Земное и небесное. Глава 3
I
— Довезла, голубушка, довезла, кормилица! Ах, да не дёргайся же, мать твою-перемать…
Егор Александрович Погоскин поспешно вышел из одноместной повозки под ласково-грубые окрики возницы. Он решил добраться до вокзала «с шиком», как говорили теперь, или, как он сам приговаривал, «по старинке» — на извозчике, о чём, однако, он теперь глубоко сожалел. С жадностью вдыхая вечерний воздух после сильной тряски, Егор Александрович торопливо доставал из-под вылинявшего сиденья большой дорожный чемодан. В тот же миг недалеко от него с рёвом остановился автомобиль, обдав его запахом бензина и горючего дыма.
Свет вечерних электроогней падал на круп муругой лошади, смутно освещая рябое лицо возницы. По дороге Егор Александрович пытался расспросить его о житье, о причинах переезда в столицу, угадав в нём старого крестьянина. Однако ничего путного он не добился. «Когда-тось старостой был, десятины раздавал, в кулаке всех держал. Боялись меня» — вот и весь сказ.
Расплатившись, Егор Александрович направился ко входу в здание Курского вокзала. Над входом мягко колыхался по ветру растянутый на добрую треть здания плакат. Прочитав на нём лозунг, он почему-то не почувствовал к нему прежней неприязни, и, поправив на голове шляпу, бодрой походкой вошёл в здание.
Оказавшись в его богатых интерьерах, он внимательно осмотрелся. Со второй половины двадцатых годов он был здесь не раз, но всегда в страшной спешке, и только теперь, приехав на вокзал заблаговременно, он словно впервые увидел многочисленные вывески, подсвеченные яркими электролампами. Заметив среди них надпись: «Общественное питание — путь к новому быту», он увидел вдали столовую. Он хотел было зайти туда, но услышав с прилавка доносящуюся ругань, развернулся и пошёл к выходу на пути.
Выйдя на перрон, Егор Александрович остановился под железным навесом, под которым, прячась от лёгкой мороси, плотно стояли группки людей.
В это время к перрону медленно подъезжал поезд с табличкой «Москва — Харьков». Это был его поезд. Валерий Константинович Озеров сдержал слово, направив его, как и обещал, в край его детства, который он уже посещал в двадцатые годы, и о котором написал обстоятельные заметки, часть из которых была опубликована в одном аграрном журнале.
Выдохнув в сгустившийся вечер бледные клубы пара, поезд с протяжным скрипом остановился. Погоскин взглянул на часы — оставалось ровно сорок минут до отправки.
Ожидая открытия дверей, Егор Александрович осмотрелся, отметив, как быстро начал наполняться полупустой перрон.
Все, как обычно, спешили. Здесь, рядом с ним, у мягких вагонов, стояла публика постарше. Как и везде, было много военных. Остальные, как он полагал, были командировочными; угадывались они и по серым однотипным костюмам, и по нервной, суетно-деловой речи. Были и женщины, и даже несколько девушек, все до одной с модными укороченными причёсками. Как и почти вся московская молодёжь, вели они себя весьма живо и непосредственно. Одна из них с неловкостью выслушивала причитания матери, время от времени бросая нетерпеливый взгляд на закрытые двери вагона (Егор Александрович, отметив крайнюю изношенность их одежды, не сомневался, что они ошиблись классом вагона):
— Спаси тебя Христос. Что ж это такое? Оставить человека без жилья. Как же ты будешь? Спаси тебя Христос!
Этот отчаянный возглас утопал в то жалостливых, то злых репликах из многочисленных «командировочных» кругов:
— Так я ему так и сказал: полпредам, торгпредам, замторгпредам …
— Фордзон — машина ненадёжная. Я тебе говорю. Успевай только ездить в Москву... Бедовая машина. Я тебе говорю.
— Бухгалтерский учёт забыл принять. Голова теперь с плеч. Да это Клавка по экспедиции провела…
А где-то вдали раздался то ли плач, то ли нервный смех, тут же заглушенный строгим окликом человека в форме:
— Об этом следовало доложить коменданту станции отправления, гражданочка. Ну-ка, пройдёмте!
Вслушиваясь в сутолочь людских разговоров, за которыми проступал мир далёких, но в чём-то близких ему людей, Егор Александрович полной грудью вдыхал терпкий воздух, пропахший угольным дымом. Этот особый «вокзальный» запах был для него необъяснимо приятен.
Он тихо улыбнулся, вглядываясь вдаль, в сторону грязных улочек, бесприютно примостившихся у железной дороги. Окружавший его нескладный пейзаж, как и окутавшие его слух деловые речи и раздражённые окрики, теперь показались ему странно живописными.
Эта поэтика железных дорог жила в нём ещё с самого детства. Не исчезла она и теперь, хотя ему не раз приходилось ездить в товарных вагонах во времена ссылки, с открытым нужником на весь вагон, в тесном соседстве с разностайным народом, как и он, сидевшим или лежащим на колкой и затхлой соломе и угрюмо молчавшим и жалующимся Богу, судьбе, или тому, кому несчастный человек, разуверившийся, но ещё не утративший надежды, мог поверить свои невзгоды.
Разделённое горе притупляло собственное: смиренно ехали ссыльные по угрюмому северу, среди не ведающих края сибирских лесов, страдая от холода, а после нескольких дней пути — и от притупляющего сознание голода.
Раздался дальний звон колокольчика — рядом с ним бесшумно проехала багажная электротележка. Погоскин съёжился, с усилием отогнав неприятные воспоминания.
Где-то вдали застучали колёса — видно, близился поезд. Ухватив слухом какой-то шутливый рассказ, исполняемый с актёрским талантом, он глубоко вздохнул и стал с наслаждением вслушиваться в кипевшую жизнь.
Спустя несколько минут двери вагона отворились. Погоскин, стоя рядом с проводником, тут же подал ему билет и плацкарту. Со старой, не терпящей суеты церемониальностью, проводник важно раскрыл ведомость, неторопливо нашёл нужную строку и поставил чёткую отметку карандашом. Привычным движением оторвав корешок плацкарты, он с некичливым достоинством произнёс:
— Пожалуйста, товарищ. Ваше купе — второе, место двадцать первое. Будьте осторожнее на ступенях.
Войдя в пустой вагон, Егор Александрович очутился в помещении, оформленном с той же классической основательностью, что и вагоны давних лет: те же резные буазери, те же обои с тонкими вензелями, такого же пыльного цвета подёрнутые портьеры с кружевной каймой. Здесь ещё хранилась прежняя любовь к быту.
Но всё это было лишь внешней красивостью. Душа же вагона, как он её ещё издавна чувствовал, жила не в этих интерьерах, а ютилась она в дальнем конце коридора, у двери проводника — там, в углублении стены, точно так же, как и здесь, стоял почерневший медный самовар. Под его изогнутым носиком неизменно поблёскивало никелевое блюдце.
Егор Александрович умилённо всматривался в давно им не виданный в поезде самовар, мягко ступая по ковру коридора. «Сколько же душ исповедалось в часы дорожных бесед за чашкою чая! Сколько речей утекло! Да где ещё могла возникнуть такая любовь к одолеваемым пространствам, к дальней дороге? Ведь только в ней наш человек, не намеренно, а как бы мимоходом, мог вырваться из этого постылого быта» — в нахлынувших чувствах думал он, попутно ища своё купе.
Найдя вкладыш со своей фамилией, Егор Александрович остановился и с необъяснимым волнением открыл дверь. Вновь в нём зазвучали те забытые беседы, которые он, маленький мальчик, а после подросток, тогда только слушал, от непонятного волнения обжигая губы о время от времени разливаемый кем-то из «своего чайника» чай.
Бережно тронув настольную лампу, он ощутил забытое чувство дорожного очага.
Раскрыв чемодан, Егор Александрович достал томик Блока, чайник, связку баранок, кусочек мыла и аккуратно сложенное полотенце, невольно вслушиваясь в дальнюю преддорожную суету.
Вскоре один за другим в купе вошли его попутчики и, приятно и просто поздоровавшись друг с другом, устроились на своих местах. Поезд неторопко двинулся в путь.
Рядом с Егором Александровичем расположился худощавый, высокого роста человек с выразительными, острыми чертами лица, по фамилии Булибин — работник «по линии транспорта», как он вскоре представился. Был он одет в коричневый кожаный плащ поверх гимнастёрки, придававший его облику ещё больше весомости. Напротив него расположился инженер-механик МТС Кривоносов, полный мужчина лет сорока с добродушными, расплывшимися, чуть «бабьими» чертами. А с ним, у окна, сидел маленький, малоприметный Васильев, снабженец завода подшипников, направляющийся, как и его сосед, из столичной командировки домой в Харьков. От него сильно пахло «Шипром», вносившим свой густой аромат в общий букет запахов, из которых Егору Александровичу особенно был ощутим запах табака, исходивший от Булибина.
Вечерние огни покидаемой столицы мягко плыли вдоль окна, бросая в него тёплые блики. Стук колёс мягко вторил лёгкому качанию вагона.
— Добро едем, — подмигнув Погоскину, весело произнёс Кривоносов, раскрывая лежащий на коленях чемодан. Бледный свет фонарей застывшим мерцающим пятном падал ему на лицо, выявляя в его иссиня-жёлтых глазах затаённую усмешку.
— Разрешите закурю? — Булибин ловким движением достал из размокшей пачки «Блюминга» папиросу и слегка ударил её кончиком о стол. Он внимательно оглядел присутствующих.
— Если остальные не против — я поддержу, — словоохотливо отозвался Кривоносов.
— Не беда, товарищ Булибин, — приглушенным тенорком подхватил Васильев, суетливо взмахнув руками. Его пугливо распахнутые глаза ярко блестели в свете зажжённой лампы.
— Это главное. Чтобы всем было удобно. Принял, — чеканно, но дружески произнёс Булибин, резким движением пальцев чиркнув спичкой.
Погоскин ещё раз оглядел попутчиков — все они ему сразу понравились. Даже Васильев, тщедушность облика которого искупала его доброта, заметная в нём с первого взгляда.
Повернувшись к окну, Егор Александрович стал с наслаждением смотреть на плывущие, тревожимые ветром леса, сменившие уплывший вдаль городской пейзаж.
«Печальный, почерневший, угрюмый край, то ласковый, то неприветливый, но всегда такой нестройный и неприглядный…», — Егор Александрович принялся сочинять строки для будущей статьи, при этом постоянно попрекая себя за излишнюю минорность своих чуждых времени чувств.
В минуты ощущения нескладности придумываемых им строк он вновь и вновь возвращался к мыслям о Елизавете.
Краем уха он услышал, как между соседями по купе завязалась оживлённая беседа. Вскоре его мысли прервал звучный тенор Кривоносова:
— Товарищ Погоскин, а теперь вы поведайте о себе. Кем работаете? Куда едете? Чемодан-то у вас побольше нашего.
— Что вы там увидели? — тихо спросил Булибин вслед за Кривоносовым.
— Леса. Вроде бы привычный пейзаж, а завораживает… Когда едешь в вагоне. Вот я и выпал из нашего коллектива. Возвращаюсь!
— Вы не выпадайте, товарищ! С нами весело!
— Я с вами, с вами, друзья, — игриво и чуть смущённо ответил Егор Александрович, вновь напомнив себе о недавнем зароке зорко наблюдать внешнюю жизнь.
Кривоносов широко улыбнулся и подмигнул нахмурившемуся Булибину:
— Так куда вас дорога ведёт?
— В колхоз.
— Так это ж по нашей части!
— Командировка? — Булибин повернулся к Погоскину, на ходу вдавив в пепельницу выкуренную папиросу.
— Верно, я журналист. Вернее, желаю им работать. Это моя первая поездка. Я должен написать статью о колхозах. Знаете, — Егор Александрович оглядел собеседников, чувствуя нахлынувшую к ним расположенность, — немного волнуюсь.
И тут же он услышал хор одобрительных возгласов:
— Это всегда так. Ничего!
— Я тоже волнуюсь… Вот в таких моментах. Причём всегда, вот абсолютно всегда, — фальцетом проговорил Васильев, потирая смятым платком мокрый нос. Его слегка выпученные глаза так же слезились. От этого облик его стал принимать ещё более жалкий, но в то же время подчас пугающий вид.
Булибин убеждённо произнёс:
— Товарищ Погоскин, дело у вас важное, общественное. Жизнь наша не приказана быть лёгкой. Всё получится.
— Я вам всем так благодарен…
Булибин поспешно прервал Егора Александровича:
— Товарищи, давайте выпьем за встречу. Угощаю.
Егор Александрович, во время ссылки ставший слабым к выпивке, но всё же не пристрастившийся к ней, смущаясь, согласился. С той же охотой согласились и остальные. Булибин дёрнул звонок и заказал у быстро подошедшего проводника бутылку водки из вагона-ресторана.
Когда тот принёс её в гранёном графине вместе с четырьмя лафитными стаканами, и учтивыми движениями расставил принесённое на стол, Васильев тут же стал торопливо доставать из чемодана различную закуску: селёдку, колбасу, хлеб, сыр, шоколадные конфеты, раскидывая их на разложенные газеты. Егор Александрович, как и все остальные, с удивлением оглядывал разнообразные яства — помимо хлеба, остальную закуску он видел у себя на столе лишь в полу сытые двадцатые годы.
Булибин умелой рукой наполнил стаканы, и все дружно выпили за встречу. Егор Александрович последним поставил на стол опорожнённый стакан, подвинув его поближе к бутылке. Первая рюмка, как водится, шла нескладно, но он с наслаждением ощутил тепло, медленно растекавшееся по телу.
Вскоре завязалась оживлённая беседа. Говорил больше Кривоносов, громким голосом покрывая Васильева, изредка останавливаясь после коротких и дружелюбных реплик Булибина.
— Я вам говорю, Фордзон — машина бедовая! Только меняй запчасти. Да из них я бы ещё штук десять собрал. Это замест одного. А комбайны… Молотильные аппараты — дрянь! Чуть пройдёт — барабан забился. А коль солома волглая — поминай как звали. Кладбище машин! Ты на каком заводе работаешь? — переспросил он Васильева, повернув к тому голову.
— Завод подшипников, — нехотя ответил тот.
— Подшипники тоже — никуда не годятся! Я тебе говорю.
— Мы свои планы выполняем, — проговорил Васильев, пошатываясь в такт поезда и периодически потирая взмокший нос.
— Подшипники — дрянь!
— Умелых рук не всегда хватает…
— Я о том и говорю. Делаете дрянь. А мы страдаем!
Кривоносов всё напористей смотрел на Васильева, развязно растягивая окончания фраз.
— Мы все комиссии проходим.
— А я говорю: никуда не годятся. А моторы… Вот ты за что отвечаешь? А, да, подшипники… Снабженец… Говёные детальки, я тебе скажу! — Кривоносов громко засмеялся.
— У нас награды есть. От товарища Калинина, — неуверенно пробормотал Васильев.
Булибин, кашлянув, резко поднялся, взяв со столика наполненный до краёв стакан:
— Полно вам. Я вот что хочу сказать. Вот мы уже долго говорим о работе. Это верно. Это правильно. А теперь я предложу выпить за каждого. Если захочет, пусть каждый скажет своё. Пусть это маленькое событие. Обычная радость. А мы поддержим. Я начну.
Услышав одобрительные возгласы Кривоносова и Егора Александровича, он продолжил:
— Недавно меня приняли в партию. Товарищи по службе держали слово. Хвастаться не намерен, а всё ж счастлив оказанным доверием. Партия — ведь она… Горы свернёт. Там такие люди. Железные, даже стальные! Всё выдюжим, со всем справимся.
Кривоносов, тут же забыв о споре, приобнял насупившегося Васильева и нескладно запел:
На битву шагайте, шагайте, шагайте!
Проверьте прицел, заряжайте ружьё!
На бой пролетарий, за дело своё!
Последнюю фразу подхватили Васильев и Булибин и все трое запели второй куплет.
Егор Александрович не переставал широко улыбаться, покачиваясь в такт плывшего по железному полотну поезда. Приятно стучали колёса, в купе пели нестройные, но дружные голоса. Угасший вечер сгустил золочёный свет лампы: он мягко подрагивал вместе с убаюкивающим качаньем вагона. Оглянувшись, Егор Александрович вновь поймал на себе короткий взгляд Булибина. Или он посмотрел в окно?
— Доброе дело, — гаркнул Кривоносов, закончив петь. Он грузно поднялся с сиденья, уронив что-то тяжёлое на пол, — Я говорю: святое дело — партия. А у меня хоть и давно, с полгода как, тоже произошёл случай, — последнее слово он произносил с ударением на второй слог, — Пусть и не столь важнецкий.
Качнувшись и пролив на стол водку, он добродушно засмеялся:
— Поздний случай, я говорю. Стал я, не поверите, отцом. Для дочки. Людкой назвали. Ну, Людочкой. Вся в меня! Жёнка говорит, что она меня покрасивей, а я не обижаюсь. Тройня теперь растёт! Те два — мальчуганы, пацаны. Чапаевцы!
Егор Александрович и Васильев громко чокнулись, Булибин ударил очередной папиросой о стол, и, по неизменной привычке, перед тем как зажечь, стиснул её кончик зубами. Он одобрительно кивнул.
— Дело верное. Страна растёт. Население ширится. Пусть ладно будет у Людки, — и, впервые улыбнувшись, сдержанной, и потому приятной улыбкой, добавил, — Ну, Людочки.
— Пусть растёт на благо стране! — весело крикнул Васильев и со всеми чокнулся.
Кривоносов вновь его обнял:
— А ты не дуйся на меня. Мы с тобой — во, что сделаем! Лады у нас будут. Из подшипников такие Фордзоны соберём, все планы перевыполнят!
Васильев, скорчив забавную физиономию, похлопал рукой по объёмному животу Кривоносова, и все дружно рассмеялись, хотя и не поняли шутки.
— А у меня тоже семейная радость. Жена ребёночка ждёт. Я вот гостинцы ему везу. Ещё неродившемуся. Мальчик будет или девочка — а нам всё одно. Родная кровь ведь. А я всё же чуть-чуть больше жду мальчика. Но вы ни-ни, никому. Жене только не скажите, а то обидится. А ей нельзя.
Егор Александрович с теплотой посмотрел на Васильева. Он мог полюбить незнакомого человека за одну только его любовь к детям.
А веселье меж тем разрасталось — у Егора Александровича стало рябить в глазах, всё больше сгущались хаотичные звуки.
Заказали ещё одну бутылку водки. Васильев, выпив подряд третий стакан за своего первенца, неожиданно раскинул руки и громко загудел.
— Что? Что происходит? — Булибин встрепенулся и недоуменным взглядом посмотрел на дурачащегося Васильева.
— Самолёт!
— Во даёшь! Куда понесло, — взглянув на Булибина и Егора Александровича, хохотнул Кривоносов.
Перестав гудеть, Васильев ткнул пальцем в окно, оставив на нём жирный след.
— Разве не он? Нет! Да! Самолёт! Точно! А я для них подшипники делаю. Без меня он бы не летал. Чёрта с два взлетел!
— Или аэроплан? — неожиданно спросил Булибин, бросив взгляд на Егора Александровича.
— Я не очень разбираюсь в этом. Ведь это одно и то же? — не сразу ответил тот, не совсем понимая, обращён ли этот вопрос только к нему.
Вдруг Васильев отчаянно крикнул, медленно опускаясь на разъезжающихся широко расставленных ногах:
— Пропеллер, громче песню пой!
