой мачты . Это было техническое решение, позволявшее впередсмотрящим забираться на пост, не выходя на открытую палубу.
Конструктивно это была металлическая бочка (защитное ограждение), обшитая изнутри деревом, чтобы хоть немного сохранять тепло. Диаметр — около трёх шагов (примерно 2–2,5 метра), внутри достаточно места для двух человек.
Внутри находились:
• Узкая скамья — сидеть во время вахты не полагалось, но присесть можно было.
• Приборная доска — на ней крепился телефон, соединявший воронье гнездо с мостиком .
• Шкафчик для биноклей — тот самый, запертый на ключ, который Дэвид Блэр унёс с собой.
Важная деталь, которая должна быть в романе: воронье гнездо не имело никакого укрытия от ветра и холода . В отличие от более поздних судов, на «Титанике» даже не поставили простого навеса. Впередсмотрящие стояли под открытым небом, продуваемые ледяным атлантическим ветром. Смены были двухчасовыми — именно из-за холода дольше выдержать было невозможно.
В гнезде был установлен телефон. Флит, увидев айсберг, сначала трижды ударил в колокол (сигнал «опасность прямо по курсу»), а затем схватил телефонную трубку и связался с мостиком. Три слова, вошедшие в историю: «Iceberg, right ahead!» .
Флит остался один.
Он стоял в своей бочке, смотрел в темноту и щурился. Без бинокля айсберг можно было заметить только по отблеску воды у основания. Если луна не светит — вообще ничего не видно.
Луна не светила.
Флит вздохнул и приник к поручням.
— Чисто, — сказал он в телефон. — Ничего.
На мостике Лайтоллер кивнул и повесил трубку.
14 апреля 1912 года. 23:39. Воронье гнездо.
Сначала ему показалось, что на горизонте встаёт луна.
Такое светлое, белое пятно среди черноты.
Потом он понял.
— Прямо по носу айсберг! — закричал Флит в телефон. — Прямо по носу! И ударил в висящий рядом колокол. В тишине звук колокола вороньего гнезда прозвучал сродни набату.
На мостике Мёрдок рванул ручку машинного телеграфа.
— Стоп машина! Полный назад! Право на борт!
Хитченс навалился на штурвал.
Нос «Титаника» медленно, невыносимо медленно начал уходить влево.
Айсберг приближался.
Серый, белый, чёрный — он закрывал полнеба. Край льдины, подводная часть, скрытая водой, — вот что убивает.
Удар был тихим.
Не взрыв, не грохот, не скрежет металла. Просто долгий, скребущий звук, как будто кто-то провёл гигантским гвоздём по борту.
Секунда.
Две.
Три.
Айсберг ушёл в корму.
— Он повернул, — сказал кто-то. — Мы обошли.
Мёрдок молчал.
Он знал, что это неправда.
14 апреля 1912 года. 23:50. Машинное отделение.
Слоун почувствовал удар раньше, чем услышал.
Сквозь подошвы ботинок, сквозь стальную палубу, сквозь ритм работающих машин — вибрация, которой здесь не должно быть.
— Что это было? — спросил Миллингтон.
Слоун не ответил.
Он смотрел на переговорную трубу, соединяющую машинное отделение с мостиком.
Через минуту труба ожила.
— Машинное. Мы столкнулись с айсбергом. Оцените повреждения.
Голос Мёрдока был спокоен.
Слишком спокоен.
Слоун взял трубку.
— Есть, сэр.
Он повесил трубку и повернулся к Миллингтону.
— Пятый отсек. Проверь.
— Есть, сэр.
Миллингтон побежал.
Слоун остался стоять у щита.
Генераторы гудели ровно.
Пятьдесят герц, ни на йоту отклонения.
Свет горел.
Пока горел.


Глава 8. Катастрофа. 15 апреля 1912 года. 00:00 – 02:20.
00:00 – 00:15. Каюта капитана Смита.
— Сколько у нас времени?
Голос Смита был ровным. Сорок лет в море, двадцать из них — капитаном. Он привык задавать вопросы, на которые существуют точные ответы.
Томас Эндрюс смотрел на чертежи, разложенные на столе. Его палец — чистый, без мозолей, с коротко остриженным ногтем — двигался по линиям, которые он сам начертил три года назад.
— Пять отсеков, сэр. Носовые трюмы, почтовое отделение, котельное отделение №6, котельное отделение №5. Вода переливается через верх переборок.
— И?
— Корабль останется на плаву максимум два часа. Может меньше.
Смит молчал.
— Шлюпки, — сказал Эндрюс. — Их хватит на половину пассажиров.
— Я знаю.
— Вы должны отдать приказ, сэр.
Смит поднял голову.
— Женщины и дети — в первую очередь. Шлюпки спускать по расписанию.
Они посмотрели друг на друга.
Ни один не сказал того, что оба знали.
Эндрюс вышел.
Смит остался стоять у карты.
00:15 – 00:30. Шлюпочная палуба. Правый борт.
Уильям Мёрдок работал как машина.
— Шлюпку номер семь — к спуску! Женщины и дети!
Люди текли мимо него — мокрые, испуганные, в пальто, накинутых поверх ночных рубашек. Кто-то тащил чемодан. Кто-то прижимал к груди собачку. Кто-то просто стоял и смотрел.
— Дамы, прошу вас! Не задерживайтесь!
Шлюпка №7 уходила вниз.
В ней было двадцать восемь человек.
Вместимость — шестьдесят пять.
Брюс Исмей стоял у шлюпбалки. Пальцы его вцепились в металл так, что побелели костяшки.
— Спускайте! — кричал он. — Спускайте же! Спускайте!
Пятый помощник Лоу обернулся.
— Если вы к чертовой матери не уберетесь у меня из-под ног, — сказал он, чеканя каждое слово, — то я ничего не смогу сделать! Вы хотите, чтобы я быстрее спускал шлюпку? Вы хотите, чтобы я утопил всех, кто в ней сидит?!
Исмей замер.
Никогда в жизни никто не говорил с владельцем «Уайт Стар Лайн» таким тоном. Никогда.
Он открыл рот — и не нашёл слов.
Потом повернулся и отошёл к шлюпке №3.
Лоу проводил его взглядом.
— По прибытии в Нью-Йорк у меня будут неприятности, — сказал он.
— По прибытии в Нью-Йорк, — ответил кто-то.
Остальные молчали.
00:30 – 00:45. Шлюпочная палуба. Правый борт.
Питер Дэйли, пассажир первого класса из Перу, стоял у поручней и смотрел, как шлюпка за шлюпкой уходят в темноту. Он считал про себя. Седьмая, восьмая, девятая... В каждой было едва ли по тридцать человек, хотя места хватало на шестьдесят пять.
— Господи, — прошептал кто-то рядом. — Они же полупустые.
Дэйли не ответил. Он смотрел на офицеров, которые снова и снова повторяли одно и то же: «Женщины и дети! Только женщины и дети!» А женщины не шли. Они стояли у борта, вцепившись в мужей, не веря, что этот огромный, надёжный, тёплый корабль может утонуть.
Вдруг кто-то рванулся к поручням.
Дэйли узнал капитана. Смит, седой, тяжело дышащий, перегнулся через леер и закричал в темноту, туда, где покачивались на воде только что спущенные шлюпки:
— Верните их! Верните эти шлюпки обратно! Они только наполовину полные!
Голос его сорвался. Ветер унёс слова в океан.
Дэйли смотрел на шлюпки. Они не возвращались. Ни одна.
— Они не слышат, сэр, — сказал кто-то.
Смит не ответил. Он стоял у поручней и смотрел на воду, где в полумиле от борта покачивались огоньки шлюпок — с тридцатью, сорока людьми вместо шестидесяти пяти.
Потом капитан развернулся и пошёл дальше, к следующим шлюпкам, к следующим офицерам, к следующей попытке спасти хоть кого-то.
Через несколько дней, давая показания следователям, Дэйли скажет:
— «Я видел, как капитан бросился к поручням и крикнул: "Верните эти шлюпки обратно, они только наполовину полные!" Сколько из них подчинилось — я не знаю».
00:30 – 00:45. Палуба С. Третий класс.
Ши Фаррелл проснулся от того, что сосед по каюте наступил ему на руку.
— Вставай! — кричал ирландец. — Вставай, ради бога!
Фаррелл сел на койке.
В коридоре было темно. Люди метались, как слепые котята, натыкались друг на друга, на стены, на закрытые двери.
— Что случилось?
— Корабль тонет!
Он не поверил.
«Титаник» не мог тонуть. Такой огромный. Такой надёжный. Такой…
Он натянул ботинки, накинул пальто, выбежал в коридор.
Коридор был полон людей.
Женщины прижимали к груди детей. Старики опирались на палки. Мужчины сжимали в руках узелки с самым ценным — документы, фотографии, горсть земли с родины, которую везли в Америку, чтобы не забыть, откуда приехали.
— Выход там! — кричал кто-то впереди. — За мной!
Толпа рванула.
И упёрлась в решётку.
Она была железная. Чёрная. С частыми прутьями — такие ставят в тюрьмах, чтобы заключённые не разбегались. Модель «Боствиг». Заперта на цепь .
На цепи висел замок.
— Откройте! — закричали женщины. — Откройте, ради бога!
Люди били в решётку кулаками, пинали её ногами, царапали краску ногтями. Дети плакали. Старики молились на непонятных языках — литовском, финском, идиш, арабском.
Решётка не поддавалась.
— Сюда! — закричал кто-то. — Другой проход!
Толпа развернулась и побежала обратно.
Второй проход тоже был закрыт.
Ншан Григорян стоял в этой толпе.
Ему было двадцать лет. Четыре дня назад он сел на «Титаник» в Шербуре вместе с четырьмя другими армянами, спасаясь от турецкого насилия. Отец сказал: «Уезжай. Начни новую жизнь. Потом заберёшь братьев».
Он смотрел на запертую решётку и не понимал, что происходит.
Вокруг кричали. Он не знал английского. Не знал, куда бежать. Не знал, что делать.
Рядом с ним, тоже в третьем классе, ехал молодой парень из Ирландии. Двадцать один год. Кочегар. Его звали Джозеф Доусон.
Он тоже стоял у решётки.
— Держись, — сказал он Ншану. — Откроют.
Но никто не открывал.
Никто не приходил.
Вода поднималась медленно.
С каждой минутой — на дюйм.
Через час, когда офицеры наконец вспомнят о пассажирах третьего класса и пришлют стюардов открыть ворота, будет уже поздно.
Вода перекроет нижние трапы.
Из семисот человек третьего класса спасутся около двухсот.
00:45 – 01:00. Машинное отделение.
Джозеф Белл, главный механик «Титаника», стоял у переговорной трубы.
— Давление?
— Сто сорок, сэр. Падает.
— Держите.
— Есть, сэр.
Он обернулся.
Слоун стоял у главного распределительного щита. Рядом — Миллингтон, Келли, Ходжес, Эрвин, Хоскинг, Дрейпер, Холл. Все на местах.
Все работали.
— Свет, — сказал Белл. — Пока есть свет, люди видят, куда идти. Это ваша работа.
Слоун кивнул.
— Будет гореть, сэр.
— Долго?
— Сколько потребуется.
Белл посмотрел на него.
