Родные лица
– А помнишь, как ты упал в реку?
– Я не падал, – Кенай усмехался, сверкая белыми зубами. – Я нырял за черепахой.
– И черепаха тебя победила?
– Черепаха была большая. Все думают, что черепаха медленное и неуклюжее животное, это не так. Говорят, что она может обогнать зайца.
Таха хохотал, зажимая рот руками, чтобы не разбудить мать. Они сидели у костра, когда все уже спали, и Кенай рассказывал не про подвиги, а про свою дурость. Про то, как заблудился в лесу в двенадцать лет и три дня ел жуков. Про то, как пытался приручить обезьяну, и она украла у него набедренную повязку. Про то, как впервые пошёл на охоту и промахнулся по тапиру с трёх шагов.
– И что они тебе сделали?
– Посмеялись. И я посмеялся. А потом научился попадать.
Таха слушал и думал: вот оно. Великий воин – это тот, кто всему научился. Может, и у него есть шанс.
Утром Кенай разбудил его, дёрнув за ногу.
– Вставай. Солнце уже встало, а ты лежишь, как дохлая рыба.
Таха открыл глаза. В хижине было серо, солнце только начало пробиваться сквозь щели. Мать ещё спала, отец ушёл затемно – слышно было, как он строгает дерево у входа.
– Куда?
– В лес. Хватит лежать как беременная лама. Пойдёшь со мной.
У Тахи ёкнуло сердце. Кенай никогда не брал его в лес. Только на охоту за мелкими зверьками, только рядом с деревней, только «не отставай и не мешай». А тут в лес. Просто так. Он вскочил, натянул набедренную повязку, схватил дудку.
– Дудку оставь, – сказал Кенай. – В лесу дудка не нужна. Там слушать надо, а не играть.
Таха послушно положил дудку на циновку. Выбежал за дядей.
Лес встретил их как долгожданных гостей. Где-то кричали птицы, шуршало в листве, пахло прелой листвой и цветами. Таха шёл за Кенаем и старался ступать туда же, куда ступал он. Но всё равно то и дело хрустели ветки под ногами.
– Смотри, – Кенай остановился и показал на землю. – Видишь?
Таха присел. На влажной земле были отпечатки – широкие, с когтями.
– Тапир, – сказал Кенай. – Прошёл ночью. Видишь, следы уходят туда. Он шёл к воде.
– А как ты понял, что к воде?
– Вода – там. – Кенай махнул рукой в сторону, откуда доносился едва слышный шум. – Он всегда идёт по прямой, если хочет пить. Если бы он искал еду, петлял бы.
Таха смотрел на следы и пытался запомнить. Как они выглядят, куда направлены, глубокие или нет.
– А ты когда-нибудь промахивался? – спросил он.
– Вчера, – серьёзно ответил Кенай.
– Врёшь.
– Честно. Промахнулся по индюшке. Она была слишком быстрая и наглая. Только никому ни слова.
Таха засмеялся. Кенай улыбнулся краем рта и пошёл дальше.
Они вышли к небольшому ручью. Вода была прозрачная, на дне виднелись камни и коряги.
– Садись, – сказал Кенай. – Смотри.
Он подошёл к воде, замер. Потом резко сунул руку в ручей – и вытащил рыбу. Она билась в его пальцах, серебряная, с розовыми жабрами.
– Как ты?.. – выдохнул Таха.
– Долго учился. – Кенай бросил рыбу на берег. – Теперь ты.
Таха подошёл к воде. Смотрел, смотрел – ничего не видел. Только камни и тени. Сунул руку – пусто.
– Не вижу, – сказал он.
– А ты не смотри. Чувствуй. Рыба не там, где видно. Рыба там, где должно быть тепло. Или холодно? Я сам не помню. Просто знаю.
Таха попробовал ещё раз. Ещё. Рука замёрзла, пальцы онемели. Ничего.
– Ничего, – сказал Кенай. – Через год научишься. Или через два. Я долго учился, где-то года три.
– Три года?
– Ну, я был глупый. Ты умнее.
Он подмигнул и пошёл дальше вверх по ручью. Таха побежал за ним, забыв про рыбу.
К вечеру они вернулись в деревню. Кенай нёс двух тетеревов, которых подстрелил из духовой трубки, и большую рыбину. Таха нёс только груз новых знаний. У входа в деревню их встретила мать Тахи. Посмотрела на брата, на сына, на добычу.
– Живы? – спросила она.
– Живы, – ответил Кенай.
– Он не мешал?
– Мешал. Топал как тапир. Но научится.
Мать вздохнула, но в глазах её было тепло. Она забрала у Кеная птиц и пошла к очагу.
Таха хотел убежать к себе, но Кенай окликнул:
– Завтра пойдёшь снова?
Таха обернулся. Сердце стучало где-то в горле.
– Можно?
– Можно, – Кенай хлопнул его по голове – слегка больно, как всегда. – Но если будешь топать, оставлю тебя рыбу ловить. На целый день.
Он улыбнулся и ушёл к своему костру. Таха стоял и улыбался в темноту.
Ночью он лежал на циновке и смотрел в потолок. Рядом спала мать, за стеной кашлял отец. Где-то в деревне перекликались собаки. Таха вспоминал сегодняшний день. Ручей, рыба, следы тапира. Как Кенай показал ему, как отличать съедобные коренья от ядовитых. Как научил слушать лес – не ушами, а позвоночником.
– Там, где тихо, – сказал Кенай, – там опасно. Зверь или враг. Лес никогда не молчит. Если замолчал – значит, кто-то пришёл.
Утро начиналось с первыми лучами солнца, с женских голосов. Таха просыпался от них – тонких, тягучих, перекликающихся через всю деревню. Они звали детей, ругали собак, обсуждали вчерашний дождь. Где-то уже стучали песты – женщины толкли сушеный маис, готовили тесто для лепёшек. Запах кукурузной муки смешивался с дымом и сыростью. Мать Тахи сидела у очага, раздувая угли. Её руки, в мелких шрамах от ножей и ожогов, ловко лепили толстые лепёшки. Она бросала их на горячий камень, и они начинали пузыриться, покрываться коричневыми пятнами.
– Вставай, – говорила она, не оборачиваясь. – Поешь и пойдёшь со мной.
Таха садился, тёр глаза. За стенами хижины уже кипела жизнь – слышно было, как старики кашляют у своих костров, как дети визжат, гоняя кур. Он брал лепёшку, горячую, обжигающую пальцы, и выбегал наружу.
Деревня стояла на склоне холма. Хижины – глинобитные, с крышами из пальмовых листьев – лепились друг к другу, как уступы. Между ними вились тропинки, вытоптанные до твердокаменной земли. В центре – площадь, где по вечерам разжигали большой костёр. Там же стоял каменный столб, покрытый резьбой. Лица, змеи, какие-то знаки, которых Таха не понимал. Женщины уже уходили в поле вереницей, с корзинами за спиной, с младенцами за пазухой. Они спускались по тропе вниз, туда, где начинались бесконечные ряды кукурузы, выше человеческого роста.
Мать окликала Таху:
– Не стой! Идём.
Он бежал за ней, на ходу доедая лепёшку.
Кукурузное поле пахло зеленью и влагой. Стебли стояли стеной – густые, шуршащие, с тяжёлыми початками, из которых торчали волосы. Таха пробирался между ними, раздвигая листья руками. Они хлестали по лицу, оставляя мелкие порезы. Женщины работали молча. Пололи, пригибали стебли, проверяли початки. Иногда перебрасывались короткими фразами – о дожде, о детях, о том, какой урожай в этом году. Таха помогал носить воду. Большой глиняный кувшин он обхватывал двумя руками, прижимал к груди и шёл по узкой тропе к ручью. Ноги вязли в грязи, кувшин норовил выскользнуть. Один раз он упал, расплескал полкувшина Женщины смеялись. Не зло, а по доброму.
– Ничего, – говорила мать, забирая у него кувшин. – Научишься.
Он садился и смотрел, как они работают. Ладони у них были твёрдые, как кора, спины гнулись и разгибались в одном ритме. Казалось, они могут так вечность. В полдень, когда солнце начинало печь невыносимо, все собирались в тени. Ели лепёшки, запивали водой из общих кувшинов, молчали. Кто-то дремал, кто-то выдёргивал из волос сухие листья. Таха любил этот час. Можно было никуда не бежать, ничего не делать. Просто сидеть и смотреть, как ветер гнёт кукурузу.