Кривоносов, во время этих слов одним махом опрокинув в горло полный стакан водки, запел фальшивым голосом:
Пропеллер, громче песню пой!
Неся распластанные крылья!
За вечный мир,
В последний бой
Лети, стальная эскадрилья!
Последние три строки пропели несколько раз, и даже Егор Александрович поддержал на последнем повторе общий хор. Ласковым взглядом оглядев спутников, он надрывно воскликнул:
— Милые мои, а выпивка-то закончилась. Теперь я угощаю! За меня-то не пили!
— Верно. Начинай, — Булибин одобрительно кивнул.
Васильев в тот же момент подскочил с дивана, взмахом руки едва не уронив лампу. С его носа обильно текло, и он судорожно водил руками по карманам, видимо, ища платок:
— Нет-нет-нет, я не уступлю. Угощаю теперь только я! У меня с собой всё. Да без меня…
В это время в купе постучали. Васильев сразу же затих, а Булибин, спокойно поднеся палец к губам, открыл дверь.
На пороге стоял проводник. Окинув взглядом купе, он строго, но вежливо произнёс:
— Товарищи, пожалуйста тише. Вы нарушаете порядок.
Васильев смиренно откликнулся, опередив Булибина:
— Просим прощения. Мы уже закончили. Скоро укладываемся спать.
Прикрыв глаза, как бы принимая сказанное, проводник мягко затворил за собой дверь. Как только послышались его удаляющиеся шаги, Васильев упёрся задом о стол и стал доставать из чемодана различные свёртки. Кривоносов неожиданно загоготал:
— Брючки-то того! Приземлился в селёдку, в самое место посадки. Во жёнке будет радость — не отстирает. Это мы, рабочий класс, в копоти да масле, а вы всё чистенькие!
Васильев схватил себя за зад и прислонился к стене. Егор Александрович, впервые спрятав улыбку, неодобрительно посмотрел на Кривоносова.
— Ничего, куплю новые! А эти выброшу.
— Ишь, какие мы богатые! Брюки — и выбросить. Лучше отдай их мне!
— А я в чём поеду? — прикрикнул Васильев, пронзительно шмыгая носом.
Кривоносов расхохотался:
— А вправду! Во комедия будет! А во! Скажешь: на лигроин променял. Я тебе пришлю!
— Сдался мне твой лигроин!
Булибин хлопнул сигарету в наполненную мелкими окурками пепельницу:
— Ладно, хорош. Отстирает. Со всеми бывает.
Васильев, неловким движением подложив под себя газету, блеснул слезливыми глазами.
— Я куплю новые.
И тут же, схватив выставленную им полупустую бутылку водки, он разлил её остатки, но не рассчитал — стакан Погоскина остался наполовину пустым. Булибин строго пожурил его:
— Закон нарушаешь, Васильев. Наливает одна рука.
Васильев учтиво улыбнулся:
— Ошибку признаём. Прямо сейчас и исправим. Але-оп!
И он, наклонившись, подбросил двумя руками незаметно выставленную из чемодана бутыль самогона, едва её не уронив. Булибин неодобрительно хмыкнул:
— Многовато.
— Справимся. Я услежу — спрячу.
— Да уж, уже отследил. Ладно, ставь.
После нескольких стаканов купе заполнилось надрывными криками и обрывками голосов. Даже Погоскин о чём-то громко рассказывал, сквозь густое облако дыма пытаясь жестами привлечь к себе внимание. Правда, его не слушали и о тосте в честь него давно забыли. Кривоносов громогласно травил различные байки про колхозы и «говёные машины». Погоскин, так и не сумев его перекричать, вынужден был обратиться в слух. Но многое ускользало из его помутнённого сознания и в ушах гудела прилипшая фраза: «Я вам говорю».
В это время Булибин всё больше мрачнел. Глаза его наливались свинцовой мутью, и чёрными зёрнами смотрели поочерёдно на каждого. А Васильев, наконец, достав платок и освободив раскрасневшийся нос, начал беспрерывно хихикать. Он, как и Погоскин, пытался о чём-то рассказать, но его никто не замечал.
И вдруг во время особенно громкой бравады Кривоносова, потрясшей раскисавшее в табачном дыму купе, он схватил чемодан и грохнул его на стол прямо в еду, отчаянно крикнув:
— А у меня есть для вас маленький сюрприз!
— Чего? Что за слово? — вздрогнув, Булибин поднял на него тяжёлый взгляд, до того неотрывно глядя в пустой стакан. Он перестал пить вместе со всеми. Впрочем, как и Егор Александрович, изрядно захмелевший и уже с трудом возивший непослушным языком.
— Там так пишут эти, как их... Капиталисты. На цацках своих.
— Чего повторяешь?
— Я шучу! Шучу! Так вот, смотрите… — боясь упустить добытый момент тишины, Васильев поспешно достал из чемодана украшенную изящной росписью цветов железную коробку. Погоскин, прищурившись, узнал автора рисунка — это был чешский художник Альфонс Муха.
Булибин бросил на коробку угрюмый взгляд:
— Видно, что буржуйское. Ладно, спрячь. И так потратился.
Он брезгливо отмахнул от себя коробку, а после спихнул со стола чемодан. Васильев, завалившись с чемоданом на диван и разбросав на пол еду, обиженно посмотрел на Булибина.
— Тут в ней пружинка… Показать хотел…
— Погоди-ка, не прячь. Продай её мне, — Кривоносов грузно поднялся с места, пошатнувшись в сторону Васильева.
— Продать? Кому? Это ж конфеты. Бабские. То есть, хи-хи, дамские. С пружинкой.
— Так я для бабы и покупаю. Уже ждёт меня на вокзале. Прямо сейчас. Ждёт-ждёт! Я тебе говорю.
— Так ехать нам сколько… Ночь ведь. Замёрзнет, — непонимающе проговорил Васильев, жеманно улыбаясь. И вдруг выпалил:
— Чёрта с два тебя ждёт!
— Что-о-о? Ждёт, ненаглядная! Я чую. У неё формы, во!
Кривоносов размашисто провёл руками у своей груди. В тот же миг Булибин громко перевернул свой стакан вверх дном.
— Эээ… Путаешь ты. То жена провожает его, то ждёт на вокзале.
Витиеватыми зигзагами проведя по воздуху указательным пальцем, Кривоносов гордо распрямился.
— Э, нет… Наговариваешь. А я никогда не вру.
— Ну смотри.
— Никогда! Одна жена провожает. А другая встречает.
Васильев, расплывшись в улыбке, вновь захихикал, на этот раз особенно заразительно и глупо:
— Наш человек. Я тоже такой. Меня они тоже любят… Жена? Да чёрта с два! Нормальному мужику жены... Если она не… Одна жена, вторая бл… У всех так.
— Эээ… — протянул Булибин, дав знак рукой замолчать Васильеву, — Дерьмовый ты человек, Кривоносов.
Тот на миг застыл. Алая краска прилила к его лицу:
— Чего? Думай, что говоришь. Жизни не знаешь. А ты, — Кривоносов с силой пихнул пальцем в лоб Васильева, — придержи язык, а то влуплю. У нас с ней серьёзно.
Неожиданно Булибин смягчился:
— Ладно. Я был не прав. Сказал лишнее.
Кривоносов примирительно прогудел, подавшись вперёд:
— Ну вот. Так сердце легло. Сердцу не прикажешь.
Васильев подхватил пошатнувшегося соседа и вместе с ним повалился на бок. Пока они, опираясь друг на друга, пытались подняться, снова раздался его пронзительный смех:
— А вот мне недавно рассказали один анекдот. Прошу дамам, или как там эти пишут… мудмуазелям закрыть уши. Ушки. Хи-хи. У мудмуазелей на ушках такие завитки, а потом шейка… А под шейкой… У меня ещё открытки с собой. Французские: ля фам и ле ом.
Проведя ладонью по носу, он украдкой вытер её о замазанные брюки. Ещё раз хихикнув, он вдруг сунул коробку конфет в руки Кривоносову:
— А я тебе дарю её. Денег не возьму. Для любимой! А теперь анекдот, про баню. Я предупредил. Иначе: чёрта с два! С меня взятки гладки.
Булибин обозлился:
— Всё, хватит. Сядь!
— Чего? Посмеётесь…
— Сядь, я говорю. Откуда коробка?
— Как откуда? Всё по закону...
— По закону? Знаю я. Лучше не размахивай. А спрячь. А ты, — он кивнул в сторону Кривоносова, — про жён не рассказывай. Не трепись. Знаешь, что такое слово? Чего оно стоит?
— Ты успокойся, начальник, — Кривоносов посерьёзнел, — не учи жить.
— Учи? Сядь!
— Не командуй, начальник.
— Дурак. Чтобы знал, работа моя связана с розыском. Уголовным. Поэтому знаю, о чём говорю.
Кривоносов на полуслове умолк, тупо уставившись на собеседника. А тот зло швырнул в пепельницу пустую пачку папирос.
— Загадили тут всё! Ездил я сейчас в Москву по одному делу. Из отдела послали. Из нашего городка. Как свидетеля. Везде одно: пьянство, болтовня… Вот и говорю: лишнего не болтай.
Погоскин, трезвея и оттого всё больше задыхаясь от едкого запаха самогонки и крепкого табака, непонимающе спросил:
— Что… за дело? Мы можем помочь?
— Всё сделано до тебя, писателишка, — Булибин смахнул локтем со стола остатки раздавленной еды, — Ладно, расскажу. В городе нашем одну женщину нашли убитой. Жестоко убитой. Пожилая она… была. Божий одуванчик — так говорили о ней. Городок у нас маленький, вот все и зашугались. Мы с ребятами и распутывали.
— И что же? Серьёзный этот, как его… детектив вышел? — спросил притихший Кривоносов, часто моргая осоловевшими глазами.
— Не. Но мотивы неясны. Зацепились — сын из неблагополучных. Сидел в малолетке, пьёт. Но не живёт с ней. Решили через него идти. Но живёт он в другом посёлке. Как будто там и был во время убийства. Да ладно, долго рассказывать… В общем, оказалось, что это он и убил. Затихарился. А потом сам вышел в магазин за водкой, вот его и повязали.
— Сын? — ахнул Васильев, шмыгнул носом и машинально высморкался в окно.
— Да ты сдурел, гад? Что творишь?! Платок возьми! — бешено рявкнул Булибин и с ещё большим негодованием продолжил, — За деньгами пришёл, свои закончились. Пьяный был, рассвирепел. Мол, не уважила, матушка, с порога погнала, дурным словом назвала. Так он говорил на следствии. Вот и всё.
— И что же? — удивлённо спросил Кривоносов.
— Как что?
— Суд был?
— Наказание одно. Отягчающее — пьян. Совершеннолетний он. Не сомневаюсь, что постановление будет — расстрел.
Кривоносов потёр взмокший лоб:
— Кажись, справедливо. За матушку-то.
— Вины не осознает. Раз — и всё…, — добавил Васильев, незаметно скинув испачканный платок на пол.
— Эээ, — своей особенной интонацией протянул Булибин, и тихо, двусмысленно проговорил, — Не всё вы понимаете. Ребята там дело знают. Своё получит. Уже получил.
— Тогда добро, — тем же шёпотом ответил Кривоносов.
Булибин резко повернулся к Погоскину:
— Слушай, а ты чего всё молчишь?
— Я? Я слушаю. То есть…
— Слушаешь? Я же всех вас насквозь вижу. И тебя, и его, и его. Они себя раскрыли, а ты? Да тебя даже ломать не надо. С одного слова обделаешься. Не люблю тех, кто слушает.
Погоскин непонимающим взглядом посмотрел в Булибина:
— Зачем вы так?.. У меня нет ничего… Злого умысла… Только наоборот…
— Умысла? То-то и оно. Натуру твою вижу, а вот что в башке — не знаю. Поди догадайся.
— А вы не гадайте. Спрашивайте, — с заносчивостью выпалил Погоскин.
Булибин пихнул его в грудь:
— Гадать? Да я тебя по закону закрою.
— Вы пьяны.
— Что ты сказал? Да тебя надо было ещё тогда… По законам революции… Не добили, теперь расхлёбываем. Откуда столько преступлений? Я тебя спрашиваю, гад! С нас шкуры спускают.
— Вы безобразно пьяны.
— Чего? А ну лезь на шконку! И не подслушивай.
— Это моё место. А вы уходите. На верхнюю полку. Вы пьяны, — с нервическим спокойствием проговорил Погоскин.
Булибин поднялся, тяжело дыша, и поднял его за грудки. Погоскин, неловко стянув с носа очки, упрямо и зло глядел ему в глаза:
— Я таких как вы видел немало. Много среди вас дурных людей. Вы видите в людях одно плохое.
— Ну, вот... Начал колоться, голубчик. Надо было сразу тебя прижать.
Неожиданно к ним шагнул Кривоносов:
— А ну, хорош, начальник. Отпусти. Не трожь! Чего пристал? Тихий, культурный. Ни чета тебе.
— С тобой отдельный разговор будет, механик.
— А ты сейчас говори.
Булибин откинул Погоскина в угол дивана. Тот громко ударился о стену.
— Сядь на место, механик! Коробку-то эту поганую себе в чемодан сунул. Втихую. Я видел.
— А это не твоё собачье дело.
— Собачье?!
Погоскин, оправляясь, увидел, как Булибин, нервически дёрнувшись, с размаху ударил в челюсть Кривоносова. Тот упал в угол купе прямо на Васильева, зацепив рукой стол. Стаканы со стуком посыпались на пол. На губах у него заалела кровь.
— Сиди смирно, механик. Не трону.
Кривоносов, отчаянно ища руками опору, с силой пихнул Булибина ногой. Тот, пошатнувшись, шагнул навстречу и прицельно нанёс удар в живот. Васильев, прижатый в углу, взвизгнул. Кривоносов удушливо всхрипнул, вжав в себя скрюченные руки.
— Готов.
Затравленно дыша, Булибин резко обернулся в сторону поднявшегося Погоскина.
— Ааа, писателишка… Давай.
В тот же миг он взметнул руку для удара. Погоскин, увидев замах, инстинктивно закрыл глаза. Но дальше были одни только звуки: скрежет по столешнице, затем приглушённый удар, сразу сменившийся грохотом и дребезгом стекла. Егор Александрович открыл глаза: Булибин лежал на полу, раскинув обвядшие руки. Кривоносов стоял, упираясь на стол, до белых костяшек сжимая осколок бутылки.
В купе установилась тяжёлая тишина, нарушаемая лишь мерным стуком колёс.
Кривоносов вмиг обмяк, и бессильно упал на диван. Сквозь дымное облако было видно, как он замедленно прижал ладони к побледневшим губам.
Васильев же стал судорожно озираться. Наконец, он первым заговорил:
— Что теперь будет? А? Может, скажем, что сам? Того… Жив? Вроде шевелится… Товарищ Погоскин, гляньте. Вам ближе.
Егор Александрович подвинулся на диване и тронул за плечо Булибина. Тот лежал без сознания. Рядом до него доносилось сдавленное дыхание Кривоносова — тот, скрючившись, держался руками за живот.
— Всё, амба. Приземлился. Вот и выпили... Мне крышка.
— Всех перекуют, — словно отвечая на свои мысли, прошептал Васильев. Кривоносов испуганно на него посмотрел. В тот же миг Егор Александрович вскочил с места и всё ещё непослушным языком заговорил:
— А ну прекратите! Как же вы можете… А вы… Вы… Вы не падайте духом. Вы вступились. Он бил первым, вас оправдают. А ему нужно оказать помощь. И вам. Но как… А! Ждите меня!
— Ну уж нет! — отчаянно взвизгнул Васильев, одним прыжком оказавшись у двери, — Сядь! Ты всех подставишь. Всех!
Егор Александрович попятился назад и грузно упал на диван, неотрывно глядя Васильева. А тот затравленно озирался, что-то усиленно соображая.
— Нас ведь всех… Перекуют…
Внезапно поезд начал останавливаться. Васильев ещё сильнее впился спиной в дверь, лихорадочно водя глазами. Тут его взгляд остановился на бутылке самогона, лежавшей на столе. Он долго на неё смотрел, как вдруг вместе с хлопком дальней двери вагона и последовавшим топотом ног, он одним прыжком очутился у окна и с силой дёрнул форточку. Ветер отчаянно зашумел в окно. Облако табачного дыма стало медленно таять.
Васильев схватил непослушными руками бутылку и судорожно выбросил её в окно. Затем, ненадолго задумавшись, распахнул чемоданы, свой и Кривоносова, и тем же нервным движением выбросил подаренную им коробку конфет и ещё какой-то свёрток.
Оглянувшись на дверь, а затем на притихшего Кривоносова и испуганного Погоскина, он безумным голосом зашипел:
— Все говорим одно. Слышите? Пили водку. Только водку. Слышите? А это всё он!
Васильев указал глазами на очнувшегося Булибина.
— Жив, собака. В нашу пользу. Ударил тебя, потом тебя... С нас взятки гладки. Мы чисты.
Вместе с новым стоном Булибина поезд резко остановился. Попутчики испуганно переглянулись. Как только Кривоносов пошевелился, Васильев, с силой его толкнув, стремительно бросился к двери:
— Я сообщу!
В тот же миг дверь перед его носом распахнулась. На пороге стоял патруль милиции из трёх человек (старший милиционер, с одним квадратом в петлицах, и двое без знаков различия), а позади них проводник.
— Так и думал… Поножовщина, — взволнованно выдохнул проводник, — Неужто зарезали?
В этот момент Булибин качнул головой и, медленно приподнявшись на руках, опёрся о диван:
— Сотрясение. От бутылки. Оклемаюсь. Только не упустите. Их…
Старший милиционер строго окрикнул:
— Граждане, предъявите ваши документы.
В это же время другой милиционер после утверждающего кивка старшего присел и начал осматривать рану. Булибин продолжал тяжело дышать:
— Дойду сам. Только достаньте. Внутренний карман. Справа.
Осматривающий его милиционер растерянно оглянулся на своих товарищей. Получив молчаливое одобрение, он расстегнул верхние пуговицы гимнастёрки и осторожно достал несколько корочек. Булибин, шумно вдохнув воздух, чётко, без придыхания отрапортовал:
— Оперуполномоченный уголовного розыска товарищ Булибин.
— Товарищ Булибин, — после недолгой растерянности проговорил осматривающей его милиционер, — разрешите помочь вам подняться.
Параллельно с этим старший милиционер подходил к каждому из участников попойки и сверял документы.
— Я бил, — с усилием выговорил Кривоносов, когда к нему подошли, — был вынужден. Не рассчитал сил.
— Разберёмся, — неизменным тоном отчеканил милиционер, быстро проведя по нему непроницаемым взглядом.
— Товарищ милиционер, понимаете, завязалась драка. Всё произошло так быстро… Даже не успели разнять. А, да, участвовали двое. А мы вот с этим гражданином…
— Разберёмся, — строго прервал милиционер Васильева, так же ненадолго полоснув по его лицу взглядом.
В то время как он подошёл к Погоскину, у двери купе возникла массивная фигура, заслонившая собой сочившийся из коридора свет.
— Разрешите войти, товарищи?
Все оглянулись. На пороге стоял чернявый мужчина с усами казачьего склада, лет сорока пяти, богатырского телосложения, всем видом своим демонстрировавший большую энергичность и радушие. Егор Александрович, случайно с ним встретившись взглядом, сразу отметил странную черноту его глаз. Она придавала особую проницательность его взгляду, так не сочетавшегося с остальным его обликом, простодушным и доверчивым, мгновенно располагавшим к себе.