— Хорошо, — сказал он. — Я наверх. Скоро вернусь.
Он не вернулся.
01:00 – 01:15. Радиорубка.
Джек Филлипс не поднимал головы от ключа.
Пальцы летали по передатчику, выстукивая координаты, сигналы, мольбы.
…---… …---… …---…— 41°46' норд — 50°14' вест — нужна немедленная помощь — столкнулись с айсбергом — тонем —
Рядом сидел Гарольд Брайд, второй радист.
— «Франкфурт» отвечает. Спрашивает, что случилось.
Филлипс заскрипел зубами.
— Спроси его: «Идёте ли вы к нам на помощь?»
Немец запрашивал снова. Подробности. Детали. Координаты уточнить.
Филлипс не выдержал.
— Ты дурак, — отстучал он. — Отключись и не прерывай нашу связь.
В 00:25 он нащупал «Карпатию».
— Немедленно идите на помощь. Мы столкнулись с айсбергом. Старик, это сигнал бедствия. 41°46' норд, 50°14' вест.
Ответ пришёл через три минуты.
— Идём на всех парах. Будем у вас через четыре часа.
Четыре часа.
«Титанику» оставалось два.
Филлипс продолжал стучать ключом, …---… …---… …---… новый вид сигнала, только принятый на вооружение гражданскими судами  три точки-три тире-три точки – тот самый SOS.
Филлипс продолжал стучать ключом. Пальцы уже не чувствовали металла. Он передавал координаты снова и снова, вбивая их в эфир, в историю, в вечность.
В 02:05 свет в рубке мигнул и погас.
Аварийное освещение зажглось через секунду — тусклое, желтое, беспомощное. Филлипс не поднял головы. Он продолжал стучать.
Вода хлюпала под дверью. Клокочущая, черная, холодная.
— Уходим, — крикнул Брайд. — Джек, уходим!
Филлипс сбросил наушники.
В последний раз ударил по ключу.
Они выбежали в коридор, где вода уже лизала поручни трапов. Взобрались на крышу офицерского комплекса, разбежались в разные стороны.
Брайд прыгнул за борт.
Филлипс остался на крыше.
Когда через десять минут перевернувшаяся складная шлюпка В подплыла к офицерскому комплексу, Филлипса там уже не было .
01:00 – 01:30. Палуба «ТИТАНИКА».
Уоллес Хартли поднял смычок.
Восемь музыкантов стояли на прогулочной палубе около третьей трубы. Пятеро в квинтете, трое — трио, которое обычно играло в кафе «Паризьен». Все вместе. Впервые за этот рейс .
— Что будем играть? — спросил Джон Хьюм, прижимая скрипку к плечу.
— Регтайм, — сказал Хартли. — Бодрое. Чтобы люди не боялись.
Они заиграли.
Музыка поплыла, поднялась над палубой и царящим на ней столпотворением, смешалась с дымом из труб корабля. Пассажиры первого класса проходили мимо. Некоторые останавливались, слушали, кивали в такт.
— Славная мелодия, — сказал какой-то джентльмен своей жене. — Американский регтайм. Очень бодрит.
Жена улыбнулась.
Они ушли.
Крен на левый борт уже достиг пяти градусов.
— «Осень», — сказал Хартли. — Сыграем «Осень».
Вальс. Арчибальд Джойс, 1908 год. Популярная мелодия, которую знали все.
Они заиграли.
Вода поднималась.
01:10 — 01:50. Шлюпочная палуба. Правый борт.
Четвёртый офицер Боксхолл стоял у ящика с ракетами.
Ящик был деревянный, окованный медью, с надписью «Cotton Powder Company» на боку. Внутри, в гнёздах, плотно уложенными рядами лежали тридцать шесть тяжёлых цилиндров, обмотанных просмолённой бумагой. Каждый — тринадцать дюймов в диаметре, весом с добрый мешок угля.
— Отойдите! — крикнул Боксхолл, вытаскивая одну из ракет.
Он вставил в медную трубку на боку цилиндра фрикционный запал — тонкую проволочку с кольцом на конце. Дёрнул. Раздалось шипение, и через секунду из трубки повалил густой белый дым.
— Пошла! — крикнул кто-то.
Боксхолл поднял ракету над головой, держа её двумя руками за основание. Столб огня ударил вверх, обжигая лицо, и тяжёлый цилиндр рванулся в чёрное небо.
Первая ракета взвилась высоко — футов на пятьсот, не меньше — и там, в вышине, взорвалась беззвучно, рассыпаясь на десятки ослепительно-белых звёзд .
— Белые, — сказал кто-то рядом.
— Конечно белые, — ответил Лоу, не глядя. — Сигнал бедствия. Что же ещё?
Но в следующее мгновение он замер. Потому что вторая ракета, когда разорвалась, зажгла в небе не белые, а красные звёзды. Они горели ярко, неестественно, будто сама кровь светилась в вышине.
— Двадцать третья! — крикнул Мёрдок, стоявший у края палубы. — Ещё есть?
— Ещё восемь, сэр! — отозвался Боксхолл, уже заряжая следующую.

Шлюпка номер шесть. 01:15.
В шлюпке номер шесть, которая уже покачивалась на воде в двухстах футах от борта, Роберт Хитченс смотрел наверх с открытым ртом.
— Цветные, — прошептал он.
— Что? — переспросила Молли Браун, вцепившись в весло.
— Ракеты. Они цветные. Смотрите!
Над «Титаником» взлетела третья. Холодная, синяя, чужая. Она повисла над кораблём и медленно угасала, оставляя после себя только дымный след.
— Четвёртая! — крикнул кто-то в шлюпке.
И четвёртая была снова белой. Потом зелёная. Потом снова красная.
— Всех цветов, — бормотал Хитченс, считая про себя. — Белые, красные, синие, зелёные...
Молли Браун молчала. Она смотрела на корабль, с которого одна за другой взлетали ракеты, и считала секунды между ними. Потом она скажет: «Мы видели все цвета радуги в ту ночь».
Шлюпка номер пять. 01:20.
В шлюпке номер пять, которая только что отошла от борта, женщина в кружевной накидке рыдала, закрыв лицо руками.
— Не плачь, — сказала соседка. — Смотри, они сигналят. Нас увидят.
— Это просто огни, — прошептал старик в углу. — Просто огни.
Но его руки дрожали.
"Калифорниэн". 01:10 — 01:50.
Второй офицер Герберт Стоун стоял на мостике «Калифорниэн» и смотрел на юг. Там, в десяти милях, висели огни большого пассажирского лайнера. Он уже сигналил им лампой Морзе — раз, другой, третий. Ответа не было.
— Сэр! — подбежал юнга Гибсон. — Ракеты!
Стоун поднял бинокль. Да, с того корабля взлетали ракеты. Одна, вторая, третья. Четвёртая. Пятая.
— Что это? — спросил Гибсон.
Стоун молчал. Он знал, что ракеты могут означать бедствие. Но эти были... белые. Или нет? В бинокль он не мог разобрать точно. Может быть, они были слегка синеватыми? Или красноватыми? Оптика расплывалась, звёзды дрожали в морозном воздухе.
— Белые, — сказал он наконец. — Просто белые.
— Это сигнал? — спросил Гибсон.
Стоун помедлил. Надо бы разбудить капитана. Он пошёл в штурманскую рубку.
Капитан Лорд, уставший после долгого дня, поднял голову с подушки.
— Сэр, с того корабля ракеты. Белые.
Лорд поморщился.
— Это сигналы компании, — сказал он. — Уайт Стар Лайн. Просто опознавательные огни. Они подтверждают своё место.
— Но, сэр...
— Продолжайте сигналить им лампой Морзе. Если что — разбудите.
Стоун вернулся на мостик.
— Ну что? — спросил Гибсон.
— Ничего. Капитан сказал — сигналы компании.
Гибсон смотрел на юг. Там взлетела очередная ракета.
— Они цветные, сэр! — крикнул он вдруг. — Я видел красную!
Стоун поднёс бинокль к глазам снова. Но следующая ракета уже погасла, оставив только белую вспышку.
— Тебе показалось, — сказал он. — Они белые.
Но в глубине души он уже не был уверен.
Они стояли на мостике ещё полчаса, считая ракеты. Гибсон насчитал восемь. Потом перестал считать.
— Уже не стреляют, — сказал он.
— Да, — ответил Стоун. — Успокоилось.
Он не знал, что в этот момент «Титаник» уже уходил под воду.

На дне. 2001 год.
Через девяносто лет робот проник в разлом корпуса.
Прожектор выхватил из темноты деревянный ящик, окованный медью. Крышка сгнила, и внутри, в гнёздах, всё ещё лежали ракеты. Тридцать шесть штук, нетронутые. На тех, что остались, краска сохранилась.
Белые. Красные. Синие. Зелёные.
В той самой последовательности, в которой они лежали в апреле 1912 года.
Камера оператора замерла на несколько секунд дольше, чем нужно. Потом двинулась дальше.
01:15 – 01:30. Палуба А. Шлюпка №4.
Чарльз Лайтоллер стоял у шлюпбалки.
— Женщины и дети — вперёд. Мужчины — отойти.
Мужчины отошли.
Джон Джейкоб Астор, богатейший человек на корабле, держал за руку свою жену. Мадлен была на четвёртом месяце. Она дрожала в норковом манто, хотя ей не было холодно.
— Садитесь, миссис Астор, — сказал Лайтоллер. — И горничная с вами.
Астор помог жене перешагнуть через борт. Она оглянулась на него.
— Я с тобой, — сказал Астор. — Я сяду следом.
Он повернулся к Лайтоллеру:
— Сэр, она в деликатном положении. Разрешите мне сесть с ней.
Лайтоллер посмотрел на него.
— Нет, сударь, вы слышали приказ капитана. Никто из мужчин не сядет в шлюпку, пока не посадим всех женщин и детей.
Астор кивнул.
— Какой номер у этой шлюпки?
— Четвёртый.
— Благодарю.
Он отошёл к борту.
Больше его никто не видел.
Рядом с Лайтоллером возник Артур Райерсон, сталелитейный магнат. Он держал за плечо сына — тринадцатилетнего Джека.
— Юноша должен выйти, — сказал Лайтоллер. — Это шлюпка для женщин.
— Этот мальчик, — сказал Райерсон, чеканя каждое слово, — непременно сядет в шлюпку вместе с матерью. Ему всего тринадцать.
Лайтоллер посмотрел на мальчика. Худой, испуганный, сжимает материнскую руку.
— Хорошо, — сказал он. — Проходите.
И добавил тихо, почти про себя:
— Больше никаких мальчиков.
Райерсон кивнул. Потом заметил, что на горничной его жены нет спасательного жилета.
Он снял свой, надел на девушку, завязал завязки жилета.
— Сэр, — сказала она. — Сэр, что вы делаете?
Он не ответил.
Потом повернулся и пошел в сторону носовой палубы, где вода уже лизала  краску с надстройки .
Лайтоллер махнул рукой:
— Спускайте!
Шлюпка номер четыре ушла вниз.
01:30 – 01:45. Шлюпка №6.
Маргарет Браун не кричала.
Она не рыдала. Не ждала.
Она схватила весло.
— Гребите! — скомандовала она женщинам в лодке. — Гребите, ради бога!
