Морская история. приключения

 
ПРОЛОГ. БАКОВАЯ ИСТОРИЯ.
Вахта на учебном парусном бриге «Непокорный», что принадлежал частной Мореходной школе Глазго, кончалась. Дневная толчея, крики штурманов, беготня по вантам и вязка бесконечных узлов — всё это отдавало в костях свинцовой усталостью.
На баке, у тепла камбузной трубы,  курсанты и матросы курили, кто что имел. Все свободные от вахты. Тут были и будущие штурманы в уже потёртых, но крепких куртках из добротного сукна, и парни из портовой голи, чьи лица ещё не отвыкли от землистой бледности тюремных камер или душных фабричных цехов. Воздух был густ от чада дешёвых трубок, мокрой дерюги и смолы. Шёл тот особый час, когда на судне говорят не устами, а шёпотом такелажа.
Вдруг из ночной вахты, как из тени появился боцман. Все звали его «Крюком». Не за злобу — рука у него была хоть и тяжёлая, но справедливая, — а за старую травму да умение зацепиться за суть любого дела, словно багор. Под пятьдесят, коренастый, как дубовый шпангоут, с лицом, которое, казалось, не брили, а драили пемзой, он был глоткой и совестью судна. Но в тот вечер боцман молчал.
Обычно он, усевшись на крышку люка, начинал байку: «А вот у меня в практике было…» И поливалась история, что крепче любого чая. Сейчас же он молча устроился на кнехте, не раскуривая трубки. Смотрел в темноту за леерным ограждением, будто высматривал в ней не огни другого судна, а призрак из прошлого. Молчание его нависло над баком, как туман перед штормом.
 Элдридж молодой штурман, парень дотошный, не выдержал. Он был из тех, кого на судне звали «книжными червями» — чистые, хоть и потёртые манжеты, волосы, аккуратно приглаженные под треуголкой, которая теперь лежала у него на коленях.
— Мистер Торнтон,с позволения спросить.
Боцман медленно повернул к нему голову, кивнул.
— Вы вчера обмолвились, что есть у вас история… особая. Обещали.
Крюк хмыкнул, но в глазах не было привычной усмешки. Полез в карман за кисетом. Его взгляд скользнул по другим лицам.
Вот Роб, бывший грузчик из ливерпульских доков, широкоплечий и молчаливый, чьи пальцы, толстые, как бананы, казалось, всё ещё искали привычную тяжесть ящика или тюка. Рядом ёжился тощий Джинки, «крысолов», с живыми, вечно испуганными глазами, вечно ищущими опасность — привычка, оставшаяся от жизни в лондонских трущобах. А у бочки, стараясь сохранить небрежный вид, прислонился сын бристольского торговца табаком — тот самый, что в первый день хвастался позолоченной пряжкой на башмаке. Теперь пряжки не было, а по его поблёкшему от морской болезни лицу было видно, что прежняя жизнь кончилась навсегда.
— Обещал — значит, должен, — его голос, обычно рявкающий, сейчас звучал глухо, как скрип мачты в штиль. — Ну что ж, слушайте. И вяжите на ус, ибо это не сказка для убаюкивания. Это… чертёж к подводному камню, чтоб миновать. История о том, как человек становится товаром.
Он раскурил трубку, выпустил струйку дыма, и казалось, она смешалась с туманной дымкой над морем.
— Было это в те лихие годы, когда наш король Георг – немец, на английском престоле сидел. Англия, а с ней и вся Британия, вышла из войны с французами, как избитая барка — всё в дырах, долгах да в злобе. И, чтоб не пойти ко дну, продала душу. Не чёрту. Пострашнее — жадности. Породила она в одиннадцатом году тварь по имени Компания Южных морей.
Он произнёс это с таким презрением, будто сплёвывал за борт прогорклую воду.
— А там, на верхах, в Лондоне, в это самое время творилась такая мерзость, от которой честному моряку впору было б за борт швырнуться, только чтоб не видеть. Ты думаешь, злодей — это бородатый пират с абордажной саблей? Фиг тебе, браток. Наш злодей щеголял в пудреном парике, а его руки, белые и мягкие, как тесто, перебирали не ядра, а бумажки-акции в конторе на Темзе. Его флот — не линкоры, а конторские книги. Его пушки — проценты и патенты. И стреляли эти пушки не ядрами, а живыми людьми.
Задумана эта Компания была, якобы, чтобы долги короны прибрать к рукам. Красиво, да? А вышло — будто для тушения пожара призвали на помощь самого чёрта с кадкой нефти. С самого первого дня от неё потянуло не чернилами, а медной монетой, вонью пота и ржавчиной от цепей. Ибо главный их товар был — не сахар и не хлопок, а «чёрное дерево». Так они, сволочи, людей называли.
После войны с испанцами Британия урвала себе «асьенто» — бумажку, дававшую право быть главным поставщиком живого товара в колонии. И Компания Южных морей вцепилась в эту бумажку, как акула в китовину. Это был их крюк, их якорь спасения. Только якорь тот был отлит не из железа, а из человеческих костей.
И стала эта торговля становым хребтом всей нашей славной империи. Министры, лорды, банкиры — все сунули свои щупальца в этот сладкий котёл. Сам король, говорят, акциями торговал. Их совесть была надёжно упрятана в стальные сундуки, а всю грязную работу делегировали нам, в порты.
И пошли по всем приморским городам, как крысы с тонущего корабля, их агенты – «ловцы». Они в Бристоле шныряли, в Ливерпуле, а уж в наших девонширских трущобах, в таких вот Лисьи Хвосты, и вовсе как у себя дома чувствовали. Они не носили чёрных повязок. Их знаками отличия были туго набитый кошель и холодный пронизывающий взгляд, что вымерял человека с ног до головы, будто оценивая груз: сколько весит, сколько места займёт в трюме, долго ли протянет.
Охотники, самые настоящие охотники! А дичь их была — люди. Сироты, пропойцы, бродяги… да кто угодно, чья пропажа не вызовет лишних вопросов. А лучше всего — крепкие глупые пацаны с портовой голи, вроде нас. Кто их искать-то станет? Только такие же пацаны, да мать, у которой голоса не хватит, чтобы перекричать грохот золотых гиней, что лились рекой в карманы почтенных господ в Лондоне.
Боцман Крюк умолк. Дым от его трубки стелился над палубой, смешиваясь с ночным туманом, таким же густым и безнадёжным, как тот, что много лет назад окутывал пляж Лисий Хвост. Он посмотрел на молодые, осунувшиеся лица курсантов.
— Вот так-то, салаги. Иногда самое страшное чудовище — не в тумане за бортом. Оно сидит в тёплой конторе и считает барыши. А мы, моряки, для него — всего лишь расходный материал. Живой балласт. Запомните это!

ГЛАВА 1. ИГРЫ В СУМЕРКАХ.
Порт Лисий Хвост не был местом для честных судов. Это была щель меж скал – пристанище для контрабандистов, браконьеров и прочего сброда, чьи души были выедены солью до черноты. Мы, пацаны, взрослели тут быстро. Мы были тощи и жилисты, как все портовые щенки, загорелые до черноты, в поношенных холщовых штанах, что некогда были серыми или синими, а ныне цвета морской соли и ржавчины. На ногах у иных болтались стоптанные башмаки с тупыми носками, а чаще — и вовсе ничего; подошвы наши были жестки, как кожа старых сапог. Игры наши были не про забаву, а про жизнь.
«Канат» был нашей главной битвой. Мы с братом Мэттом упирались спинами в начерченном на песке круге и тянули мокрый конец старого пенькового каната, пока жилы на шее не надувались, будто шкоты на ветру. Его тёмные, свалявшиеся от пота и песка волосы, коротко стриженные в кружок, как у всех пацанов нашего брата, липли ко лбу. «Тащи, салага! Не поддавайся!» — орал Мэтт. Это была школа: кто не умел упереться и тянуть, того на рее под крик боцмана смывало за борт в первую же качку.
Рядом другие баловались в «Мёртвый штиль» — стояли на одной ноге, раскачиваясь, как мачта в полное безветрие. Упадешь — хохот. Ибо равновесие на судне – дороже золота.