— Ох, прошу прощения! Разрешите представиться: товарищ Якушенко, инструктор райкома партии.
В руках у него мелькнула красная корочка. Проводник, ещё до приветствия подобострастно глядя на Якушенко, учтиво склонил голову. Младшие милиционеры растерянно посторонились.
— Так-так-так. Пьяная драка, я гляжу. Ах, как же так… Ну что же это… Ну да, запах самогона, разбитая бутылка… Кстати, чей самогон? Сбываем?
Купе притихло. Никто не отзывался. Якушенко, вглядываясь в тускнеющее дымное облако, неожиданно повернулся к Егору Александровичу:
— Гражданин, ответьте же.
Погоскин бросил быстрый взгляд на Васильева. Тот едва заметно ему подмигнул. Поджав губы, Егор Александрович глухо проговорил:
— Пили водку, ещё кто-то достал бутылку...
— А, то есть самогона не пили? Значит, я ошибся.
Погоскин, опустив взгляд, заметно покраснел. Якушенко усмехнулся, и столь же неожиданно повернулся к Васильеву:
— А вы что скажете? Что это у вас в чемодане?
Васильев, бросив взгляд на незакрытый им чемодан, почтительно-робко ответил:
— Самогон? Что вы… Мы пили только водку. Товарищи подтвердят. Немножко перебрали… А в чемодане ниче…
А тот, не дослушав, ткнул в него пальцем:
— Этого — обыскать со всей тщательностью.
Васильев нелепо распахнул рот, споткнувшись на полуслове. Якушенко тут же перевёл взгляд в сторону Кривоносова:
— А этот бил, верно? А этот…
Он подошёл ко всё ещё сидевшему на полу Булибину. Погоскин заметил, что нога Якушенко оказалась у самого его паха.
— …видимо, пострадавший. Встать!
Последний окрик потряс купе. Все вокруг встрепенулись. У Егора Александровича от внезапности заколотило сердце.
— Товарища оперуполномоченного ранило… — прозвучал позади испуганный голос одного из милиционеров.
Булибин, дрогнув, тем не менее не отвёл взгляда:
— Я постараюсь, товарищ Якушенко.
— Сотрудник наркомата внутренних дел валяется на полу в нетрезвом виде, — уже спокойно произнёс тот, — Для представителя власти это недопустимо. Вы член партии? Это ваш партийный билет? Обронили?
Булибин, сжав до крови губы, поднялся.
— С этого — по всей строгости закона, — не дождавшись ответа на свой вопрос, грозно проговорил Якушенко, — Немедленно привести себя в должный вид!
Булибин, не выдержав, опустил глаза и стал поспешно застёгивать верхние пуговицы кителя. Пальцы его не слушались. Недолгую паузу прервал дрогнувший возглас проводника:
— Прошу простить, товарищ Якушенко. Народ волнуется, поезд стоит…
Якушенко развернулся, и с неожиданной переменой в лице широко и приветливо ему улыбнулся:
— Да, конечно-конечно. Виноват. У меня всё. Можете выводить. Вы здесь власть, — почтительно обратился он к старшему милиционеру. Но тут же спохватился, весело затараторив:
— Вот только одна небольшая просьбица. Позволю даже две. Оставьте мне вот этого гражданина. Под личную ответственность, — он ткнул пальцем в Егора Александровича, отчего тот пришёл в видимое недоумение.
Милиционеры переглянулись. Старший проговорил:
— Товарищ Якушенко… Ведь свидетель…
— Письменно изложит показания и передаст на утренней станции через телеграф.
На лице милиционера впервые отразилась эмоция, похожая на удивление:
— Всё понимаем. Но закон…
— …не нарушаем. Под личную ответственность.
Упёршись глазами в пол, милиционер грузно выдохнул:
— Хорошо, товарищ Якушенко. Нам пора, нарушаем расписание. Граждане, забираем вещи и на выход. Быстрее!
Якушенко с видимым удовлетворением улыбнулся:
— Ну вот и славно, вот и славно… Очень вам благодарен! Товарищ проводник, а вторая просьба лично к вам. Не обессудьте.
Проводник тут же вытянулся в струну.
— Если вас не затруднит, разрешите мне переселиться в это купе. Желаю лично проконтролировать этого гражданина… — он засмеялся, — А вообще: в моём купе маленькие дети. Спать легли. А у меня неотложная работа, боюсь нарушить их сон. Задание партии, знаете ли…
— Будет сделано, товарищ Якушенко, — с театральной выразительностью отрапортовал столь странно переменившийся проводник. Достав три таблички из дверей купе и в комок смяв их, он расторопно удалился.
Тут же купе опустело. В нём остался один Егор Александрович. Якушенко, как видно, ушёл за своими вещами.
Табачный дым вскоре рассеялся, запах самогона улетучился, и только шелест обдуваемых ветром газет напоминал смотревшему в одну точку Егору Александровичу о закончившейся попойке.
II
Оставшись один, Егор Александрович бессильно опустил голову на ладони. Но только он закрыл глаза, как перед ним всплыло одно воспоминание, которое он тщетно старался забыть.
Год назад он возвращался на поезде из Иркутска в Москву. Благодаря вмешательству знакомых он получил долгожданное разрешение от комендатуры на лечение в столице. Оставалось всего несколько месяцев до окончания его ссылки.
Напротив него сидела молодая женщина, крупной крестьянской породы, с хмурым и несколько дёрганным лицом. Первую треть пути они ехали одни.
Когда Погоскин вошёл в купе, она дремала, прислонившись к стене. Прядь её седеющих волос выбивалась из-под платка, ненароком падая на один глаз.
Очнувшись ото сна уже ближе к ночи, она молча достала бутыль самогонки и не спрашивая, разлила её в два стакана. Тогда он впервые и напился в поезде… И до сегодняшнего дня единственный раз.
«А вы-то пить не умеете!» — словно наяву послышался её невеселый смех.
«Ничего, это с первой так!» — усиленно дыша ртом после выпитого, проговорил он.
Очнувшись от настигшего морока, Погоскин встрепенулся. Укутавшись в пальто и пересев в другой угол дивана, подальше от распахнутой форточки, он мучительно закрыл глаза.
И снова сознание унесло его в тот самый вагон…
После распитой бутылки он сидел и послушно покачивался в такт поезда, счастливо улыбаясь, с любовью и душевным расположением глядя на спутницу. Он игриво обратился к ней, едва не назвав её «милой»:
— Скажите на милость, а куда вы направляетесь?
— Конечная. А вы куда?
— А и я туда же! В Москву-матушку!
В тот же миг по встречному пути гулко зашумели товарные поезда. Они навеяли на него единственным светлым воспоминанием, которое было связано с ними.
Однажды в одном пронзительно скрежещем вагоне он читал сказки Пушкина, поначалу девочке рядом, а вскоре и всему вагону. К его удивлению, внезапная радость расцвела на многих лицах, а во встреченных им взглядах затеплилась надежда. В ту морозную снежную ночь, под металлический свист вагона, многие уснули крепким сном…
Когда товарный поезд с шумом ушёл, он неожиданно для себя крикнул:
— А давайте я вам почитаю стихи! Что-нибудь сказочное, светлое! Что поможет нам забыть о невзгодах.
Женщина странно на него посмотрела, но потом серьёзно проговорила:
— Невзгоды есть. У золовки моей.
Уже готовый начать читать сказку «Конёк-горбунок», он с недоумением переспросил:
— У золовки? Но её здесь нет…
— Ну и что, что нет.
Он замялся:
— Я могу ей как-то помочь?
— Помочь-то вряд ли сможете. А впрочем… Выбор у неё тяжкий. Не знает, что и делать.
Униженный ссылкой, он с радостью зацепился за свою нужность:
— Слово не дело… Но вдруг я смогу подсказать с выбором.
— Эх, интеллигентик, тут подсказать будет непросто, — вдруг разбито и грубо протянула она, — но вот слушай. Вот что бы ты выбрал: остаться с двумя дитями или лишиться всех?
— Всех — это сколько? — непонимающе спросил он.
— Ну, трое.
— Конечно, остаться с детьми, чем лишиться… Но как это так? А один куда денется?
От былого веселья у него не осталось и следа.
— А вот так. Чтобы другие остались. А если не подевать его — никого не будет.
Он только тогда подумал о том, что они, не закусив, выпили по несколько стаканов самогонки.
— Всё равно не понимаю. Как это так? Лучше двое, чем никого… Но почему вообще такой выбор?
— Эх… Что говорить. Она также рассудила, что и ты. А теперь тяжко ей. Что ей потом сказать? Они ей этого не простят.
— Да что же это за страшный выбор такой? И что она должна сказать? Может, ей вообще ничего говорить? Или сказать им неправду.
— Неправду?
Егор Александрович порывисто заговорил:
— Знаете, в жизни бывает такое… Когда всю правду не скажешь. Чтобы не разрушить, не ранить ею. Это вроде святой лжи. То есть… лжи во благо. Но что у неё?..
Женщина перебила его:
— Святая?
— Да, святая. Но что же случилось? Вы не можете мне рассказать? Я постараюсь заехать к ней! Если нужно. Она в Москве?
Женщина внимательно посмотрела ему в глаза и нервически дёрнула головой:
— Давай-ка лучше почитай мне свою сказку…
Больше она не сказала ни слова: то ли уснула, то ли притворилась спящей…
Теперь в нём подспудно жила страшная догадка: тот самый голод, о котором он слышал... Боже, но если эта так, то кто он теперь, едущий в колхоз для написания официальной статьи?..
Сквозь удушающую марь воспоминаний послышался ритмический стук колёс. Словно пульс — всё чаще, всё тревожней. Петля леса сжалась в чёрную линию, прорезаемую размытыми вышками электропередач. Зачем так ускорился поезд?..
Его мысли прервал настойчивый, но негромкий стук в дверь. Очнувшись, Егор Александрович поспешно крикнул: «Пожалуйста, войдите».
На пороге стоял Якушенко с безликим человеком в фартуке, как видно, работником вагона-ресторана. Не поздоровавшись и даже не взглянув на Егора Александровича, тот сразу принялся прибираться в купе. Погоскин бросился ему помогать собирать разбросанные повсюду остатки еды и газет. Якушенко, чему-то усмехнувшись, снова удалился, бросив свои вещи на верхнюю полку. Егор Александрович только теперь заметил, что он неизменно держал при себе тонкий портфель, с которым и теперь не расстался.
И вот, спустя какое-то время в холодном, но чистом и уже не столь дурно пахнувшем купе в светящемся окне поезда покачивались две размытые фигуры.
Таким же бодрым и располагающим к себе тоном Якушенко обратился к поникшему Егору Александровичу, уперев в него чёрную смоль своих внимательных глаз:
— Товарищ … извините, как к вам обращаться?
— Погоскин.
— Товарищ Погоскин, вы не переживайте так. Со всеми бывает. Я не собираюсь вас ни о чём расспрашивать. Понимаю, вам это будет не очень-то приятно.
В его умных глазах читалось сочувствие. Егор Александрович безжизненно улыбнулся:
— Спасибо вам. Ведь вы так выручили меня. Иначе бы сорвалась моя поездка.
— А что за поездка? Простите за любопытство.
— В колхоз. В командировку еду. Буду писать о колхозах, — Егор Александрович невольно подался к собеседнику.
После долгой паузы он в чувствах заговорил:
— Но, по правде говоря, деревенский дух чужд мне. Я это знаю. Постараюсь писать правду как человек внешний, городской. Но теперь я уж думаю, что не смогу охватить этот мир. Только не отговаривайте. Ведь главное для меня: увидеть всё своими глазами… Чтобы понять… Чтобы знать правду. Что-то во мне… это требует.
— Как удачно получилось, — Якушенко нагнулся к дивану, чтобы подобрать неубранную газету, — что я зашёл к вам! Мы наших культурных работников в обиду не дадим! Едете по линии партии?
— По протекции… Не знаю, знаете ли вы… Валерий Константинович Озеров. Может, о нём слышали... — замешкался Егор Александрович, не услышав отклика своей исповеди.
— Конечно-конечно. Читал недавно его статью о Беломорском канале. Фактическая вещица! А я ведь как раз работал по линии коллективизации. Партия постановила, мы исполняли. И всё ж добились показателей! А теперь мне поручили контролировать детские кружки. Дети — цветы жизни, знаете ли.
— Какая прекрасная работа. А я всегда мечтал работать с детьми. Да вот только уж закрыты мне двери в школу…
— Ещё бы! А всё ж непорядка хватает. Ничего, справимся! — бодро произнёс Якушенко, словно не услышав второй части сказанного.
Он аккуратно разложил на расстеленной клетчатой скатерти курицу и варёные яйца. Егор Александрович только сейчас осознал, что он почти ничего не ел, хотя стол ещё недавно был завален обильными угощениями. Он с досадой вспомнил, что забыл взять с собой еду.
— Угощайтесь-угощайтесь, товарищ, — то ли угадывая его мысли, то ли внимательно за ним наблюдая, прожурчал Якушенко, — Берите курицу, она вся ваша.
Пододвинув разложенное на столе в сторону Погоскина, он нажал на звонок и заказал у мгновенно возникшего проводника, чай.
— Рад стараться, — по-старорежимному отрапортовал тот, впервые улыбнувшись и продемонстрировав часть отсутствующих передних зубов. Егор Александрович почему-то испугался его вида.
Дождавшись чая, Якушенко стал громко звенеть ложкой о стакан, размешивая сахар.
— Вы простите меня за агитацию, но раз вы журналист, то должны обратить внимание. Ведь ни в одной капиталистической стране, живущей по принципу шкурничества, нет той поддержки ребёнка, что у нас. Смотрите: кружки по рукоделию, по рисованию, по технике, — он последовательно загибал пальцы на огромной ладони, — И всё бесплатно! По-другому, знаете ли, наша партийная совесть нам не позволит.
Егор Александрович с прежней грустью смотрел на собеседника:
— Безусловно, это прекрасно, и я всей душой поддерживаю вашу работу. Главное, чтобы у наших детей было счастливое детство.
Но тут его одолели сомнения. Разве он говорил о том, что собирается стать журналистом?
А Якушенко продолжал говорить так, будто не слышал ответов Погоскина. Речи его порой звучали одним прерывистым монологом.
— Вот я и стал всё больше общаться с людьми. Командировки, встречи… Хороший у нас народ, я вам скажу! Порой даже загордишься — каких коммунистов воспитываем! Честных, бескорыстных, преданных делу. Надеюсь, вы повстречаетесь с комсомольцами!
— Наверное… Но вообще, — Погоскин коротким глотком отпил из стакана, — это одна из причин, почему я еду в колхоз. Чтобы народ наш увидеть, пообщаться с ним. А то всё как-то не удавалось. И всё по моей вине… Всё же другие люди в городе.
— Народ в деревне посправней будет, я тут с вами соглашусь, товарищ Погоскин. Трудолюбивый, добрый, сердечный. Но уж очень доверчивый!
— И несчастный… Но всё же эта его черта — доверчивость... Мне она так близка.
Отставив в сторону пустой стакан, Якушенко сплёл пальцы в замок:
— Проще ему признать авторитет над собой. Вот это хорошо! Но тут есть и другая сторонка. В доверчивости-то этой. Вот едет в моём купе женщина… Это с него я-то перебрался к вам... А рядом батька с дитём. Тот, понимаете, стал клацать зубами какую-то палку, да так и сидит с ней. А она сразу в слёзы. И вот стала мне гутарить одну слезливую историю. Я ей говорю: «погодите, погодите, гражданочка, давайте разберёмся». Провёл с ней беседу. И что же выяснилось: она пересказала чью-то байку. Городская, своими глазами не видела, доверилась. Вот вам и сказ. А другие слушают…
— А ребёнок? — не дослушав, прошептал Егор Александрович, — Почему он…
Но Якушенко, разжав руки и сложив пальцы в кулак, изменившимся тоном продолжил:
— …и это когда кипит борьба. Не на жизнь, а на смерть. Когда либо мы, либо они нас!
Остановившимся взглядом Якушенко впился в Егора Александровича, точно так же как во время допроса смотрел на распластавшегося на полу Булибина. Челюсть его судорожно сжалась:
— Ведь столько крови было пролито за то, чтобы начать строить наше новое общество, и отдать всё это… Запомните: никто не умеет любить так, как любят коммунисты, но и никто не умеет так ненавидеть, как ненавидят они.
И, внезапно побагровев, он ударил кулаком о стол.
— Да хоть говори она чистую правду, ни сколь она меня не тронет и не разжалобит. Ни капли! Ведь то есть разрушительная правда, и уж лучше вместо неё ложь, ложь во благо!
Егор Александрович бросил на Якушенко полный ужаса взгляд. Но его лицо вновь с какой-то неуловимой быстротой приняло прежнее располагающее и ласковое выражение, и он, подвинув Егору Александровичу остатки своих угощений, радушно воскликнул, подкручивая усы:
— Да вы кушайте, кушайте, не смущайтесь! Вам-то чего бояться, вы ведь наш, наш человек. Я закажу нам ещё чай!
III
После бессонной ночи Егор Александрович сидел в купе соседнего вагона и нехотя писал показания. Вопреки увещеваниям Васильева, он написал всё как было, лишь сгладив некоторые углы в отношении Кривоносова. Напротив него сидел скучающий милиционер и безотрывно смотрел в ворох исписанных бумаг.
Закончив, Егор Александрович сухо попрощался с бессловесным милиционером и торопливо вышел в коридор.
В окна вагона вглядывалось хмурое утро. В коридоре где-то кричали о краже, где-то ругали старика, не дошедшего до уборной. Всё тот же быт продолжал преследовать его, как и во времена ссылки... Лишь одна Елизавета продолжала нести ту чистоту, что всё реже встречалась на утлом пути этой равнодушной и жестокой жизни.
Перейдя в свой вагон и подойдя к купе с двумя фамилиями: «Погоскин» и «Якушенко», он нехотя отворил дверь.
— А, дорогой товарищ, ваша остановка уже скоро, ну, а мне уж до Харькова! — всё тем же располагающим и любезным тоном обратился к вошедшему Егору Александровичу товарищ Якушенко, расправляя в руках промасленную газету, видно, оставшуюся от угощений Васильева.
Погоскин, насупившись, сел. Весёлость и слепое радушие его спутника теперь показались ему особенно неуместными. Но он не находил для себя возможным отвечать на эту обходительность грубо или с явным нерасположением.
Якушенко с оттенком беспокойства на него посмотрел. Но Егор Александрович, на мгновение с ним встретившись взглядом, неучтиво отвернулся к окну. Он стал перебирать в уме его вчерашние речи. Но тут в голове снова вспыхнул облик той женщины в поезде, обрывки их разговора… Он содрогнулся от странной отторгнутости тогда им сказанных слов.
— Товарищ Погоскин, неужели вас так опечалила сегодняшняя дача показаний? — впервые отбросив весёлость, участливо спросил Якушенко, — На вас ведь никакой вины. Вы всего лишь свидетель. Я бы даже сказал так: вы — пострадавший.
Егор Александрович вспыхнул:
— Откуда вам знать мою вину? Откуда вам знать, что происходило здесь? Наконец… почему вы меня оставили?
— Проводник, товарищ Погоскин. Он мне кое-что рассказал, в том числе и о вас. Столкнулся с ним в коридоре, знаете ли. Подружились, погутарили. Тоже наш человек! Максим Максимычем звать. Так и сказал — он, то есть вы, самым первым вошли в вагон. Он вас тогда и запомнил!