Роберт Хитченс, рулевой, стоял у руля и дрожал как осиновый лист .
— Мы не успеем, — бормотал он. — Корабль затянет нас. Он такой большой… воронка будет… мы все утонем…
— Заткнитесь! — оборвала его Молли. — Вы слышите крики? Там люди!
— Это грузчики, — сказал Хитченс. — Они кричат. Ничего не поделать.
— Мы должны вернуться!
— Не смейте! У меня приказ — идти к огням!
— К чёрту ваш приказ!
Двадцать четыре женщины в шлюпке смотрели на неё. Кто-то плакал. Кто-то молился. Кто-то просто сжался в комок и молчал.
— Садитесь за вёсла, — приказала Молли. — Все. Будете грести — согреетесь.
Она отдала своё меховое манто женщине, которой стало холодно.
Потом повернулась к Хитченсу.
— Если вы не умеете командовать — молчите. Я буду командовать.
Он замолчал.
01:45 – 02:00. Шлюпочная палуба. Левый борт.
Исидор и Ида Штраус стояли у борта, держась за руки.
Они прожили вместе сорок лет. Сорок лет — это почти пятнадцать тысяч дней. Каждый день они просыпались рядом и засыпали рядом.
— Миссис Штраус, — сказал офицер. — Ваше место в шлюпке.
— Нет, — сказала Ида.
— Прошу вас, мэм. Судно тонет.
— Я знаю.
Исидор посмотрел на жену.
— Ида, прошу тебя…
— Нет.
Она сказала это тихо, но так, что никто не посмел возразить.
Рядом стояла их горничная. Девушка плакала, сжимая в руках узелок.
— Возьми, — сказала Ида и накинула ей на плечи своё норковое манто. — Садись в лодку. Твоя жизнь впереди.
— Мадам…
Она повернулась к мужу и взяв его за руку подняла свое лицо к нему. Их глаза встретились.
— Исидор, - сказала она ему – мы прожили вместе сорок лет, — Куда ты туда и я. И она поцеловала его в губы.
Горничная села в шлюпку.
Штраусы остались на палубе.
Их видели в последний раз, когда они стояли у борта. Он держал её за руку. Она прижималась к его плечу.
Вода поднималась.
Они не двинулись с места .
02:00 – 02:10. Машинное отделение.
Вода уже поднялась до колена.
— Мистер Слоун!
Слоун обернулся.
В дверях стоял человек в тёмном костюме. Крахмальный воротничок. Галстук, завязанный узлом, который не менялся двадцать лет.
— Мистер Фрост, — сказал Слоун.
Арчи Фрост кивнул.
Рядом с ним стоял Эндрюс.
— Я уже говорил им, — сказал Эндрюс. — Наверху.
Он посмотрел на Слоуна. Потом на Миллингтона. На Келли, Ходжеса, Эрвина, Хоскинга, Дрейпера, Холла.
— Корабль долго не продержится, — сказал он. — Меньше часа. Если вы останетесь здесь — вы погибнете.
Слоун молчал.
Фрост шагнул вперёд.
— Мы останемся здесь, — сказал он. — Столько, сколько потребуется.
Эндрюс посмотрел на него.
— Спасибо, — сказал он. — Свет должен гореть.
— Будет гореть.
Эндрюс кивнул.
Он повернулся и ушёл.
Фрост подошёл к щиту.
— Давление? — спросил он.
— Сто двадцать, — ответил Слоун. — Падает.
— Держите.
— Держим.
Фрост встал рядом.
Вода поднималась.
02:00 – 02:10. Кормовая палуба.
Люди бежали на корму.
Это был уже не корабль — это была тонущая скала. Нос ушёл под воду, корма медленно подннималась над океаном, обнажая винты — три бронзовых крыла, которые больше никогда не ударят по воде.
— Назад! — кричали офицеры. — На корму! Все на корму!
Люди сыпались с палубы, как горох из дырявого мешка.
— Держитесь!
— Мама!
— Господи, помилуй!
Кто-то прыгал за борт. Кто-то молился. Кто-то просто стоял и смотрел, как вода поднимается всё выше, выше, выше.
Оркестр играл.
Хартли поднял смычок.
— «Ближе, Господь, к Тебе», — сказал он .
Вудворд кивнул.
Скрипки запели над водой, над криками, над грохотом лопающихся переборок.
Мари Жерван, сидевшая в шлюпке №6, слышала это сквозь плеск волн.
— Нос уже погрузился, — писала она потом. — Мы всё ещё могли слышать, как оркестр играет прекрасный гимн «Ближе к Тебе, Господи», к которому мы присоединились всем сердцем .
Хелен Кэнди запомнила другое:
— Раненый нос судна погрузился под воду, единственная оставшаяся над водой палуба была на корме, и на этом маленьком клочке сбились в кучу те, кто ожидал своей смерти в тишине и смирении. А над ними всеми раздавались звуки оркестра — «Ближе к Тебе, Господи» .
Хартли играл, не глядя на воду.
Вода поднималась к его ногам.
— Мария, — сказал он одними губами.
Скрипка пела.
Свет погас окончательно.
На корме, на этом маленьком клочке палубы, сбились те, кто еще оставался. Сто, двести человек — никто не считал. Они стояли молча, вцепившись в леера, в вентиляционные трубы, друг в друга.
Музыка оборвалась.
Кто-то сказал, что скрипка Хартли играла до самого конца.
Кто-то сказал, что он видел, как вода накрыла оркестр, а они все играли.
Никто не знает правды.
Знают только, что ни один музыкант не спасся .
02:10 – 02:15. Курительный салон первого класса.
Эндрюс стоял в курительном салоне первого класса и смотрел на камин.
Камин был настоящий. Мрамор, бронза, изящная решётка — всё как в лучших особняках Лондона. Настоящий уголь лежал в двух небольших ящиках рядом. Это был единственный работающий камин на всём корабле . Огонь горел по-настоящему, и дым от него уходил по специальному дымоходу в четвёртую трубу.
 На стене висела картина.
Вход в нью-йоркскую гавань. Статуя Свободы. Небоскрёбы. Белые паруса на синей воде.
Через три дня он должен был увидеть это своими глазами.
— Мистер Эндрюс, сэр.
Он обернулся.
В дверях стоял стюард Джон Стюарт.
— Сэр, вы не хотите попытаться спастись? Ещё есть время. Шлюпка…
Эндрюс покачал головой.
— Нет, — сказал он тихо. — Я останусь здесь.
Он снял спасательный жилет.
Аккуратно повесил на спинку кресла.
Расправил складки. Разгладил ладонью.
— Спасибо, — сказал он. — Идите.
Стюарт вышел.
Эндрюс остался стоять у камина, глядя на картину.
Вода поднималась.
Он не двинулся с места. Закурил, подхватив,  с одного из столов, пролетавшего мимо, пепельницу.
Через пять минут он встретится с капитаном Смитом на ходовом мостике. Они пожмут друг другу руки, обменяются парой слов, которые никто никогда не запишет.
Потом Эндрюс поднимется на шлюпочную палубу, бросит за борт несколько шезлонгов — импровизированные плоты для тех, кто окажется в воде.
И вернется в курительный салон.
Его тело никогда не найдут .
02:15 – 02:20. Машинное отделение.
— Давление?
— Семьдесят.
— Свет?
— Держим.
Вода была уже по грудь.
Слоун стоял у щита.
Миллингтон проверял контакты. Келли держал кабель. Ходжес молча смотрел на тестер, который уже не показывал ничего. Эрвин, Хоскинг, Дрейпер, Холл — все были здесь.
Фрост стоял рядом со Слоуном.
— Хороший корабль, — сказал он.
— Да, — сказал Слоун. — Хороший.
— Жалко.
— Жалко.
Вода поднималась.
Свет мигнул в первый раз.
— Держи! — крикнул Слоун.
Миллингтон рванул рубильник.
Свет загорелся снова.
— Держу, сэр.
— Молодец.
Вода поднималась.
Свет мигнул во второй раз.
— Держи!
— Держу!
Третий раз — и свет погас окончательно.
Стало тихо.
Только вода.
Только темнота.
Только гул умирающих машин.
— Мистер Слоун, — сказал вдруг голос совсем рядом. Молодой, почти детский.
Слоун обернулся в темноте. Он не видел лица, но знал, кто это.
— Джон?
— Я здесь, сэр. Я... я остался.
Слоун молчал. Он вспомнил тот день, три года назад, когда этот веснушчатый паренёк впервые пришёл на верфь. Руки дрожали, но паяльник держал уверенно. «Будешь подавать», — сказал он тогда. А теперь Джон стоял рядом, по пояс в ледяной воде, и ждал.
— Молодец, — сказал Слоун. — Держись.
— Я держусь, сэр.
Больше они не говорили.
— Мистер Слоун, — сказал Арчи Фрост.
— Да.
— Мы остались.
— Да.
— Сколько потребовалось.
— Да.
Где-то над ними, в трёх тысячах миль от Белфаста, корабль переломился пополам и ушёл под воду.
Они не услышали этого.
Они уже были под водой.
02:20. Атлантический океан.
Часы Исидора Штрауса остановились.
Стрелки застыли на цифре 02:20 .
Корабля больше не было.
Тысяча пятьсот человек — в воде. Семьсот — в шлюпках.
Крики тонущих заполнили ночь.
В шлюпке №6 Молли Браун сжала весло.
— Гребите, — сказала она. — Гребите.
Она не плакала.
Она гребла.
02:15 – 02:20. Шлюпочная палуба. Складные шлюпки.
Мёрдок метался между шлюпбалками.
Шлюпка «А» и шлюпка «В» — складные, с парусиновыми бортами, последняя надежда. Их не успели закрепить. Не успели развернуть. Не успели.
— Сюда! — кричал Лайтоллер. — Тащите сюда!
Десять человек навалились на складную «В». Она была тяжелая, неповоротливая, застревала в талях. Крен на левый борт уже достиг десяти градусов — тащить в гору становилось невозможно.
— Еще! Еще!
Мёрдок оглянулся.
Вода переливалась через ограждение шлюпочной палубы. Люди в спасательных жилетах прыгали за борт — десятки, сотни. Крики тонущих заполнили ночь.
— Складная «А»! — крикнул кто-то. — Она застряла!
Мёрдок бросился туда.
Шлюпка зацепилась стропами за шлюпбалку. Матросы пытались освободить ее, но тросы перетерлись, узлы заклинило.
— Топор! Дайте топор!
Топора не было.
Мёрдок рванул стропы руками. Бесполезно.
— Оставьте, — сказал он. — Оставьте ее.
Он знал, что это значит. Двадцать пять мест. Двадцать пять человек, которых можно было спасти.
Не спасут.
Шлюпка «В» сорвалась с талей и рухнула в воду вверх днищем.
Лайтоллер прыгнул за ней.
Мёрдок остался на палубе.
Он смотрел на воду.
Никто никогда не узнает, что он думал в эту секунду.
Его тело найдут через две недели.
03:30. Атлантический океан. Шлюпка номер четыре.
Миссис Райерсон сидела на банке и смотрела в темноту.
Рядом с ней сидела горничная в ее спасательном жилете. Джек, ее сын, прижимался к материнскому плечу.