А наш друг Йохан, сын голландского штурмана, в тени долблёнки вязал узлы. Он был белее нас, сызмальства приученный отцом держаться подальше от лишнего солнца, и волосы его цвета спелой пшеницы были аккуратно убраны у висков и собраны сзади в короткий, тугой пучок, перехваченный чёрной ленточкой — по голландской моде. Его руки, в отличие от наших, вечно в ссадинах и саже, были относительно чисты, только подушечки пальцев покрыты жёсткими желтоватыми мозолями от верёвки. Прямой, беседочный, шкотовый –его пальцы летали над верёвкой быстрее мысли. Для него это был не спорт, а первая молитва штурманской науки — та, что могла и судно вывести из тумана, и руки пленнику связать намертво. Я теперь-то понимаю, какая это была мудрость — доверять верёвке больше, чем людям. Но тогда мы просто завидовали его ловкости.
И вот, в разгар этой возни, на краю пляжа появился Он –старик. Калеб Торн. Пришёл, как всегда, с туманом. С первого взгляда было ясно — море выпило из него всё, что можно, и выплюнуло обратно лишь сушёную, обветренную оболочку. На нём был старый, короткий камзол из просмолённой парусины, некогда тёмно-коричневый, а ныне посеревший от соли и выгоревший на швах до рыжего. Под ним виднелась грубая полотняная рубаха с широкими отложными воротниками, некогда белая, а теперь неопределённого грязно-жёлтого оттенка. Из-под этих воротников торчала шея, покрытая морщинами и старыми, белесыми на солнце шрамами — следы то ли снастей, то ли плётки. Но главное — его лицо. Лицо, будто вырубленное топором из старого, почерневшего на солнце и ветру дуба. Кожа на скулах была натянута, как парус на рее, и прорезана глубокими трещинами-морщинами, в которые, казалось, набилась навечно угольная пыль и соль. Глубоко посаженные, цвета мутного янтаря глаза смотрели из-под нависших кустистых седых бровей, и в них было спокойствие, страшнее любой бури. Седые, жёсткие волосы, туго перехваченные у затылка кожаным шнурком, падали на плечи. Все мы разом примолкли — даже Мэтт. Потому что появилась не просто фигура —появилась Тайна, а для пацанов нашего брата это хлеб и вода.
Туман в тех краях — частый гость. Он ложится на воду белым саваном, заглушает звуки, крадёт очертания. Но в тот год он был гуще, а тишина под ним ещё более зловещей. Такая тишина бывает не перед покоем, а перед выстрелом. Что я, уже бывалый, сейчас-то отлично понимаю.
Мы, как шпионы, залегли на дюне, в колючем вереске. Старик прошёл мимо, не обернувшись, прямой и негнущийся, будто его из реи вытесали. При ближнем взгляде можно было разглядеть его руки —руки, закопчённые и в смоле по самые локти, в тонких белых шрамах от верёвок и в более грубых — от железа. Кривые, но ухоженные ногти на его крупных, искривлённых суставах пальцев были чёрными по краям. Такие пальцы могли и узел завязать, и горло сдавить с одинаковой лёгкостью. На ногах у него были грубые башмаки из толстой воловьей кожи на низком каблуке, со стёршимися пряжками — обувь человека, который привык стоять на качающейся палубе. Направился прямиком к своему «кораблю» — корпусу старого швертбота, что шторма вогнали в гальку лет двадцать назад. Теперь это был серый скелет, торчащий из песка, как ребра кита.
Он подошёл, похлопал ладонью по прогнившему борту — не ласково, а как старший товарищ по несчастью. Звук был глухой, прелый. Потом уселся на корточки: спиной к морю, лицом к порту — точь-в-точь часовой на вахте.
И тут началось главное. Он достал трубку. Не простую глиняную дудку, а вещь! Длинную, изогнутую, из дерева тёмного и тяжёлого, с блеском, что ловил последний свет. Тогда я, конечно, не знал, что это кокоболо — дерево с Антильских островов, что тонуло в воде и стоило целое состояние. Откуда у бродяги? Он щёлкнул огнивом, затянулся. И запах пошёл не вонючий, портовый, а густой, пряный и сладковатый. Запах другого мира. Запах больших денег и долгих, тёмных путей.
Он курил, а взгляд его, острый, под седыми бровями, медленно прочёсывал линию дюны. Не смотрел в море — выискивал. И меня, Элиаса, будто льдиной в грудь ткнуло. Он всё видел. Наше любопытство было частью его расчёта.
И будто в подтверждение, с другого конца бухты, от Гнилого причала, донёсся едва слышный всплеск вёсел. На воде, сливаясь с тенями, замерла лодка. В ней — двое. Не рыбаки — «ловцы». Их было видно за версту — по неподвижности, по тому, как они впились взглядом в нашу дюну, а не в море.
Старый Калеб сделал новую затяжку и медленно выпустил дым. Струйка потянулась не вверх, а прямо в сторону той лодки, будто незримая сигнальная линия. Теперь-то я вижу этот момент, какна ладони: старый волк ставил метку, отмечал цель. А мы, щенки, даже не ведали, что уже в прицеле. И тогда, не оборачиваясь, голосом хриплым, но чистым, как удар колокола в штиль, он бросил прямо в наш вереск:
— Бриз крепчает, юнги. Шпилькам на сквозняке — верная простуда. Или того хуже. Сматывайтесь, пока не смыло за борт.
В словах не было злости. Была команда, отчаянная и последняя. Приказ сойти с пути, на который мы сами сдуру вступили.
Туман сгущался, поглощая лодку «ловцов». А старик со своей драгоценной трубкой оставался сидеть у рёбер погибшего судна — немой часовой на краю бездны.
Наше терпение, в отличие от его, было недолгим. Пальцы стали  коченеть от сырого песка, потом начинало ломить спину, а вскоре и голод — верный союзник нетерпения — давал о себе знать острым сосанием под ложечкой. По одному, делая вид, что просто устали от игры, мы покидали своё укрытие в вереске и потянулись к домам — темным, пропахшим рыбой и дымом лачугам на склоне.
Но тишина той ночи была обманчива. Она не приносила покоя, а лишь меняла форму. Туман, что рассеялся над бухтой, теперь сгущался у нас в головах. Лежа на общем тюфяке, набитом скрипучей сухой водорослью, мы с братом ворочались, не в силах сомкнуть глаз. Сквозь тонкую стену доносился грубый рваный храп отца, вернувшегося с верфи, где он, как и наши деды, был плотником-корабельщиком. Это ремесло кормило нас, и в кармане по субботам даже водилась лишняя монета — редкая удача для Лисьего Хвоста. Казалось, судьба сама вела нас к верфи, протягивая над пропастью узкий, но прочный мостик честного труда. Но после сегодняшнего вечера доски этого мостика скрипели тревожно.
— Элиас… Ты спишь? — шепоток Мэтта вспорхнул в темноте, словно он боялся, что его услышит сам воздух.
— Нет.
— Он… он как нерукотворный. Совсем. Не ест, не пьет, только смотрит. День за днем. Будто время его не берет. И эта трубка… Разве у бродяг такое бывает? — голос брата срывался на визгливый шёпот. В свои четырнадцать он всё ещё верил в сказки и видел в КалебеТорне нечто колдовское.
Мне же скоро должно было стукнуть семнадцать. Я уже считался почти что мужчиной, и долг велел мне быть рассудительнее. Но страх был заразителен.
— Надоел, — буркнул я в подушку. — Дьяволам не нужны паспорта. А у него… у него вид, будто он на часах. И должен вечно ждать своего.
— Вот видишь! — Мэтт приподнялся на локте, его глаза в темноте широко блестели. — Он же каждый день ходит к своему «кораблю». Туда и обратно, как маятник. Это неспроста! Там, наверное, клад зарыт. Или… или он и есть тот клад, Элиас, сторожит сам себя!
Я хотел рассмеяться, отмахнуться, но смех застрял в горле. Вместо него всплыла картина: два силуэта в лодке и их взгляд, скользящий по дюне. Безликий, как лезвие. Они смотрели не на старика. Их взгляд ощупывал нашу дюну и искал нас!
— Не клад он сторожит, — тихо выдохнул я, глядя в потрескавшиеся балки над головой. — Он… линию сторожит —границу. По одну сторону — верфь, по другую — трюм. А он — как тот старый ствол, что меткой стоит на меже. Только вот чьей?
— Чьей? — эхо повторил Мэтт.
— Чтобы такие, как мы, знали, где кончается земля и начинается товарная ведомость. Пока не стали строчкой в грузовом манифесте.