— Очень приятно… Но неужели он подслушивал? Или подглядывал? Да и ещё столь долгое время? Думаю, что проще всего выяснить это у него. Сейчас и узнаю.
Взгляд его приобрел необычайную для него напористость. Он решительно поднялся.
Якушенко посмотрел на него с удивлением:
— Как интересно… А вы молодец, товарищ Погоскин! Факты — это главное. Действительно, сходите, и всё сами узнайте.
Егор Александрович даже удивился такому лёгкому согласию с собой. Когда он повернулся в сторону выхода, Якушенко схватил отложенную газету, и с какой-то детской увлечённостью обратился к Егору Александровичу, словно не замечая его намерения уйти.
— Знаете, товарищ Погоскин, вот чего не всегда хватает коммунистам, так это образования! Пробел, знаете ли. Юность наша пала на время царского правительства, державшего нас в темноте. Но ничего, дайте нам время, мы и это наверстаем! Мы, коммунисты, освоим все богатства культуры! Не одной культурки, а культуру всех, всех народов. Ну вот, снова не знаю ответа. Всё не могу разгадать, знаете ли, кроссворд. Каренина?..
— Что?.. Анна? — проговорил Егор Александрович, на полпути остановившись.
— Точно! Я вам количество букв не назвал, а вы уже и ответили! А вот ещё не знаю: картина Леонардо да Винча. Отставить: Да Винчи. Мона… Как же дальше?
— Мона Лиза.
— Точно, товарищ Погоскин! Лиза, как раз четыре буквы. Это Елизавета, что ли?
Егор Александрович вздрогнул. Он медленно опустился на своё место и внимательно посмотрел на Якушенко. Но тот, не замечая его, с прежним задором продолжал разгадывать кроссворд:
— Последнее слово осталось. Надеюсь, с вашей помощью справлюсь! Город, расположенный на реке Ангара. Семь букв. От Лизы идёт этот город, вернее, это слово. От её второй буквы, то есть первая буква «И». Эх, что-то знакомое! В голове вертится, а на ум не приходит. Товарищ Погоскин…
— Я не знаю… Не помню… — обессиленно пробормотал Егор Александрович.
— Там ведь ещё эта белогвардейская сволочь Колчак был расстрелян.
— Иркутск, — выдохнул Егор Александрович место своей ссылки.
— Точно, товарищ Погоскин! Именно Иркутск. Как же ловко вы разгадываете кроссворды! — воскликнул Якушенко, быстрыми движениями водя карандашом по газете.
И тут Егор Александрович увидел перед собой её встревоженное лицо. В тот самый вечер она сидела напротив него за столом под уютным светом абажура, мягко их обнимавшим бросаемой тенью. Тогда она с волнением говорила навсегда оставшиеся в его памяти слова: «Если вдруг со мной что-нибудь случится, то я была бы счастлива, как здесь, так и там, если бы девочки оказались рядом с вами…»
И вдруг он подумал о том, что, говоря «там», она имела в виду не только свою ссылку или тюрьму… Произнося это слово, она как будто быстро и коротко подняла взгляд вверх...
Его мысли прервал громкий голос Якушенко:
— Знаете ли, я ведь воевал против колчаковцев. Правда, в Иркутске был лишь проездом. Да, товарищ Погоскин… Ведь эта сволочь белогвардейская давно закончилась, осталось разное отребье в эмиграции. Да и не опасно оно, даже если и вооружат они интервентов. Уж очень могуча стала наша страна. Думаю, вы тоже этим гордитесь! Нет, товарищ Погоскин, облик врага нынче стал иной. Всё, знаете ли, норовят они соблазнить ещё становящегося на ноги нашего человека. Переходный у нас нынче период, знаете ли, а он самый трудный.
Вдруг он громко хлопнул в ладоши:
— Товарищ Погоскин, а вот и ваша остановка!
Егор Александрович поспешно вскочил, и дрожащими руками начал доставать чемодан. Когда вещи были готовы, Якушенко протянул ему руку, уперев в него свои смольные глаза:
— Больших успехов вам, товарищ Погоскин. И в личных, и в служебных делах. Всё у вас будет хорошо! Знайте, я верю в вас! Так что не подведите меня! А пока что не говорю вам «прощай», а говорю «до свидания». До свидания, товарищ Погоскин! Уж очень вы мне симпатичны стали за нашу встречу!
Егор Александрович, скорее распрощавшись с Якушенко, пройдя в коридор, вышел в тамбур, не переставая боязливо оглядываться. Но тут он спохватился, машинально сунув руку во внутренний карман пальто — в нём не оказалось паспорта. С тяжёлым предчувствием он вернулся в купе. Сбросив чемодан, он начал суетливо обыскивать место, на котором сидел.
— Товарищ Погоскин, что же случилось?..
— Паспорт, не могу найти паспорт. А поезд уже остановился…
— Ах, как же так-то! Человек, да без паспорта… В чемодане вы хорошо искали?
— Я его ношу всегда в пальто.
— А показания? Там вы паспорт наверняка предъявляли.
Егор Александрович спохватился:
— Верно! Бегу туда.
Выбежав, он бросился через вагон в купе, в котором давал показания милиционеру. Но дверь там оказалось закрытой. Егор Александрович терзал себя за рассеянность, и, как и всегда в подобных моментах, на него нашла бестолковая суета. Он стал бродить по вагону, ища глазами хоть кого-нибудь, на ком была бы служебная форма. После бессмысленного хождения из одного конца вагона в другой он наконец увидел вышедшего из дальнего купе проводника, и сразу же рассказал тому о случившемся.
Как раз в то время, когда проводник открывал ему дверь, поезд тронулся. Егор Александрович побледнел: «Что ж, значит, не успел выйти, а меня там ждут… Выйду в Харькове, а оттуда… Как всегда, только я мог попасть в такую ситуацию! Что же будет? Я погубил свою поездку, и возможность содержать Елизавету с девочками. А может, оно и к лучшему? Уж лучше в бедности… Да хоть бы паспорт найти! Иначе беда…».
И вот дверь купе отворилась, и Егор Александрович, дрожащий от волнения, сразу же увидел свой паспорт, лежавший на полу под тем местом, на котором он сидел. Схватив его, он быстро выскочил в коридор и невольно взглянув в окно, с удивлением увидел, что поезд, только отъехав от станции, вновь стал останавливаться. Он бросился по коридору обратно в свой вагон.
Вбежав в вагон, он увидел шагающего по коридору своей широкой и размашистой походкой товарища Якушенко, неизменно державшего в руке свой портфель.
— Товарищ Погоскин, как, вы нашли ваш паспорт?
— Нашёл! Он лежал на полу. Но что случилось, почему поезд остановился? Какая-то поломка? Я попрошу, чтобы открыли мне дверь.
— Так он для вас и остановился, товарищ Погоскин. Собирайте ваши вещи, и теперь уже не торопитесь, пожалуйста!
Егор Александрович, трепеща, уставился на Якушенко:
— Как, это вы остановили из-за меня поезд?
— По-человечески попросил, они и вошли в положение. Ведь все мы люди. Сказал, что человек я партийный, надёжный, так и так… Да вы не беспокойтесь, о вас я вовсе не говорил. Взял всё на себя. Знаете ли, товарищи друг друга никогда не оставляют в беде!
— У меня нет слов, товарищ Якушенко… Я вам так благодарен… Бегу собирать вещи.
— Да вы не торопитесь, не торопитесь. Они сказали, что подождут!
Некоторые пассажиры стали открывать двери своих купе. Якушенко раскатисто крикнул:
— Не создавать панику, оставайтесь на своих местах! Техническая остановка, через пару минут поезд продолжит путь!
Егор Александрович, не дослушав, бросился в купе. Быстро собрав чемодан, вновь разложенный при поиске паспорта, он выбежал обратно в коридор. К его удивлению, кроме Якушенко, в коридоре никого не было.
— Ну как, всё собрали, товарищ Погоскин? Ничего не забыли, всё проверили?
— Да, всё в порядке…
— Что ж, тогда снова с вами прощаемся, товарищ Погоскин! Не буду вас больше задерживать. Как я понимаю, вас там уже ждут.
Егор Александрович потупил взгляд:
— Благодаря вам… Вы… Товарищ Якушенко, если бы не вы…
— Ну хватит, хватит. Не стоит благодарностей. Коммунисты не требуют благодарности, а просто делают своё дело. До свидания, товарищ Погоскин! Надеюсь, мы ещё с вами увидимся!
И, как только Егор Александрович повернулся и двинулся на выход, Якушенко издали крикнул:
— Да, я же вам не сказал. Пока вы искали паспорт, я в чемодан вложил одну рукопись. Знаете ли, работал по коллективизации, и журналист, тоже как вы, писал статью о нашем колхозе. Но возникли кое-какие вопросы… Ношу вот с собой зачем-то. Вдруг она пригодится для вашей работы. Всё-всё, больше не задерживаю! Идите, товарищ Погоскин. Всех вам благ!
— Извольте вам помочь. Ступени… — расплывшись в улыбке, заворковал проводник.
IV
На размытом в застывшем тумане полустанке его встречали члены правления колхоза: двое немолодых мужчин в старых вылинявших пальто, и закутанная в тулуп женщина. Егор Александрович выхватил их из толпы по ищущим взглядам и, назвав свою фамилию, неуверенно поздоровался.
Держались они почти чинно, словно встречали не просто гостя, а высокое начальство. В речи их была натянутость, и, пожалуй, не столько простое гостеприимство, сколько обязанность быть гостеприимными.
Поезд, уходя, бросил последний гудок. Резко обернувшись, словно его окликнули, Егор Александрович вгляделся в пустеющий перрон. Крупной фигуры, которую он невольно искал взглядом, там не было. Он лишь заметил несколько бежавших от удаляющегося поезда железнодорожных рабочих с ломами в руках.
Измученно выдохнув, Егор Александрович повернулся к встречающим.
— Приветствуем вас, товарищ Погоскин… — смущённо проговорила женщина, — Телеграмму получили, всё готово. Нам прислали машину, так что не задержимся. Что-то случилось? Вас не было… Потом поезд остановился. Вы вышли один…
Егор Александрович опустил взгляд.
— Нелепая ситуация… Выронил паспорт. Пока искали, поезд тронулся. Вот и попросили остановиться… Иначе вышел бы в Харькове, — последнюю фразу он попытался произнести шутливо.
Двое мужчин подхватили из рук чемодан, и спешно повели его к стоявшему у края платформы грузовику. Открыв измятую дверь, они услужливо помогли ему сесть в кабину. Там удушливо пахло гнилой картошкой и бензином. От этого ли запаха, или от вчерашней попойки у него начала болеть голова.
Встречающие расположились в набитом остатками овощей кузове. Это смутило Егор Александровича.
— Пусть женщина сядет в кабину.
— Что вы, что вы... Они привыкшие. А вы-то в пальтишке худом — простудитесь. Наша Анка каждый день мотается туда-сюда — ей всё ни по чём.
— Тут ведь хватит ей места.
Ничего не сказав, шофёр лихо тронулся. Описав дугу, грузовик въехал в расхлюстанную колею.
— Урожай почти собрали, озимые досеваем, свеклу вот сдали, кукуруза скоро…, — бодро отрапортовал подпрыгивающий в такт грузовику шофёр на вопрос Егора Александровича о колхозных делах, — МТС открыли, трактора пошли по весне… Дороги бы сделать, а так у нас — ничего. Жить можно. А всё ж ждём весны — вся надежда на неё.
Пожилой шофёр говорил весёлым, задористым тоном, но сам ни о чём не спрашивал. Вскоре Егор Александрович замолчал, устав перекрикивать ревущий мотор, а также несколько раз ударившись о дверь во время поворотов бросающегося из стороны в сторону грузовика. Кроме разъезженной колеи за автомобильным стеклом, он больше ничего не замечал.
Наконец, с трудом добравшись до элеваторов по грунтовой дороге, они сели в приготовленный для них рессорный тарантас и, сильно покачиваясь на ухабах, и даже несколько раз завязнув в глубоких бочажинах, продолжили путь.
Голова меж тем болела всё мучительней. Егор Александрович с тоской смотрел на проплывающие деревни, казавшиеся ему безлюдными. Он не примечал деталей, а видел лишь плывущее море раскинутых домов с дрожащими в них редкими огоньками. Справа — сплошные поля с приютившимися у самого горизонта размытыми далью лесами. Слева — чахлые деревушки с разбросанными левадами; позади них — зеркало вытянутого по направлению дороги большого озера. Его рябь оживает и вместе с тем тревожит пейзаж.
А меж тем неторопко стелется путь — то всплывет на дороге раскидистый вяз, то прочирикает выпорхнувший из гнёздышка зяблик, то прогудит дальний спев голосов.
Всё сильнее смыкаются изнуренные болью глаза. Уже перестают примечать. Сквозь меркнущее пространство взгляд невольно выхватывает то там, то здесь возникшие кладбища. Тянутся вверх однотипные сосновые кресты, направленные на восток. Кажется, свежи кресты.
Егор Александрович медленно повернул голову. Там, в другой стороне, за высоким лесистым пригорком медленно гасло тускнеющее солнце. Последними лучами оно вырисовывало прижатый к горе старинный погост. Среди его разрушенных плит виднелись те же кресты…
Отвернув взгляд, он лёг на спину. Вязкие мысли его постепенно перетекли в оставленную городскую жизнь.
Ведь ещё совсем недавно цвела золотая осень, такая короткая, но неизменно сказочная и нездешняя…
И тут он увидел комнату Елизаветы, а в ней — букет из красочных листьев, простой в своём исполнении и бесполезный, но исполненный для него таким уютом и душевным теплом, которые он, никем непонятый, искал всю жизнь…
И вновь он стал думать о постыдной попойке, о Якушенко, и в таких тяжёлых думах он продолжал ехать в тарантасе по нещадно разбитым дорогам, подпрыгивая и покачиваясь вместе со своими молчавшими спутниками.
Мигрень меж тем всё усиливалась, и он, сжав губы, мучительно закрыл глаза. Сразу стало чуточку легче.
Щебенчато стучали колёса, задувал колкий ветер, густо пахло озером.
Дорога постепенно выравнивалась, тарантас стало меньше трясти, и он, сместившись вверх по шуршащему сену, бессмысленно упёрся головой в чемодан. Приоткрыв на секунду глаза, он увидел, как над ним тонуло в мраке сгустевшееся небо, готовое вот-вот разразиться дождём.
Меж тем тарантас всё мягче и мягче плыл по торной дороге.
— О чём думаете? — послышался голос возницы, нарушивший предночную тишь.
Погоскин медленно открыл глаза. Вислые тучи клубились чёрным туманом, всё ближе прижимаясь к земле. Нестройная гряда растущих пообочь деревьев нависала оголёнными ветвями. Где-то гулко шумели листы. Разве не все ещё осень слизала? Да сил уж не оставалось глядеть…
— Погода такая… Унылая. Ещё и голова разболелась. Разные невесёлые мысли… Тоска.
— А-а-а, вот оно как… Вы, городские, всё в этих… как это… В переживаниях. Всё в себе. Нам того не понять. Говорите красиво, мудрёно. А уж думаете… И не представить, — помолчав, возница словоохотливо продолжил, — А то вот едешь вот так в дороге, и думаешь одну чепуху. Сиди вот, да кобылу со скуки стегай. Ну а коль в колхозе — всё некогда. То корова не доится, то хлеба нет, то дитёнок болеет, то бригадир, ровно собака, рычит. Так и живём вот… Дубьё. Но-но, растуды тебя! — и, стеганув лошадь, насмешливо повторил, — Переживания! Куда нам…
Погоскин повернул голову и упёрся в широкую спину мужчины в большой каракулевой шапке. Впереди он приметил покривившуюся телегу, запряжённую волами. Её повело вправо, и она стала опасливо ехать по самой бровке дороги. Когда они начали её обгонять, из неё донёсся тихий старческий напев:
— Воскресение Христово видевше, поклонимся Святому Господу Иисусу, единому безгрешному. Кресту Твоему поклоняемся, Христе, и святое воскресение Твое поем и славим: Ты бо еси Бог наш, разве Тебе иного не знаем, имя Твое именуем. Приидите, вси вернии, поклони;мся святому Христову воскресению: се бо прииде Крестом радость всему миру…
— Что это? — прошептал Егор Александрович, смачивая языком обветренные губы.
— Молитва, — почтительно проговорил возница притихшим голосом, — То веруют.
— В телеге?
— Авось, с пути сбились. Да путь-то здесь один. Аль обратно им ехать… Да куда уж... Не беда, у кого-нибудь да заночуют.
Редкие тяжёлые капли посыпались с тяготившегося над землёю неба. Погоскин, ощутив на лице живительную влагу, открыл глаза.
Головная боль стихла. Кажется, он задремал. Значит, разговор и пение ему почудились… Или нет? Он оглянулся. Возница, сутулив вислые плечи, молчаливо стегал кобылу по размокшему крупу. Впереди никого не было — дорога стелилась по деревне, не отпадая вьясь вдоль домов.
Тарантас остановился у большого дома. Тут же из него высыпали колхозники, или, как он про себя их назвал — крестьяне. Лиц их он поначалу не разглядел, лишь с первого взгляда отметил, что одежда на них — всё та же, что и десять лет тому: тулупы, валенки, шерстяные платки, полинявшие шапки. Вокруг них — те же, что и встреченные им по пути почерневшие избы, редкие деревца, покосившиеся заборы, дорожная осенняя грязь. Но позади них в доме что-то ярко светило. Присмотревшись, Егор Александрович увидел, что это были электрические лампы.
На него повеяло запахом навоза, скотины и ещё чем-то смолисто-древесным. Знакомый, родной детству запах…
Из поодаль раскинутого хлева, как видно недавней постройки, раздавалось тягучее мычание коров, рёв быков, визг поросят. Вдали он приметил такое же большое, как видно, недостроенное здание, а рядом — вполовину сложенный сруб.
Егору Александровичу стало легче. Угрюмое настроение его окончательно прошло, когда он услышал смешливый голос старика:
— Во, агитатор приехал! Из самой столицы пожаловал? А нам ужо собрались амфитеатру строить. Чтоб там агитировать. А то в избу не влезаем. Одна Степановна пол избы займёт.
— Не слухайте балагура. К старости ума не нажил. Милости просим, — прокричал чей-то женский голос.
Наступила недолгая пауза. Люди продолжали выходить из избы, тяжело скрипя дверью.
— Это — большой писатель, — шагнув им навстречу, громким и торжественным голосом заговорила встретившая его на полустанке женщина. Она удушливо закашлялась и оправившись, размашистым жестом руки указала на Егора Александровича, — Очень уважаемый! На поезде его подвезли прямо к нам. Зовут писателя Егор Александрович Погоскин. Поприветствуем товарища Погоскина!
Она громко захлопала, почтительно отступив в сторону. Раздались нестройные аплодисменты.
— Ну что вы! Я высадился дальше… — проговорил заулыбавшийся Егор Александрович, — рад вас всех видеть, друзья!
Сразу же зашумели голоса:
— Вот это начальство!
— Кажись, председателю худо будет.
— Хай поклоны бьёт!
— Тише, услышит…
— Да привирает, Аннушка.
— Не похож на важного…
— В очках!
Его повели в избу, в которой располагалось правление колхоза. Как оказалось, здесь был назначен общий праздничный сбор по случаю его приезда.