— Мама, — сказал он. — Папа?
Миссис Райерсон не ответила.
Она смотрела туда, где только что был корабль.
Огромный, прекрасный, непотопляемый.
Его не было.
Только звезды отражались в черной воде, и где-то далеко, на пределе слышимости, кто-то кричал:
— Помогите... помогите...
Крики становились тише.
Через час они стихли совсем.
04:30. Шлюпка номер двенадцать.
Фредерик Флит смотрел на воду.
Он сидел на веслах, греб, не чувствуя рук. Бинокля у него не было. Ключ от шкафчика уехал в Ливерпуль с человеком, которого звали Дэвид Блэр.
Флит не знал этого.
Он знал только, что айсберг был серый, сливался с горизонтом, и если бы у него был бинокль — если бы кто-то дал ему этот проклятый бинокль — он увидел бы его раньше.
На минуту раньше.
Минута.
Сколько человек можно спасти за минуту?
Он греб и смотрел на воду.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПАМЯТЬ
Глава 12. Карпатия. 15 апреля 1912 года. 04:30 – 08:30.
Рассвет пришел нехотя, серый, тяжелый.
Артур Генри Рострон не спал тридцать шесть часов. Он стоял на мостике «Карпатии», вцепившись пальцами в деревянный поручень, и смотрел на восток, туда, где из утренней мглы начинали проступать первые пятна — шлюпки.
Одна. Три. Десять.
— Сколько их? — спросил он, не оборачиваясь.
— Двенадцать, сэр. Тринадцать. Четырнадцать.
Рострон молчал.
В 00:35 радист Гарольд Коттам ворвался в его каюту, забыв постучать. Лицо у молодого человека было белое, как простыня. «Сэр, „Титаник“ столкнулся с айсбергом и просит немедленной помощи».
Рострон спросил дважды: «Ты абсолютно уверен?»
Коттам кивнул.
С этого момента время перестало существовать.
— Полный вперед, — сказал Рострон. — Весь пар в машины.
Главный механик Джонстон посмотрел на него так, будто капитан предлагал прыгнуть в топку. Максимальная скорость «Карпатии» по паспорту — четырнадцать узлов. Рострон требовал семнадцать с половиной.
— Мы разорвем котлы, сэр.
— Тогда молитесь, чтобы не разорвали.
Он приказал отключить отопление во всех каютах. Всю горячую воду. Все второстепенные потребители пара. Только машины. Только вперед.
Корабль задрожал, завыл, застонал — и пошел.
Три с половиной часа «Карпатия» резала ледяную воду, продиралась сквозь полярную тьму, огибала айсберги, которые вырастали из ночи внезапно, как призраки. Рострон стоял на мостике и вел корабль сам. Он не доверил руль никому.
Потом он скажет: «Когда рассвело и я увидел, через какой лед я продирался ночью, меня затрясло, и я подумал, что рука Бога была на штурвале рядом с моей».
— Сэр, — голос старпома вырвал его из воспоминаний. — Первая шлюпка подходит к борту.
Рострон кивнул.
— Приготовиться к приему.
05:00. Палуба «Карпатии».
Бернис Палмер проснулась от того, что корабль остановился.
Ей было семнадцать лет. Четыре дня назад она получила на день рождения новую фотокамеру — «Кодак Брауни» модели 2А, простая коробка с объективом и кнопкой. Она взяла ее с собой в средиземноморский круиз, который обещал быть самым скучным путешествием в ее жизни.
Теперь она стояла у борта и смотрела на шлюпки.
Их поднимали на талях — медленно, осторожно, как раненых птиц. Внутри сидели люди. Мокрые, замерзшие, с лицами цвета старого воска. Некоторые двигались сами. Других вынимали матросы — безвольные тела, обмякшие в спасательных жилетах.
— Помогите, — хрипела женщина в норковом манто. — Мой муж... он остался...
— Пройдите к врачу, мэм.
— Я не ранена. Я хочу обратно. Надо вернуться...
Ее увели.
Бернис подняла камеру. Навела на айсберг — тот самый, который торчал на горизонте серым зубом. Щелчок. Потом на шлюпки. Щелчок. Потом на лица спасенных. Щелчок.
Она не знала, что через семьдесят четыре года подарит эти снимки Смитсоновскому музею и скажет: «Я продала их агентству Андервуда за десять долларов и обещание проявить пленку. Тогда мне казалось, что это хорошая цена».
Сейчас она просто снимала.
05:30. Каюта первого класса «Карпатии».
Рострон отдал распоряжение: пассажирам первого класса «Титаника» предоставить каюты команды. Пассажирам второго и третьего класса — разместиться в библиотеке и курительных салонах.
Он освободил свою каюту. Офицеры — свои.
— Мы можем поспать потом, — сказал он.
Молли Браун поднималась по трапу, когда стюард попытался направить ее в общий зал.
— Я леди, — сказала она. — И у меня есть деньги. Где каюта?
— Мэм, все каюты заняты...
— Тогда освободите.
Она вошла в капитанскую каюту, сбросила мокрое манто на пол и потребовала чай, одеяла и бренди для женщин в шлюпке номер шесть.
Стюард побежал исполнять.
06:00. Шлюпка номер двенадцать.
Фредерик Флит сидел на веслах и не чувствовал рук.
Он греб четыре часа. Вода хлестала в лицо, ветер пробивал форменный бушлат до костей. Рядом с ним сидела молодая женщина с младенцем. Ребенок не плакал — просто смотрел в небо остановившимися глазами.
— Ваша лодка, — крикнул офицер с «Карпатии». — Назовите вашу лодку!
— Двенадцатая, — сказал Флит.
— Сколько человек?
— Сорок... не считал.
— Поднимаем.
Он ухватился за веревочный трап. Пальцы не слушались. Кто-то схватил его за шиворот и перетащил через леер.
Флит стоял на палубе, смотрел на свои руки и думал о бинокле.
Он думал о том, что если бы у него был бинокль — если бы этот проклятый ключ не уехал в Ливерпуль, — он увидел бы айсберг на минуту раньше.
Минута.
Сколько человек можно спасти за минуту?
Он не знал ответа. Он знал только, что эта минута будет сниться ему до самой смерти.
Через пятьдесят три года, овдовев и оставшись один, Фредерик Флит повесится в саду своего дома в Саутгемптоне.
Но это будет потом.
Сейчас он стоял на палубе «Карпатии» и смотрел на пустой океан.

07:00. Лазарет «Карпатии».
Доктор Фрэнк Блэкмарр из Чикаго не был членом команды. Он был пассажиром, направлявшимся в Европу. Услышав крики на палубе, он вышел из каюты в халате — и не возвращался туда до вечера.
В лазарете не хватало коек.
Блэкмарр разложил раненых на столах, на диванах, на полу. Женщины с обмороженными пальцами. Мужчины с переломанными ребрами — их придавило упавшей вентиляционной трубой. Дети, которые не произносили ни слова, просто смотрели в стену пустыми глазами.
— Гипотермия, — сказал он медсестре. — Укутать, согревать постепенно. Никакого горячего чая сразу — сердце не выдержит.
Он работал, не разгибая спины, пока на палубе не рассвело.
Потом, когда последнего раненого перевязали, Блэкмарр вышел на палубу.
На палубе лежали трое.
Их накрыли простынями. Лиц не было видно — только очертания тел, странно плоских, распластанных на деревянных настилах.
— Кто это? — спросил Блэкмарр.
— Из шлюпок, сэр. Двое умерли в лодках. Один — через час после подъема.
— Их имена?
— Пока неизвестно.
Блэкмарр смотрел на простыни.
Через несколько часов он спустится в свою каюту, достанет чемодан и положит туда спасательный жилет, который подобрал на палубе. Просто на память. Просто чтобы не забыть.
Он не знал, что через сто лет этот жилет станет экспонатом Смитсоновского музея.
Сейчас он просто стоял и смотрел на мертвых.
08:00. Мостик «Карпатии».
Рострон пересчитывал шлюпки.
— Сорок пятая... сорок шестая... тринадцатая... двенадцатая...
— Сэр, — сказал помощник. — Это последняя.
— Сколько всего?
— Тринадцать шлюпок, сэр. Семьсот двенадцать человек. Плюс трое мертвых.
Рострон молчал.
Он готовился принять две тысячи. Две тысячи людей, женщин, детей. Он освободил каюты, склады, коридоры. Он приказал сварить суп на три тысячи порций.
Семьсот двенадцать.
Остальные полторы тысячи остались там, в черной воде.
— Что с «Калифорниэн»? — спросил Рострон.
— Подходит, сэр. Запоздали на четыре часа.
Рострон не ответил.
Он смотрел на «Калифорниэн», который медленно выползал из утренней дымки. Корабль, который стоял в десяти милях от «Титаника» всю ночь. Корабль, чей радист выключил аппарат и ушел спать.
Если бы «Калифорниэн» пришел вовремя...
Рострон оборвал мысль.
— Мистер Джессоп, — сказал он. — Мы уходим.
— Куда, сэр? В Азорские острова? В Галифакс?
— В Нью-Йорк.
— Сэр, до Нью-Йорка трое суток. У нас едва хватит угля...
— Значит, хватит. Я не повезу этих людей обратно во льды. И я не отдам их «Олимпику».
Он помолчал.
— Они насмотрелись на корабли-призраки. Хватит.
«Карпатия» развернулась и взяла курс на запад.
10:00. Палуба «Карпатии». Похороны в море.
Священник раскрыл молитвенник.
Ветер трепал страницы, но голос его был ровен, спокоен, как будто он отпевал покойников в каменном соборе, а не посреди Атлантики, где вода еще хранила тепло двух тысяч тел.
— Господи, даруй им вечный покой...
Трое завернутых в парусину тела лежали на деревянных щитах. Никто не знал их имен. Никто не знал, откуда они пришли, кого любили, о чем мечтали.
Просто тела. Номера без лиц. И сколько еще их будет…
Щиты подняли.
Парусиновые свертки скользнули в воду, ушли в черную глубину без всплеска, без крика, без прощания.
Семьсот двенадцать спасенных стояли у борта и молчали.
Молли Браун не плакала. Она смотрела на воду и запоминала каждую секунду.
Потом она пойдет вниз, достанет блокнот и начнет собирать имена. Кто остался. Кто погиб. Кого нужно искать.
Она будет делать это три дня, пока «Карпатия» режет волны на пути в Нью-Йорк.
Потом она скажет репортерам: «Я везу список мертвых. Кто-то же должен был это сделать».
10:30. Палуба «Карпатии». Список.
«Карпатия» уходила на запад.
Семьсот двенадцать спасенных смотрели на пустой горизонт, где только что был корабль.
Молли Браун сидела на свернутом канате и писала карандашом в блокноте, который одолжила у стюарда.
Рука замерзла, грифель ломался, буквы получались кривые, но она писала.
Миссис Бакнелл — муж погиб.
Миссис Кэнди — муж жив? не знает.
Миссис Райерсон — муж остался, отдал жилет.
Джек Райерсон, 13 лет — спасен.
Мадлен Астор — муж остался, ждет ребенка.
Элеонора Уайденер — муж погиб, сын погиб.
Она остановилась.