В доме воцарилась тишина, нарушаемая лишь храпом отца. Но нам от этого было не легче. Тайна старого Калеба перестала быть просто игрой. Она превратилась в тень у порога, в тихий шепот за спиной. И мы оба чувствовали, что сойти с этого пути, как велел старик, уже невозможно —мы уже вступили на него. И следующий шаг мог привести нас либо к верфи, к спасению труда, либо прямиком в цепкие руки «ловцов», в пасть того самого чудовища, которое, как сказал намного позже боцман Крюк, «сидит в тёплой конторе и считает барыши».
А старик со своей трубкой так и оставался немым часовым между этими двумя мирами.

ГЛАВА 2. УРОКИ ГЛАЗГО.
Как обычно, утро в Глазго начиналось не с рассвета —начиналось со стука сапог по мостовой — это народ на верфь потянулся. Отец впереди, мы с братаном Мэттом сзади, как два юнги за капитаном. Воздух — не вздохнёшь: пополам дым из труб да смола с реки. Для нас этот запах был вместо утренней молитвы.
Верфь наша не была в подчинении королевского адмиралтейства. Не линкоры тут закладывали, а работяг — бриги да шхуны, что уголь таскали да селёдку. Их не для парада строили, а чтобы под завязку нагрузить и чтобы море не проглотило. Цена такого судна — в целостности днища. А оно зависело от умения рабочих рук.
Стапеля — это такие наклонные дороги из брёвен, спускающиеся прямо в воду. А на них — остов будущего судна. Киль — из дуба векового, опирающаяся на стапеля. К нему, как рёбра, крепились шпангоуты. А уж к шпангоутам прибивали обшивку, доска к доске. Каждую доску сперва по шаблону кроили, потом топором да стругом гнули, пока на своё место не сядет. Не притешешь — щель появится, а щель в море — верная погибель.
Мой Мэтт, братишка, у нас подносчиком был. Глаза — по верфи, а душа — там, у того швертбота, где старый Калеб свой дозор нёс. Вижу — зациклился парень на своей тайне — глаза так и светятся. А ведь я за него в ответе, но отца тревожить — последнее дело.
А тут и мастер как рявкнет: «Эй, юнга! Подкреплять будем, тащи нагели да скобы!» — он аж вздрагивал и бежал. Таскал медные нагели, чтоб бортовые плахи держались, железные скобы для подкрепления. Конопатчикам чурки подавал, смолу горячую подкатывал. Руки сами знали, где деревянным молотом вбить, где талями подтянуть: работал на загляденье.
Но в передышку, на перекусе, опять за своё:
— Элиас, а под тем килем… там, гляди, дублонов навалом. Или бумага какая…
— Брось свою бумагу, — я ему. — Смотри лучше, как конопатчик шов проконопачивает. Вот он — твой дублон: чтоб доска к доске лежала, а вода — за борт стекала. Это и есть настоящая свобода.
Покивал он, а по глазам вижу — мысли его далеко —у Гнилого причала, где старый волк свою трубку курит, а ловцы, как хищники на приколе кружат.
Я понимал, что верфь наша — она как тихая гавань, место надёжное, своё. Но и оттуда можно сорваться прямо на камни. И самый опасный камень — это когда ветер в голову задует и тянет тебя не в свой огород. Прямиком в пасть к тем, кто людей на вес золота считает, а совесть в сундук под замок прячет.
В гавани обед — по распорядку. Когда солнце становится в зените, по верфи проходит незримая вахта: стук топоров стихает, сменяясь звоном ложек о миски да редкими окриками чаек, делящих с обедающими трапезу. Наступал час обеда.
Трапезничали строго по сословиям. Старшие мастера, седые и важные как адмиралы, объединялись в артели. Прямо на берегу, у сложенных из кирпича очагов, они ставили общий котёл-казан и варили на всех похлёбку из сельди — густую, наваристую, смердящую дымом и рыбой на весь Клайд. Это был их ритуал, их клуб, куда чужака не позовут.
А мы, пацаны да молодые парни, получали свой паёк из дома. Со склонов к реке сходили жёны, дочери и сестры со скобками — деревянными судками. У каждого в руках был узелок: чёрный хлеб, лук, крутое яйцо, а то и кусок холодной баранины с прошлого воскресенья. Материнская забота была последней крепкой снастью, связывающей нас с берегом.
Мэтт и я, присев на опрокинутое корыто, молча развязали свой узел. У нас были хлеб, сало и две варёные картофелины. Мы ели, глядя, как старики у своего котла мерно, без суеты, хлебают ту самую сельдяную уху. От них веяло спокойствием и силой, которую не купишь. А наш скромный ужин не пах ничем, кроме хлебной корки и домашней простоты — запахом, который тут же съедал речной ветер.
— Вон старый Мэллон, — кивнул я брату, — ему, гляди, под семьдесят. А он доску топором тешет лучше иного молодого. Его бы на обед к «ловцам» — те бы со своими счётами быстро закончили.
Мэтт хмыкнул, беспокойно переложил картофелину из руки в руку, словно она была тем самым горячим дублоном, но взгляд его опять ускользнул — мимо мастеров, мимо реки, туда, где за поворотом бухты были пляж и швертбот.
И я вдруг поймал себя на мысли: наш скромный узелок с хлебом — это и есть та самая верёвка, что держит нас на краю. Пока мы его развязываем, пока сестра несёт его с холма — мы ещё не товар. Мы — люди, у которых есть очаг, пусть и закопчённый. А те, у кого нет ни котла, ни сестры с узелком — им остаётся только нырять за призрачным «кладом» или продавать себя в чужие руки. В руки тех, кто тут же пересчитает тебя, как скобяной товар, и запишет в корабельный журнал грузом — «одна душа, столько-то фунтов живого веса». И от этой мысли мой хлеб стал в горле комом.
Чтобы прогнать этот ком, я поддался общему обычаю: обед у нас пролетал быстро, а до начала работ оставался добрый час. Я отыскал на солнцепеке груду еще теплых пахучих стружек, скинул с головы потрепанную шляпу, набросил ее на лицо от света и улёгся, поддавшись общей послеобеденной дремоте.
Дрема моя была неглубока и тревожна. Сквозь шляпу пробивались солнечные блики, в носу щекотал смолистый запах. И потому я вздрогнул и сел, будто подо мной лопнула доска, даже толком не успев заснуть. Никто не звал — было одно острое и немое чувство тревоги. Тишина вокруг была не пустой, а настороженной, словно сама верфь затаила дыхание.
Я замер, прислушиваясь, и сквозь шум крови в ушах уловил сдержанный, шипящий говор. Голоса доносились из-за штабеля свежих досок неподалеку. Один — взволнованный, отрывистый — принадлежал моему брату Мэтту. Второй, чуть более спокойный, но торопливый, — нашему другу Йохану, который, видимо, примчался сюда в обеденный перерыв неспроста.
Разобрать слова было невозможно. До меня долетали лишь обломки, будто ветер приносил обрывки чужой речи: «… сегодня… когда старик…», «… осторожней, дурак!..», «… после смены у Гнилого…».
Сердце ёкнуло, забилось тревожным колоколом. Но голова — усталая, одурманенная жарой, глупая рында! — не сумела сложить эти обрывки в ясную картину. Я не догадался, что дело пахнет не просто шалостью, а чем-то горячим и опасным. Не догадался — к своему вечному сожалению.
Но одно я понял с той самой минуты с кристальной ясностью: за моим ершистым младшим братишкой, который всегда норовил угодить в самую гущу любой истории, теперь нужно было следить. Тихо, незаметно и неотступно. И, натянув шляпу обратно на голову, я прикрыл глаза, изобразив ровное дыхание спящего. Но в щель между полями и тульей мой взгляд был теперь прикован к тому месту, откуда доносился этот роковой, украдкой услышанный  сговор.
Рабочий день, как всегда, закончился поближе к закату солнца. Последние удары молотков, тяжелое дыхание верфи, потом — дорога домой. Мы с Мэттом шли в толпе на уставших ногах как после качки.
Дома — похлёбка, разговор отца о завтрашней работе и ранний отход ко сну. Порядок. Но в тот вечер в порядке этом появилась трещина, тонкая, как волос на рангоуте.
После ужина, как водилось, потянулись к берегу. Йохан огниво добыл, костёр разожгли. Раньше на таких посиделках галдели, будто чайки взлетали. А тут — как на палубе перед штормом. Сидели, ели, а говорили вполголоса, оглядываясь. Смех — как задавленный.
Я на Мэтта смотрел. Он из кожи лез, чтобы казаться как всегда. Но глаза его — не здесь. Они там, у Гнилого причала. И смех его не свой, а как у чужака. Весь он был — как мачта в полный штиль: стоит ровно, а по всему видно — внутри уже гудит, ждёт удара.