В избе — залежалый запах пота, табака, овечьей шерсти. У самого входа на толстых крюках развешена верхняя одежда: тулупы, пальто, шапки. На противоположной стене — криво нарисованный красный плакат с надписью: «Под знаменем тройного учения — Маркса, Ленина, Сталина — мы победим», а также портрет Сталина.
Егор Александрович обратил внимание на ещё один портрет, вернее, картину, изображавшую юного красноармейца на гнедом коне. Она висела в углу, у самого потолка. Так же он приметил две фотографии человека в будёновке — по всей видимости, изображавшие всё того же человека. Быть может, местный герой?
Хорошо натоплено: около входа потрескивает круглая изразцовая печь цвета агата. Вдоль стен: сбитые из грубых досок стеллажи с вперемешку наваленными на них папками, бумагами, какими-то механическими деталями. В углу — резной, со сломанной ножкой, заменённой на деревянный брусок, старинный стол, единственно не примкнутый к линии общего застолья. Но главное «чудо» — висящие под низким потолком две электрические лампы, заменяющие привычные керосинки. Ярким светом они заливают это необычное для крестьянской избы убранство.
На длинном, то сужающемся, то расширяющемся столе — скромные угощения. В кастрюлях — капуста, варёная картошка, в мисках — кислые огурцы, натёртая морковка, грибы. Меж всех этих кушаний — помутневшие гранёные стаканы.
На полу стояло несколько бутылок самогона. Егор Александрович, остановив на них взгляд, почувствовал гложащую во рту сухость.
— Присаживайтесь, товарищ Погоскин. Вот ваше место. Проходите по правой стороне, там сподручней. Вот на тот стул, возле лавки, — в самое ухо проговорил ему председатель колхоза, до этого представившийся как Иван Лукич.
К ночи весёлые голоса окрасили жарко истопленную избу. Один из них принадлежал Егору Александровичу, заплетавшимся языком громко отвечавшему на сыпавшиеся на него вопросы.
Поначалу его удивила общая подавленность за столом после столь живой встречи, и отдельные весёлые окрики скорее напоминали крики репетирующих актёров во время паузы на сцене, изображавшей поминки. Но вскоре эта неловкость исчезла: нехотя уступив просьбам, Егор Александрович налил полстакана самогонки, а после, уже не замечая налитого, звонко чокался о протянутые к нему стаканы.
Вопросы ему задавали несколько незамужних женщин, весёлых, вспотевших и раскрасневшихся от жары и выпитой самогонки. Одна из них, сама развесёлая, по имени Наталья, громко лузгала семечки, сбрасывая шелуху на разложенную газету. Она игриво сощурила глаза.
— Скажите-ка, Егор Александрович, а вы женаты?
— Нет, ещё нет…
— Ай, значит, холостой!
— Можно и так сказать. Но всё же не совсем.
Раздался забористый женский смех. Егор Александрович счастливо и задумчиво оглядел присутствующих. Оказывается, в избе было очень много людей: все лавки были заняты, и на полу вплотную расположились те, кто помоложе — подростки, юноши и девушки — они часто поглядывали на него, не переставая болтать меж собой, пересмеиваться, толкаться. Иногда они затихали, с неподдельным вниманием его слушая.
«Жить бы нам с милой Елизаветой и девочками здесь, в деревне, среди этих добрых людей, и были бы мы счастливы» — невольно подумалось Егору Александровичу.
Многие мужчины уже были изрядно пьяны, но, в отличие от тех деревенских попоек, которые ему доводилось наблюдать, были они смирны и тихи, и поначалу больше молчали да бессмысленно оглядывали присутствующих, нежели говорили.
— Это как это — не совсем? — переспросила одна, — Или вы, как это говорят у вас… столичные: браком гражданским живёте?
— Срам-то какой! — смешливо прозвенел чей-то ласковый голосок.
— Нет, милые, я пока живу один, — Егор Александрович глазами стал искать девушку с красивым голосом.
— Пока? Этак вы что-то нам не договариваете, Егор Лександрович. Ой, не договариваете!.., — покачивая головой, игриво произнесла Наталья, выворачивая грязные карманы, видно, в поисках семечек.
— Так-то дети у вас есть, аль нет?
— Нет. Вернее, можно сказать, что есть. Две девочки.
Снова раздался общий смех.
— Ой, темните вы, Егор Лександрович, ой, темните. Что-то нам не договариваете…
— Нет-нет, что вы…
Егор Александрович, в порыве внезапного решения переехать в деревню, восторженно воскликнул:
— Милые мои, вот переедем мы с ней к вам… И с девочками. Мы будем вместе тут жить, читать разные книги, проводить вечера. А вы нас научите труду! Настоящему. Ведь это прекрасно: кормить руками семью! А поля, а озёра, леса… Там грибы, потом ягоды, грибы, рыба… Вот охота — нет… Милые мои, как же это прекрасно! Вот только надо написать письмо…
— Ага, вот и проговорился, писатель из Москвы! С кем это — «с ней»? И что за письмо? А? — тут же заинтригованно спросила одна из женщин, поднявшись с места.
Егор Александрович, вдруг загрустив, задумчиво произнёс, с нехарактерной для него непочтительностью забыв про вопрос:
— Зачем же мы так немудро усложняем, запутываем жизнь? Когда всё так ясно и просто... Когда остаётся один шаг до того, чтобы счастьем друг друга… То есть, одарить счастьем друг друга… А мы… Мы всё бродим. Вокруг да около… Знаете, я боялся жить дерзновенно...
— Ох, Егор Лександрович, как вы всё мудро говорите. Но раз вы мужчина холостой, то, видать, захотите у кого остановиться! Вам бы с Борисовной поговорить, но для вас уж очень стара! Всё на печи лежит.
Раздался громкий смех. Какой-то мужчина в углу глухо замычал. Егор Александрович непонимающе уставился на него.
— Не беспокойтесь, товарищ Погоскин. Он всегда такой, когда выпьет, —проговорил у самого его уха Дионисов, колхозный бухгалтер. Сидел он на стуле, вытянув спину, аккуратно положив на стол длинные руки. Весь его облик был напряжённо-собранным, сбитым, пружинным, но лицо было спокойно, даже приветливо, а в глазах скупо светилась улыбка. Он был единственным за столом, кто не пил.
По правую руку от Егора Александровича сидел председатель, черт лица которого он не запомнил.
А в это время раздавались распалённые крики:
— Ой, не у тебя ли что ли?
— Наша Анфиса одна-то живёт! Хай примет.
— Так у неё уже хахаль есть!
— Пусть сам выбирает по душе.
— А ты тоже не лыком шита. Про то все знают! Спросить? А?
Грянул ещё более оглушительный смех, но вскоре он сменился короткими перебранками, издали послышалась мужская ругань.
Егор Александрович оглянулся.
— Не нужно, не нужно ссориться, друзья!
— Наталью вон из избы! — покрыл его голос чей-то октавистый бас.
— Тиши, тише! Человек приехал к вам из столицы, из Москвы. Он столько знает всего, видел всякого. А вы о чём? А ну прекратите, — тягуче и монотонно ругался председатель, однако, не поднимаясь до крика.
— Мы обо всём проведаем! Не волнуйся, Иван Лукич.
— Егор Александрович, а вот и наша Анфиса!
Егор Александрович, вскинув голову, посмотрел на стоявшую у входа полной грудью дышавшую женщину.
С первого взгляда он отметил в ней ладную природную полноту, живость красивого лица и манящее лукавство улыбки и глаз — строптивых, мягко-насмешливых.
Приглядевшись, он приметил яркий цвет её малахитовых глаз, чуть клонящуюся на одну сторону улыбку.
Егора Александровича разбудил театральный возглас расшумевшейся Натальи:
— А ну-ка, Анфиса, выпей за дорогого гостя нашего! Егором Александровичем звать. Во, в кое-то веки выговорила! По нашему-то — Егор Саныч. Цыц, ухрюпинский! — на последней фразе, многих насмешившей, она схлеснулась в перебранке с каким-то крикливым мужичком.
Анфиса грудным голосом прикрикнула:
— Ну, а этому мы всегда рады! То-то я и спешила.
— Егор Сан…, тьфу ты, Егор Александрович, а вы что же, а?
— А и я — завсегда рад!
Егор Александрович выпил очередную рюмку.
— Милые мои, пожалуй, я пойду, — пролепетал он, но тут же спохватился, туманным взглядом поймав ласковую улыбку Анфисы, — А нет, посижу ещё! Но пить больше не буду.
— А это верно. Нужно знать меру — негромко произнёс Дионисов, одобрительно кивнув.
Снова раздалось жалобное мужское мычание. Кто-то другой, видимо с лихвой выпив, стал биться головою о стол, бормоча непонятное: «Дашка, Дашка, Дашка…»
В это же время мычавшего мужчину взяли под руки. Тот стал молчаливо сопротивляться, и у выхода из избы образовалась свалка.
Но Егор Александрович этого не видел. Он не отрывал взгляда от томных глаз сидевшей напротив него Анфисы.
Выпив ещё один до краёв наполненный стакан самогона, она напевно спросила:
— Ну, а вы расскажите нам о столице, о тамошней жизни. Или вы без меня всё поведали? А я б очень хотела послушать вас, Егор.
То ли от её внимания, то ли от всеобщей почтительности к себе Егор Александрович приобрёл необычную для него находчивость и говорливость.
Он красочно стал рассказывать Анфисе о своей жизни, с трудом вспоминая всё то увлекательное и необычное, что приключалось с ним.
Вдруг одна из женщин, видимо, Наталья, оглушённо воскликнула:
— Ну, теперь всё ясно, у кого Егор Александрович остановится… Человек он…
Но тут председатель громко ударил кулаком о стол:
— Ну всё, хватит! Товарищу Погоскину определено место. Он пойдёт…
— Ну уж нет, пусть сам выбирает избу!
— Я сказал! И хватит тут с вашей дуростью.
— А ты, Иван Лукич, всё такой же: как выпьешь — так злой, как злой — так власть свою показать спешишь, — с насмешкой проговорила пожилая женщина, по всей видимости та, которая урезонивала на улице вздорного старика.
— Верно, Михайловна! Ну а коль власть почует — его уж не остановишь. Уж я-то знаю!
— Вы мне поговорите тут! Напились тут… Сказано же ясно: Егору Александрович определено…
— Вам-то уж не понять! Все мы по пояс люди, — сдержанным смехом зазвенел прежний высокий женский голосок.
Где-то на конце стола захихикали. Председатель, поправив сбившуюся скатерть, нахорохорился:
— Я ещё раз повторяю: Егору Александровичу определено место…
Незвучный его голос потонул в усиливавшихся мужских криках, затеснивших женские:
— Ну что за народ!
— Совсем разбестались.
— Капусты лучше принесите. В углу вон. Антон!
— Для тебя что ль нести? Ага, разбежались!
Но Егор Александрович уже не обращал внимания на эти возникавшие перебранки. Кроме несомненной симпатии к себе, он уловил в ласковых глазах Анфисы то, что он втайне мечтал пробудить в окружающих, в особенности в женщинах — восхищение.
Даже чувство любви он не мог представить без какой-то доли восхищения тем, кого любят. Его на мгновение кольнула давно мучимая мысль — ведь это восхищение человеком не могло быть достигнуто ни его душевным богатством, ни его мягкостью, ни его добротой. Только неординарный характер, пылкие чувства и безумные поступки могли собой восхитить. То есть именно то, чем он не обладал…
И вот теперь он, отчего-то представив себя гусаром, оставшимся на временном постое в деревне, сидел за общим столом и страстно жестикулировал, поведывая Анфисе всё самое интересное и необычное, что приключилось в его неяркой и скромной жизни.
После неоднократной команды председателя народ стал медленно расходиться по домам.
Распрощавшись со всеми, Егор Александрович, ожидая председателя, остался с Анфисой стоять на улице, посреди грязной, размытой дождями дороги.
— А вы не принимайте близко к сердцу, что о вас тут наговорили, — произнесла Анфиса, неожиданно сбросив прежнюю шумную игривость. Егор Александрович, стоя совсем близко к ней, заметил с правой стороны её верхней губы небольшую темнеющую бородавку, — Это так забавляются наши бабоньки. Новый человек — вот и повод побалагурить. Скучно у нас тут... Ну всё, Егор, я пошла.
Она махнула рукой в сторону дальних изб.
— Я живу вон там, у самой речки. Видите, свет загорелся? Нам тут недавно провели… не помню, как его… В общем, как здесь свет — мне да соседям моим. Мы ведь рядом с этой… мельницей… иль станцией живём.
С нескрываемой завороженностью Егор Александрович продолжал смотреть на притихшую, и потому ещё более похорошевшую Анфису, плохо улавливая смысл её слов.
— Ну, доброй ночи, Егор!
— Доброй ночи, Анфисушка!
Он порывисто наклонился и неловко поцеловал ей руку, на мгновение ощутив бархат её кожи, сбивший дыхание женский запах. Нехотя отпуская её ладонь, он уловил грубую шершавость её натруженных пальцев.
— Ну, уж это вы бросьте! — игриво засмеялась она.
— Нет-нет, я не шучу, я по-настоящему!
— Ну, коль по-настоящему, то ладно, прощаю, — звонким колокольчиком зазвенел её смех, — Всё-всё, идите к себе.
Анфиса развернулась и пошла, мягко покачиваясь, в сторону своего дома. Председатель, ждавший невдалеке, подошёл и угрюмым тоном обратился к Егору Александровичу:
— Идите со мной, товарищ Погоскин, я вам всё покажу. Для вас уж всё уготовлено, постель застлана, так что можете сразу ложиться спать.
— А это мы ещё посмотрим, — проговорил Егор Александрович, неотрывно глядя вслед Анфисе. Он хотел было запеть, но вовремя прервал себя, вспомнив, что он высокий гость и писатель, — Кстати, а вам уже рассказали про поезд? Забавная история приключилась!
— Нет, товарищ Погоскин. Знаю только, что вас подвезли. Разрешите оказать вам помощь?
Он вышел вперёд и поправил упавшую в лужу доску, по которой ходили через разбитую колею.
— Ну что вы, зачем так? — проговорил задумавшийся о своём Егор Александрович, идя по доске и опираясь на поданную руку вязнувшего в грязи председателя.
У самых ворот отведённого для него дома он оглянулся — свет в деревне погас.
V
Звёзды лежали редкой россыпью над дворами. Тоскливый лай собак нарушал гулкую тишь.
Устроившись на новом месте, в чистой, просторной избе, Егор Александрович, сильно пошатываясь, вышел во двор. Счастливо улыбаясь, он невольно поднял взгляд: «Какая чудная ночь, и какое небо! Ах, что ж я её отпустил. Анфисушка… Такая чудная влюблённость! Чурбак, кто не влюбляется! Нет в том силы жизни. «Я тебе говорю»».
И он, прервав себя, весело и негромко запел, переведя взгляд на смутную линию горизонта:
Крутится, вертится шарф голубой,
Крутится, вертится над головой,
Крутится, вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть.
Где эта улица, где этот дом?
Где эта барышня, что я влюблён?
Вот эта улица, вот этот…
Неожиданно он оборвал себя. Перед его глазами сама собой вспыхнула одна из картин поздней юности…
Солнце. Май. Запах сушёных трав, развешанных на жердях. Юная и долгомучимая влюблённость. Она сидела на утопшей в зелени веранде в кресло-качалке, ела черешню и с кокетливым невниманием слушала его речи. Босыми ногами она мягко отталкивалась от пола и время от времени поправляла ветром взвихрённые пряди волос. И вдруг, небрежно оборвав его на полуслове, она попросила включить граммофон. Кажется, тогда и заиграла эта глупая песенка…
Почему он до сих пор не простил ей такой пустяк?..
Вдруг из темноты раздался голос:
— Егор Александрович, Егор Александрович, это вы?
Погоскин испуганно озирнулся:
— Да, это я… Егор Александрович Погоскин. Писатель из Москвы.
Всё тот же голос неопознанного человека, звучащий почтенно и даже возбуждённо, его зазывал:
— Идите, идите с нами. Банька у нас натоплена. Можно сказать, для вас топили, для гостя нашего.
Егор Александрович насторожился:
— Баня? Не слышал… Не слышал, чтобы говорили о ней. Очень неожиданно...
— Идите же, для вас натопили. У нас банька просто чудо — таких не сыщите. Просто хоромы. Разве что топить долго. Но не беда!
Егор Александрович всматривался в темноту и никак не мог разглядеть собеседника. Голос его был ему незнаком. Он стал медленно трезветь.
— Пожалуй, схожу, только мне нужно за этим… Чемоданом… За вещами.
— Не нужно, Егор Александрович, там всё есть. Пойдёмте, ведь только для вас и топили.
Неуверенным шагом тронувшись вслед за незнакомцем, Егор Александрович не переставал удивляться столь странному приглашению. Он не припоминал, чтобы во время застолья речь заходила о бане — впрочем, всё ему помнилось лишь отдельными урывками, разве что кроме Анфисы.
Они шли молча, и у Егора Александровича никак не хватало духу начать разговор с проводником, который почти бегом вёл его лесной тропой. Но вот, спустя какое-то время в глуби леса он увидел большой дом с единственным в нём окном, расположением у самой крыши. Дом этот напомнил ему товарный вагон.
Всё это казалось необычным: и одно маленькое оконце в таком большом доме, размером своим походивший на жилой дом, и его расположение, далёкое от деревни, и проводник, молчавший на протяжении всего пути. Из трубы шёл щедрый дым — дров здесь и вправду не жалели.
Проводник застыл у двери. Он повернулся к Егору Александровичу, но тот вновь не смог разглядеть его лица, сокрытого тенью.
— Входите, входите, Егор Александрович.
Тут Погоскин услышал задорный женский смех из бани: по всей видимости, смеялись несколько женщин, вернее девушек, судя по их звонким голосам. Он остановился в недоумении:
— Как же так, там женщины. Необходимо обождать.
Незнакомец, недвижимо стоявший у двери, с прежней дружелюбностью ответил:
— Ну что вы, Егор Александрович, какие женщины. Неужто вам мерещатся голоса? У нас всё чинно.
Погоскин, сомневаясь, всё же вошёл в дверь, и на него сразу же дохнуло берёзовым ароматом молодых веников и свежей сосновой смолы. Из сумрака раздался густой бас:
— О, а вот и Егорушка к нам пожаловал! Милости просим!
Егора Александровича покоробило. Присмотревшись, он увидел в предбаннике нагого мужчину огромного роста, до самого потолка, с длинной бородой и шапкой густых курчавых волос.
— Егорушка, ты не удивляйся: у нас тут нет ни чинов, ни званий. Тут у нас все люди братья. Ах, братец ты, Егорушка!
Робея, Егор Александрович стал раздеваться, а тот же бас с прежним радушием продолжал сотрясать сокрытое в темноте пространство:
— Каждый здесь обращён друг к другу душой и сердцем. Здесь не так, как там. Здесь всё душа в душу!
Егор Александрович покосился на входную дверь. Но собеседник словно читал его душу:
— Ты не пугайся, Егорушка, заходи. А коль что не так, то можешь уйти. Мы по сердцу ко всякому.
Он отворил дверь и оттуда чей-то мужской голос его поприветствовал, но скорее уже не дружелюбным, а льстивым тоном:
— Возрадуйтесь же, Егор Александрович!
Он грубо толкнул Погоскина, и тот очутился в бане. Однако само помещение от него было сокрыто сплошной вереницей женских тел, кружащихся в хороводе, обнимавшим собою всё пространство. Их тени куражно плясали на стенах.