Сын Элеоноры Уайденер, Гарри, был ее ровесником — под пятьдесят. Он погиб потому, что его миллионы не купили ему место в шлюпке. Его мать, старуха в норковом манто, сидела сейчас в капитанской каюте и смотрела в стену.
Молли писала дальше.
Она устала. Руки болели после ночи на веслах, плечи ныли, глаза слипались. Но она не могла уйти в каюту.
— Миссис Браун.
Она обернулась.
Рядом стояла молодая женщина с ребенком на руках. Мальчик лет четырех, темноволосый, с большими испуганными глазами.
— Вы записываете имена, миссис Браун?
— Да.
— Запишите моего мужа. Джозеф Доусон. Кочегар.
Молли раскрыла блокнот.
— Он спасся?
— Нет, — сказала женщина. — Он остался.
Она помолчала.
— Я видела его в толпе на корме. Он махнул мне рукой. Потом корабль перевернулся.
Молли смотрела на нее.
— Он говорил мне перед отплытием: «Если что-то случится, ты не ищи меня. Ты живи». Я не послушалась. Я все равно его ищу.
Молли взяла ее за руку.
— Как вас зовут?
— Мэри.
— Мэри, я запишу вашего мужа. Я запишу всех, кого мы потеряли. И когда мы прибудем в Нью-Йорк, я отдам этот список газетам. Пусть весь мир знает их имена.
Мэри кивнула.
— Спасибо, — сказала она. — Он был хороший человек.
— Я знаю, — сказала Молли. — Хорошие люди остаются до конца.
— Миссис Браун.
Она подняла голову.
Перед ней стоял священник — тот самый, который отпевал мертвых. Лицо у него было серое, осунувшееся.
— Мэм, я слышал, вы собираете имена.
— Да.
— У меня есть одно. Мужчина в шлюпке номер четырнадцать. Он умер через час после подъема. Не приходя в сознание.
— Его имя?
— Никто не знает. Но в кармане нашли фотографию.
Он протянул мокрый, расползающийся по краям снимок.
На фотографии была женщина с двумя детьми — мальчик лет шести и младенец на руках. Все улыбались.
— Ирландцы, — сказал священник. — Похоже на Дублин или Корк. Дети еще маленькие. Жена, наверное, ждет.
Молли взяла фотографию.
— Я сохраню, — сказала она. — Если кто-то будет искать...
— Я подумал так же.
Священник ушел.
Молли сидела на канате, держала в руках чужую семью и смотрела на воду.
Она не плакала. Она никогда не плакала.
Но блокнот в ее руках стал тяжелее на одну фотографию.
14:00. Радиорубка «Карпатии».
Гарольд Коттам не поднимал головы от аппарата уже десять часов.
Он был радистом «Карпатии». Двадцать два года. За его плечами — два года торгового флота и бесконечная гордость тем, что он умеет разговаривать с эфиром.
Сегодня эфир кричал.
— СРОЧНО — ТИТАНИК — ПОДТВЕРДИТЕ — СПАСЕННЫЕ — СПИСКИ — ИМЕНА — ИМЕНА — ИМЕНА —
Они шли сплошным потоком — газеты, агентства, частные запросы, правительственные телеграммы. Каждые пять минут Коттам принимал новый запрос, каждые десять минут посылал в ответ координаты, цифры, списки.
— Передай «Олимпику», — сказал Рострон, войдя в рубку. — Мы не можем передать им пассажиров. У нас нет лишних шлюпок, а лед слишком опасен для пересадки. Мы идем в Нью-Йорк.
— Есть, сэр.
Коттам застучал ключом.
Через час «Олимпик» ответил: «Согласны. Следуйте в Нью-Йорк. Желаем удачи».
Коттам откинулся на спинку стула.
Пальцы дрожали.
— Отдохни, — сказал помощник.
— Не могу, — ответил Коттам. — Они все спрашивают. Имена. Все хотят знать имена.
Он снова взялся за ключ.
18 апреля 1912 года. 21:30. Нью-Йорк. Пирс 54.
«Карпатия» подходила к причалу в полной темноте.
Рострон приказал погасить все огни. Он не хотел, чтобы репортеры — тысячи репортеров, собравшихся на пирсе, — увидели палубу, заваленную мокрыми одеялами, и женщин в чужих пальто, и детей, спящих прямо на досках.
Он не хотел, чтобы они снимали списки.
Списки были еще не закончены.
Но огни погасить можно, а толпу — нет.
Пирс 54 был черен от людей.
Сорок тысяч человек стояли под проливным дождем. Они пришли пешком, приехали на трамваях, на такси, на собственных автомобилях. Те, у кого не было денег, шли пешком с Бауэри и из Нижнего Ист-Сайда, держа в руках таблички с именами.
ГЕНРИ — ТЫ ЖИВ?
МЕРФИ — ОТЗОВИСЬ
САРА, МЭРИ, ДЖОЗЕФ — МЫ ЗДЕСЬ
Дождь размывал чернила, таблички текли, люди плакали.
— Не включать огни, — повторил Рострон. — Пока не ошвартуемся.
— Сэр, они нас увидят в любом случае.
— Пусть увидят корабль. Не палубу.
Он помолчал.
— Подготовить трап только для официальных лиц. Репортеров на борт не пускать.
— Есть, сэр.
В 21:35 «Карпатия» коснулась причала.

21:45. Трап «Карпатии».
Первым сошел капитан Рострон.
Он не давал интервью. Не поднимал руку в приветствии. Не смотрел в объективы камер, которые щелкали со всех сторон, вырывая из темноты его изможденное, обветренное лицо.
Он прошел сквозь толпу молча, опустив голову, и сел в ожидавший автомобиль.
Автомобиль уехал.
Репортеры рванули к трапу.
— Назад! — заорали матросы. — Назад, черт бы вас побрал!
Никто не слушал.
Вторым сошел Брюс Исмей.
Он вышел на трап бледный, как палуба под ногами. Фуражка надвинута на глаза, воротник поднят. Он не смотрел ни на толпу, ни на репортеров, ни на таблички с именами.
Он смотрел только под ноги — на деревянные ступени, которые вели его с корабля на берег.
— Мистер Исмей! Мистер Исмей!
— Как вы спаслись, сэр?
— Где капитан Смит?
— Правда ли, что вы спустили шлюпки не полностью?
Исмей не ответил.
Он сошел на пирс и, не произнеся ни слова, сел в карету «скорой помощи», которая ждала его у сходней.
Карета захлопнула дверцы и уехала.
Толпа замерла.
— Трус, — сказал кто-то громко.
— Это владелец корабля. Он бросил их.
— Трус.
— Трус.
Слово перекатывалось по толпе, как камень по сухому руслу.
Исмей не слышал его.
Он сидел в карете, закрыв лицо руками, и качался взад-вперед, как ребенок.
Он будет качаться так всю жизнь.
22:00. Палуба «Карпатии». Молли Браун.
Репортеры прорвали оцепление.
Они бежали по палубе, спотыкаясь о свернутые канаты, о груды одеял, о женщин, которые сидели на полу и смотрели в одну точку.
— Миссис Браун! Миссис Браун!
Молли стояла у борта, сжимая в руках блокнот.
— Миссис Браун, правда ли, что вы гребли всю ночь?
— Правда ли, что вы угрожали офицеру пистолетом?
— Правда ли, что вы заставили шлюпку вернуться за тонущими?
Молли подняла голову.
— Я ничего не заставляла, — сказала она. — Я просто делала то, что должна была делать.
— А что вы делали, мэм?
— Я гребла. Я успокаивала женщин. Я отдала свое манто женщине, которой  было холодно. Я делала то, что сделала бы любая на моем месте.
Она помолчала.
— И я привезла список.
Толпа замерла.
— У меня здесь имена, — сказала Молли. — Те, кто спасен. И те, кто погиб. Я собирала их три дня. Если вы хотите знать правду — вот она.
Она протянула блокнот.
Репортеры набросились на него, как голодные псы на мясо.
Молли стояла у борта и смотрела, как ее имя — написанное карандашом, кривыми буквами, наспех — расходится по типографиям, телеграфам, газетам.
«Непотопляемая Молли Браун».
Она не знала, что это прозвище прилипнет к ней на всю жизнь.
Она не знала, что через двадцать лет, разорившись и потеряв все, она будет выступать в водевилях, рассказывая о ночи, когда гребла в ледяной воде.
Она не знала ничего.
Она просто стояла у борта «Карпатии» и смотрела на город, который не спал и ждал вестей о мертвых.
22:30. Пирс 54. Толпа не расходилась.
Дождь усилился. Вода текла по лицам, смешивалась со слезами, стекала за воротники, но люди не уходили. Сорок тысяч человек стояли под ливнем и смотрели на корабль, который привез им семьсот двенадцать имен и полторы тысячи тишины.
— Миссис Браун! Еще один вопрос!
Молли обернулась.
— Вы говорите, у вас список. Но список — это бумага. А люди хотят знать: они страдали? Они успели попрощаться? Они звали своих жен и матерей перед тем, как вода...
— Хватит, — сказала Молли.
Она сказала это тихо, но репортеры вдруг замолчали.
— Они замерзли, — сказала Молли. — Вода была минус два градуса. Легкие наполнялись льдом. Сердце останавливалось за пятнадцать минут. Они не кричали — у них не было воздуха кричать. Они просто тонули в темноте, как звезды, гасли один за другим.
Она посмотрела на блокнот в своих руках.
— Я привезла имена тех, кто выжил. И тех, чьи тела мы подняли. Остальные — там.
Она кивнула на океан.
— Если вы хотите знать, страдали ли они — да. Страдали. А теперь пишите свои статьи и не мешайте мне искать родственников.
Она развернулась и ушла обратно на палубу.
Репортеры не побежали за ней.
Тем временем в Атлантике разворачивалась другая драма — тихая, без свидетелей, без репортеров.

17 апреля 1912 года. 08:00. Порт Галифакса. Кабельное судно «Маккей-Беннетт».
Капитан Фредерик Ларандер стоял на мостике и смотрел на воду.
Ему было пятьдесят семь лет. Он ходил в море с четырнадцати, проложил тысячи миль кабеля по дну океанов, знал Атлантику как собственную ладонь. Но сегодня он впервые получал приказ, от которого у него похолодели руки.
«Уайт Стар Лайн» наняла его судно для подъема тел.
— Капитан, — сказал помощник. — Команда готова.
Ларадер кивнул.
— Отдать швартовы.
«Маккей-Беннетт» отвалил от пирса и взял курс на восток, туда, где три дня назад затонул величайший корабль в мире.
На борту было сорок тонн льда.
Они понадобятся не для провизии.
20 апреля 1912 года. 06:00. Район гибели «Титаника».
Первое тело заметили в шести милях от последних координат.
Оно плавало лицом вниз, спасательный жилет держал его на поверхности, как поплавок. Форменный китель — серый, с золотыми пуговицами — облепил спину.
— Стоп машина, — сказал Ларадер.
Шлюпку спустили за две минуты.
Матросы работали молча. Багор, петля, рывок — тело перевалили через борт. Кто-то перекрестился.
— Кто это? — спросил молодой матрос.
— Стюард, — ответил старший. — По нашивкам.
— Откуда вы знаете?
— Не знаю. Предполагаю.
Тело уложили на палубу, накрыли брезентом.