Кенай появился из леса неожиданно, как всегда. Таха сидел, крутил в руках тростинку, пытаясь сделать дудку. Получалось плохо – звук выходил сиплый, как у больной птицы.
– Опять дудишь, – раздалось за спиной.
Таха вздрогнул, обернулся. Кенай стоял, прислонившись к стволу дерева, жевал травинку. На плече у него висела связка каких-то кореньев, в руке – копьё.
– Не дудится, – признался Таха. – Дырки кривые.
– Покажи.
Кенай взял тростинку, повертел в руках, хмыкнул.
– Дырки кривые, потому что ты их криво делаешь. – Он сел рядом на корточки. – Смотри. Надо не просто проткнуть, а сначала наметить. Углём. Потом жечь раскалённой палочкой. Тогда край гладкий.
Таха смотрел на его руки. Кенай показывал медленно, как для глупого, хотя Таха уже не был маленьким.
– А ты умеешь играть? – спросил Таха.
– Нет. Я воин, а не музыкант.
– А кто у нас музыкант?
– Никто. Все воины. Поэтому у нас музыка плохая. – Кенай усмехнулся. – Будешь музыкантом – станешь единственным. Все девки твои будут.
Таха фыркнул, покраснел.
– Не хочу девок.
– А кого хочешь?
– Не знаю. Рыбу ловить, как ты.
Кенай посмотрел на него долгим взглядом. Потом сказал:
– Рыбу ловить легче, чем играть. Рыба глупая. А музыка – она хитрее. Ты если сможешь дудку смастерить – уже половину дела сделал.
Он встал, отряхнул набедренную повязку.
– Ладно, пошли. Покажу тебе, где растёт хороший тростник. Не этот, чахлый, а настоящий. Из такого даже я, может, сыграю.
Таха вскочил, забыв про дудку. Они пошли в лес – Кенай впереди, он сзади, стараясь ступать точно след в след.
Тростник рос у воды, в маленькой заводи, куда Таха раньше не забредал. Здесь было сыро, пахло тиной и цветами, которые он не знал. Перекликались лягушки, в воздухе висела мошкара.
– Вот, – Кенай показал на заросли. – Выбирай. Толстые не бери – будут гудеть, как рассерженный шершень. Тонкие – пищать. Надо средние. И чтобы без трещин.
Таха залез в воду по колено, начал перебирать стебли. Руки вязли в тине, что-то скользкое коснулось ноги. Он взвизгнул, выскочил на берег.
– Там рыба! – выдохнул он.
– Там сом, – поправил Кенай. – Он больше тебя боится. Иди давай.
Таха снова залез. Нашёл три подходящих стебля, срезал острым камнем, который дал Кенай. Выбрался на берег, мокрый, перепачканный тиной, но довольный.
– Эти?
Кенай взял, осмотрел. Кивнул.
– Эти. Теперь сушить надо. А пока будешь сушить – слушай.
Он сел на камень, жестом показал Тахе сесть рядом.
– Лес, он не просто так. Он живой. Всё, что здесь есть, – или еда, или враг, или лекарство. Тростник – еда? Нет. Враг? Нет. Значит, лекарство. Не для тела – для души. Твоя дудка будет лечить тех, кто слушает. И тебя самого.
Таха молчал, впитывая.
– Ты, главное, не торопись, – продолжал Кенай. – Дудку сделаешь – играй. Плохо будет – играй. Хорошо – тоже играй. Это всё, что от тебя нужно.
Он встал, протянул руку, помог Тахе подняться.
– Пошли. Мать тебя обыскалась, наверное.
Они пошли обратно, и Таха нёс тростник бережно, как младенца.
Вечером деревня собиралась у большого костра. Костёр горел в центре площади, высокий, шумный, искры улетали в чёрное небо. Вокруг сидели старики – на почётных местах, ближе к огню. Дальше – мужчины, воины, охотники. Ещё дальше – женщины с детьми. Таха сидел с матерью, но всё время косился туда, где Кенай. Кенай сидел в кругу мужчин. Они о чём-то говорили, тихо, серьёзно. Иногда кто-то показывал рукой в темноту, за пределы деревни. Таха догадывался – говорят об агрессивном племени Уку, о войне, о том, что будет.
Потом кто-то взял барабан. Гулкий, низкий звук поплыл над площадью, заставляя сердце биться чаще. Женщины запели – сначала одна, потом другие подхватили. Песня была старая, про маис, про дождь, про то, как боги слепили людей. Таха слушал и смотрел на огонь. В голове было пусто и тепло. Рядом сидела мать, её рука лежала на его плече. Где-то там, в кругу мужчин, был Кенай.
– Мам, – спросил он тихо, – а Кенай правда убил ягуара?
– Правда, – ответила мать, не глядя на него. – Я видела шкуру.
– А он рассказывал, как три дня жуков ел.
– И это правда. Он тогда маленький был. Глупый.
Таха улыбнулся в темноте. Глупый. Великий воин. Кенай.
Песня кончилась, барабан замолчал. Старики начали рассказывать истории – про старые времена, про духов, про то, как мир начинался. Таха слушал, пока глаза не начали слипаться.
Мать тронула его за плечо:
– Пойдём. Спать.
Он пошёл за ней, спотыкаясь, проваливаясь в сон на ходу. А за спиной ещё долго гудел костёр и звучали голоса, сплетаясь с ночью в одно целое.
Отец Тахи был тихим человеком. В племени его звали «Тот, кто гнёт дерево». Он делал древки для копий, рукояти для ножей, черенки для мотыг. Сидел в углу своей мастерской – навеса из пальмовых листьев, прилепленного к хижине, – и строгал с утра до вечера. Таха любил смотреть, как он работает. Отец брал заготовку, проводил по ней рукой, закрывал глаза, будто слушал, что дерево говорит. Потом брал нож из обсидиана – чёрный, острый, с деревянной рукоятью, которую сам же и выточил – и начинал снимать стружку. Тонкую, длинную, пахнущую смолой. Стружка падала к ногам, свивалась в колечки, и Таха иногда забирал их домой – жевать, когда хотелось есть.
– Пап, а почему ты не ходишь на охоту? – спросил он однажды.
Отец не сразу ответил. Долго строгал, потом поднял глаза.
– Ходил когда-то – Голос у него был низкий, чуть хриплый. – Потом понял: не моё. Дерево лучше зверя. Оно не убегает и не кусается.
– А Кенай говорит, охота – это главное.
– Кенай – воин. Ему можно. Если все будут воинами, кто будет делать копья?
Таха подумал и кивнул. Логично.
Отец редко говорил больше трёх фраз подряд. Но иногда, когда они оставались вдвоём, он вдруг начинал рассказывать. Про деревья. Какое для чего годится. Какое любит солнце, какое – тень. Какое горит жарко, какое – долго. Какое пахнет так, что духи приходят.
– А ты видел духов? – спросил Таха.
– Видел. – Отец усмехнулся одними глазами. – В каждом дереве дух. Если не попросишь разрешения – дерево тебя замучает. Копьё сломается в самый важный момент, нож выскользнет из руки. А если попросишь – оно тебе служит. Век служит.
Таха запоминал. Это было не то, чему учил Кенай, но тоже важное. Иногда отец давал ему обстругать мелкую веточку – просто так, чтобы руки привыкали. У Тахи получалось криво, нож то и дело соскальзывал, но отец не ругал. Только поправлял:
– Не дави. Ласкай. Дерево любит, когда его гладят.
Таха гладил. Выходило всё равно криво, но отец кивал:
– Научишься.
Старосту звали Ауицотль. Ему было, наверное, лет шестьдесят, хотя точно никто не знал. Он был старше всех в деревне, старше даже, чем шаман, и спина у него согнулась так, что он смотрел в землю даже когда хотел смотреть в небо. Но глаза у него были молодые. Чёрные, быстрые, они видели всё, что происходит в деревне. Кто с кем поссорился, кто заболел, у кого жена родит, у кого маис сохнет. К нему приходили с любым вопросом – и он отвечал. Коротко, часто непонятно, но всегда так, что потом оказывалось: он был прав. Таха побаивался старосты. Не потому что тот был злым – он никогда не повышал голоса, не наказывал детей, не вмешивался без нужды. Но когда Ауицотль смотрел на тебя, казалось, что он видит не только тебя, а всю твою жизнь сразу. И то, что было вчера. И то, что будет завтра.