Девушки из хоровода задорно смеялись и пели одни и те же слова, прерываемые весёлым шипением подбрасываемой на каменку воды:
Как по лугу, лугу, лугу девицы гуляли,
Девицы гуляли, песни запевали…
Не успел Погоскин сообразить, как выбежать отсюда, как хоровод подхватил его и втолкнул внутрь себя.
Внутри хоровода плясали и хлопали в ладоши обнажённые мужчины, и каждый это делал по-своему, кто во что горазд, но всё же попадая в общий ритм, задаваемый хороводом. Кто-то молча подкидывал ноги, хлопая по ним руками, кто-то кружился на месте, а кто-то и вовсе пустился в пляс, кувыркаясь и подпрыгивая, и громко запевая всё те же слова девичьего хора.
— Егорушка, отдыхай, не думай ни о чём! — гремел бас, звучащий позади хоровода.
Хоровод кружился, ни на мгновение не останавливаясь, и так плотно он был сомкнут, что вырваться, казалось, из него не было возможности. Вторя общему направлению, на стенах вихрились огоньки вставленных меж брёвен лучин.
Как по лугу, лугу, лугу…
— А, Егор Александрович, и вы здесь! — крикнул ему какой-то мужчина.
Погоскин, близоруко прищурившись, узнал в нём Дионисова, колхозного бухгалтера, ещё несколько часов назад сидевшего рядом с ним за общим столом. Он отчаянно ухватился за его руку.
— Что здесь творится?! Срам-то какой! Вас сюда тоже обманом завели?!
Дионисов с удивлением посмотрел на него:
— Что вы… Здесь все отдыхают, веселятся. Какой срам-то в радости? Никто никого не неволит, не делает зла. А что мы наги, так баня ведь это. В бане всегда так. Ты не думай. Что было, то и останется. Никто не узнает.
— Да нельзя так! — у Егора Александровича перехватило дыхание.
— Егор Александрович, вот, выпей самогоночки!
— Не буду я больше пить. Я ухожу!
Вдруг Дионисов крикнул:
— Товарищи, Егора Александровича надо покружить!
Хоровод подхватил Погоскина, и он почувствовал, как множество женских рук мягко держали его на весу. Сладкий берёзовый аромат млеюще дурманил.
— Егор, милый, оставь думы, отдохни душой!
— Егор, другие-то всё веселятся, а ты всё печалишься…
— Егор, ты не гради себя!
От теплоты ласковых рук и женской ласки у Погоскина поплыло в глазах. Он позволил себе выпить протянутый стакан с необычно вкусной самогонкой.
И тут же тепло разлилось по его телу, вскружилась голова, и девичье голоса сплелись во едино. Он подхватил чью-то руку и робко её поцеловал.
— Ну, уж это вы бросьте! — прозвучал томным шёпотом голосок, похожий то ли на голос Анфисы, то ли на голос той девушки, которую он искал глазами в избе.
Его тут же выпустили из хоровода, и встретив неловко прыгавшего на одной ноге Дионисова, он тоже начал плясать. Никто не смеялся над ним. Напротив, все с любовью на него смотрели, словно радуясь его радости, и счастливясь его счастью.
Сперва смущаясь своим первым движениям, всё ещё не оставляя мыслей о том, как он выглядит со стороны и как его видят другие, спустя какое-то время он щедро отдался всеобщему веселью.
— Ай, Егорушка, какой же всё-таки ты славный человек! — гремел знакомый бас, — Ну а сейчас нам душу свою покажет уважаемый Фёдор Игнатьевич, Фёдорушка.
Фёдор Игнатьевич, высокий мужчина в летах, со статной осанкой и окладистой бородой, вышел в самый центр и стал плясать, поочерёдно подбрасывая ноги и хлопая по ним ладошами:
— Хорошо, хорошо, Фёдорушка! — восторженно гремел бас.
«А и вправду, молодец Фёдор Игнатьевич, — подумалось Егору Александровичу, — в таких летах — да так отчаянно веселиться».
Из хоровода стали раздаваться томные окрики:
— Ай-да, Фёдор, как же он молод и статен.
— А пляшет-то как, словно всю душу отдал в пятки!
И сыпал хоровод свой нескончаемый поток слов, в такт которых в пьяном угаре танцевал Фёдорушка, танцевал Егор Александрович, танцевали все, радостно хохоча:
Как по лугу, лугу, лугу…
Всё тот же бас загремел:
— А ну-ка, Фёдорушка, покажи-ка нам волчонка!
Фёдор Игнатьевич встал на четвереньки, и стал кружиться, словно гоняясь за своим хвостом. В общем шуме послышалась, как он стал гавкать, пытаясь изобразить то ли волчонка, то ли собаку.
И женский хоровод, и мужчины, плясавшие внутри него, грянули всеобщим ликованием.
На Погоскина дыхнул жаром всё тот же Дионисов:
— А дальше-то идут туда, в ту дверь. Там ещё лучше! Вот же, гляди! Анфису-то видел?
Фёдора Игнатьевича, шатавшегося от долгого кружения, подхватил хоровод, и покружив, вынес в указанную Дионисовым дверь. Погоскину показалось, что туда он вошёл не один.
Однако хоровод ни на мгновение не переставал петь:
Как по лугу, лугу, лугу…
— Теперь же очередь Егорушки! — вновь раскатисто прогремел бас за хороводом, покрывая обволакившую тину его слов.
Погоскина вывели в центр. Женские голоса тут же запричитали:
— Ай-да, Егор, милый ты мой!
— Желанный ты мой, не грусти. Будь счастлив!
Прежний голос перекрыл разноголосицу ликования:
— Егорушка, ты не думай ни о чём, ты отдохни душой.
Погоскин, всё ещё смущаясь всеобщего внимания к себе, неловко стал плясать, вспоминая то, как это делал Фёдор Игнатьевич.
— Ну вот, до чего же у тебя ладно получается, Егорушка!
Егор Александрович, наконец-то увидев в хороводе Анфису, отдался громкому веселью. Он высоко подбрасывал ноги и хаотично бил по ними руками, бегая то вперёд, то назад, то вперёд, то назад.
Как по лугу, лугу, лугу…
Женские голоса для него слились переливающимся антифоном:
— Милый, милый…
— Желанный, желанный…
— Счастливый, счастливый…
Их на миг заглушил повелительный крик:
— Покажи свою душу, милый ты наш Егорушка!
Егор Александрович, прервав смех, едва слышно проговорил:
— Нет, не могу я, тайна ведь это…
— Какая ещё тайна! Ну что же ты…
— Нет, давайте я так попляшу.
— Ну же, Егорушка, не расстраивай нас! Стань собой.
Он всё так же бегал вперёд-назад, но теперь ему стало казаться, что не он, а само пространство качалось перед ним, словно он оказался в колыбели.
Вдруг всё тот же ласковый голосок у самого уха шепнул:
— Ты покажи её мне, Егорушка.
— Тебе?
— Только мне. А дальше можешь ступать туда, в ту дверь… Она там…
— А как же ты? — взволнованно прошептал Егор Александрович.
— Захочешь — буду я.
И тут девичий хоровод начал всё более и более ускоряться, всё так же лаская слух своим игривым пением, а мужчины, им опоясанные, всё быстрее и быстрее плясать и петь. Стало казаться, что время здесь, в этом месте, сжалось до предела, как внезапно шумную вакханалию покрыл ликующий, почти ласковый голос:
— А теперь нашего Егорушку нужно покружить!
VI
Егор Александрович проснулся от громкого стука. С ясным осознанием того, что произошедшее в бане — лишь сон, он вскочил с кровати.
Наспех накинув пальто, заменившее ему одеяло, он отворил дверь. На пороге стоял Иван Лукич: без пальто, в коричневом пиджаке, накинутом на вязаный свитер. За его спиной светило низкое солнце, подёрнутое сонной дымкой белесого неба.
— Доброе утро, Егор Александрович. Как спалось на новом месте? Хорошо? Ну и ладно. Я вчера говорил вам, что завтра с утра… То есть сегодня с утра, покажу наш колхоз. Вот и пришёл к вам.
Егор Александрович, поздоровавшись с председателем, укутался в пальто, знобко переминаясь с ноги на ногу. На улице было морозно; в избе сыро и зябко — за открытой печной заслонкой лениво помигивали дотлевавшие угольки.
— Да, конечно-конечно. Я помню, — жмурясь от солнца, выступившего сквозь сизые тучи, глухо добавил Егор Александрович. Никакого уговора об утреннем осмотре колхоза он, конечно, не помнил.
С похмелья у него болела голова, вспухшие глаза слипались.
— А пока что, Егор Александрович — разрешите провести вас в свою хату. Вон, через дорогу, чуть направо. С покатой крышей. Накормим, напоим… — впервые в глазах председателя вспыхнула живая искринка, — Да подлечим!
— Спасибо, не надо…
Сообразив, о чём идёт речь, Егор Александрович неприязненно пробормотал:
— Нет, я не буду пить. Ни сегодня, ни завтра. Никогда. Вообще, я человек не пьющий. Бывает, задавит чёртова жизнь…
Избегая встречного взгляда, он невольно посмотрел по сторонам.
Рано проснувшаяся деревня разноголосо шумела. Здесь, у самой околицы, из разлапистого дуба, стоявшего парой с таким же как он великаном, одиноко покрикивал зяблик. Рядом на дороге дурачились укутанные в непомерную одёжку мальчишки. Они неторопливо погоняли волов. Через забор, у соседнего дома, о чём-то жарко судачили гомонливые женщины. Одна из них, оглянувшись, приветливо помахала Егору Александровичу рукой.
В другой стороне, за большаком, трудились на полях колхозные бригады. Вдали, дымя, двигался трактор, нестройным рёвом будоража мирный пейзаж.
— Ну что вы, Егор Александрович! Рассол. Всё снимет одним махом. Машка-то моя знает: проснусь бывает с похмелья, а она уж…, — Иван Лукич осёкся, — Не торопитесь, я подожду.
Он остался стоять на пороге, супя чуть заметные дуги бровей.
— Можете меня на минуту покинуть? Нужно привести себя в порядок… И где можно умыться?
— Конечно, Егор Александрович. Воду сейчас принесу. Колодец вон там, у края дома, у яблони. Всё организуем, Егор Александрович.
Оставшись один, Погоскин рухнул лицом в подушку. В нос ударил острый запах перьев. Похмельно кружилась голова.
«Боже, что со мной стало! Как я мог так пасть. За один день предать себя, Елизавету! Ведь если бы она…».
Перед его глазами возник смутный облик Анфисы. «А вы не принимайте близко к сердцу то, что о вас тут болтали» — полынным ветром прозвучали её слова. Но она, к его укору, не стращала и не стыдила, а всё так же манила, как и вчера.
Ведь Елизавета… Разве он достоин её? С её нравственным стержнем, тонкостью, со всем пережитым… Нет! Жалкий самообман! «Я не достоин» — это самое гнусное оправдание!
Прервав нестройный поток мыслей, он вскочил с постели. До боли сжав железный набалдашник кровати, он пообещал себе обо всём случившемся рассказать Елизавете. Ведь влюблённость — ещё не предательство. Самое главное — ступить обратно, не сделать второй шаг...
Отыскав упавшие на пол очки, он стал поспешно разбирать чемодан. Только теперь, ища глазами платяной шкаф, он впервые разглядел дом. Он был почти пуст: железная кровать, на скорую руку сколоченный стол, стулья, шкаф, да старый необъёмный сундук. Дом этот нёс на себе явную печать опустения: было видно, что на стенах когда-то были прибиты многочисленные полки, крючки, на полу стояла массивная мебель, лежали дорожками половики, в углу висели образа. Куда всё исчезло?..
Холодная печь мигала дотлевавшими угольками. Со стороны двора сквозь приоткрытую дверь слышался уличный переклик.
Егор Александрович, одеваясь, вздрогнул от внезапного грохота. Он обернулся: на пороге стоял запыхавшийся Иван Лукич, рукой придерживая пружинно отскочившую от стены дверь. С шумом поставив цинкованное ведро на пол, он, нахохлившись, застыл в ожидании Погоскина. Тот стал торопливо натягивать брюки.
— Извините, запоздал. Ходил ещё за мылом. К соседке ходил, вот, там она. Моё-то закончилось. Только в доме и вспомнил. Машка… Марья Николаевна то есть, стирать уже зачала. Сорочки там, и прочее. Да, если что, приносите вашу одежду к нам. Марья Николаевна постирает.
Егор Александрович не стал говорить, что взял своё мыло.
— Спасибо. Мне ещё нужно умыться. Тогда буду готов.
— Я полью вам. А печь вам к вечеру затопим. Своего Васю покличу. Сына моего. Он всё сделает. Будет у вас как в бане — тепло и сухо. С окна вот ещё поддувает… Всё сделаем.
— Да, кстати, я обычно весь обливаюсь, по пояс, — спонтанно выпалил Егор Александрович.
Председатель ещё больше нахмурился и, чуть поддав голову вперёд, тяжёлым шагом вышел во двор, подхватив ведро. По его пути вилась тонкая струйка воды.
Стоя в одних закатанных брюках, Егор Александрович нагнулся над высохшим цветником у дома. Он ждал, что председатель будет лить воду частями, но тот, локтем прижав к себе мыло, одним махом вылил на него всё ведро колодезной воды.
— Достаточно? Или ещё? — недовольно спросил он, отряхивая замоченный пиджак. В этот момент прижатое мыло выскользнуло из-под руки и упало в грязь. Иван Лукич, выругавшись, стал его поднимать.
Задыхаясь от холода, Погоскин сводящимися губами выдохнул:
— Очень!
— Тогда добро. Я вот мыло тут уронил… Подмазалось с одной стороны. Сейчас скобельну…, — Иван Лукич, смахнув ногтем с мыла комки грязи, отдал его Егору Александровичу и, подцепив за крюк ведро, стал его на палке опускать в колодец.
— А ведро-то подтекает... Не старое ж. Ему ж года два, не больше. А уже железо того… — бурчал он, бросая эхом отдающиеся слова в неглубокий колодец.
Но всё же Егор Александрович остался доволен собой. Он сдержал слово, а главное — после обливания почувствовал себя бодро. Голова почти прошла, и лишь набухшие веки напоминали о двухдневной попойке.
Наконец, собравшись, и заблаговременно захватив с собой карандаш и блокнот, он пошёл вместе с поджидавшим у ворот председателем в его дом.
Дом Ивана Лукича представлял собой добротную крестьянскую избу. В сенях Егор Александрович уловил знакомый ему запах сушёных грибов, вяленой рыбы, картошки. А в самой избе, просторной и светлой, смешался запах трав, молока, натопленной печи. Мягко потрескивали догорающие дрова. «Берёзовые» — отметил он про себя, бросив взгляд на полупустую кадку дров.
Всё было очень опрятно: выскобленные столы и лавки, выстиранные полотенца, развешанные по стене, чистая скатерть, ровно разложенные половики. На стене висела картина-открытка Васнецова, а возле стола стояло два новеньких стула — признак своеобразной зажиточности.
Иван Лукич с порога познакомил его со своей супругой — Марьей Николаевной и сыном Васей, которому он сразу же наказал натопить в доме Погоскина печь. Вася, вихрастый паренёк, с живым взглядом и шустрыми движениями, ломающимся голосом деловито заговорил с отцом об электропроводах, привезённых недавно из города. Егора Александровича он словно не замечал.
На столе же всё было готово: общая жестяная кастрюля с кашей, деревянные миски и ложки, хлеб, бидон тёплого молока. Иван Лукич и Егор Александрович сели на стулья, а Марья Николаевна и Вася напротив друг друга на лавки.
Когда хозяйка разлила по тарелкам пшённую кашу, дверь тихо и коротко скрипнула. На пороге появилась девочка, лет семи, с короткими русыми волосами, светло-голубыми глазами, одетая в грязную кофточку, накинутую на тёмно-зелёное платьице. На щеке у неё темнело грязное пятнышко, курносый носик делал чуть смешливым её настороженное, не по-детски умное лицо.
— Мама, я хочу есть.
Пододвигая к себе поданную тарелку, Егор Александрович ощутил короткую дрожь через прижатую к нему руку Ивана Лукича. Марья Николаевна громко хлюпнула черпаком по каше.
— Чего кричишь-то? На столе вон лежит! Не видишь, что ль? Во буяношная. Напугала всех. Гость тут у нас! Аль не видишь?
Девочка, поздоровавшись, понуро села на лавку, и вжав в себя плечи, осторожно взяла кусок хлеба и ложку. На её глазах Егор Александрович заметил выступившую слезинку. Она пробежала по щеке, задержалась на чёрном пятнышке и упала в тарелку.
— Не надо так. Зачем так? — у Егора Александровича застило в груди, — девочка, как тебя зовут?
— Фрося.
— Ты не плачь, Фрося.
— А я не плачу.
— Вот и умница. Ну вот, я вижу, ты уже улыбаешься.
— Я ем.
Девочка сосредоточенно ела кашу, старательно макая в неё хлеб.
— Пусть кушает, деточка, — неловко пробормотал Иван Лукич, разламывая кусок хлеба. Он коротко переглянулся с супругой.
Марья Николаевна погладила девочку по плечу:
— Кушай-кушай. Не пугай так больше. Постучи — не крадись.
Ели молча, лишь поначалу коротко перебросившись незначащими фразами. Даже словоохотливый Вася ни о чём не говорил. Он о чём-то усиленно думал, по-подростковому демонстративно, словно решал какую-то математическую задачу. Егор Александрович не стал больше расспрашивать девочку, думая теперь о том, что бы ей можно было потом подарить. Он попрекал себя в том, что не подумал взять гостинцев для деревенских.
Первой закончив завтракать, девочка поднялась с лавки, и неожиданно подошла к Егору Александровичу:
— Всё, я закончила.
Детско-смышлёным взглядом она рассматривала его, ни сколь не смущаясь. Егор Александрович, глядя в её васильковые глаза, просиял:
— Быстрее всех, Фрося! Какая ты молодец.
— А у вас здесь ещё осталось, — она показала на его тарелку.
— А да… Я сейчас скушаю. Ты очень внимательная, — его не переставал удивлять её любопытный, сдержанно-серьёзный взгляд. Марья Николаевна поднялась с лавки:
— Ну всё, Фросенька, дяде с тятенькой нужно работать. Беги-беги. Вон, кто-то у забора тебя ждёт. Лидка, поди.
Фрося повернулась и медленно пошла к выходу, оглядываясь на Егора Александровича, будто что-то от него ожидая. Закрывая дверь, она в последний раз на него обернулась. На её лице мелькнула едва заметная улыбка.
Егор Александрович поспешно посмотрел в окно — сквозь прикрытую занавеску было видно, как она перебирала ножками по влажной земле, перепрыгивая через подсохшие лужицы.
VII
Распрощавшись с Марьей Николаевной, сразу принявшейся мыть в тазу посуду, и куда-то заспешившим Васей, Егор Александрович вышел из дома.
Поднявшееся над землёю солнце вновь запеленало тучи. Из полей доносились обрывки слившихся голосов.
В новом свете раскинулась перед ним говорливо-притихшая деревня. Достав блокнот и карандаш, он стал заносить заметки.
Сквозь деревню тянулась одна извилистая, сверкавшая пятнами луж дорога, представлявшая собой главную улицу. Она смыкалась с несколькими переулками. За осенним стерневым полем виднелся большак, а за ним — спрятанное за левадами озеро.
От середины улицы один переулок вёл к шумливой, скрытой за оврагом реке. Другой переулок уводил в сосновый лес.