Через час их было десять.
Через три часа — сорок.
К вечеру первого дня «Маккей-Беннетт» поднял из воды сто тринадцать человек.
21 апреля 1912 года. 14:00. Борт «Маккей-Беннетта». Номер четыре.
— Господи Иисусе, — сказал матрос.
Он стоял у борта, держа в руках багор, и не мог пошевелиться.
— Что там?
— Ребенок.
Вода плескалась вокруг маленького тела. Спасательный жилет был ему велик — детское тельце едва не выскальзывало из лямок. Светлые волосы, почти белые, плавали по воде, как одуванчиковый пух.
— Поднимай.
Матрос не двинулся.
— Я сказал — поднимай.
Он наклонился, накинул петлю, подтянул тело к борту. Кто-то перегнулся через леер, взял малыша на руки.
Тело весило почти ничего.
— Мальчик, — сказал матрос. — Год, два. Не больше.
Его положили на палубу.
Вода стекала с серого пальто с меховым воротником, с коричневых ботинок, с чулок, которые сбились гармошкой. Глаза закрыты, лицо спокойное, будто спит.
— Есть что-нибудь? — спросил офицер.
— В карманах ничего.
— Бирки?
— Нет.
— Записывай.
Клерк раскрыл журнал.
— Номер четыре. Мужской. Предполагаемый возраст — два года. Волосы светлые.
Он посмотрел на одежду.
— Пальто серое, с мехом на воротнике и манжетах. Фуфайка розовая, шерстяная. Ботинки коричневые, чулки.
Он отложил перо.
— Никаких бирок. Вероятно, третий класс.
Офицер кивнул.
— Занесите в список. Похороны — когда вернемся.
Матросы стояли вокруг маленького тела и молчали.
Никто не уходил.
— Этого, — сказал вдруг один из них, пожилой, с седыми висками, — этого я сам похороню.
— Что?
— Я говорю, денег дам. На гроб. На памятник. Ребенок же, ****ый в рот... ребенок.
Он отвернулся и зашагал прочь.
Через час команда «Маккей-Беннетта» собрала среди себя семьдесят долларов.
Этих денег хватило на маленький белый гроб, бронзовую табличку и ленту из меди.
Надпись на ней выбили простую:
«Our Babe».
«Наш Малыш».
22–25 апреля 1912 года. «Маккей-Беннетт». Продолжение работ.
Тела поднимали каждый час.
Мужчины в костюмах и женщины в ночных сорочках. Кочегары в промасленных робах и стюарды в форменных кителях. Офицеры, чьи нашивки еще можно было разобрать, и пассажиры первого класса, чьи бриллианты вынули из ушей и сняли с пальцев — для отправки родственникам.
Классовая сегрегация продолжалась и после смерти.
Тела пассажиров первого класса укладывали в отдельные гробы, маркировали, описывали каждую деталь одежды и украшений. Для них держали лучшие места в рефрижераторе.
Тела пассажиров второго класса — в простые деревянные ящики, без украшений, с минимальным описанием.
Тела третьего класса — в парусиновые мешки, с грузом для погребения в море.
— Сколько сегодня? — спрашивал Ларадер каждое утро.
— Сто шестьдесят, сэр.
— Двести десять.
— Двести пятьдесят три.
На четвертый день счет перевалил за триста.
И каждый день матросы подходили к рефрижератору, где лежал маленький гроб с бронзовой табличкой, и крестились.
Никто не знал имени.
Но все знали, что это — «Наш Малыш».
26 апреля 1912 года. Галифакс. Смена караула.
«Маккей-Беннетт» вернулся в порт с тремястами шестью телами на борту.
На причале их ждали поезда со льдом, катафалки и сотни репортеров.
— Сколько вы привезли? — кричали они.
— Триста шесть.
— Сколько неопознанных?
— Девяносто семь.
— Сколько детей?
— Один.
— Мальчик? Девочка?
— Мальчик. Два года. Светлые волосы.
— Его имя?
Молчание.
— У него нет имени, — сказал Ларадер. — Пока нет.
Он сошел на берег и пошел докладывать начальству.
На смену «Маккей-Беннетту» выходила «Миния».
29 апреля – 6 мая 1912 года. «Миния», «Монтмагни», «Алжерин».
«Миния» подняла еще семнадцать тел.
«Монтмагни» — четыре.
«Алжерин» — одно.
Последним нашли тело сына сенатора Смита, которого так ждали в Вашингтоне. Он плавал вдали от основного района поисков, унесенный течением.
Всего — триста двадцать восемь тел.
Из них сто девятнадцать похоронены в море.
Двести девять доставлены в Галифакс.
Пятьдесят девять востребованы родственниками и отправлены в другие города.
Сто пятьдесят легли в землю на трех кладбищах Галифакса — Фэйрвью-Лоун, Маунт-Олив и Барон-де-Гирш.
Пока моряки поднимали тела, в Нью-Йорке и Лондоне шли другие битвы — за правду, за имена, за будущее.
19 апреля 1912 года. Нью-Йорк. Зал Уолдорф-Астория. 10:00 утра.
Сенатор Уильям Олден Смит поправил очки и посмотрел на человека, сидевшего перед ним.
Брюс Исмей был бледен. За четыре дня, прошедшие после прибытия «Карпатии», он похудел так, что костюм висел на нем мешком. Глаза запали, под ними залегли черные круги. Руки, лежавшие на столе, мелко дрожали.
— Мистер Исмей, — сказал сенатор Смит. — Я понимаю, как тяжело вам дается это свидетельство. Но Америка имеет право знать, что произошло в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое апреля.
— Да, сэр, — сказал Исмей.
— Вы были на борту «Титаника» в момент столкновения?
— Был.
— Вы покинули корабль на спасательной шлюпке?
Пауза.
— Да, сэр.
— На какой шлюпке?
— Складная «С». Правый борт.
— Кто отдал приказ спускать эту шлюпку?
— Не знаю, сэр. Там был офицер... Мёрдок, кажется.
— Вы помните, сколько человек было в этой шлюпке, когда вы сели в нее?
— Нет, сэр. Я не считал.
— Приблизительно.
— Двадцать... двадцать пять.
— Вместимость шлюпки «С» — сорок семь человек.
Исмей молчал.
— Мистер Исмей, вы отдавали какие-либо распоряжения офицерам относительно скорости корабля?
— Нет, сэр.
— Вы не просили капитана Смита увеличить ход, чтобы прийти в Нью-Йорк раньше запланированного срока?
— Нет, сэр.
— Вы не обсуждали с капитаном ледовые предупреждения, полученные четырнадцатого апреля?
— Мы... обсуждали. Капитан сказал, что лед не опасен.
— И вы согласились?
— Я не капитан, сэр. Я пассажир.
В зале послышался ропот.
— Пассажир, — повторил сенатор Смит. — Вы — владелец «Уайт Стар Лайн». Вы — человек, который приказал уменьшить количество шлюпок с сорока восьми до шестнадцати. Вы — человек, который отпраздновал спуск «Титаника» на воду шампанским и сказал репортерам, что этот корабль непотопляем.
Он помолчал.
— И вы хотите, чтобы этот комитет поверил, будто вы — просто пассажир?
Исмей поднял голову.
— Я дал этому кораблю все, что мог, — сказал он тихо. — Я дал ему лучшие материалы. Лучших инженеров. Лучших офицеров. Я верил, что он непотопляем. Я верил в это так же сильно, как и вы поверили бы, если бы построили величайший корабль в истории человечества.
Он сглотнул.
— Я не знаю, почему он утонул. Я не знаю, почему я выжил. Я буду задавать себе эти вопросы до самой смерти. Но я не убивал этих людей. Я не топил этот корабль. Я просто...
Он замолчал.
— Что, мистер Исмей?
— Я просто хотел домой.
В зале стало тихо.
Сенатор Смит снял очки, протер их платком и водрузил обратно на нос.
— У вас есть что добавить, мистер Исмей?
— Нет, сэр.
— Вы свободны.
Исмей встал. Пошатнулся. Оперся рукой о стол, чтобы не упасть.
Никто не предложил ему помощь.
Он вышел из зала, и дверь закрылась за ним с мягким, почти неслышным щелчком.
25 апреля 1912 года. Вашингтон. Продолжение слушаний.
Чарльз Лайтоллер стоял перед комитетом прямо, как штык.
Его форма была безупречна — ни пятнышка, ни морщинки. Только глубокие тени под глазами выдавали, что этот человек не спал уже одиннадцать ночей.
— Мистер Лайтоллер, — сказал сенатор Смит. — Вы командовали спуском шлюпок с левого борта?
— Да, сэр.
— Сколько шлюпок вы спустили?
— Шлюпки номер четыре, шесть и восемь. Затем складные «D» и часть складной «В».
— Сколько человек вы посадили в эти шлюпки?
— Женщин и детей в первую очередь. Мужчин — только если они были нужны для управления шлюпкой и если на борту не оставалось женщин.
— Вы утверждаете, что ни один мужчина не сел в шлюпку, пока были женщины?
— Ни один, сэр.
— А как же мистер Исмей?
Лайтоллер замер на секунду.
— Я не командовал правым бортом, сэр. Там был мистер Мёрдок.
— Но вы видели, как мистер Исмей садился в шлюпку?
— Я... не могу утверждать, сэр. Я был занят своими шлюпками.
— Понимаю.
Сенатор Смит перелистнул страницу.
— Мистер Лайтоллер, у меня здесь показания матроса Флита. Он утверждает, что в вороньем гнезде не было биноклей. Вы можете это объяснить?
Лайтоллер побледнел.
— Бинокли, сэр... они должны были быть в шкафчике.
— Но их не было.
— Я... знаю, сэр. Мне передали ключ от шкафчика перед отплытием. Я положил его в карман и... забыл.
— Забыли?
— Да, сэр. У меня было много дел. Смена командного состава, проверка оборудования, пассажиры... Я положил ключ в карман и не вспомнил о нем до самого утра пятнадцатого апреля.
— И где этот ключ сейчас?
— Он все еще в кармане моей шинели, сэр. Я... не знаю, зачем я его сохранил. Просто... не смог выбросить.
В зале повисла тишина.
— Мистер Лайтоллер, — сказал сенатор Смит. — Если бы у впередсмотрящих были бинокли, они увидели бы айсберг раньше?
— Да, сэр. Возможно, на минуту раньше.
— Достаточно, чтобы избежать столкновения?
Лайтоллер молчал долго.
— Не знаю, сэр, — сказал он наконец. — Я задаю себе этот вопрос каждую ночь с тех пор, как мы ушли под воду.
— И какой ответ вы находите?
— Никакого, сэр. Только тишину.
2 мая 1912 года. Лондон. Зал заседаний Британского Совета по Торговле.
Лорд Мерси, председатель Британского расследования, был полной противоположностью сенатору Смиту. Тот задавал вопросы с лихорадочной страстью человека, ищущего правду; лорд Мерси делал это с ледяным спокойствием судьи, который уже знает ответы и лишь проверяет, хватит ли у свидетеля честности их подтвердить.
— Капитан Лорд, — сказал он. — Вы командовали судном «Калифорниэн» в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое апреля?
— Да, милорд.
— Где находилось ваше судно в 23:40?