– Здравствуй, Таха, – сказал он однажды, когда Таха проходил мимо его хижины.
Таха вздрогнул. Староста сидел у входа на низкой скамеечке и плёл корзину. Пальцы у него были узловатые, скрюченные, но двигались быстро и ловко.
– Здравствуй, – ответил Таха, остановившись.
– Куда идёшь?
– К ручью. Тростник резать.
– Для дудки?
Таха удивился. Он не думал, что староста знает про его дудку.
– Да, – сказал он. – Кенай научил.
Староста кивнул, не отрываясь от плетения.
– Кенай хороший воин. Лучший. Но ты не будешь воином, Таха.
У Тахи ёкнуло сердце. Он не знал, обижаться или нет.
– Почему? – спросил он.
– Потому что ты смотришь не туда. Воины смотрят на врага. А ты смотришь на облака.
Таха молчал. Ему казалось, что староста сейчас засмеётся или скажет что-то обидное. Но Ауицотль просто продолжал плести.
– Это не плохо, – добавил он тихо. – Разное нужно племени. Кому-то воевать, кому-то смотреть на облака. Иди, режь свой тростник.
Таха пошёл. И всю дорогу думал: откуда он знает про облака?
Шамана звали Койоль. Он жил на отшибе, в маленькой хижине, обвешанной пучками трав, сушёными змеями и черепами каких-то животных. К нему ходили только когда болели или когда снились плохие сны.
Дети обходили его жилище стороной – говорили, что он может превратить в жабу, если плохо себя вести. Таха не верил в эти россказни, но всё равно старался лишний раз не подходить. Однажды, правда, пришлось. Мать послала его отнести шаману лепёшки – в благодарность за то, что лечил соседского ребёнка. Таха стоял у входа, не решаясь войти. Из хижины пахло дымом, травами и ещё чем-то кислым, от чего щипало в носу.
– Заходи уже, – раздалось изнутри. Голос был старый, скрипучий, но не злой.
Таха вошёл. В полумраке он разглядел шамана – тот сидел на циновке, скрестив ноги, и раскуривал трубку. Глаза у него были странные – один смотрел прямо, другой чуть в сторону, будто видел что-то за плечом Тахи.
– Мать лепёшек послала, – сказал Таха, протягивая узелок.
Шаман взял, понюхал, кивнул. Положил рядом.
– Садись, – сказал он.
Таха сел. Сердце колотилось.
– Ты сын Тенока. Племянник Кеная.
– Да.
– Кенай хороший воин. Сильный. – Шаман затянулся, выпустил дым.
– Я знаю.
Шаман усмехнулся. Усмешка у него была кривая, потому что половины зубов не хватало.
– Староста видит то, что есть. Я вижу то, что будет. Ты будешь не воином, но будешь нужен. По-другому.
– Как?
– Не знаю. – Шаман пожал плечами. – Духи не говорят всего.
Таха очень хотел знать что для него подготовила судьба.
– Кем я стану? – переспросил он.
– Не думай об этом. Это не сейчас. Потом. Иди.
День тянулся медленно, как патока. Таха помогал матери на поле – носил воду, полол, отгонял птиц трещоткой. Солнце пекло нещадно, пот заливал глаза, и к полудню он валился с ног. В тени деревьев они ели лепёшки, запивали водой из общего кувшина. Женщины переговаривались вполголоса – о том, что у кого-то сгнил урожай, что у кого-то муж пропал на охоте, что скоро праздник и надо готовить подношения. После обеда Таха сбежал. Не то чтобы он был нужен – женщины управлялись сами. Он пошёл к отцу, посидел рядом, посмотрел, как тот строгает. Потом вспомнил про тростник и побежал к ручью. Нарезал стеблей, перемазался в тине. Выбрался на берег, лёг на траву, смотрел в небо. Облака плыли медленно, как большие белые рыбы.
Вечером они все снова собрались у костра. Таха сидел с матерью, слушал песни, смотрел на огонь. Кенай был в кругу мужчин – смеялся, что-то рассказывал, размахивал руками. Живой, здоровый, сильный. Таха смотрел на него и думал: вот оно счастье. Когда все живы. Когда костёр горит. Когда завтра снова пойдёшь в лес. Он не знал, что это последний такой вечер.
Кенай умер на следующий день.
Это была глупая смерть. Самая глупая, какую можно придумать для такого славного воина. Он возвращался с охоты – нёс на плече молодого пекари, убитого одним ударом копья. Был вечер, моросил дождь, тропа скользила после ливня. Кенай шёл первым, пересёк небольшой ручей по камням, обернулся, чтобы крикнуть что-то весёлое тем, кто шёл за ним. Нога соскользнула. Он упал. Не со скалы, не с обрыва – просто поскользнулся на мокром камне, ударился головой о другой камень и сломал шею. Когда охотники подбежали, он был ещё жив. Глаза смотрели в небо, и в них не было боли – только удивление. Он умер через несколько ударов сердца, так и не сказав ни слова. В деревню пришли затемно. Таха уже лёг спать, но крики женщин разбудили его. Он выбежал наружу и увидел: тело Кеная лежит на площади, а вокруг плачут люди. Мать закрыла ему глаза рукой и утащила в хижину. Но он успел увидеть лицо дяди – спокойное, чистое, совсем не страшное. Он не плакал тогда. Не мог. Просто сидел на циновке и смотрел в стену. А за стеной выл лес. Или люди. Или духи. Таха не различал.
Кенай лежал на каменном помосте третий день. Таха сидел у входа в хижину и смотрел на его тело. Оно было накрыто старой циновкой, но ветер иногда сдувал край, и тогда становилось видно руку – тёмную, неподвижную, с пальцами, которые больше никогда не сожмутся в кулак.
– Почему его не хоронят? – спросил Таха у матери.
Мать помешивала похлёбку в горшке. Руки у неё двигались, как всегда, но лицо было странным – будто она смотрела внутрь себя и не видела ничего снаружи.
– Ждут шамана, – ответила она.
– Шаман же здесь.
– Ждут, когда скажет.
– Что скажет?
Мать не ответила.
Люди по деревне ходили медленно, говорили вполголоса, не смеялись. Даже дети притихли – сидели у хижин и смотрели на помост. Женщины вышли в поле, но вернулись рано. Мужчины собрались у костра, но не разжигали его – просто стояли и смотрели в землю. Кто-то взял барабан, ударил раз, другой и отложил. Таха ходил между ними и чувствовал себя чужим. Все знали что-то, чего не знал он. Все ждали чего-то, о чём молчали. Он подошёл к отцу, который сидел в своей мастерской, но не строгал. Просто держал в руках заготовку и смотрел на неё пустыми глазами.
– Пап, что происходит?
Отец поднял взгляд. Долго смотрел на сына, будто не узнавал.
– Не знаю, – сказал он наконец. – Иди к матери.
Таха пошёл. Но мать тоже молчала.
На второй день к нему подошёл староста. Ауицотль двигался медленно, опираясь на палку. Остановился рядом, посмотрел на помост, потом на Таху.
– Ты как? – спросил он.
– Не знаю, – ответил Таха. – Странно всё.
Староста кивнул. Помолчал.
– Ты молодец, парень, хорошо держишься.
На третий день пришёл шаман. Койоль появился из своей хижины на рассвете. Он был раскрашен – чёрные полосы на лице, красные – на груди. В руках он нёс мешочек с травами и каменный нож. Он подошёл к телу Кеная, откинул циновку и долго смотрел на лицо. Потом повернулся к старосте. Они заговорили – тихо, быстро, так, что Таха не слышал ни слова. Другие старики подходили к ним, слушали, кивали. Иногда кто-то оглядывался на Таху. Смотрел странно – не зло, но тяжело, будто видел в нём что-то, чего сам Таха не видел.
– Чего они смотрят? – спросил он мать.
– Не знаю, сынок. – отвела глаза мать.
Таха почувствовал, что ему что-то недоговаривают. Она знает. И не говорит.
К вечеру ударили в барабан. Один удар. Второй. Третий. Гулкий, низкий звук поплыл над деревней, заставляя сердце биться чаще.
– Идём, – сказала мать.
Она взяла его за руку и повела к площади. Там уже собирались все – от стариков до детей. Люди стояли плотной толпой, молча, глядя на помост, где лежал Кенай. Таха протиснулся вперёд. Он думал: сейчас начнутся похороны. Сейчас его завернут в лучшие ткани, положат в могилу с оружием и едой, скажут прощальные слова, и дух его уйдёт к предкам. Но шаман не подходил к телу. Он стоял у костра и смотрел на толпу. Староста поднял руку. Все замолчали.