По одной стороне улицы утлые избы оттенялись недавно возведёнными хозпостройками. С них-то и начал свою «экскурсию» Иван Лукич. Перед тем, как идти, он долго вглядывался в какие-то листы.
Первой он показал бригадную конюшню, после свинарник, достраиваемый и пока что пустой, затем птичник. Дальше пройдя к середине улицы, Иван Лукич указал на добротную избу, впервые уколов Егора Александровича какой-то другой, смутно им ощутимой здесь, притаившейся жизнью:
— Это кулацкий дом. Стал народным. Для народа то есть. Изба-читальня. Можете приходить и читать наши книги. Тут ещё газеты, журналы. Книг немного, пока что две полки. Но мы работаем.
Егор Александрович с опаской посмотрел на алый плакат, как на некую печать перекроенного дома:
— А у вас… Много таких домов? То есть домов, ставших народными? Я имею в виду бывших домов… кулаков.
— Да нет, Егор Александрович. Всего у нас три семьи кулаков. Было. Каждый выслан по своей категории: первая, вторая, третья. А так всё добро пошло на пользу. Вот здесь изба-читальня, дальше ясли… То есть детсад. Малыши там. Лет до пяти. Ну а в третьей бедняки живут — не дом у них был, а так, набор брёвен… Ну как сказать, метра четыре на четыре. Нет, думаю…
Егор Александрович нетерпеливо перебил:
— А мой дом? То есть отведённый мне дом. Там ведь жили?
— А нет, Егор Александрович, это не кулацкий дом. Это поповский.
— Но дом как будто новый…
— А недавно его заарестовали. Попа этого. Обряды свои проводил, с народа мзду брал. На то и построил дом. То бухгалтер наш выявил. А до того власть советскую будто принял. Так все думали. А вот оно как вышло…
Последнюю фразу он произнёс то ли с покорностью, то ли со скрываемой грустью.
— То есть его выселили?
— Да. В город его увезли, под суд. А дальше… Не знаю. Ну, и семья туда же за ним.
Егор Александрович делал короткие заметки в блокноте.
— Семью тоже выслали?
— Да вроде с ним поехали. Сами. Не знаю. Председательствую недолго. Ну а что вы хотите, Егор Александрович? При попах этих веками в говне жили. Простите… Это я по-нашему выразился. То есть в темноте держали. А теперь… Может школу здесь сделаем. Начальную. Пока что думаем.
— А школа сейчас далеко?
— Далеко. Начальная километров пять. А семилетка — все десять будет. Потому и думаем открыть. Учителя вроде нашли. Готов к нам приехать. Детки у нас есть. Учиться будут.
Вздохнув, Егор Александрович пошёл вслед за тяжело ступавшим председателем. Он внимательно оглядывал деревню, всматривался в лица местных жителей, которых он тогда, во время празднования, даже не запомнил. Некоторые здоровались с ним.
Наконец, председатель отвёл его за переулок, к самой реке. Там он показал главную гордость колхоза, и даже всего района, как он между словом обмолвился — плотину с электростанцией, приводимой динамо-машиной. Днём она функционировала как мельница, а ночью освещала избы, пока что три, вместе с избой правления. Туда они вскоре и направились, осмотрев все новые хозпостройки.
Когда они вышли на главную улицу, послышался женский окрик.
— Доброе утро, Иван Лукич! Куда нарядился-то. Ай на свадьбу идёшь?
— На похороны, — буркнул тот, недовольно уперев перед собой взгляд.
Егор Александрович, оторвавшись от блокнота, всмотрелся в дальнюю женскую фигуру — голос показался ему как будто знаком.
— Ай что-то весёлый для похорон. Обычно куда хмурней, — продолжала балаганно кричать женщина.
Иван Лукич безнадёжно махнул на неё рукой, продолжая тяжёлым шагом вминать под собою землю. Только сейчас Егор Александрович узнал в женщине ту самую развесёлую Наталью. Да она же совсем иная, чем казалась тогда! Лет ей было больше сорока, через продолговатое лицо проходил тонкий зарубцеватый шрам.
Она стояла в огороде, в грязных обмотках, опёршись на лопату. Но как только она заговорила и вскинула свои насмешливые глаза, она снова стала такой, какой он её запомнил вчера:
— Эй, Егор Лександрович, и вам доброго утречка! Чего так смотрите? Неужто не нравлюсь?
— Что вы, что вы, Наталья! Доброго вам утра. С вами-то никогда не соскучишься! Вот вижу вас, и сразу смеюсь.
— Чего ж тут смеяться! В «ярме» я тут перед вами. Лежала б себе на печи, да муж в город убежал, сама тут. Да я б с вами в столицу хоть сейчас. Да куда уж мне, старухе-то, с Анфисой тягаться. Ладно-ладно, идите с Богом. Смотрите, держите с Иваном Лукичом ухо востро! Во он как нарядился.
Она нагнулась и продолжила что-то выкапывать в огороде. Невдалеке от неё Егор Александрович увидел двух девушек — как видно, её детей.
Войдя в избу правления, Егор Александрович сразу же увидел Дионисова, сидевшего за резным столом. Оказывается, он очень хорошо помнил черты его лица, не очень-то и приметные.
— А, товарищ Погоскин! Здравствуйте. Заходите, пожалуйста.
Дионисов резко поднялся и подошёл к нему поздороваться за руку. Егор Александрович вздрогнул — Дионисов опирался на культю, начинавшуюся с колена. А ведь во сне он как раз танцевал на одной ноге… Однако на лице его ничего двусмысленного не было. Оно выражало, как и вчера, спокойствие и сдержанное радушие.
— Как вам первый день у нас? Хорошо? А я вот вчера подготовил для вас некоторые бумаги. Вдруг вам понадобятся.
— Спасибо… товарищ Дионисов. Верно-верно, это тоже часть работы. Статистика… Но, конечно, люди — самое главное.
— Сомнений никаких. Всем это говорю. Народ! Надеюсь, вы посмотрели на его достижения? Разрешите сейчас отдать вам бумаги?
Егор Александрович заулыбался:
— Конечно. Но… можно проще.
— Привычка, товарищ Погоскин. Но я вас услышал.
Подхватив папку с бумагами, Егор Александрович прочитал выделенную на титульном листе надпись «Количество трудодней». Пока что он имел об этом смутные представления. Разве что недолгие беседы со сторожем-сибиряком Фёдором Игнатичем, отчаянно ругавшим колхозы и советскую власть.
Дионисов энергично развернулся на здоровой ноге:
— Мы составили вашу программу пребывания в нашем колхозе. Общий обзор, знакомство с бригадами, с комсомольцами.
— Очень рад. Не ожидал, что будет так… организованно.
Иван Лукич, садясь за стол, с довольством проговорил:
— Сейчас без этого никуда. Всё покажем.
Дионисов заложил руки за выцветший китель и стал косолаписто ходить вдоль стола. Всклоченные его волосы цепляли лампу.
— Завтра ведь приезжают к нам комсомольцы.
— Кажись, позже… Телеграммы не было.
— Ничего, должны приехать. Молодёжь! Двигатель колхоза! Привезут нам новые идеи, веяния. Ну а уж мы, — он поднял руку и сжал её в кулак, — их воплотим. Ведь всё здесь, товарищ Погоскин, построено нами, на одном энтузиазме, методами субботников.
Егор Александрович перебирал в руках тонкую папку:
— Очень рад буду познакомиться с ними.
В избу постучали. Дионисов сразу же крикнул: «Войдите!». Дверь открылась, и с порога послышался возбуждённый мальчишеский крик.
— «Кинщик» приедет! Послали за ним!
Иван Лукич напускно обозлился:
— Тихо ты! Туды тебя. Хвост прищемили? Извините, товарищ Погоскин… У нас сегодня показ кино организован. В избе-читальне, которую я вам показывал. Вывеска там ещё красная.
— Сказали вам сказать! — ещё громче крикнул мальчишка и громко хлопнул дверью.
Дионисов, упёршись пальцами одной руки в стол, вторую занёс в полу кителя:
— Приходите, товарищ Погоскин. В семь часов. Пообщаетесь с нами потом.
— Обязательно приду! — с чувством проговорил Егор Александрович.
— Ну, а завтра мы едем в поля, покажем наши бригады. Их у нас две. А потом приедут комсомольцы. Разместим их у вас. Они, вроде как, на пару деньков здесь. Да, Лукич?
Иван Лукич грузно поднялся:
— Вспомнил. Я вам ведь не показал газету. Что о нас писала. Об электростанции. Из района газета, то есть местная, наша. Сейчас вам её отдам. Может, пригодится. Там немного о нас, пару абзацев, а всё ж… Да, я же вам не показал нашу баню! Мы её ещё только строим: крыши пока нет, пол не весь выложен. Будут там мыться наши колхозники. Как его… Важная такая…
— Гигиена, — бодро отрапортовал Дионисов, снова сев за стол.
— Да, вводим её тоже. А насчёт комсомольцев… На два дня остановятся. Эти… Клумбы какие-то будут мерять. Чтоб красиво было. Облагораживать всё будут.
Дионисов усмехнулся:
— Облагораживать будем мы. Если хватит средств. И сил.
Иван Лукич почесал затылок:
— Так, баня… Надо показать. Вроде всё на этом. Дальше уж сами смотрите да спрашивайте. На всё ответим.
Егор Александрович, облегчённо вздохнув, вслед за председателем вышел из избы.
— Ждём вас в кино, товарищ Погоскин! — звучным голосом крикнул ему вслед Дионисов.
В избе-читальне шла суетливая подготовка к предстоящему вечеру. Вносили и двигали лавки, перемещали столы для аппаратуры. Егор Александрович, утомлённый долгим хождением по деревне, пришёл в избу раньше времени.
Присев на лавку, он оглянулся. Здесь уже не осталось признаков жизни ушедшей семьи «кулаков». Казалось, этот дом был изначально построен как общественное здание. Вдоль стены висел неизменный плакат, надпись на котором он даже не захотел читать, рядом — портрет, а вдоль стояли полупустые стеллажи с книгами, поставленными вдоль — видимо, для объёма.
Вскоре в избу вошёл «кинщик»: чернявый мужчина маленького роста, с густыми вислыми усами и длинным широким носом. С важной усталостью он раздавал мальчишкам указы: где и как повесить экран, как крепить на стол динамомашину, кинопроектор. Те с крайней бережностью брали аппаратуру, старательно исполняли расплывчатые, скороговоркой произнесённые указы.
— Проектор крепче, ещё крепче… Правее, чуть правее, двинь… Ну. Вот так, вот так. Теперь ладно…
Изба стала быстро наполняться: на лавках рассаживались взрослые, на полах дети. На этот раз, в отличие от вчерашнего празднества, в избе было больше мужчин. Положив на колени натруженные за рабочий день руки, они с видимым нетерпением ждали начала кино, тихо переговариваясь:
— Что будет? Какое кино?
— Спроси…
— Занят ведь.
— Кажись, «антирегиозное».
Услышав эти разговоры, «кинщик» указал одному из мальчишек вывесить у избы афишу-плакат, видно, до этого забыв это сделать. Тот с трепетом поднял его двумя руками, не переставая внимательно заглядывать в глаза «кинщику», быть может, ожидая более точных указаний, что и как делать.
— Эй, малец, что там написано? Куда побежал? Прочитай.
— Праздник святого Й... — медленно по слогам проговаривал заволновавшийся мальчишка.
— Буквы ещё не все выучил…
— Ничего, справится.
— Й… Оргена...
— «Антирегиозное», я ж говорю. Да что-то святого такого не знаю… Орген… И не выговоришь.
— У Палыча спросим, он их назубок знает…
— Выдумывает он их. Ему какое имечко не назови — все святые…
В избу вошёл председатель Иван Лукич. Зайдя «на минутку», он, однако, надолго задержался у задних лавок. Громко скрипя половицами, он вполголоса поругивал мальчишек:
— Как поставили! Ноги-то не вместятся, в спину толочь будут. Куда же ты движешь! Правее! Туды тебя... Дай я.
Вскоре изба набилась под завязку народом. На полу гурьбились дети, на лавках теснились прибывающие взрослые. Была здесь Наталья, сын Ивана Лукича Вася, глухо кашлявшая Аннушка. А вот Анфисы Егор Александрович так и не увидел.
Невольно ища её глазами, он столкнулся взглядом с Фросей. Сиротливо стоя у края двери, она смотрела на него, храня на лице свою особую полудетскую смышлёность. Широко улыбнувшись непосредственной и, быть может, чуть глупой улыбкой, он подозвал её к себе. Фрося стала протискиваться к нему, сидящему у самой стены напротив двери.
— Здравствуйте.
— Здравствуй, Фросенька. Подвиньтесь, пожалуйста, — обратился он к мужчине рядом, неловко перекинувшего через ногу вымазанные землёй руки, видимо, боясь ими испачкать московского гостя, — Тут место занято.
— А нам нельзя.
— Можно, Фросенька. Садись. Я скажу.
Фрося села на самый краешек лавки. Пятнышка на её щеке уже не было, а выступавшее из-за тулупчика платье было только что выстирано.
— Ты любишь кино, Фросенька?
Она отчего-то засмущалась и опустила глаза:
— Очень… Там красиво.
— А много ты смотрела кино?
— Два…
— А что там было? Расскажешь?
— В одном было жалко. А в другом красиво.
— Ты не смущайся, Фросенька. Расскажи, я тебя выслушаю.
Фрося ещё больше покраснела, и стала неловко пощипывать платьице:
— Там был похож… На вас.
— Где?
— В кино.
— В каком кино, Фросенька?
— Где жалко.
— Фрося… — Егор Александрович не нашёл что ответить, и лишь положил ладонь на её руку, тут же её убрав.
В это же время послышался звучный голос вошедшего в избу Дионисова:
— Ааа! Народ уже в сборе! Товарищ Погоскин, и вам приветствие. Можем начинать?
«Кинщик», устало затягиваясь папиросой, чуть заметно кивнул.
— Вот и славно! Лукич… Иван Лукич, ты здесь? Давай с тобой и представим сеанс.
— Да мне идти надо… Ну ладно, раз надо.
Дионисов кособоко стал у самого экрана, а к нему сквозь лежащую ораву детей, ступал Иван Лукич. Холстовой тряпкой он на ходу вытирал взмокший лоб.
Встав слева от возвышающегося над ним Дионисова, он упёр в одну точку замученный взгляд. Дионисов, оправив полы кителя, начал речь:
— Приветствуем вас, товарищи, колхозники, односельчане! Сегодня вам будет показан антирелигиозный фильм «Праздник святого Йоргена». Или по-нашему — Георгия.
— Егорий… — выдохнул кто-то, но на него тут же зашикали.
— Это идейно выдержанный безбожный фильм, который, понимаете, вскрывает классовую сущность всякой религии. Но главный его удар направлен прежде всего по поповскому католичеству. Вы увидите, как поповство наживает на религии огромные капиталы…
— Верно, — выдохнул Иван Лукич после паузы Дионисова, — религия — темнота.
Тот вдохновенно оглядел слушателей и продолжил:
— А главное: здесь в полной мере вскрывается контрреволюционная её роль: её смычка с жандармской полицией, с кликой денежных воротил. Здесь наглядно показаны её грязные спекуляции «чудесами», «мощами», «святой водой»…
Иван Лукич шумно дышал, обливаясь потом. Его взгляд стал бездумно блуждать по избе.
— Этот фильм, понимаете, стал одним из самых популярных среди трудящихся нашей страны. Действие здесь, товарищи, такое: накануне поповского праздника из тюрьмы сбегает вор Коркис…
Зал слушал речь с необычайной серьёзностью. Даже дети не шевелились. Егор Александрович украдкой посмотрел на Фросю. Та завороженно смотрела на вспыхнувший ярким светом кинопроектор, тронутый «кинщиком».
Слышалось разрозненное дыхание людей, дальний шёпот, шуршанье одежды, Аннушкин сдавленный кашель.
Наконец, Дионисов заканчивая речь, выкрикнул:
— Читать титры буду я. Начинаем!
Иван Лукич, вздрогнув, поспешно проговорил, видимо, желая упредить ожидаемые им аплодисменты:
— Важное кино.
Дождавшись окончания нестройных, но громких рукоплесканий, он, не разбирая сидящих на полу людей, трактором направился к выходу.
Двое мальчишек в наступившей тишине закрутили ручки динамомашины и кинопроектора. Вспыхнул свет. Фильм начался.
Егор Александрович шёл вместе с Фросей домой после окончания фильма. Вздыбленные тучи затянули луну. Порыв ветра выгнул на крыше жестяной лист, гулко хлопнувший над ними. Веяло предзимним холодом.
— Тебе понравилось кино, Фрося?
— Очень!
— Ты так весело смеялась.
— Там такой смешной… На костылях.
— Да-да! Особенно, когда он стал танцевать.
— Вот это очень смешное! — весело крикнула Фрося, но тут же притихла, — А второй, что с ним… Шапка… У вас такая же.
— Верно! Я и не заметил. Ты такая внимательная, Фрося.
— Он похож на вас. Но только он не такой… Он нехороший. Вот вы совсем другой, не такой!
— Какая ты добрая, Фросенька. Ведь ты меня так мало видела.
— Не знаю…
За воротами послышался удар металла о камень. Егор Александрович вздрогнул. Фрося, оправляя спавший на лоб платок, звонко крикнула:
— Это дядя Иван набирает воду! Не нужно бояться.
Ворота скрипнули, и на них из темноты шагнул Иван Лукич, державший в руке полное ведро воды. Только теперь, услышав: «дядя Иван», Егор Александрович сообразил, что лет ему было ближе к пятидесяти, а Фросе… она ведь такая же, как и Катюша. Значит, он не отец? Но кто?
— Егор Александрович?.. — Иван Лукич удивлённо на него посмотрел, —Это… Спасибо вам. Что провели Фросю. Хотя здесь недалеко… Два переулка. Но всё равно…, — он посторонился, — А ты иди, деточка, домой. Понравился-то фильм?
— Да, очень, — проговорила Фрося, посмотрев на Егора Александровича.
— Иди, иди, деточка, — дотронувшись до её спины, тихо прогудел Иван Лукич.
— До свидания, Фросенька. Я завтра к тебе приду.
— До свидания. А у меня завтра школа… — с грустью вздохнула она и медленно пошла к дому.
Послышалось тихое шлёпанье по лужицам, затем долгий звук открываемой двери. В смутном свете он разглядел её маленький силуэт. Но он тут же скрылся за фигурой шагавшего к дому Ивана Лукича, нёсшего ведро и громко бившего им по ноге. Но Егор Александрович всё равно помахал ей рукой. А вдруг увидит…
VIII
На спинке стула — фланелевое кофейное платье в чёрный горошек. Склонившись над ним, Елизавета подвязывает кожаный ремешок. Она пододвинула стул, и на платье легли размытые лучи солнечного света. Такие необычные, своевольные переливы: то охровый, то латунный, то пепельно-серый. Она нагнулась над столом и переставила жёлто-синюю вазочку с листьями, которые набрала Катюша. В этот момент часы пробили двенадцать.
Подняв затуманенный взгляд, она, о чём-то задумавшись, поставила вазочку на прежнее место. Затем лёгким шагом перешла от стола к буфету. Чему-то себе улыбнувшись, она открыла шуфлядку. Постояв над ней и так ничего не достав, она, сама не зная зачем, пошла к подставке для цветов у окна. Повернув фарфоровое кашпо, она чуть склонила голову и бережно тронула увядший листок гортензии. А всё же стало чуточку лучше...