Когда костёр прогорел, стали расходиться. Мэтт первым вскочил: «Я — спать!» — и рванул к дому, будто за ним погоня.
Дом скоро заснул. Дыхание отца за стеной, тишина. Но тишина та была не для отдыха, а для засады. Я притворился спящим и ждал. Ждал, когда мой ерш-братишка просочится в ночь, как вода в трюм через не проконопаченный шпигат. Потому что сон этой ночью был не для нас двоих. Для него — ширма. Для меня — первая в жизни по-настоящему важная вахта.
А вышло, что я свою вахту ту всё же проспал. Видно, усталость сморила крепко. Проснулся не от звука, а от внутреннего толчка — будто судно на мель легло. Глянул — место брата пусто. Вот тогда-то, глядя на пустую постель, я и заторопился по-настоящему.
Был глухой час ночи. Темнота — хоть глаз выколи, как говорят у нас. Но море всегда чуть светится, и по этому слабому свечению я, стараясь не шуметь, двинулся вдоль берега. Всё, что было у воды, проступало из мрака силуэтами. Я уже подходил сверху к тому самому швертботу, как услышал внизу не просто шорох — отчаянную возню, сдавленные выдохи и приглушённые, злые голоса.
Больше скрываться смысла не было. Схватив по пути увесистую корягу, я срываюсь вниз. Раздумывать, куда прыгать и как бить, было некогда — брат был в самой гуще опасности.
Внизу, на полосе светлого песка, картина открылась сразу. Разобрать лица было нельзя — они были в длинных, непромокаемых плащах и треуголках, надвинутых на брови. Йохана уже скрутили, а может, и придушили уксусной тряпкой — вонь от него стояла такая, что святых выноси. Мой же Мэтт ещё отбивался.
Я не стал выбирать, кому из них первый удар достанется. Вложился в спину ближайшему, а второму — по руке, что держала брата. Первый осел на песок, второй отшатнулся. Хватило. Мэтт выскочил из захвата и рванул вверх, к спасительному берегу.
— Зови кого сможешь! — только и успел я крикнуть ему вдогонку.
И в тот же миг для меня мир оборвался от страшного удара сзади. Третьего я не заметил. Он стоял в тени самого корпуса швертбота, недвижно, как кнехт, и бил не в ярости, а с расчётом — точно в основание черепа, где удар гасит сознание, не повреждая товар. От его удара сознание погасло, будто фитиль захлопнули. Последним, что я ощутил, был солёный песок на губах и чей-то хриплый, деловой голос, доносящийся будто издалека: «...И этого грузи. Живым».

ГЛАВА 3. РАБСТВО
Сознание вернулось, но я тут же пожалел об этом. Каждый новый удар шлюпки о борт отдавался в висках дробной, оглушающей болью. Я лежал на дне, связанный, в промокшем насквозь мешке, который впился в лицо едкой пылью. Главным было — не шевельнуться, не выдать себя. Сквозь гул в ушах пробивались голоса.
— Шхуна! Эй! — крикнул кто-то прямо надо мной, и в рычащем акценте слышался немецкий склад. — Mach' schon! Открывай! Работа сделана, везем для Скряги!
Сверху, словно из трубы, донёсся сонный, раздражённый оклик:
— Ну наконец-то! Весь рейд проторчали. Старый черт с вечера надрался, только заснул. Рубец дрыхнет, как убитый. Не лезь, если жизнь дорога. Тащите своё барахло в грот-люк, утром разберётесь.
Послышалась ругань, скрежет железа, и нас, болтающихся в сети, рванули наверх. Руки и плечи горели от врезающихся верёвок. На палубе швырнули под ноги. Я ударился лицом о мокрые доски, в нос ударила густая вонь: рыба, смола и человеческий пот. Я притворился тюком.
Рядом зашаркали сапоги. Их было немного. Шесть, от силы семь пар.
— И это всё? — раздался голос, низкий, как скрип не смазанного шкива. Это был Рубец. — Ради этого дерьма ночь теряли?
Он пнул меня сапогом в ребро. Боль резко пронзила бок, но я сдержал стон.
— Глянь-ка. Полудохлые щенки. Один без памяти, второй — белее паруса. Кто таких купит? В Новом Свете на таких только псы позарится. Ещё месяц провизии на них тратить, откармливать и выхаживать.
— Приказ был — взять первых от кабака, — буркнул немец. — Платили за количество. Nicht f;r Qualit;t (не за качество).
— Ладно. В носовую. В старую парусную кладовку. И чтоб тихо было.
Нас подхватили и потащили. Спустили по крутому трапу. Воздух стал густым, спёртым, пропахшим сыростью, крысиным помётом и старой солониной. Дверь с тяжёлой железной задвижкой захлопнулась с таким звонким щелчком, что стало ясно — на спасение не рассчитывать.
В темноте, полной шорохов и скрипов, я лежал, боясь пошевелиться. Шаги затихли. Прошла вечность. Потом услышал, как рядом Йохан тяжело перевернулся. Его дыхание было частым, прерывистым.
— Йохан? — прошептал я в липкую тьму.
— Здесь, — ответил он сдавленно. — Руки… они развязали. Но мешки не сняли.
Поверить было трудно. Я осторожно потянул запястья — и правда, грубый морской узел болтался свободно. Они были так уверены в своей клетке, что даже не стали нас обыскивать. Словно, загнав скот в загон, перестали о нём думать.
Я медленно, чтобы не зашуршать, стянул с головы мокрый мешок. Темнота не стала меньше, но хоть не давила на лицо. Рядом послышалось шуршание : Йохан сделал то же самое.
— Осмотрись, — его шёпот был едва слышен. — Ищи щель. Трещину. Всё, что может быть слабым.
Мы поползли на четвереньках, ощупывая каждый дюйм нашего деревянного мешка. Пальцы скользили по шершавым, солёным от испарины доскам переборки, натыкались на железные кольца для крепления груза, на толстые, как рука, шпангоуты. Йохан методично, с тихим упрямством, простукивал доски костяшками пальцев, ища пустоту. Я ползал за ним, чувствуя, как под тонким слоем отчаяния поднимается дикая, слепая злость. Мы искали слабину, трещину, хоть что-то — и не находили. Кладовая была крепкой, как гроб.
Почти сразу же дверь с грохотом откинула задвижку и распахнулась. В проёме, заливаемые тусклым серым светом с палубы, стояли трое. Они явно отличались от вчерашних похитителей — это были настоящие корабельные волки, сама плоть и дух «Химеры».
Все трое — коренастые, с плечами, накачанными работой со шкотами и якорным канатом. Лет по тридцать с небольшим, но море и ветер уже навечно прописали на их лицах сети жёстких морщин у глаз, а губы были обветрены и потрескались. Один носил густую, рыжую, всклокоченную бороду, другой — только чёрные, щетинные усы, лихо закрученные вверх, третий был выбрит наголо, но его лицо скрывала тень от широких полей просмоленной шляпы.
Одежда их была воплощением грубой практичности. Стиснутые в обтяжку полотняные рубахи, поверх — короткие куртки из плотной ткани или потертой кожи, пропитанные солью, жиром и потом. На ногах — высокие кожаные сапоги с грубыми подворотами или крепкие башмаки на дубовых подошвах, подбитых частыми, массивными гвоздями, чтобы не скользить по мокрой палубе. У двоих в оттопыренных от постоянного ветра ушах поблёскивали маленькие, потемневшие серебряные кольца — та единственная и почти священная для моряка роскошь. Они молча оценили нас быстрыми, цепкими взглядами — взглядами людей, привыкших видеть в подобных не людей, а проблемный, малоценный груз.
Не говоря ни слова, бородатый матрос — видимо, старший из них — шагнул вперёд. В его руках болтались короткие, толстые лини, туго сплетённые из грубой сыромятной кожи. Он накинул одну петлю мне на шею, другую — на Йохана, затянул не до удушья, но так, что любой неверный рывок впился бы в горло. Запах сырой, непросушенной кожи смешался со смрадом нашей каморки.
Молча, лишь перекинувшись короткими кивками, они развернулись и повели нас, как впряжённых волов, по коридору и вверх по крутому трапу, что вёл из трюмного чрева на свет божий.