— Примерно в десяти милях от «Титаника», милорд. Точные координаты были зафиксированы в судовом журнале.
— И вы видели сигналы бедствия?
— Мы видели белые ракеты, милорд. Но я не был уверен, что это сигналы бедствия. На нашем судне не было принято стрелять белыми ракетами в случае аварии.
— Капитан Лорд, вы утверждаете, что капитан «Титаника» стрелял белыми ракетами, а вы, находясь в десяти милях, не поняли, что это значит?
— Да, милорд.
— И ваш радист? Он не слышал сигналов CQD?
— Радист закончил вахту в 23:30 и отключил аппарат, милорд. Это стандартная процедура.
Лорд Мерси посмотрел на него поверх очков.
— Капитан Лорд, вы считаете стандартной процедурой отключать радиосвязь в водах, где было зафиксировано множество ледовых предупреждений?
— Да, милорд. Такой была практика.
— Была, — сказал лорд Мерси. — До пятнадцатого апреля.
Он сделал пометку в бумагах.
— Вы можете быть свободны, капитан. Ваше дело будет рассмотрено отдельно.
Капитан Лорд вышел.
Он не знал, что до самой смерти, через тридцать пять лет, он будет носить клеймо человека, который мог спасти семьсот человек и не сделал этого.
15 мая 1912 года. Лондон. Заключительное заседание.
Лорд Мерси поднялся с кресла.
— После сорока двух дней слушаний, опросив девяносто семь свидетелей и рассмотрев двадцать пять тысяч страниц показаний, этот комитет пришел к следующим выводам.
Он надел очки.
— Первое: потеря судна произошла из-за столкновения с айсбергом, вызванного чрезмерной скоростью в ледовых водах. Капитан Смит проявил халатность, не снизив ход после получения ледовых предупреждений. Ввиду его гибели, комитет не рекомендует применять дисциплинарные меры.
Второе: количество спасательных шлюпок на борту «Титаника» было недостаточным. Нормы Британского Совета по Торговле, датированные 1894 годом, признаются устаревшими и подлежат немедленному пересмотру.
Третье: судно «Калифорниэн» находилось в непосредственной близости от места катастрофы и не отреагировало надлежащим образом на сигналы бедствия. Капитан Лорд допустил серьезную ошибку, не разбудив радиста. Однако состав преступления, подпадающего под уголовное законодательство, не усматривается.
Четвертое: компания «Уайт Стар Лайн» не может быть привлечена к уголовной ответственности за гибель пассажиров. Однако гражданские иски пострадавших сторон будут рассмотрены в установленном порядке.
Он помолчал.
— Джентльмены, мы присутствовали при величайшей морской катастрофе в истории человечества. Мы услышали свидетельства мужества и трусости, профессионализма и халатности, жизни и смерти. Мы не можем вернуть полторы тысячи человек, покоящихся на дне Атлантики.
Но мы можем сделать так, чтобы это никогда не повторилось.
Комитет рекомендует:
— обязательное наличие спасательных шлюпок для каждого человека на борту;
— круглосуточная радиовахта на всех пассажирских судах;
— международные патрули для наблюдения за ледовой обстановкой;
— единые стандарты сигналов бедствия.
Зал молчал.
Лорд Мерси снял очки.
— Заседание объявляется закрытым.
Суды закончились, рекомендации были приняты, правила изменились. Но для некоторых история только начиналась.
4 мая 1912 года. Галифакс. Кладбище Фэйрвью-Лоун.
День выдался серым и ветреным.
Гроб был маленький, белый, с бронзовой табличкой, на которой еще не выбили имя.
— Кто будет говорить? — спросил священник.
— Я, — сказал капитан Ларадер.
Он вышел вперед, снял фуражку и посмотрел на собравшихся. Моряки «Маккей-Беннетта» стояли в строю, опустив головы. Несколько женщин в черном — те, кто пришел проститься с чужим ребенком, потому что со своим проститься не успели.
— Мы не знаем его имени, — сказал Ларадер. — Мы не знаем, откуда он родом, кого любил, о чем мечтал. Мы знаем только, что он плыл в Америку за новой жизнью и не доплыл.
Он помолчал.
— Мои люди собрали деньги на этот гроб и эту табличку. Мы хотели, чтобы у него было имя. Но мы не можем дать ему настоящее имя — мы его не знаем. Поэтому мы назвали его так, как называли всю дорогу.
Он кивнул на табличку.
«Our Babe».
— Наш Малыш, — сказал Ларадер. — Потому что он теперь наш. И мы никогда его не забудем.
Гроб опустили в землю.
Священник прочитал молитву.
Моряки бросили по горсти земли.
Женщины в черном плакали.
Ветер дул с моря.
6 мая 1912 года. Галифакс. Каток «Мэйфлауэр».
Каток не работал уже три недели.
Обычно в мае здесь пахло мороженым и разогретой смолой — дети катались на коньках, матери вязали на трибунах, отцы курили у входа. Сегодня пахло формалином.
Кларенс Нортовер, полицейский Галифакса, стоял у входа и смотрел, как катафалк разгружает очередную партию.
— Сколько сегодня? — спросил он.
— Еще двадцать семь.
— Боже.
Он вошел внутрь.
Каток превратили в морг.
Лед, который три недели назад резали коньки, теперь служил пьедесталом для мертвых. Сто пятьдесят тел лежали рядами — голова к голове, ноги к ногам, как на плацу. Некоторые в гробах, некоторые просто накрыты простынями.
Мужчины в белых халатах ходили между рядами, сверяли бирки, записывали приметы. Кто-то фотографировал. Кто-то зашивал раны. Кто-то просто стоял и смотрел.
Нортовер прошел к дальнему концу катка.
Там, отдельно от других, лежал маленький гроб.
— Это наш малыш, — сказал гробовщик, поймав его взгляд. — Моряки с «Маккей-Беннетта» привезли. Сами скинулись, сами оплатили.
Нортовер кивнул.
Он видел сотни мертвых тел. Утопленники, самоубийцы, жертвы пожаров и несчастных случаев. Но этот гроб — белый, маленький, с бронзовой табличкой — заставил его остановиться.
— Можно открыть?
— Зачем?
— Не знаю. Чтобы запомнить.
Гробовщик помолчал. Потом кивнул.
Крышку подняли.
Мальчик лежал, как спящий. Светлые волосы, почти белые, прилипли ко лбу. Глаза закрыты. Губы чуть приоткрыты.
— Сколько ему? — спросил Нортовер.
— Год, два. Не больше.
Нортовер смотрел на маленькие ботинки.
Коричневые, со стоптанными каблуками. Чулки сбились гармошкой.
— Ему бегать надо, — сказал он. — А не здесь лежать.
Он отвернулся и вышел из морга.
На улице светило солнце. Птицы пели. Дети бегали по лужам.
Кларенс Нортовер сел на скамейку и заплакал.
9 мая 1912 года. Галифакс. Морг катка «Мэйфлауэр». Новая партия.
— Мистер Нортовер.
Он обернулся.
К нему подошел гробовщик — тот самый, который открывал гроб с ребенком. Лицо у него было белое, как простыня, которой накрывали тела.
— Сэр, там... там это.
— Что?
— Пройдемте, сэр.
Нортовер прошел за ним в дальний конец катка.
Там, на стальном столе, лежало тело мужчины. Лет пятидесяти, седые виски, аккуратно подстриженные усы. Форменный китель — стюард первого класса.
Гробовщик стоял над ним и не сводил глаз с лица.
— Вы его знаете? — спросил Нортовер.
— Это мой дядя.
Нортовер замер.
— Его звали Уильям, — сказал гробовщик. — Уильям Нортовер. Он служил на «Титанике» стюардом. Моя мать просила меня... если вдруг... я обещал найти его.
Он опустился на колени прямо на лед.
— Я искал три дня. Перебирал тела, читал бирки, смотрел в лица. Я думал, что уже никогда...
Он взял мертвую руку в свои руки.
— Здравствуй, дядя Уильям, — сказал он тихо. — Я пришел забрать тебя домой.
Нортовер стоял рядом и молчал.
Он думал о том, что этот человек будет помнить эту минуту до самой смерти. Что он будет просыпаться по ночам и видеть лицо дяди, белое, застывшее, чужое. Что он будет благодарен за то, что нашел его — и проклинать себя за то, что вообще искал.
— Я помогу, — сказал Нортовер. — С документами. С перевозкой.
— Спасибо, сэр.
— Не за что.
Они вышли из морга.
Солнце клонилось к закату.
Прошли годы. Потом десятилетия. Люди уходили, истории забывались, но маленькая могила в Галифаксе оставалась.
2002 год. Галифакс. Кладбище Фэйрвью-Лоун. Возвращение имени
Профессор Райан Парр из университета Лэйкхид стоял над маленькой могилой и смотрел на табличку.
За девяносто лет на ней ничего не изменилось.
«Our Babe».
— Вы уверены, что хотите это сделать? — спросил смотритель кладбища.
— Да, — сказал Парр. — Мы должны узнать, кто он.
Эксгумация заняла три часа.
Земля была влажная, тяжёлая — весна в Галифаксе выдалась холодной. Рабочие работали осторожно, боясь повредить маленький гроб.
Когда крышку подняли, все замерли.
В гробу стояла вода.
— Дренаж не сработал, — сказал кто-то.
Парр молчал.
— Берите образцы, — сказал он.
Три зуба. Небольшой фрагмент локтевой кости — шесть сантиметров, плохо сохранившийся.
Гроб закрыли и опустили обратно в землю.
Началось детективное расследование длиной в пять лет.
2002–2004. Первая ошибка.
Анализ ДНК показал: ребенок — не швед Гёста Пальссон, как предполагали раньше.
Не ирландец Юджин Райс.
Финский мальчик Эйно Панула, тринадцати месяцев, — возможный кандидат.
Стоматологическая экспертиза подтвердила: возраст ребенка на момент смерти — девять-пятнадцать месяцев. Эйно Панула подходит.
Родственники семьи Панула сделали паломничество в Галифакс. Они стояли у могилы, плакали и говорили: «Мы нашли тебя, маленький Эйно».
Но доктор Парр сомневался.
Что-то не сходилось.
Обувь в Морском музее Атлантики — ботинки, которые родственники полицейского Нортовера передали музею в 2002 году — была слишком велика для тринадцатимесячного ребенка.
И ДНК... ДНК давала неполное совпадение.
— Мы не уверены, — сказал Парр. — Нужно больше тестов.
2007 год. Тандер-Бей. Лаборатория университета Лэйкхид.
— Есть контакт, — сказала ассистентка.
Парр подошел к монитору.
На экране светились две полосы ДНК. Материнская линия. Полное совпадение.
Образец принадлежал женщине по имени Кэти Шелтон — внучатой племяннице Августы Гудвин.
— Гудвины? — переспросил Парр. — Но они же все погибли. Вся семья.
— Не вся, — сказала ассистентка. — У Августы была сестра. Она выжила. У нее родились дети. Одна из внучек — Кэти.
Парр смотрел на экран.
— Значит, все эти годы... двадцать лет... сто лет...
— Да, — сказала ассистентка. — Мы искали не там.
Она открыла файл.
Сидни Лесли Гудвин.