– Дух Кеная не ушёл, – сказал он. – Он хочет вернуться к нам.
Толпа зашевелилась, зашепталась. Таха не понимал. Шаман вышел вперёд. Глаза его – один прямой, другой косой – обшаривали толпу. И остановились на Тахе.
– Кровь Кеная, – сказал шаман. – Ближайшая.
Таха почувствовал, как мать сжала его плечо. Сильно, до боли.
– Нет, – прошептала она. – Нет, нет, нет...
Но её никто не слышал. Староста шагнул к Тахе. Лицо у него было спокойное и печальное.
– Иди сюда, мальчик, – сказал он. – Ты нужен племени.
Таха не двинулся. Ноги не слушались. Шаман подошёл сам. Взял его за подбородок, повернул лицо к себе. Долго смотрел. Потом кивнул.
Таха хотел спросить что значит ближайшая кровь, для чего он нужен. Но горло перехватило, и изо рта не вырвалось ни звука. Мать закричала. Её оттащили. И тут Таха понял: похорон не будет.
Барабан бил не переставая. Гулкий, низкий звук заполнял всё вокруг – площадь, хижины, лес, небо. Таха чувствовал его кожей, костями, зубами. Каждый удар отдавался в затылке, и голова начинала гудеть, как пустой горшок. Люди двигались. Они не стояли на месте покачивались, раскачивались, кто-то закрывал глаза, кто-то тянул руки к небу. Изо ртов вырывались звуки, не слова, а что-то среднее между плачем и смехом. Высокие, тонкие всхлипы и низкие, горловые выдохи сплетались в один жуткий, тягучий вой.
– Хей-йя-а-а...
– О-о-о-эй-йя...
Женщина рядом с Тахой трясла головой, и слюна летела у неё изо рта. Глаза закатились, видны были только белки. Но она не падала, её держали другие, такие же безумные. Таха стоял в центре этого кошмара и не мог пошевелиться. Чьи-то руки держали его за плечи. Сзади мать? Нет, мать оттащили. Кто-то чужой. Мужские руки, жёсткие, как корни старого дерева.
– Не бойся, – шепнул голос за спиной. – Так надо. Ты теперь Кенай.
Я Таха, хотел крикнуть он. Я Таха! Но горло сжалось, и изо рта вырвался только хрип. Шаман стоял у тела. Кенай лежал на камнях, голый, если не считать набедренной повязки. Кожа его уже изменилась – посерела, подсохла, на животе вздулись тёмные пятна. Пахло сладко и тошнотворно, но в дыму костров и трав этот запах мешался с другими, терялся. Койоль поднял руки. Все замолчали. Только барабан ещё бился, но тише, глуше, будто издалека.
– Дух не ушёл, – сказал шаман. – Он здесь. Он ждёт.
Толпа выдохнула. Койоль взял нож. Таха видел его в руках шамана – чёрный, блестящий, с лезвием из обсидиана. Шаман наклонился к лицу Кеная. Нож вошёл в кожу у виска. Таха зажмурился. Но услышал. Звук был такой, будто режут сырое мясо. Тягучий, влажный, с хрустом, это нож входил глубже, отделяя кожу от того, что под ней. Кто-то в толпе закричал, но крик быстро задавили.
– Смотри, – приказал голос за спиной. – Ты должен видеть.
Таха открыл глаза. Шаман работал спокойно, как мясник, разделывающий тушу. Он оттягивал кожу пальцами, подрезал, отворачивал. Лицо Кеная сползало с черепа, как маска, которую снимают на празднике. Только это не маска. Это была кожа. Кожа человека, который ещё вчера смеялся и хлопал Таху по голове. Под кожей было мокрое, красное, с белыми прожилками. Глазные яблоки выкатились, повисли на чём-то. Шаман отрезал и их, бросил в огонь. Когда всё кончилось, лицо Кеная лежало на камне отдельно от тела. Оно было плоское, безглазое, с дырой вместо носа. Оно ещё хранило черты – высокие скулы, ямочку на подбородке. Но это было уже не лицо. Это была вещь. Шаман поднял её. Кожа свисала с его рук, мокрая, тяжёлая.
– Несите мальчика, – сказал он.
Таху подвели к камню. Ноги не шли, его волокли. Он смотрел на то, что осталось от Кеная, и не чувствовал ничего. Внутри было пусто.
– Ложись, – сказал шаман.
Таха лёг. Рядом с телом. Голова его оказалась вровень с головой дяди. Он чувствовал запах – теперь уже совсем близко, невыносимый. Хотелось зажать нос, дышать ртом, но он боялся открыть рот.
– Закрой глаза, – сказал шаман.
Таха закрыл. Тёплое и мокрое легло на лицо. Он не ожидал, что оно будет тёплым. Мёртвое, отрезанное, но тёплое. Как живое. Как рука Кеная, когда тот хлопал его по голове. Маска легла не сразу. Шаман двигал её, поправлял, прижимал. Потом начал приматывать чем-то тонким, жилистым, что врезалось в кожу.
– Прирастай, – шептал шаман. – Прими его. Ты теперь Кенай. Ты воин. Ты наша стена.
Маска начала прилипать. Таха чувствовал, как края её соединяются с его собственной кожей – не больно, но странно. Будто по лицу ползают муравьи. Тысячи муравьёв. Они забираются под веки, под ноздри, в уши. Он хотел стряхнуть их, но руки не слушались.
– Не открывай глаза, – повторил шаман. – Не говори. Жди.
Таха ждал. Муравьи ушли. Осталась тяжесть. Чужая кожа на своей. И запах. Запах смерти, который теперь будет с ним. Барабан замолк. Вой прекратился. Слышно было только, как потрескивают костры и как кто-то всхлипывает в темноте, коротко, сдавленно, будто зажимая рот руками. Шаман поднял руку.
– Дух вошёл, – сказал он. – Кенай вернулся.
Толпа выдохнула. Но это был не вздох облегчения, скорее, единый, долгий, протяжный звук, похожий на стон. Шаман отошёл в сторону. И тогда они начали подходить. Первый был старик, которого Таха знал с детства. Он подошёл, наклонился, заглянул в глаза, в те щёлочки, которые остались между чужой кожей и своей.
– Кенай, – сказал старик. – Хорошо, что ты вернулся.
Таха хотел ответить: я не Кенай. Но губы не слушались. Или маска не давала. Или слова застряли где-то в горле, как кость. Старик кивнул и отошёл. Второй был охотник, друг Кеная. Он подошёл, положил руку на плечо Тахи – тяжело, по-мужски.
– Кенай. Мы думали, ты ушёл. А ты здесь.
Третий была женщина. Та, что любила Кеная, Айра. Она села рядом на корточки, долго смотрела, потом протянула руку и коснулась его щеки. Пальцы легли прямо на маску. Таха чувствовал их тепло через мёртвую кожу.
– Ты вернулся, – сказала она. – Я знала, что ты вернёшься.
И заплакала. Но плакала она от счастья.
Потом подходили другие. Мужчины, женщины, дети. Все называли его Кенаем. Все радовались, что он жив. Никто не спрашивал, куда делся Таха. Таха сидел и молчал. Он смотрел на их лица и не узнавал никого. Это были чужие люди. Чужие, радующиеся чужому возвращению. Где-то в темноте, за спинами толпы, мелькнуло лицо матери. Она стояла одна, не подходила. Смотрела на него издалека, и в глазах у неё было что-то, чего он не мог понять. Она не назвала его Кенаем. Но и Тахой не назвала. Она просто стояла и молчала.
Когда все разошлись, Таха остался сидеть у камня. Тело Кеная унесли. Куда – он не видел. Маска на лице уже почти не чувствовалась. Только если провести рукой, тогда понимаешь. Он подошёл к ручью. Луна светила ярко, вода была чёрной, но в ней отражалось небо. Он наклонился. Из воды на него смотрел Кенай. Точнее не совсем Кенай. Маска лежала неровно, края немного топорщились, глаза Тахи смотрели из чужих глазниц. Но в целом это было лицо дяди. Серое, чужое, мёртвое. Таха долго смотрел на это лицо. Потом тихо сказал:
– Здравствуй, Кенай.