На палубе нас ударил в лицо резкий порыв холодного, пропитанного солью ветра. Небо нависало низко, свинцово-серое, и с него моросила мелкая, колючая изморось. «Химера» шла под туго зарифленными парусами, с трудом разрезая высокую, беспокойную волну. Всюду кипела работа: матросы, сгорбленные против ветра, драили палубу, перебирали такелаж, а на баке вахтенный, втянув голову в плечи, зорко вглядывался в молочную пелену тумана. Нас провели мимо всего этого, не останавливаясь, прямо на шкафут — возвышение у подножия грот-мачты.
Там, под небольшим навесом, спасавшим от косого дождя, спиной к суете, стоял он — невысокий, плотный, в длинном, поношенном синем кафтане, подпоясанном простым ремнём. Он смотрел в серую даль, и даже его неподвижная, напряжённая спина излучала сдержанную, холодную ярость. Это был Скряга.
Бородатый матрос, что вёл нас, коротко и сухо кашлянул в кулак. Тёмная фигура у шкафута медленно, нехотя, будто отрываясь от важных дум, обернулась.
Его лицо, обветренное и жёсткое, с мелкими, цепкими глазами, казалось высеченным из старого дуба. Взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по нам, будто мы были пятном на палубе, которое предстояло отдраить.
— Ну, что за диковинных птиц мне в клетку привели? — спросил он негромко, с хрипотцой, в которой слышалось не раздражение, а спокойное, леденящее презрение. — Говорите: имена, откуда взялись. И что вы, такие чистенькие, в портовой трущобе искали?
— Мы… мы местные, с верфи, — сбивчиво начал я, пытаясь держаться, но голос предательски дрожал от холода и напряжения. — Нас захватили, связали…
— Местные? — резко, одним словом, как плетью, прервал он и медленно сделал шаг вперед. Его тень накрыла нас. — На причале работают быки и ослы. Ты на быка похож? Или, может, на осла? Ты похож на щенка, которого вынесли со двора и бросили в помойную яму. И теперь этот щенок пищит, что его обманули.
Его взгляд перешёл на Йохана. — А этот что? Восковая кукла? Откуда ты, бледнолицый?
— Мой отец был штурманом, — тихо, но чётко ответил Йохан, глядя куда-то мимо плеча Скряги. — Из Гааги.
На секунду в глазах Скряги мелькнуло что-то, похожее на мимолётный интерес, который тут же погас, сменившись ещё большей насмешкой.
— О-о-о… Штурман, — протянул он с тягучей, ядовитой усмешкой. — Значит, ты думаешь, что знаешь, куда дует ветер и как читать звёзды? Прекрасно. Может, ты мне сейчас скажешь, по какой широте мы идём, бледный умник?
Он сделал паузу, наслаждаясь молчанием.
— Я так и думал. Отец, видно, учил тебя завязывать бантики на ботинках, а не секстант в руках держать.
Скряга снова обратился к обоим, его голос потерял последние следы любопытства, став плоским и деловым.
— Вы оба — глупцы. Один — глупец с претензией, другой — глупец без роду. Вы подняли на уши полпорта, и теперь ваши физиономии разыскивают. Вы для меня — не товар, а головная боль. Но я не благотворитель, чтобы кормить нахлебников. На «Химере» каждый дышит за свой счёт. И каждый работает.
Он отворотился к боцману, тому самому бородатому, что привёл нас.
— Этого, — в юнги к Рубцу, — чётко и отрывисто бросил Скряга. — Пусть таскает, скребёт и учится не отсвечивать. Этот, бледный, — на камбуз, к «Червяку». Пусть моет котлы и чистит рыбу. На харч будут отрабатывать.
Он обернулся к нам в последний раз.
— А чтобы не зазнавались… Каждое утро, до склянки первой, и каждый вечер, после склянки восьмой, — драйка палубы. Ты, — кивок был в мою сторону, — шкафут у грот-мачты. Чтоб до блеска, как зеркало. Чтобы я в нём бриться мог. Ты, — взгляд скользнул на Йохана, — палуба вокруг камбуза. Там всегда жир и отбросы. Чтоб не пахло. И жить будете там, где и лежали. Ночью — на ключ. Понятна мысль?
Боцман глухо крякнул в знак согласия. Скряга, уже потеряв к нам всякий интерес, повернулся спиной, снова уставившись в туман.
— Убрать их с глаз, — бросил он через плечо, не оборачиваясь. — И чтоб я их больше не видел, пока они не научатся держать язык за зубами и швабру в руках.
Нас дёрнули за лини, и мы, спотыкаясь, двинулись прочь. На душе было странное, горькое облегчение. Мы не стали кормом для рыб в эту же ночь. Мы стали чем-то другим — рабами на плавучей тюрьме под названием «Химера».
Слова Скряги повисли в сыром воздухе не как приказ, а как приговор, не подлежащий обжалованию. Члены команды, мимо которых нас вели, на мгновение замерли в своей работе. Их взгляды — не сочувственные, а оценивающие, циничные — скользнули по нам.
Скряга, произнеся последнюю фразу, окончательно отвернулся к морю. Боцман, тот самый бородач, глухо крякнул и дёрнул за линь.
— Пошли, шваль. Повеселили кэпа и хватит.
Он поволок нас прочь от шкафута, вглубь палубы, к подножию фок-мачты, где у люка, посасывая потухшую трубку, сидел тощий, жилистый человек с хитрыми глазками — судовой кок, тот самый «Червяк». Боцман толкнул Йохана в его сторону.
— Тебе, Червяк, новую посуду для чистки. Голландец. Не дай помереть с голоду, а то на твой паёк претендентов много.
«Червяк» поднял на Йохана невидящий взгляд, кивнул, не вынимая трубки, и махнул рукой, веля следовать за собой в зловонную пасть камбузного люка.
Затем боцман, не отпуская линь на моей шее, грубо развернул меня и потащил к корме, где у штурвала, опираясь на дубовый брус, стоял Рубец —помощник шкипера. Его лицо не выразило ничего.
— А это тебе, Рубец, — рявкнул боцман. — Юнга. Для чёрной работы и чтобы под твою длань рос. Звать — не знаю как.
Рубец молча кивнул, взял конец линя из рук боцмана и коротко окинул меня взглядом, от которого похолодело внутри.
— Первое, — проскрипел он, — линь с шеи долой. Он для скотины. Ты теперь не скотина, ты — хуже. Ты — юнга. Будешь спать, где прикажут, есть, что дадут, и молчать, когда не спрашивают. Понял?
Я кивнул, едва сдерживая дрожь.
— Не кивай! — его голос ударил, как пощёчина. — Отвечай чётко: «Есть, Рубец!»
— Есть… Рубец, — выдохнул я.
— Не слышу!
— Есть, Рубец!
— Вот так. Теперь запомни: твоя палуба — от грот-мачты до шпиля. Утром, до склянки, и вечером, после вахты, она должна блестеть, как зеркало в публичном доме. Увижу соринку — будешь лизать её начисто. Второе: ты — тень. Меня видишь — ты уже здесь. Мне что-то нужно — ты уже бежишь. Всёясно?
Мне было всё ясно до ужаса.
Так и начались наши новые дни. Йохана поглотила вонючая теснота камбуза. Мою жизнь заполнил рёв Рубца. Каждое утро, едва забрезжит свет, и каждый вечер, когда на палубу опускалась синяя мгла, мы выходили на свою каторгу. Я драил шкафут. Йохан отмывал жирный квадрат у камбузного люка.
А с наступлением ночи нас, смертельно усталых, снова вели в ту самую носовую кладовку. Дверь захлопывалась, щёлкнул замок.
Прошло три дня. Три однообразных, выматывающих до потери счёта времени дня. Утро начиналось с рёва Рубца в ухо:
— Подъём, салага! Палуба ждёт не дождётся!
И вечер заканчивался его же хриплым окриком:
— Кончай глазеть! На драйку, пока свет!
Но на четвёртый день мир изменился. Небо сжалось низко-низко. «Химера» уже не шла — она кренилась и ныряла в глубокие рытвины между волн. Ветер выл в такелаже, как голодный зверь.
Мы шли на юг, через Атлантику.
В тот вечер, когда мы, пошатываясь, шли на драйку, небо разверзлось. Палуба стала скользкой, как каток. Я, стоя на коленях со скребком, то и дело съезжал. Рядом Йохан пытался удержать швабру, которую вырывало из рук.
Вдруг Рубец, наблюдавший за работой, крикнул мне, перекрывая вой ветра:
— Эй, салага! Видишь эту воду? Скоро её будет по колено! Драить будешь под водой!
Я ничего не ответил, только сильнее нажал на скребок.