Родился 9 сентября 1910 года, Мелкшем, Уилтшир, Англия.
Отец — Фредерик Гудвин, электрик, сорок два года.
Мать — Августа Тайлер, сорок три года.
Братья и сестры — Лиллиан, шестнадцать; Чарльз, пятнадцать; Уильям, тринадцать; Гарольд, двенадцать; Джесси, десять.
Все погибли.
Все, кроме Сидни — точнее, даже Сидни погиб, но его тело нашли.
Единственного  из всей семьи.
Тот самый светловолосый мальчик в сером пальто.
30 июля 2007. Пресс-конференция.
Доктор Райан Парр вышел к микрофонам.
— Девяносто пять лет, — сказал он, — мы называли его «Неизвестный Ребенок». Мы думали, что он швед, ирландец, финн. Мы ошибались.
Он помолчал.
— Его зовут Сидни Лесли Гудвин. Ему было девятнадцать месяцев. Его отец был электриком. Они плыли в Америку, к Ниагарскому водопаду, где строилась новая электростанция. Фредерик Гудвин хотел на ней работать.
Он перевел дух.
— Они сели на «Титаник» в последний момент. Угольная забастовка — их пароход отменили. «Уайт Стар Лайн» перевела их на свой новый лайнер. Они думали, это удача.
В зале стало тихо.
— Когда корабль тонул, семью разделили по половому признаку. Фредерик и старшие сыновья — в носу. Августа с девочками и малышом — в корме. К тому времени, как они поняли, что происходит, все шлюпки были уже спущены.
Он снял очки.
— Никто из них не спасся. Восемь человек. Отец, мать, шестеро детей. Сидни нашли моряки «Маккей-Беннетта» — четвертым по счету. Они собрали деньги на гроб и табличку.
— А семья? — спросил кто-то из журналистов. — Они знали?
— Брат Фредерика, Томас, ждал их в Ниагара-Фоллс. Он получил телеграмму. Там было написано: «All gone».
— Все ушли.
В зале плакали.
Парр надел очки.
— Теперь у него есть имя, — сказал он. — И мы должны его помнить.
2008 год. Галифакс. Кладбище Фэйрвью-Лоун.
К маленькой могиле подошли люди.
Старуха в черном пальто, опираясь на трость. Мужчина средних лет с фотокамерой. Женщина с букетом белых роз.
— Это здесь? — спросила старуха.
— Здесь, бабушка.
Она опустилась на колени.
Новая табличка рядом со старой.
«Sidney Leslie Goodwin. September 9, 1910 – April 15, 1912. Our Babe».
— Здравствуй, Сидни, — сказала она. — Я твоя троюродная сестра. Мы никогда не виделись. Но я всегда о тебе знала.
Она положила розы на землю.
— Твои ботинки — в музее. Я видела их. Маленькие, коричневые, со стоптанными каблуками. Ты, наверное, очень любил бегать.
Она помолчала.
— Мы все думали о тебе. Все эти годы. Искали. И наконец нашли.
Ветер дул с моря, как в тот день, когда «Маккей-Беннетт» уходил в Атлантику.
Старуха поднялась.
— Отдыхай, малыш, — сказала она. — Теперь у тебя есть имя.
2002 год. Галифакс. Морской музей Атлантики.
Пожилая женщина стояла у витрины и смотрела на маленькие коричневые ботинки.
— Это мой дед их нашел, — сказала она смотрителю. — Кларенс Нортовер. Он был полицейским в Галифаксе в двенадцатом году.
Смотритель кивнул.
— Ваш дед передал ботинки в музей?
— Да. Он хранил их дома девяносто лет. Говорил, что это память о мальчике, которого никто не искал.
Она помолчала.
— Перед смертью он сказал: «Отдай их в музей. Пусть люди знают, что он был».
Смотритель посмотрел на этикетку под витриной.
«Ботинки Неизвестного Ребенка. Переданы в дар семьей Кларенса Нортовера, 1988 год».
— Спасибо, — сказал он. — Что вы пришли.
Женщина кивнула.
Она постояла еще минуту, глядя на маленькие ботинки.
Потом повернулась и ушла.
2012 год. Галифакс. Кладбище Фэйрвью-Лоун.
Сто лет со дня гибели «Титаника».
К могиле Сидни Гудвина пришли сотни людей. Они несли цветы, игрушки, зажженные свечи. Кто-то принес детские ботинки — точную копию тех, что хранятся в музее.
— Мы не забудем, — сказал священник. — Мы никогда не забудем.
Маленькая девочка лет пяти подошла к могиле и положила на камень плюшевого мишку.
— Это тебе, — сказала она. — Чтобы тебе не было страшно….там.
Мишка лежал на граните, глядя в небо стеклянными глазами.
Ветер дул с моря.



1912–2012 г.г. Галифакс. Нью-Йорк. Ливерпуль. Белфаст.
Триста двадцать восемь тел.
Сто девятнадцать похоронены в море.
Двести девять доставлены в Галифакс.
Пятьдесят девять востребованы родственниками.
Сто пятьдесят лежат в земле Галифакса — на Фэйрвью-Лоун, на Маунт-Олив, на Барон-де-Гирш.
И одно — самое маленькое — на Фэйрвью-Лоун, под табличкой «Our Babe», а с 2008 года — под именем «Сидни Лесли Гудвин».
Жизнь после…
Дэвид Блэр прожил сорок три года и носил ключ в кармане. Иногда, по ночам, он доставал его, смотрел на латунную бирку и думал: «А если бы я вернулся?» Ответа не было.
Фредерик Флит прожил пятьдесят три года и повесился в саду. Соседи говорили: «Всё из-за войны». Но Флит знал: война была не там. Она была в ту ночь, когда он смотрел в темноту без бинокля.
Чарльз Лайтоллер прожил восемьдесят лет и изменил морские правила. Круглосуточная радиовахта, шлюпки для всех — это он.
Молли Браун прожила двадцать лет, разорилась и умерла от опухоли мозга в номере отеля на Манхэттене. На тумбочке лежал блокнот с именами — тот самый, с «Карпатии».
Брюс Исмей прожил двадцать пять лет после катастрофы, и ни дня из них не был спокойным.
На «Карпатии» он не выходил из каюты судового врача. Почти ничего не ел. Находился под действием опиатов. Принял только одного посетителя — 17-летнего Джека Тэйера, который тоже выжил, но потерял отца. По словам Тэйера, Исмей сидел, уставившись в одну точку, и трясся как лист .
Когда «Карпатия» прибыла в Нью-Йорк, его ждала повестка в сенатский комитет. А потом началось то, что оказалось страшнее любого суда.
Пресса растерзала его. Особенно старались газеты Уильяма Хёрста — у него, как говорили, были личные счёты с Исмеем . Исмея называли «самым большим трусом в истории». Писали, что на флаге «Уайт Стар Лайн» теперь должна быть изображена жёлтая печень — намёк на трусость . Печатали карикатуры, где он изображался переодетым в женское платье, чтобы сесть в шлюпку . В Техасе жители города, названного в его честь, переименовали своё поселение — они не хотели носить «позорное имя» .
Он отошёл от дел 30 июня 1913 года. Хотя документально подтверждено, что он планировал отставку ещё до катастрофы — переписка от января 1912 года , — нет сомнений, что гибель «Титаника» сделала это решение окончательным и бесповоротным.
Остаток жизни он прожил в полузатворничестве. В его доме слово «Титаник» было под запретом — его никогда не упоминали в присутствии Исмея . По словам знакомых семьи, он продолжал «терзать себя» мыслями о том, как можно было избежать катастрофы.
Но он не исчез совсем. Во время Первой мировой войны он возглавлял Военный совет по рискам в Лондоне, занимавшийся страхованием судов . В 1924 году основал Национальный фонд торгового флота, пожертвовав на него 125 000 долларов . Сразу после катастрофы передал 50 000 долларов в пенсионный фонд для вдов моряков .
В середине 1920-х поселился с женой в Ирландии. В 1930-х у него диагностировали диабет, и в 1936 году ему ампутировали часть правой ноги.
Он умер 17 октября 1937 года в возрасте 74 лет в своём доме в лондонском Мэйфэре от инсульта. Газета New York Times опубликовала некролог на следующий день .
И главное — за все двадцать пять лет после катастрофы он ни разу не сделал ни одного публичного заявления о «Титанике» или о своих действиях в ту ночь. Только официальные показания, данные на расследованиях . Он унёс эту ночь с собой.
Томас Эндрюс остался в курительном салоне первого класса, глядя на картину с нью-йоркской гаванью. Он не найдет решения, как объяснить вдове, почему ее муж лежит на дне Атлантики, а спасательных шлюпок хватило только на половину пассажиров.
Но он найдет в себе силы остаться. И уйти с честью, в отличие от Исмея, которого общество возненавидит после катастрофы.
Тело Эндрюса никогда не найдут.
В момент разлома судна его граница пройдет как раз по курительному салону, уничтожив его полностью — вместе со всеми, кто там находился. От людей не останется ничего. От самого салона — почти ничего: только две бронзовые люстры, поднятые со дна одной из экспедиций, да несколько фрагментов напольной плитки, разбросанные по полю обломков.
Питер Слоун остался в машинном отделении.
Томас Миллингтон остался с ним.
Вместе с ними остались:Уильям Келли,Чарльз Ходжес,Альберт Эрвин,Джордж Хоскинг,
Джеймс Дрейпер,Джон Холл и Арчи Фрост. Он сказал: «Мы останемся здесь столько, сколько потребуется». И они остались на своих местах — сколько потребовалось.

Эпилог.
1999 год. Сент-Пол, Миннесота.
Семьдесят семь лет он пролежал на дне. Потом ещё семь — в ящике, в ожидании.
Инженеры из Висконсина просвечивали его рентгеновскими лучами, боясь, что металл рассыплется от первого же прикосновения воздуха. Они не знали наверняка, выдержит ли он. Но рискнули.
20 февраля 1999 года, в 16:00, 750 фунтов бронзы, когда-то висевшей на первой трубе «Титаника», издали звук.
Он был не таким, как в апреле 1912-го — воздух вместо пара, давление вполовину меньше. Но это был тот же голос. Тот, который в последний раз слышали в 5:18 утра, когда пар в котлах упал и свистки замолчали навсегда.
Он прозвучал как  дань памяти. Памяти тех, кто остался на судне не имея возможности спастись или сознательно, выполняя до конца свой долг. Он прозвучал в память о всех тех, кто погиб в ту роковую ночь прыгнув за борт. Он прозвучал в память о 1514 человек из 2224, которые навсегда соединили свою судьбу с судьбой «Титаника».  От них остались только вещи, разбросанные в беспорядке вокруг частей «Титаника». Женская туфелька, мужской котелок, морская форма….Каждая вещь чья-то судьба….и могила одновременно.
Джек Итон, историк, стоял на палубе «Надира» в 1987 году, когда свисток впервые показался из воды.
— Он блестел на солнце, — вспоминал он. — Я тогда сказал: «Голос, который я хотел бы услышать».
В 1999 году он услышал.
Два гудка. Десять секунд каждый.
Потом президент компании, владеющей правами на подъём, сказал: «Больше мы не будем этого делать. Он слишком хрупок».
И свисток снова замолчал.


Рецензии