Таха проснулся от запаха дыма. Он просачивался сквозь щели в крыше, смешивался с сыростью утра и оседал на языке горьковатым привкусом. В хижине было холодно – мать ещё не разжигала очаг. Он лежал на циновке, завернувшись в старую шкуру, и слушал, как просыпается деревня. Где-то за стеной кашлянул старик. Залаяла собака, потом ещё одна, перекликаясь через всю площадь. Женщины уже переговаривались у ручья, их голоса летели над водой, быстрые, как стрижи. Кто-то рубил дрова. Кто-то звал детей. Пахло подгоревшей лепёшкой из соседней хижины. Всё было как всегда.
Почти все.
Таха поднял руку и коснулся лица. Маска сидела плотно. За ночь она как будто присохла ещё сильнее, срослась с кожей по краям. Он провёл пальцами по щеке, чужой, гладкой, без ямочек и шрамов, которые помнил с детства. Под пальцами было сухо и тепло. Он сел. Мать сидела у очага, раздувала угли. Спина у неё была напряжена, плечи сжаты. Она не оборачивалась.
– Мам, – позвал Таха.
Она вздрогнула. Замерла. Потом медленно повернула голову. Глаза у неё были красные, опухшие. Но смотрела она не на него. Сквозь него. Мимо.
– Кенай, – сказала она тихо. – Ты проснулся. Есть будешь?
Таха хотел закричать: я не Кенай! Я Таха, твой сын! Смотри на меня, мама, это я! Но изо рта вырвался только хрип. Мать уже отвернулась к очагу. Положила лепёшку на камень. Зашипело тесто. Таха сидел и смотрел на её спину. И внутри у него всё падало куда-то в чёрную, глубокую яму.
После еды он пошёл на поле. Ноги сами вынесли его на тропу, ведущую к мильпе. Солнце уже поднялось, но ещё не пекло, только золотило верхушки кукурузы. Птицы кричали в зарослях, где-то вдалеке стучали песты, женщины толкли маис. Таха любил этот путь. Он вышел к краю поля и остановился. Женщины работали в рядах, пололи, пригибали стебли, проверяли початки. Мать была среди них. Она увидела его, замерла на мгновение, потом отвернулась.
К нему подошла тётка – толстая, громкая, вечно орущая на детей. Она улыбалась.
– Кенай! Ты чего сюда пришёл? Воинам нечего делать в поле. Иди, отдыхай. Мы сами справимся.
Таха открыл рот. Хотел сказать: я помогать пришёл. Воду носить. Птиц гонять. Я всегда помогал.
– Иди-иди, – тётка махнула рукой, как на назойливую муху. – Не женское это дело, воинов отвлекать.
Женщины в поле засмеялись. Коротко, нервно, но засмеялись. Таха постоял, глядя на мать. Она так и не обернулась. Он развернулся и пошёл прочь.
На площади играли дети. Они гоняли мяч из тряпок, визжали, падали, толкались.
Таха остановился поодаль, смотрел. Вчера ещё он бегал с ними. Вчера ещё они были равны. Его заметили не сразу. Потом один мальчишка поднял голову, увидел его и замер. Мяч выпал у него из рук.
– Кенай, – сказал мальчик шёпотом.
Все обернулись. Дети застыли, как статуи. Самые маленькие спрятались за спины старших.
Таха шагнул к ним. Они отступили.
– Я... – начал он.
– Мы не хотели шуметь, – быстро сказал мальчик. – Прости, Кенай.
– Вы чего? – Таха не понимал. – Это же я.
Он осекся. Имя застряло в горле. Старший мальчик, Тлако, вышел вперёд. Ему было почти четырнадцать, он уже считался почти взрослым. Он посмотрел на Таху с уважением, как на равного.
– Прости нас Кенай, – сказал он серьёзно. – Мы знаем. Мы тебя не потревожим.
Он поклонился. Слегка, но поклонился. Остальные повторили. Таха стоял и смотрел на них. На Тлако, с которым они ещё позавчера дрались подушками из сухой травы. На Куци, который вечно просил дать подудеть в его дудку. На малышей, прячущихся за спины. Для них он больше не Таха. Для них он великий воин, к которому нельзя подходить. Он развернулся и пошёл прочь. Дети за спиной зашептались.
Отец сидел в своей мастерской. Стружка летела из-под ножа, вилась колечками, пахла смолой. Отец строгал новое древко, длинное, прямое, красивое. Таха подошёл, сел рядом на корточки. Отец не поднял головы.
– Пап, – сказал Таха.
Отец замер. Нож остановился.
– Пап, это я. Таха.
Отец медленно повернул голову. Посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. В глазах у него было что-то такое, от чего у Тахи сжалось сердце.
– Кенай, – сказал отец тихо. – Хорошо, что ты пришёл. Примерь.
Он протянул древко. Таха взял. Древко было длиннее его роста, тяжёлое, гладкое. Отец сделал его для воина. Для взрослого мужчины.
– Как раз по руке, – сказал отец. – Я думал, тебе понравится.
– Пап...
– Я знаю, ты привык к своему старому копью. Но это лучше. Обсидиан я припас особый, чёрный, с прожилками. Самый острый.
Таха смотрел на отца. Тот смотрел на древко. Не на сына. На древко.
– Спасибо, – сказал Таха чужим голосом.
Отец кивнул и снова взялся за нож. Таха посидел ещё немного. Потом встал и ушёл. Копьё осталось у него в руках. Тяжёлое. Чужое.
Он шёл по деревне, и каждый, кого он встречал, здоровался с ним.
– Кенай!
– Хорошего дня, Кенай!
– Рады видеть тебя, Кенай!
Он кивал в ответ. Механически. Как будто это был не он. У хижины старосты сидел на скамеечке древний старик, которого Таха знал только по имени – Чималь. Он был совсем слепой, почти не выходил из дома, и Таха никогда с ним не разговаривал. Но старик поднял голову, когда Таха проходил мимо. Бельмо на глазах шевельнулось.
– Кенай, – позвал он. Голос у него был скрипучий – Подойди.
Таха подошёл. Старик протянул руку, нащупал его лицо. Пальцы скользнули по маске, по щекам, по лбу.
– Ты вернулся, – сказал старик. – Я знал, что ты вернёшься. Помнишь, как ты спас моего внука на охоте? Тот ягуар... Ты тогда был совсем молодой. А уже воин.
Таха молчал. Он не знал никакого внука. Не знал никакого ягуара.
– Помню, – выдавил он.
Старик улыбнулся беззубым ртом.
– Хорошо, что ты здесь, Кенай. Хорошо.
Он отпустил лицо Тахи и отвернулся к стене. Таха пошёл дальше. Копьё отца лежало на плече тяжело. К вечеру он ушёл в лес. Сел под тем самым деревом, где они с Кенаем когда-то ели мёд. Достал дудку, старую, потрескавшуюся. Поднёс к губам. Звук вышел хриплый, жалкий, как у больной птицы.
– Кенай, – сказал он вслух. – Ты здесь?
Лес молчал.
– Это я, Таха. Ты меня слышишь?
Никто не ответил.
Таха сидел и смотрел, как садится солнце. Внизу, в деревне, зажигались костры. Люди готовились к вечерней трапезе. Скоро они сядут у огня, будут есть, разговаривать, смеяться. А он будет сидеть с ними. И все будут называть его Кенаем. Он поднял дудку, подул снова. Звук был таким же жалким.
Прошло пять дней. Или шесть. Таха сбился со счёта. Маска менялась. Сначала он думал, что ему кажется. Что это просто непривычно, носить на лице чужую кожу. Но к концу второго дня он понял: нет, не кажется. Маска подсыхала. Края, которые в первый день были мягкими и плотно прилегали к его собственной коже, начали твердеть и заворачиваться. Между маской и лицом появились маленькие щели, но в них забивалась пыль, пот, какая-то дрянь. Таха пытался вычищать пальцами, но становилось только хуже. Запах. Поначалу он почти не чувствовал его, наверное, от шока. Но к третьему дню запах прорвался. Сладковатый, тяжёлый, тошнотворный. Запах смерти, которая не уходит, а остаётся с тобой, дышит тебе в лицо, просачивается в ноздри, оседает на языке. Таха перестал есть. Кусок лепёшки застревал в горле, потому что рот наполнялся этим запахом, и еда пахла тем же. Он пил только воду зажимая нос, быстрыми глотками, чтобы не чувствовать. На четвёртый день маска начала зудеть. Не чесаться, а именно зудеть. Глубоко, под кожей, там, где маска приросла. Казалось, что под ней что-то шевелится. Таха чесал лицо, тер, скрёб ногтями, но зуд уходил внутрь, в кости, в череп. К вечеру он уже не мог сидеть на месте. Ходил по хижине, тёрся щекой о столбы, о циновки, лишь бы заглушить это чувство. Мать смотрела на него и молчала.