Позже, уже в темноте нашей кладовки, когда корабль бросало так, что мы катились по полу, я не выдержал и прошипел в сторону Йохана:
— Далеко мы, по-твоему, ушли?
Он помолчал, прислушиваясь к скрипу корпуса.
— По качке и холоду… Мы уже в открытом океане. Далеко,очень далеко.
— Надолго?
— На месяцы, — его голос прозвучал обречённо. — Если, конечно, не разобьёт о скалы или не перевернёмся.
— Весёлые перспективы, — пробормотал я.
— Море не обязано быть весёлым, — тихо ответил Йохан. — Оно обязано быть морем. А нам — быть в нём. Пока можем.
Люк снаружи грохнул. Мы остались в полной темноте, под рёв ветра и тяжёлые удары волн в борт. Качка усиливалась.
Я закрыл глаза, вцепившись пальцами в доски пола. Страх был уже другой — не перед людьми, а перед этой слепой, неумолимой силой.
Наступившая ночь не принесла покоя. Я не мог уснуть, чувствуя, как «Химера» борется за жизнь.
Утро, казалось, так и не наступило. Просто чёрная ночь постепенно сменилась серой, свинцовой мглой. Дверь каморки распахнулась, и в проёме возник силуэт Рубца, мокрого с головы доног.
— Всем на палубу! Штормовые работы!
Его голос был хриплым от крика и усталости. Нас вытолкали наружу.
Картина была еще та: небо и море слились в единую бушующую массу. Горы воды обрушивались на бак. Палуба была по колено в ледяной солёной жиже.

 ГЛАВА 4. ШТОРМ
Шторм бушевал…
Хех, шторм, говоришь? Шторм, салага? Не, то, что ты видел, – это морская икота. А шторм… Истинный-то шторм… Это когда сам старый Тритон на трубе своей дудит, а Посейдон табуреткой о дно колотит, чтобы хор его русалок погромче завывал.
Представь: небо – не небо. Свинцовая крышка гроба, привинченная к краям океана, да так низко, что топы мачт, кажется, царапают по ней. А под ней – не вода. Живое, чёрное, кипящее месиво. Оно не волнуется – оно в ярости бьётся в припадке. И «Химера» наша – не корабль уже, а скорлупка. Щепка в пасти бешеного пса.
Ветер – это первое. Он не дует. Он воет. Он ревёт таким басом, что у тебя в ушах не звон, а гудит, будто в каждой барабанной перепонке поселился разъярённый шмель. Он не обнимает паруса – он рвёт их в клочья, с треском, похожим на ружейные залпы. Он вырывает из рук, сдирает с палубы, выкуривает из самых тёмных углов трюма. Он – хозяин положения.
А вода… О, вода! Ты думаешь, это волны? Фигушки. Это горы. Целые хребты, чёрные, как уголь, с седыми, клокочущими гривами на гребнях. Они не плывут – они надвигаются. Медленно, величаво, неотвратимо. Сначала ты видишь только стену. Потом она начинает заваливаться на тебя, и ты видишь внутри неё воронки, пещеры, целые провалы в преисподнюю. А когда она обрушивается… Звук – это грохот обваливающейся вселенной. Ты не слышишь его ушами. Ты чувствуешь его рёбрами, позвоночником, зубами. Палуба под тобой исчезает. Тонет в ледяной, солёной пене. Она бьёт не по телу – она бьёт по душе, вымывая из неё последние крохи надежды. Ты не просто мокрый – ты промыт насквозь, и внутри у тебя – тот же солёный ужас.
И сам корабль… Он живёт в эту минуту. И он стонет. Каждый заклёпок, каждая доска обшивки, каждый шпангоут скрипит, плачет, бьётся в конвульсиях. Корпус изгибается, как спина загнанной лошади. Треск ломающегося дерева – звук, от которого кровь стынет. Это не просто поломка. Это крик раненого зверя. А когда грохот переходит в протяжный, мучительный скрежет – это днище царапает по дну, по самым костям моря. И ты понимаешь: вот он, конец. Не смерть в пучине, а смерть о камень. Разбитое корыто.
А что люди? Ха! Люди – муравьи в этой божественной игре. Мы не командуем – мы цепляемся. За леера, за обломки, за верёвку, за мысль в голове. Мы орем, но нас не слышно. Мы жестикулируем, но нас не видно в этой белой пене и тьме. Работа наша – не работа, а инстинкт. Закрепить, перерубить, откачать – делаешь это не головой, а руками, которые сами помнят, что делать. Страх? Он есть. Но он становится таким же фоном, как вой ветра. Он в животе холодным камнем лежит, но руки-то работают.
И над всем этим – тьма. Не ночная, а слепая, густая, как суриковая краска. Её прорезают только призрачные отсветы фосфоресцирующей пены на гребнях да редкие, сизые вспышки молний где-то в вышине, освещающие на миг адскую картину: перекошенные лица, оборванные снасти, безумие в глазах. Запах? Запах страха, соли, мокрой шерсти, развороченного трюма и грозового озона. Вкус? Вечный вкус соли на губах.
Вот это, салага, и есть шторм. Это не погода. Это момент, когда море показывает, кто здесь на самом деле хозяин. Оно напоминает тебе, что все твои карты, компас и уверенность – пыль. Что ты – гость. Непрошеный и очень, очень маленький. И что оно может принять тебя обратно в свою холодную, тёмную утробу в любую секунду. Просто потому что может.
А после… После наступает тишина. Глухая, звенящая, невероятная. И усталость такая, будто каждый мускул вывернули наизнанку. И палуба под ногами – уже не враг, а самое дорогое, что у тебя есть. Потому что она ещё под ногами. И ты смотришь на развороченное небо, на утихающую зыбь и понимаешь: пронесло. На этот раз пронесло. И это главное чувство. Острее страха, сильнее усталости. Чувство подаренного дня. Пока.
________________________________________
Сознание вернулось ко мне от оглушительного гула, в котором нельзя было отделить вой ветра от скрежета разрываемой древесины. «Химера» не плыла — её швыряло как щепку в чёрной, кипящей пасти океана. Я цеплялся за обледеневший леер, и каждый раз, когда судно проваливалось в бездну между волн, казалось, оно уже не вынырнет.
— Прямо по нам! Идёт целая гора! — завопил кто-то сверху, и его крик тут же унёсся в ночь.
Рядом, скорчившись у шпиля, Йохан бешено мотал головой, выплёвывая солёную воду.
— Держись за что-нибудь! — заорал я ему, но голос был слышен только мне самому.
Раздался сухой, как выстрел, треск. Над головой что-то огромное и тёмное рухнуло, ударив по палубе с такой силой, что я почувствовал удар в подошвы. Это была грот-мачта. Она висела теперь на снастях, как сломанная кость, и билась о борт. Сверху, с полуразрушенного мостика, раздался рёв, который перекрыл даже шторм. Это был Рубец.
— Всем вниз! Сейчас накроет! К чёрту паруса! Спасайте шлюпки!
Но было уже поздно. Стена воды, тёмно-зелёная и пузырящаяся, уже накрыла нас. Я успел вцепиться в люк, когда ледяной поток подхватил и меня. Пальцы разжимались. Рядом мелькнуло бледное лицо Йохана.
— Не отпускай! — прохрипел он, и в его глазах был уже не расчёт, а животный, слепой ужас.
— Держу! — выдавил я, чувствуя, как мышцы горят.
Нас, промокших до костей и полуживых, затолкали вниз, в нашу кладовку. Но это не было спасением. Это была ловушка. Мир превратился в бешеное вращение. Нас швыряло от стены к стене. Сверху доносился грохот, скрежет и короткие, обрывающиеся крики. «Химера» стонала, как живая, и каждый стон отдавался в наших костях.
— Конца не будет… — простонал я в темноте, прижимаясь к переборке.
Йохан молчал, но его тяжёлое, прерывистое дыхание говорило само за себя.
Вдруг раздался новый удар — глухой, сокрушительный. Судно завибрировало, будто наткнулось на скалу, и накренилось так, что мы покатились в кучу.
— Это всё? Мы сели? — выдохнул Йохан, и его голос был тихим и пустым.
Я не ответил. Я просто слушал, как за переборкой ревела вода, и ждал, когда она ворвётся к нам и унесёт в чёрную пучину навсегда.
Но «Химера» выдержала. Шторм отступил, оставив после себя щепки, оборванные снасти и всеобщую немую прострацию. Путь на юг превратился в бесконечную муку. Воздух стал густым, как кисель, влажным и тяжёлым, пахнущим гниющими водорослями.