Ну что за странная радость: найти и поставить на полку найденную в антресоли шкатулку, передвинуть стол или вазу, полистать старую книгу. И с наслаждением на них смотреть, думая об одном…
Открыв форточку и напустив в дом осеннего воздуха, Елизавета снова подошла к буфету. Тронув шуфлядку, она достала жёлтую расписную коробку, сладко пахнувшую темперой, и медленно открыла её. Там были аккуратно разложены всевозможные пуговицы: и с расписной эмалью, и с чёрно-белой гризайлью, и переливчато перламутровые, и простые металлические — почти все медные и латунные.
Две недели назад она ходила к портному подшить висящее на стуле старое платье. Когда она зашла в ателье, на неё густо пахнуло всевозможными тканями, среди которых её взгляд привлёк чудесный тёмно-синий шёлк. Она долго стояла рядом с ним, ворошила, играла, примеряла к себе. Она обязательно купит себе новую ткань. Быть может, это так же будет фланель, и она сошьёт из неё новое платье с любимыми рюшами. Кажется, он должен любить чёрный цвет…
Когда пару дней назад она пришла в ателье, продавщица, Мария, сразу её узнав, подошла к ней, и они долго болтали о разных житейских нелепицах: о перчатках, платках и платьях, серёжках и новых фильмах, спектаклях.
Вчера, после работы встретившись с ней, они гуляли по парку, затем по отражающим свет фонарей мокрым улочкам. Почему-то ей особенно запомнился звонкий стук её каблуков по мостовой. А ещё она впервые шла вместе с ней под новым зонтом, купленным ей перед самой встречей.
Елизавета поначалу смущалась её рассказам о частых свиданиях, о чувственных отношениях, о дальней, незнакомой ей лёгкости жизни. Но всё же она смеялась вместе с ней, хотя порой и одёргивала её. О нём она, конечно, ей ничего не сказала…
Сегодня они условились сходить с ней в театр. Только бы успеть подготовить девочек к урокам… Аккуратно сложив подкроенное платье и спрятав его в комод, Елизавета стала собираться на предстоящий концерт.
С каким-то непонятным волнением она всякий раз выходила из комнаты. Соседи, особенно женщины, стали почему-то лучше относиться к ней. Или ей это просто казалось… Она с ними разговаривала, вместе готовила и стирала, но при этом всё время невольно старалась, но не могла, что-то от них скрыть. С лёгкой рассеянностью она уводила взгляд, мягко улыбалась и торопливо переключалась на другую заботу. Так же она вела себя с девочками, давно уловив между собой и ними какую-то смутную, отгоняемую в мыслях, преграду.
Бережно взяв скрипку, она вышла из комнаты и мягко притворила за собой дверь. Сегодня она почему-то не спешила.
— Елизавета Андреевна, разрешите, вас провожу? Мне по пути. Нужно забежать к одному старому знакомому.
Геннадий Павлович, дирижёр, высокий седеющий мужчина, подошёл к ней у самой двери концертного зала.
— Конечно. Простите, я совсем немножко спешу — иду сегодня в театр.
— Я хожу быстро, вы знаете. Может, не всегда примечали…
Неторопливо надев кашне, Елизавета вышла на улицу. Моросил лёгкий дождик. Тягучие сумерки склонялись к земле. Голая аллея была припудрена лёгким туманом. Только она хотела раскрыть свой новенький зонт, как Геннадий Павлович проворно раскрыл свой и выставил его над ней. Его большие серые глаза скользнули по её рукам.
— У вас скрипка. Главное, чтобы не промокла. А я люблю гулять под дождём. Это странно?
— Нет, напротив.
Елизавета, смутившись, застегнула зонт.
— Мой старый знакомый — удивительный человек. Кажется, я вам о нём рассказывал.
— Да…
— Вы не запомнили? Чудесная история приключилась недавно. Ему уже за восемьдесят лет. Он тоже музыкант. И вот мы были на встрече, а он говорит мне, на ухо: «Почему никто не поздравлял того человека? Он ведь ушёл». «Какого человека?» — спрашиваю. «Того, на виолончели играет. Маленький такой, в сером костюме, лысенький». «Так это Константин Валерьянович, ваш старый коллега». «Он, он! У него ведь сегодня день рождения». Вот что значит старость! Так и сказал: «того человека». Забыл, как зовут коллегу, а ведь один только и вспомнил! Про его день рождения.
— И вправду, так трогательно вышло, — задумчиво проговорила Елизавета, по недавней привычке отводя чуть в сторону взгляд.
— Кажется, праздник какой-то церковный в тот день был. В октябре. Вот он и запомнил.
— Покров?
— Не знаю, не знаю. Удивительный человек!
Елизавета не находила, о чём можно было спросить, и в неловком молчании продолжала идти по мокрой дорожке, ощущая порой, как до её головы чуть касается зонт.
— Елизавета Андреевна, можно я вас немножко поругаю?
— Поругать? — встрепенулась Елизавета, — Конечно…
— Только как ваш друг. Или знакомый… Вы были сегодня немножко рассеянны, несколько раз не попали в ритм. А вверх стаккато… На скорости оно у вас не всегда было чистым.
— Простите меня. Я чувствую, что стала играть хуже…
— Нет, это не так. Несобраннее. Это другое.
— Мне надо больше заниматься. Но… Не хватает времени. А порой и сил. Но это не оправдание.
— Это оправдание, Елизавета Андреевна — тихо проговорил Геннадий Павлович, — вы одна, у вас двое дочерей. Хотя я видел их лишь украдкой… Катюша одна из них, так? Но я сразу увидел, что это чудесные девочки.
Елизавета снова смутилась. В этот миг ей так захотелось, чтобы дождь прошёл. Но он только усиливался. Зонт стал всё чаще задевать её кашне.
— Вы взяли в наш коллектив замечательного скрипача. Лазарь Гершонович. Он живёт только музыкой! До чего одарённый юноша.
— Верно-верно. Первая скрипка. Вы знаете, как он поступил к нам?
— Нет… Я мало общалась с ним.
— И со мной... А ведь это чудесная история.
До дома ещё оставалось минут пятнадцать. Почему же так долго… Елизавета, отклоняясь в сторону, стала шагать по краю дорожки.
— Расскажите. Мне интересно.
Геннадий Павлович стал с увлечением рассказывать о нём, о его бедной жизни, о матери, прикованной к постели, за которой он ухаживал много лет. Невольно он перешёл к себе, к своей семье. Жил он один и был холост, а дети уехали учиться в Ленинград. Старший сын заканчивал геологоразведочный институт. Как будто она уже это всё о нём знала, но только теперь особой, неприятной двусмысленностью зазвучали в ней его слова.
Он провёл её до самой двери. Как всегда, ещё издали она с внутренним трепетом уловила брезжащий из окон её комнаты свет. Девочки учили уроки.
— Какой чудесный вечер, Елизавета Андреевна! Не удивляйтесь. Сегодня есть всё, что я люблю: выстиранная дождём Москва, когда промозгло, сыро, когда лёгкая слякоть. Это странно, не правда? Вы замечали, как журчит вода с крыш? Послушайте. С вашего водостока.
Елизавета, чувствуя неловкость за него, надолго замолчала.
— Да… Я не обращала внимания.
— Мы так часто не замечаем красоту рядом… Она бывает не сразу заметная, порой неприглядная.
Елизавета строго посмотрела ему в глаза:
— Простите, я пошла.
— Ваши девочки… Конечно-конечно. Я видел их лишь украдкой. Не знаю ещё…
— Всё что нужно — вы уже знаете.
— Елизавета Андреевна… — Геннадий Павлович, запнувшись, заметно сконфузился. Он продолжал над ней держать зонт, хотя она стояла под козырьком крыши, а он мок под дождём, — Спасибо… Спасибо вам за чудесную прогулку.
— И вам спасибо, что меня провели.
— До завтрашней репетиции. А вы очень хорошая скрипачка… Просто знайте это.
— Я знаю, что я посредственный музыкант. Простите, Геннадий Павлович, я пошла.
Она, внутренне и стыдясь, и радуясь за себя, вошла в дверь. Не оглянулась, но знала, что он не сводил с неё взгляда.
Она стояла на трамвайной остановке и ждала его. В последние дни необычно распогодилось, не было дождя, и она, привыкнув что-то нести в руках — почти всегда зонт или скрипку, не знала теперь, как держать себя, куда подевать незанятые руки. Она машинально сняла замшевую перчатку и сразу же стала надевать её обратно.
Зачем она пришла раньше? Она знала, что он придёт ровно в назначенное время. Или не придёт?.. Ведь у него жена, сын... Почему же она сразу не сказала «нет»? А что, если он сейчас с ней?..
Всё то, что раньше казалось невозможным, неприменимым к себе, невыносимо гадким, беспощадно ворвалось в её жизнь. Или она сама впустила?.. Но та линия — «нет» и «нельзя» — что шла в семье ещё от прадедушки, немца-кальвиниста, неизменно подчинявшая себе её жизнь, её поступки и взгляды, оказалась бессильной перед ним, перед зыбкой верой в него. Ведь он не мог поступить низко, ранить кого-то, предать. Но почему же он не отступил? Нет, она доверяла ему, хоть и не понимала их будущего, о котором так часто с тревогой думала.
Она каждый раз приходила на встречу с одной мыслью: разорвать их греховную связь. Но не находила в себе сил… Почему же он не может найти, сделать последний шаг, принять окончательное решение? Может, она ошиблась в нём?.. Но ведь у них было так мало встреч…
Нет, она должна сегодня же расстаться с ним. Сказать давно ей обдуманное: что она не вправе разрушать его семью, отнимать у мальчика отца. Лучше это сказать сразу, прямо при встрече… Но почему он так мало говорит о себе?.. Порой на него злишься...
Рядом послышались знакомые шаги. Елизавета, стараясь укротить вспыхнувшее волнение, медленно обернулась:
— Алексей! Я тебя ждала… — она прижалась к нему, не смея здесь, при людях, его обнять. Закрыв глаза, она счастливо вздохнула. А ведь как он всё-таки красив! Нет, все эти муки, стыд, вина всё же стоят этих малых часов счастья. Пусть же всё будет как есть. Он не может сделать не так…
Оболеев привычным движением тронул уголок её глаза, словно медленно смахнул выступившую слезинку. Она так любила эту его скупую и нежную ласку, «оболеевскую» — как она однажды ему сказала. Наверное, это звучало немножко глупо, но ведь это только их, ничьё больше...
— Я чувствовал, что ты придёшь раньше. Но не успел… Пойдём в парк.
Каждый раз с ним она словно многое теряла в себе, какую-то основу, даже саму себя, ведомая не выношенными, а в миг рождавшимися чувствами и эмоциями.
Она знала, как светились её глаза, как на лице сама собой играла неброская, чувственная улыбка. Интересно, как она теперь выглядит со стороны? Быть может, немножечко глупо, но, наверное, по-своему мило.
Словно сейчас это была не она. Но всё же это она, это её счастье!
Чувствуя на своей талии его твёрдую руку, она втайне желала, чтобы пошёл дождь. Чтобы они снова шли рядом под его зонтом, негромко разговаривали, часто останавливались и целовались. Но дождя всё не было. Небо гасло серевшими тучами, ветер устало ворошил остатки жухлой листвы.
Она рассказывала ему о новой подруге Марии, о недавнем спектакле, о музыке, о гениальном Лазаре Гершоновиче, а он, как всегда, её внимательно слушал. Как же он хорошо её понимает! Как умно и кратко он говорит. Он сказал ей, что Мария — хорошая девушка, что спектакль плох, что с первой симфонией Чайковского он переносится в зиму двенадцатого года, и что Лазарю Гершоновичу нужно всеми силами помогать. По её описанию, он вспомнил его на концертах. И неожиданно стал подробно расспрашивать, как только услышал историю про его мать. Неужели он решил познакомиться с ним?..
У самого выхода из парка стал накрапывать дождь, мелкий, осенний, холодный. Елизавета счастливо засмеялась и обняла Оболеева. Они поцеловались. Но дождь быстро закончился, и он даже не успел раскрыть зонт. В этот миг она подумала о том, что он брызнул лишь для того, чтобы подарить им эту минуту счастья. Но она тут же усмехнулась над собой — так же наивно она рассуждала, когда была ещё совсем юной.
Всего один раз в жизни она переживала нечто подобное, но как-то слепо, безблагодарно, на беспощадно-короткое время.
Поздним вечером она распрощалась с ним у ворот её дома. Когда он развернулся, она незаметно его перекрестила, сняв с руки согретую его теплом перчатку.
IX
— Le Ch;ne un jour dit au Roseau:
«Vous avez bien sujet d’accuser la Nature…»
— He Roso, a Roseau, Катюша, — мягко поправила Елизавета. В голосе её послышались нотки усталости.
Недавно она вернулась с концерта и, на скорую руку поужинав, занялась шитьём зимней курточки Катюши, доставшейся ей от Оли.
Катя учила французский язык, сидя за столом и периодически бросая взгляд на их нового члена семьи — подобранного Олей котёнка, которого Елизавета ей разрешила оставить. Тот блаженно растянулся на широком диване, упершись белыми лапками в Олю. Согнувшись, та что-то писала в школьной тетради.
— Оля, не горбись. Иди к нам за стол. А котик будет всё так же спать. Он никуда не уйдёт, — обратилась к дочери Елизавета.
Она встала и пошла за иголкой к комоду, стоявшему между диваном и комнатой девочек. По пути она тронула светло-рыжего котёнка, над именем которого в последние дни между девочками шли жаркие споры. Потом, шагнув к комоду, неожиданно для себя обняла Олю.
В последние дни она утратила к девочкам прежнюю строгость, часто обнимала их без причин, ласкала. Какую-то щемящую нежность, неясное чувство хрупкости она стала испытывать к ним. Порой, обнимая их, она чувствовала, как у неё влажнели глаза. Если бы он был рядом, то непременно тронул её лицо ладонью… Бережно, невзначай…
— Иди к столу, Оленька. Здесь несправно писать. Посмотри, как здесь мало света, — в нахлынувших чувствах, будто надолго прощается с ней, тихо произнесла она.
— Мама, ты устала? — прошептала Оля.
Елизавета закрыла глаза, и ещё крепче прижала Олю к себе, мягко проведя пальцами по её вискам.
— Нет, что ты. Может, немножко.
— Ты стала иной, — сказала Оля, отведя в сторону взгляд.
— Это не так. Для вас я такая же.
В это время звенел оживлённый голос Катюши:
— Maitre Carbeau, sue un arbre perch;, tenait en son bee un fromage… Мама, давай назовём котика Люсьен. Он будет французом!
Елизавета открыла глаза и внимательно посмотрела на Олю. Ведь она всё понимает, её умная Оленька… Потом с дрогнувшей улыбкой взглянула на Катюшу, нетерпеливо болтавшую на стуле ногами:
— Может быть… Ты учи басню, Катюша, не отвлекайся. Ты уже выучила «Le Ch;ne et le Roseau»?
— Да! Я только повторяла.
Когда Оля ушла, она присела, и стала гладить сладко мурлыкающего котёнка. А может, взяв его, она пыталась загладить свою вину перед ними?.. Грешно так думать.
Когда она, поднявшись, стала искать иголку, в дверь постучали. Отложив подобранный мешочек с нитками, она пошла к двери, внутренне тревожась нежданному визиту.
Открыв дверь, она увидела его, Алексея Оболеева, стоявшего в распахнутом пальто, в неизменной военной форме, с блестевшим в свете коридорной лампы орденом Красного Знамени на груди.
Она нашла в себе силы закрыть дверь, и только после заговорила:
— Боже, Алексей! Что-то случилось? Как ты нашёл меня?
В его взгляде она сразу же прочитала какое-то надсадное оживление, внутреннюю решимость.
Оболеев взял её за руку. Елизавета, как всегда, с волнением принимая его касание, невольно бросила взгляд в сторону. Как раз в это время из кухни выходила Зинаида Ивановна, самая шумная соседка дома, большая баламутка и матерщинница. Елизавета поймала на себе её торжествующий, бесстыдно-любопытный взгляд.
— Елизавета… Андреевна, я получил приказ через две недели выезжать в гарнизон. В Смоленск.
Елизавета, шумно выдохнув, как будто сразу обмякла. Оболеев внимающим взглядом смотрел на неё.
— Я принял решение. И сразу поехал к тебе. Определил твою комнату по окну, — сделав паузу, он надломленно произнёс, — Я буду с тобой. А им, когда приеду, всё расскажу. Мы поедем вместе в Смоленск.
Прижав к себе отпущенную им руку, Елизавета бессильно отступила:
— Нет. Как же? А девочки, школа… Ты подумал? Ты с ума сошёл…
— Елизавета, я больше не могу так. Елена спросила меня в прошлый раз. Где я был. Я соврал… Нельзя так. Невозможно. А ты? Твоё положение… Я же вижу.
Ощутив его волнение, она почему-то напротив стала успокаиваться:
— Хорошо, даже если у нас получится… А Павел? И… — она с силой выдохнула, — Елена.
Сжав скулы, Оболеев замолчал, тяжело опустив взгляд. «Она не переживёт» — сами собой прозвучали в ней давно выношенные слова.
— Павел у меня уже мужчина. Он поймёт. Даже если не сразу. А Елена… Я ей скажу, что…
— Лёша, езжай с ними, — спокойно и твёрдо проговорила она. Голос её внезапно притих, — Понимаешь, это Он решил за нас…
— Кто?.. Ах да. Прости, — он снова опустил взгляд, и, придав лицу волевую недвижность, тихо произнёс, — Ведь ты для меня...
— Лёша… Здесь… Неуместно, — глаза её заметались по коридору, и после любовно остановились на нём, — Я даже не знаю… Не понимаю… Давай потом обсудим. Когда получится… А ей скажи правду. Если она спросит. Скажи ей, что едете в Смоленск. Подготовь её: ей тяжело будет это слышать. Как и Павлу.
— Хорошо. Прости меня, что вот так пришёл… Мы встретимся завтра. И вместе решим.
Взгляд его, сбросив неизменную сдержанность, неожиданно потеплел. Она всегда неосознанно ждала от него этих вспышек высвободившихся чувств.
— А ведь я зря тебя растревожил, Лиза…
До боли сжав её руку и долго не сводя мягких, волнующих глаз, он развернулся и пошёл по коридору, как всегда, не оборачиваясь. Только когда он скрылся в прихожей, она привычным движением его перекрестила.
Развернувшись, она увидела Зинаиду Ивановну, жадным взглядом провожавшим его вместе с ней. После из кухни послышались её приглушённые возгласы и причитания слушательниц:
— Слышали, какова наша монашка? Пришёл сейчас один к ней. Орёл, военный! Когда зашёл, на меня сразу зыркнул. Я глядь: халат-то распахнут! То-то и оно.
Вздохнув, Елизавета открыла дверь и вошла в комнату. Девочки сосредоточенно учили уроки, а котик, перебравшись на пол, спал у их ног. Часы уютно отстукивали вечернее время; с улицы обрывками доносились смеющиеся голоса.
Она неслышно села на краешек дивана, повторяя про себя шёпотом им сказанные слова. Невольно она встретилась взглядом с Олей. Та медленно опустила голову и продолжила вместе с Катюшей молча делать уроки. Котёнок вскинул голову от донёсшегося со двора крика и, зажмуренными глазами оглядев комнату, сладко зевнул. ;
Свидетельство о публикации №226022501661