На следующий день появились мухи. Сначала одна. Потом две. Потом рой. Они вились вокруг его головы, садились на края маски, ползали по губам. Таха отмахивался, но они возвращались. Они чуяли запах. Они знали, что здесь есть чем поживиться. Уж кого-кого, а мух не обманешь.
– Уйдиии! – закричал он на них, размахивая руками.
Мухи взлетели, покружились и сели обратно.
Айра, женщина Кеная, пришла в тот день. Села рядом, попыталась погладить его по голове.
– Ты устал, – сказала она. – Тебе нужно отдохнуть. Ты же воин, тебе нельзя так...
Таха отдёрнулся.
– Я не воин, – прохрипел он. – Я не Кенай.
Айра улыбнулась. Ласково, жалостливо, как улыбаются больным детям.
– Ты просто забыл, – сказала она. – Это пройдёт. Ты еще не прирос.
Она ушла, а Таха остался сидеть, сжимая голову руками. Мухи жужжали, запах душил, и внутри него что-то начинало ломаться. Он перестал выходить из хижины. Лежал на циновке, свернувшись калачиком, и смотрел в стену. Мать приносила еду, он не трогал. Вода стояла рядом, но пить не хотелось. Только бы не двигаться. Только бы не чувствовать. Маска жила своей жизнью. Она сохла, трескалась, от неё отваливались маленькие кусочки. Таха находил их на циновке, на своей груди, сухие чешуйки мёртвой кожи. Он собирал их в горсть и сжимал, пока они не превращались в пыль. Иногда ему казалось, что маска шевелится. Что она пытается срастись с его лицом по-настоящему, врасти в кости, в мышцы, стать им. Он чувствовал, как его собственная кожа под ней зудит, чешется, горит, то ли от гнили, то ли от того, что живое мясо пытается отторгнуть мёртвое.
– Мама, – позвал он однажды ночью. – Сними это. Пожалуйста.
Она не спала. Сидела в темноте у входа, смотрела на звёзды.
– Не могу, – ответила она тихо. – Ты теперь Кенай. Так надо.
– Я не Кенай. Я Таха.
– Нет. Таха мертв.
Он замолчал. Потом засмеялся. Коротко, хрипло, страшно.
– Значит, меня нет.
Мать не ответила.
На шестой день он перестал различать день и ночь. Всё слилось в один тягучий, вязкий ком. Запах. Зуд. Мухи. Голоса снаружи – «Кенай, Кенай, Кенай». Они звали его этим именем, и оно въедалось в мозг, как червь. Иногда он разговаривал сам с собой. Или с Кенаем. Он уже не понимал.
– Ты здесь? – шептал он в темноту. – Ты видишь, что они со мной сделали?
Молчание.
– Я не хотел быть тобой. Ты же знаешь. Ты же знал, что я не воин. Ты сам говорил: «Ты смотришь на облака».
Ни звука.
– Забери своё лицо, – просил он. – Оно гниёт. Оно воняет. Я не могу больше.
Но лицо оставалось. Гнило, воняло, жило.
На седьмую ночь ему приснился сон. Он бежал по лесу. Не Таха – Кенай. Он чувствовал в руке копьё, тяжёлое, знакомое. Ноги сами несли его между деревьями, перепрыгивали через корни, уворачивались от веток. Дыхание было ровным, сильным как дыхание зверя, который догоняет добычу. Впереди мелькнула тень. Тапир. Крупный, тёмный, с длинным носом. Кенай пригнулся, ускорился, копьё взлетело. Удар. Тапир упал. Кровь хлынула из раны, горячая, алая. Кенай стоял над ним и смеялся. Смех был громкий, радостный, победный.
– Хороший удар, – сказал кто-то сзади.
Кенай обернулся. Там стояли другие охотники. Они хлопали его по плечам, улыбались, гордились.
– Великий воин! – кричали они. – Кенай! Кенай! Кенай!
И вдруг всё изменилось. Солнце скрылось в один момент, стало темно. Полил дождь, прям как в день его смерти. Тапир на земле открыл глаза. Это были не глаза тапира. Это были глаза Тахи. Его собственные глаза, смотревшие из мёртвой морды.
– Ты убил меня, – прошептал тапир. – Зачем?
Кенай наклонился ближе. И Таха увидел своё лицо, не маску, а настоящее, детское, с ямочками на щеках, с веснушками на носу. Оно было бледное, мёртвое, но это был он.
– Ты убил меня, – повторило лицо.
Кенай закричал. Таха проснулся от собственного крика.
Он сидел на циновке, весь мокрый от пота, и трясся. Мать стояла в дверях, смотрела на него расширенными глазами.
– Что? Что случилось?
Он не мог ответить. Трясущейся рукой потянулся к лицу. Маска была на месте. Тёплая, влажная, вонючая.
– Я убил его, – прошептал он. – Я убил его.
– Что?
– Во сне. Я был им. Я убил тапира. А тапир был мной. Я убил себя.
Мать подошла ближе, села рядом. Впервые за много дней она коснулась его – положила руку на плечо.
– Это просто сон, – сказала она.
– Нет. – Таха смотрел на неё пустыми глазами. – Я больше не знаю, кто я. Я был им. Я чувствовал его руки. Его дыхание. Его радость. Я убивал, мама. Я убивал и радовался.
Она молчала.
– А теперь я здесь. С его лицом. И оно гниёт. И я гнию вместе с ним.
Он заплакал. Впервые за эти дни заплакал. Слёзы текли из глаз, но маска не давала им вытечь. Они скапливались под ней, смешивались с гноем, с потом, с чем-то ещё. Лицо горело, зудело, жило своей страшной жизнью.
Мать обняла его. Крепко, как в детстве.
На восьмой день его позвали на охоту. Таха лежал в хижине, когда вошёл тот мальчик, который недавно кланялся ему на площади. Сейчас он стоял у входа и смотрел на него с уважением.
– Кенай, – сказал он. – Мужчины собираются в лес. Зовут тебя. Ты идешь?
Таха сел. Голова кружилась, перед глазами плыли чёрные точки. Он не ел толком уже несколько дней, только пил воду. Маска горела на лице, зудела, в ушах стоял тихий звон.
Но он встал.
– Иду, – сказал он.
Голос прозвучал хрипло, чужо. Таха натянул набедренную повязку, взял копьё, то самое, что сделал отец. Тяжёлое, длинное, с чёрным обсидиановым наконечником. Копьё воина. В груди что-то дрогнуло. Может быть, гордость. Может быть, страх. Он вышел из хижины и направился к площади.
Мужчины ждали у костра. Четверо. Один молодой, двое охотников постарше и Куаутемок, лучший охотник после Кеная. Все при оружии, с копьями, с духовыми трубками, с ножами на поясах. Когда Таха подошёл, они посмотрели на него. В глазах у них было что-то странное – смесь надежды, уважения и как будто бы облегчения. Будто они ждали его, боялись, что не придёт, и теперь рады.
– Кенай, – сказал Куаутемок. – Хорошо, что ты с нами. Мы давно не ходили с тобой в лес. Со дня твоей смерти.
Он запнулся на последнем слове. Таха кивнул.
– Идём, – сказал один из охотников. – Зверь ждёт.
Они двинулись в лес. Таха шёл первым. Потому что Кенай всегда ходил первым. Лес встретил их пением птиц и шелестом листвы. Но Таха почти не слышал ничего – в ушах шумело, перед глазами всё плыло. Он шёл на автомате, ставя ноги туда, куда ставил бы Кенай. Но внутри у него качался маятник.
Я воин. Я не воин. Я воин. Я не воин.
– Кенай, – окликнул его Куаутемок. – Ты чего петляешь? Тропа левее.
Таха остановился. Посмотрел под ноги. Он и правда сошёл с тропы и брёл прямо в заросли колючего кустарника.
– Извини, – сказал он. – Задумался.