Пока однажды на горизонте не выросла стена — не земли, а сплошной, непроглядной зелени. Африка.
«Химера», будто призрак, скользнула в устье широкой, мутно-жёлтой реки. Мы плыли по зелёному туннелю. Воздух наполнился новыми звуками — непривычными, пугающими: хриплые крики невидимых птиц, рычание, шелест в лианах над головой.
— Куда он нас ведёт? В пасть крокодилу? — прошептал я, не в силах оторвать взгляд от нависающих крон.
Йохан покачал головой, его бледное лицо было сосредоточено.
— Ищет проход. Укрытие.
И он нашёл его. В, казалось бы, сплошной стене появился тёмный разрыв. Шхуна, замедлив ход до минимального, юркнула внутрь. Мы оказались в скрытой лагуне. Свет сюда почти не проникал — его задерживал плотный купол из переплетённых крон гигантских деревьев. Вода была чёрной и стоячей, как в болоте. У трёх длинных, прогнивших пирсов мирно покачивались две другие шхуны — такие же потрёпанные и невзрачные, свидетели многих тёмных дел.
Едва мы бросили канаты, с берега, из-под пальмовых навесов, поднялась вооружённая группа. Человек десять. Не матросы — головорезы. В кожаных жилетах, с мушкетами за спиной и тесаками на поясах. Они встали цепью, молча и оценивающе осматривая «Химеру» и её экипаж.
Следом, не торопясь, сошёл с тенистой тропы главный. Высокий, сухощавый, в выгоревшем синем кафтане. Шрам от виска до угла рта придавал его лицу жестокое выражение. Под широкими полями шляпы горели холодные, всевидящие глаза. Хозяин этого логова.
Скряга спрыгнул на причал и пошёл ему навстречу. Они не пожали руки, лишь кивнули друг другу, как старые знакомцы.
— Опять штормовал, Джек? — спросил главарь, и в его голосе звучала ленивая усмешка.
— Попал в зубы урагану. Фок-мачту погнуло, обшивку потрепало, — хрипло ответил Скряга.
— Поставлю на стапель. Будет как новая. Но твои люди — в работу. Все.
— Знаю.
Их диалог был коротким, лишённым лишних слов. Всё было решено давно.
В это время с пирсов поднялся гвалт. Матросы с других шхун узнавали своих.
— Эй, «Резвый»! Еле ноги унёс, я смотрю?
— Молчи, старая крыса! Где тут ром спрятан, знаешь?
— Старина Грог с вами? Напомни ему, что Джек с «Сторожевой» ему должен гинею!
Среди этого братания морских волков и прозвучала ключевая фраза, брошенная кем-то нашему боцману:
— Да поторапливайтесь с этим корытом! Пора на ремонт, а то следующей бури не пережить!
«Химеру» оттянули дальше, в самый конец лагуны. Там, в полумраке, стоял примитивный эллинг. Главным его механизмом были огромные чугунные ворота на массивных дубовых сваях. Зубчатые колёса, толстые цепи — работа английских инженеров, грубая и неумолимая. У ворота, под присмотром надсмотрщиков с бичами, толпились чёрные невольники. Полуголые, с пустыми глазами, они молча ухватились за рычаги.
— Давай! Крути, сволочи! — заорал надсмотрщик, и щелчок бича разрезал воздух.
С тяжёлым, мучительным скрежетом «Химера» начала выползать из чёрной воды на ползучие стапеля. Её корпус, облепленный ракушками и тиной, медленно поднимался в воздух, пока не завис высоко над землёй, подпертый деревянными распорками.
Нас, с Йоханом, согнали в кучу. Перед работой к нам подошёл боцман. Он оглядел непроходимую стену джунглей и усмехнулся, оскалив жёлтые зубы.
— Ну что, салаги, обживайтесь. Ваш новый дом.
Он сделал паузу, наслаждаясь нашим напряжённым молчанием.
— И чтоб духу не было о побеге. Охраны здесь нет. Никакой. Видите лес? — он махнул рукой в сторону чащи. — Пожалуйста. Бегите. Там вас ждут топи, где сгниёте за два дня. Змеи, чей яд сводит челюсть за минуту. Пауки, от чьих клыков плоть отваливается кусками. И крокодилы. Очень голодные.
Боцман широко улыбнулся, глядя, как бледнеют наши лица.
— Без ножа, огня и знаний этих мест… Дня не проживёте. Джунгли — вот ваша новая тюрьма. И стены у неё покрепче каменных.
Старый матрос по кличке «Минога», стоявший рядом, злорадно захихикал:
— Беги, беги, салага! Место в пайке освободится! Крокодильи детки скажут спасибо!
Так началась новая часть нашего ада.
________________________________________
Тропический ливень обрушился на лагуну не каплями, а сплошной, густой стеной воды. Работы встали. Все, от плотников до надсмотрщиков, разбежались по укрытиям. Мы с Йоханом забились под свисающий край крыши эллинга. Впервые за многие дни нас не гоняли, не кричали. Шум дождя заглушал всё, превращая мир в серый, убаюкивающий шелест.
На причале, под навесом из пальмовых листьев, укрылись двое из местной охраны — те самые головорезы, что всегда занимали самое низшее положение в иерархии логова. Мы их уже знали. Одного за вечно недовольное, одутловатое лицо звали «Баландой». Другой, тощий и вертлявый, был «Клещом».
Сначала они просто перебрасывались словами. Потом Клещ достал потрёпанные кости. Пошли ставки на жалкие монеты. А когда монеты кончились, из сумки появилась плоская бутыль с мутной, крепкой самогонкой из местных плодов. Чем больше они пили и играли, тем громче становился их хриплый смех и грубее ругань.
И вот Баланда, уже изрядно хмельной, с подурневшим лицом, поставил на кон не деньги, а желание.
— Вот что, — сипло произнёс он, тыча пальцем в сторону «Химеры», скелет которой чёрным силуэтом угадывался за завесой дождя. — Ставлю, что этот бледный штурман десять раз вверх-вниз по новым вантам на грот-мачту сбегает. Как обезьяна. Если кинет кость меньшее — он идёт.
Он бросил кости. Они звякнули о ящик. Выпала двойка.
В глазах Баланды что-то перемкнуло. Проигрыш и хмель смешались в нём в одно сплошное, унизительное бешенство. Он тяжело поднялся, пошатнулся и, оттолкнув хихикающего Клеща, вышел из-под навеса прямо под дождь. Вода тут же залила его лицо, но он не вытер её.
— Эй, ты! Голландец! — его голос прорывался сквозь шум ливня. — Иди сюда!
Йохан медленно поднял на меня глаза. В них не было страха, лишь холодная, готовящаяся к удару сосредоточенность. Он встал и сделал шаг навстречу дождю.
Баланда, едва держась на ногах, смотрел на него мутным, полным ненависти взглядом.
— Слышал про ставку? Я проиграл. Значит, ты выиграл, — он икнул. — Твой выигрыш — честь залезть наверх. Вперёд, на мачту! Давай, покажи, какой ты ловкий. Десять раз. Не отсчитаешь — сам начну считать твои рёбра.
«Я не полезу, — твёрдо, сквозь шум ливня, ответил Йохан. — Лезь сам».
От такой дерзости Баланда оторопел. И тогда сработали инстинкты. Без крика, резко и грубо, он коротко ударил Йохана кулаком в солнечное сплетение, а затем подсек его — Йохан тяжело рухнул в грязь.
Я в это время уже шёл к ним. Три недели каторжного труда выковали в нас не просто выносливость, а звериную, сжатую в комок силу. Увидев падающего друга, я не думал. Я рванулся сбоку и нанёс Баланде короткий, мощный удар ногой по пояснице.
Удар был неожиданным. Он ахнул, споткнулся вперёд и, крутанувшись юлой, отскочил в сторону. В его глазах плескалось пьяное бешенство. Рука молниеносно рванулась к поясу, и в следующее мгновение в ней блеснуло короткое, широкое лезвие абордажного кортика.
В это время подбежал его напарник, Клещ, и в его руке тоже мелькнул нож. Двое против одного, с оружием.
Это была моя первая настоящая, смертельная схватка. Я стал отступать, спиной чувствуя скользкие доски обшивки, выигрывая секунды.
В это время Йохан, откашлявшись, поднялся. Его глаза метнулись, он наклонился, схватил валявшийся неподалёку обломок шпангоута — тяжёлый, сырой кусок дерева. Не раздумывая, он подскочил сзади к мечущемуся Баланде и со всего размаху, с тихим хрипом ярости, ударил его по голове.