Мужчины переглянулись. Но ничего не сказали. Они пошли дальше. Лес шумел. Птицы кричали, где-то вдалеке ухал зверь, пахло влажной землёй и цветами. Обычный лес. Обычный день. Но для Тахи всё было необычным. Каждый шаг давался с трудом. Ноги дрожали, спина взмокла от пота, хотя утро было прохладным. Маска на лице горела огнём. Края её уже совсем отошли, и между ними и его кожей что-то скапливалось – мокрое, липкое, вонючее. Иногда оттуда выпадали маленькие кусочки, и тогда Таха чувствовал, как по щеке течёт что-то тёплое. Сукровица? Гной? Он не знал. Мухи не отставали. Они вились над ним роем, садились на лицо, ползали по губам. Он отмахивался, но они возвращались. Мужчины косились, но молчали.
– Скоро выйдем к водопою, – сказал охотник, что был помладше – Там должны быть тапиры.
Таха вздрогнул. Тапиры. Ночной сон всплыл в памяти: тапир с его глазами, тапир, говорящий его голосом. Ты убил меня.
– Кенай? Ты слышишь?
– Да, – выдавил он. – Слышу.
Они пошли дальше. Водопой был маленьким озерцом, окружённым высокими деревьями. Тапиры пришли на водопой. Трое. Самка, детёныш и крупный самец. Они пили воду, подняв морды, и уши их шевелились, ловя звуки леса. Мужчины замерли в кустах. Куаутемок поднял руку, показывая: ждём. Таха смотрел на тапиров. Особенно на самца. Крупный, тёмный, с длинным носом, которым он водил из стороны в сторону. Точно такой, как во сне. Сердце заколотилось где-то в горле. Руки задрожали. Копьё стало тяжёлым, как бревно.
– Кенай, – прошептал кто то. – Ты первый. Бей.
Таха шагнул вперёд. Лес замер. Тапиры подняли головы. Самец смотрел прямо на него. В глазах у тапира было что-то знакомое. Что-то, от чего у Тахи похолодело внутри. Он размахнулся. Копьё взлетело и упало в трёх шагах от тапира. Воткнулось в землю и закачалось, как тростинка. Самец фыркнул, развернулся и бросился в лес. Самка с детёнышем за ним. Через несколько секунд они исчезли. Таха стоял, глядя на пустой водопой. Руки висели плетьми. В ушах шумело. Сзади раздался вздох. Кто-то выругался сквозь зубы.
– Кенай... – начал было Куаутемок, но сразу умолк.
Таха обернулся. Они смотрели на него. В их глазах было не злость, а разочарование. И жалость. Никто ни проронил ни слова. Они развернулись и пошли назад, к деревне с пустыми руками Таха побрёл за ними.
В деревню вернулись затемно. Мужчины разошлись по хижинам так и не сказав ни слова. Таха остался один у погасшего костра. Сел на камень, уставился в землю. Маска горела. Зудела. Жила своей жизнью. Он поднял руку и провёл по лицу. Пальцы провалились в мягкое. Он отдёрнул руку и посмотрел на неё при свете луны. На пальцах было что-то белое, шевелящееся. Опарыши. Таха закричал. Коротко, дико, страшно. Закричал и забился, сдирая с лица невидимых тварей. Но они были везде. Под маской, на маске, в маске. Они ползали по губам, по векам, забирались в ноздри. Он вскочил и побежал к ручью. Упал на колени, сунул лицо в воду. Холод обжёг, но он этого уже не чувствовал. Тёр, скрёб, смывал. Вынырнул, перевёл дух, снова сунул. Когда он поднял голову, в воде отражалось чудовище.
Он сидел на берегу и дрожал. Лихорадка трясла его так, что зубы стучали. В глазах двоилось, троилось. Лес вокруг качался и плыл. Он лёг на траву, свернулся калачиком и закрыл глаза. Сколько он так пролежал, он не знал. Очнулся от голоса. Кто-то плакал. Тихо, сдавленно, стараясь не шуметь. Таха приподнялся. Голова кружилась, но голос был отчётливым. Мама сидела у входа в хижину, он видел её сквозь щели в стене, она плакала, уткнувшись лицом в ладони.
– Таха... – шептала она. – Сыночек... Прости меня. Прости. Я не могу тебя защитить. Ты там? Ты ещё там? Или уже нет?
У Тахи оборвалось сердце.
– Я люблю тебя, – шептала мать. – Я всегда буду любить тебя. Ты есть. Ты есть, Таха. Ты есть.
Она замолчала. Потом встала и ушла в темноту. Таха сидел на траве и смотрел ей вслед. Внутри у него что-то прояснилось. Как будто пелена спала с глаз.
Я есть.
Он встал. Ноги дрожали, но держали.
Я Таха.
Маска на лице больше не казалась частью его. Она была чужой, мертвой, гниющей плотью.
Я не Кенай.
Он сделал шаг. Потом другой. Потом побежал. Он бежал к реке. Ноги сами несли его по тропе, которую он знал с детства. Луна светила ярко, серебрила листву, делала лес волшебным и прекрасным. Таха не чувствовал усталости. Только одно дикое, животное желание содрать это с лица. Река встретила его шумом воды. Он упал на колени на самом берегу, там, где камни выступали из воды, и схватился руками за край маски. Маска держалась крепко. За неделю она присохла к его коже, приросла, срослась с ней в некоторых местах. Края её отвердели и впились в живую плоть, как когти. Таха потянул. Боль обожгла так, что он закричал. Но не отпустил. Рванул сильнее. Маска поддалась. Медленно, с хрустом, с чавкающим звуком отделяясь от того, что было под ней. Таха рвал её, не думая, не останавливаясь. Слёзы текли по лицу, по тому, что было под маской, смешивались с кровью, с гноем, с чем-то ещё. Он чувствовал, как рвётся живое мясо, как воздух впервые за много дней касается открытых ран.
Последний кусок оторвался с мокрым звуком. Таха отшвырнул его в сторону и упал на четвереньки, тяжело дыша. В руках у него был кусок мёртвой кожи. Лицо Кеная. То, что от него осталось, рваное, гниющее, в червях, которые теперь падали на землю и извивались в пыли. Он отбросил его, как дохлую крысу, и отполз назад. И тут он почувствовал ветер. Лёгкое дуновение коснулось его лица, всего лица, целиком, без преград. Воздух зашёл в ноздри, холодный, речной, пахнущий водой и тиной. Он обжёг открытые раны, но это было лучше, чем та вонь, чем та духота, чем та смерть, что сидела на нём неделю. Таха открыл рот и закричал. Не от боли. Не от страха. От всего сразу. От того, что он жив. От того, что он дышит. От того, что он снова чувствует своё лицо, пусть изуродованное, пусть кровавое, пусть страшное, но своё. Крик летел над рекой, над лесом, над миром. Крик мальчика, который вернулся из мёртвых.
Он не смотрел в воду. Знал, что увидит там. Знал, что лицо его теперь месиво из ран, шрамов и крови. И не хотел этого видеть. Не сейчас. Он просто сидел на берегу и дышал. Вдыхал воздух полной грудью, выдыхал, вдыхал снова. Лёгкие работали как мехи, раздувая в нём жизнь. Сзади раздался шорох. Таха обернулся. На тропе стоял мальчик. Лет семи, из их деревни. Он смотрел на Таху широко раскрытыми глазами, и лицо его медленно наливалось ужасом.
– А-а-а – выдохнул мальчик.
Таха поднял руку, хотел сказать: «Это я, Таха, не бойся»
Но мальчик уже закричал.
– А-а-а! Демон! Демон! Он убил Кеная! Демон!
Он развернулся и побежал назад, к деревне, спотыкаясь, падая, поднимаясь и снова крича. Таха смотрел ему вслед и не двигался. Через несколько ударов сердца издалека донёсся шум. Голоса. Много голосов. Крики. Лай собак.
– Демон!
– Где?
– У реки!
– Копья! Берите копья!
Таха вскочил. Из деревни уже бежали люди. С факелами, с копьями, с ножами. В свете огня лица их были страшными, перекошенные яростью и ужасом.
– Демон убил Кеная!
– Убить его!
Таха не стал ждать. Он развернулся и побежал.
Лес, чёрный, мокрый, пахнущий прелой листвой и грибами, как всегда принял его. Таха бежал не разбирая дороги. Но ноги сами находили тропу. Ту самую, по которой водил его Кенай. Ту, что никто не знал. Узкую, петляющую между камнями, теряющуюся в зарослях, выходящую к таким местам, где даже охотники не бывали. Он бежал и слышал за спиной крики:
– Туда! Он там!
– Держите его!
– Убейте демона!
Но крики становились тише. Потом стихли совсем. Таха бежал, пока не кончились силы. Потом шёл. Потом снова бежал. Когда луна поднялась высоко, он остановился у огромного камня, поросшего мхом. Рухнул на колени, прижался лбом к холодной поверхности и долго сидел так, не двигаясь. Кровь на лице запеклась, стянула кожу. Дышать было больно. Но он дышал. Он поднял голову и посмотрел в небо. Звёзды горели ярко, холодно, равнодушно.
– Спасибо, дядя, – прошептал он. – За тропы. За всё.
Лес молчал. Таха встал и пошёл дальше. Туда, где его никто не знал. Туда, где он мог быть собой. Демоном. Чудовищем. Или просто Тахой – мальчиком, который смотрит на облака и играет на дудке. Он шёл, и лес расступался перед ним.
Он шёл три дня. Три дня леса, три дня одиночества, три дня без еды, кроме кислых ягод и горьких корешков, которые Кенай когда-то показывал ему. Три дня без людей, без голосов, без криков «демон». На четвёртое утро он вышел к озеру. Маленькому, тёмному, заросшему лилиями. Вода стояла неподвижно, как чёрное стекло. Над водой висел туман, и в этом тумане угадывались очертания деревьев, чужих, незнакомых, молчаливых. Таха подошёл к берегу. Опустился на колени. Он знал, что сейчас увидит. Три дня он избегал этого. Три дня не смотрел в воду, умывался наощупь, пил из ручья, не глядя. Но дальше бежать было некуда. Он наклонился над водой. Туман рассеялся. Из воды на него смотрело лицо, которого он не знал. Это было лицо чудовища. Кожа висела лоскутами там, где маска приросла намертво и оторвалась вместе с мясом. Глубокие борозды, похожие на шрамы, пересекали щёки, лоб, подбородок. Там, где кожа слезла совсем, виднелось что-то красное, влажное, ещё не зажившее. Глаза, его глаза смотрели из этого месива, и в них застыл ужас. Таха долго смотрел на это лицо. Потом тихо сказал:
– Здравствуй.
Чудовище в воде пошевелило губами в ответ.
– Ты снова я, – сказал Таха. – И я снова ты.
Вода молчала. Он зачерпнул её руками и умылся. Холод обжёг раны, но он не вздрогнул. Умылся ещё раз. Потом ещё. Смыл кровь, грязь, остатки того, что осталось от чужой кожи. Когда вода успокоилась, он снова посмотрел в неё. Лицо стало чище. Но не красивей. Шрамы остались. Красные, вздутые, они пересекали его лицо, как трещины на высохшей земле. Таха кивнул своему отражению.
– Жить можно, – сказал он.
И пошёл искать место для жилья.
Он нашёл пещеру. Небольшую, но сухую. Вход в неё скрывали кусты, и если не знать не найдёшь. Кенай когда-то показывал ему такие места. «Если придётся прятаться, говорил он, прячься там, где никто не ищет». Таха прятался. Он натаскал сухих листьев, уложил их в углу, получилась лежанка. Сделал заслон от ветра из веток и глины. Нашёл кремень, высек огонь. Развёл костёр у входа, чтобы звери не заходили. Три дня ушло на то, чтобы обустроиться. На четвёртый он впервые поел горячего, зажарил на костре птицу, пойманную силками. Кенай научил ставить силки. Кенай научил всему. Ел и смотрел на огонь. Пламя плясало, кидало тени на стены пещеры. Тени шевелились, и иногда Тахе казалось, что среди них есть одна, знакомая, высокая, с копьём в руке.
– Ты здесь? – спрашивал он шёпотом.
Тени молчали.
Но по ночам он слышал. По ночам приходил дух. Таха не видел его, только чувствовал. Лёгкое движение воздуха в пещере, хотя костёр давно погас. Шорох, которого не должно быть. Запах, тот самый, лесной, дымный, знакомый до боли.
– Кенай, – звал он в темноту.
Никто не отвечал. Но дыхание становилось легче. И страх уходил. Иногда ему снились сны. Не те страшные, про охоту и смерть. Другие. Кенай сидит у костра и что-то рассказывает. Кенай хлопает его по голове. Кенай показывает, как ставить силки, как различать следы, как слушать лес спиной. Таха просыпался с мокрым от слёз лицом. Шрамы саднили, но он не обращал внимания.
– Ты здесь, – шептал он. – Ты всё ещё здесь.
И снова засыпал.
Дни тянулись один за другим. Таха вставал с рассветом. Проверял силки. Собирал коренья. Иногда охотился, не с копьём, нет, копьё он оставил у входа в пещеру, оно было слишком тяжёлым и чужим. Он ставил ловушки, как учил Кенай. Маленькие, хитрые, незаметные. Звери попадались. Он благодарил их перед тем, как съесть. Кенай учил и этому: «Зверь отдаёт тебе жизнь. Не смей быть неблагодарным». Вечерами он сидел у костра и играл на дудке. Звук выходил хриплый, жалкий, дудка была старая, потрескавшаяся. Но Таха не умел делать новую. Кенай не успел научить.
– Научишь? – спрашивал он в пустоту.
Ветер шевелил листву. Где-то кричала ночная птица.
– Ладно, – вздыхал Таха. – Сам научусь.
И продолжал играть.
Лицо его заживало медленно. Шрамы стягивали кожу, мешали улыбаться. Таха подходил к озеру каждое утро и смотрел на своё отражение. Сначала оно пугало его. Потом он привык. Потом перестал замечать.
– Ты – это ты, – говорил он отражению. – Уродливый, но ты.
Отражение молчало.
Иногда он думал о деревне. О матери. Плачет ли она по ночам? Ищет ли его? Или смирилась с тем, что сына больше нет, а есть только демон, убивший дух Кеная? Он гнал эти мысли прочь. Возвращаться было нельзя. Там, в деревне, его ждала смерть. Или хуже, новая маска, новое лицо, новая чужая жизнь. Здесь, в лесу, он был собой. Изуродованным, одиноким, но собой.
Однажды ночью он проснулся от того, что кто-то сидел у его костра. Таха сел, вглядываясь в темноту. Никого не было. Только тени плясали на стенах. Но запах остался. Дымный, лесной, знакомый.
– Ты пришёл, – сказал Таха.
Тишина.
– Я знаю, что ты здесь. Ты всегда здесь.
Он помолчал, глядя в огонь.
– Я не стал воином, дядя. Я промахнулся по тапиру. Я убежал из деревни. Я живу один в лесу и играю на дудке, как больная птица, но я помню всё, чему ты меня учил. Следы читать. Силки ставить. Лес слушать. Рыбу ловить руками – ну, почти. Ты говорил, я научусь через год. Или через два.
Он улыбнулся. Шрамы натянулись, но ему было всё равно.
– Ты будешь жить во мне, дядя. Ты будешь жить всегда. Но не так как они хотели.
Ветер колыхнул пламя. На мгновение Тахе показалось, что напротив него, по ту сторону костра, сидит Кенай. Живой, настоящий, с той самой усмешкой, с которой он рассказывал про черепаху.
– Иди уже, – сказал Таха. – Спи спокойно.
Видение исчезло. Таха долго сидел у костра, глядя на звёзды. Потом лёг на свою лежанку из листьев и закрыл глаза. Впервые за много ночей он спал без снов.
Утром он встал, умылся в озере, проверил силки. В один попался кролик – маленький, серый, еще теплый. Таха взял его в руки, погладил по голове.
– Прости, брат, – сказал он. – Так надо.
И свернул шею. К завтраку он жарил мясо на костре. Дым поднимался к небу и где-то высоко, в синеве, кружила птица. Смотрела вниз, на маленькую фигурку у пещеры. Таха поднял голову, посмотрел на птицу.
– Подходи, – позвал он. – Играть буду.
Он достал дудку и заиграл. Звук поплыл над лесом, хриплый, жалобный, но живой. Птица покружила ещё немного и улетела. Таха не расстроился. Он играл дальше. Для себя. Для леса. Для Кеная, который теперь жил в каждом его шаге, в каждом звуке, в каждом ударе сердца. Лицо его было уродливым, а душа израненной. Но он был жив. Он был собой.
Свидетельство о публикации №226022800912