Удар пришёлся по широким полям просмоленной шляпы. Раздался глухой стук. Баланда замер, его глаза закатились, и он, как подкошенный, рухнул на колени, выронив кортик в грязь. Нож Клеща мог бы теперь достаться Йохану, но тощий головорез, увидев падающего напарника и мой неотрывный взгляд, струсил. Он рванулся с места и, спотыкаясь, кинулся прочь, растворяясь в серой пелене ливня.
Я же уже наклонился и поднял тёплый от чужой руки кортик. Вес его был удивительным — и физическим, и страшным. Я посмотрел на оглушённого, бормочущего что-то Баланду, валяющегося в грязи. И, скажу вам, был готов. Готов был вогнать сталь ему между рёбер, вложив в удар всю накипевшую, чёрную ненависть.
В этот миг из-за решёток деревянной клетки, где томились чернокожие невольники, не послышалось ни звука. Но в темноте за частоколом замерцали десятки глаз. Они молча наблюдали.
Кортик в моей руке жил своей жизнью. Я сделал шаг вперёд.
— Стой.
Голос Йохана был тихим, но режущим, как стекло. Я замер.
— Посмотри на него. А теперь посмотри туда, — Йохан кивнул в сторону главной тропы, ведущей в лагерь. — Убьёшь его — мы трупы. Не они нас. Мы сами себя. Он — мусор. Но мусор, за которым придут.
Баланда, придя в себя, не поднялся. Он сидел в грязи, свалившаяся шляпа обнажила его испуганное, глупое лицо. Он увидел нож в моей руке, увидел мой взгляд.
— Не надо… — прохрипел он, и его голос сорвался в визгливый шёпот. — Я же… я просто пошутил… Клянусь!
В этот момент из-за частокола клетки для невольников послышался звук. Короткий, глухой стук — будто кто-то разок ударил кулаком в перекладину. Мы оба невольно вздрогнули и обернулись. В темноте за решёткой по-прежнему виднелись десятки пар белых глаз. Они наблюдали. Но теперь в их молчании читалось не просто ожидание, а нечто иное. Оценка.
Йохан медленно подошёл к Баланде и наклонился. Он говорил тихо, чётко, врезая каждое слово, как гвоздь.
— Ты теперь наш должник. Дважды. За удар и за свою жизнь. Мы её тебе оставили. Ты это запомнишь. — Он выдержал паузу, глядя, как тот бессмысленно кивает. — А теперь слушай. Твой дружок сбежал. Он уже, наверное, несёт сказку, как ты пьяный свалился с причала и утопился. Или как тебя крокодил утащил. Ему выгодно. Тебя же найдут с проломленной головой. И подумают — или он тебя убил в ссоре, или… — Йохан бросил взгляд на клетку, — ...или тебе "чёрные призраки" отомстили. Кто будет разбираться?
Баланда понял. Страх в его глазах сменился паническим расчетом.
— Что… что вам нужно? — выдавил он.
— Ничего. Сейчас. Ты просто встанешь, отряхнёшься, и мы все забудем, что тут было. Никто ничего не видел. Ты упал, ударился. Мы тебя подняли. Понял? — моя очередь была вставить реплику. Я опустил кортик, но не убрал его. — А однажды, когда нам что-то понадобится — ты нам поможешь. Один раз. Молча. Это цена твоей шкуры.
Баланда, пошатываясь, встал. Он не смотрел нам в глаза. Кивок был едва заметен. В этот момент с тропы послышались голоса и шаги — тревога Клеща всё же сработала.
Йохан мгновенно поднял с земли шляпу Баланды и шлепком накрыл ему на голову, скрывая свежий ушиб. Я сунул кортик за пояс, под рубаху.
Из дождя вышли двое других головорезов, ведомых перепуганным Клещом.
— Чё тут было? — рявкнул старший.
Баланда, сделав глоток воздуха, забормотал:
— Да чё, чё… Поскользнулся, чёрт, башкой об причал хрястнулся… Эти… салаги подняли…
Все взгляды устремились на нас. Мы стояли мокрые, грязные, с пустыми лицами. Я пожал плечами:
— Лежал. Мы подошли. Подняли.
Вранье было примитивным, но оно идеально ложилось на картину. Клещ хотел что-то сказать, но встретился взглядом с Баландой — взглядом, полным немой, но ясной угрозы. Он сглотнул и отвёл глаза.
________________________________________
Утро пришло не с рассветом, а с гулом. Лагерь Скряги клокотал. На речную пристань подошла шлюпка с «Калькутты», а за ней, разрезая свинцовую воду, медленно втягивался и сам бриг.
На пристани всё смешалось. Главным делом был «живой товар». Нас выстроили в цепь. «Калькутта» привезла не только покупателей, но и груз для «Химеры»: бочки, ящики, кули. Работа кипела. Матросы, грузчики, надзиратели — все руки были брошены на эту каторжную карусель. Возникла давка, идеальная и страшная.
Мы стояли в рядах. Баланда, наш надзиратель, нервно прохаживался перед цепью. Его глаза бегали по нашим лицам. Над всем этим, с высокого борта своего брига, наблюдал сам капитан — неподвижный, холодный, как статуя.
Йохан встретился со мной взглядом. Сейчас. Хаос достиг нужной густоты.
Он сделал шаг, споткнулся о цепь и с притворным стоном рухнул плечом на проходящего грузчика с ящиком. Тот взревел, ящик грохнулся на доски, и с лязгом по причалу покатились кандалы и цепи. Звон был оглушительным.
Голова Баланды рефлекторно дёрнулась на шум. Его рот открылся для ругательства. Это был миг.
Я рванулся вперёд как спущенная пружина. Короткий, сильный удар снизу вверх. Сталь кортика вошла в мышцу чуть выше его колена с глухим, податливым хрустом.
Сначала Баланда не закричал. Его глаза дико округлились, в них отразилось полное непонимание. Потом из его горла вырвался нечеловеческий, визгливый вопль, перекрывший шум пристани. Я уже выдернул клинок, тёплый и скользкий.
На пристани повисло ошеломлённое молчание. Затем оно взорвалось.
— Бунт! — заорал кто-то.
— Держи их! — проревел Скряга, продираясь сквозь толпу.
Над всем навис пронзительный свист дудки сержанта «Калькутты».
Йохан, поднявшись с земли, рванул не к джунглям, а в самую гущу невольников. Он что-то хрипло кричал им на ломаном креольском, жестом указывая на реку. И старая цепь молчаливого страха дала трещину. Один, затем второй, третий человек рванул прочь.
В вихре криков, толкотни и всеобщего замешательства мы стали призраками. Один прыжок с грохочущего причала — и холодные, мутные, пахнущие гнилью объятия реки сомкнулись над нашими головами.
Звуки выстрелов и дикого крика быстро растворились, заглушенные гулом в ушах и оглушительным хором невидимых цикад.
________________________________________
План сработал. Мы породили хаос, как и задумывали. Мы стали призраками.
Но погоня, мы это знали, ещё только начиналась. И вести её будет не грубый Скряга. Её будет вести безжалостный, методичный капитан с корабля-призрака, для которого мы перестали быть строками в ведомости. Мы стали личным оскорблением, кровавым пятном на безупречном отчёте.
И он приведёт сюда весь свой холодный, железный мир, чтобы стереть нас навсегда.
 
ГЛАВА 5. ЦЕНА ТОВАРА
Ливень кончился так же внезапно, как начался, оставив после себя парящую, удушливую духоту. Воздух в лагуне стал густым, как бульон, и звенел от треска цикад, вновь заполнивших джунгли. Но для нас с Йоханом мир уже не был прежним.
Мы драили палубу наскоро сколоченного понтона у борта «Химеры», и каждый скребок по мокрому дереву отдавался не только в мышцах, но и в сознании — настороженным, звериным чутьём. Кортик Баланды, тёплый и липкий, был спрятан у меня за поясом, под грубой холщовой рубахой. Его вес теперь был не физической тяжестью, а грузом решения. Мы не стали убийцами. Мы стали шантажистами. И эта роль была в тысячу раз опаснее.
Йохан, стоя на коленях, методично вычищал щель между понтоном и бортом. Его движения были точными, автоматическими, но взгляд, скользящий по лагуне, анализировал всё: где стоит Клещ, как сгрудились у своей конуры другие головорезы, сколько шагов до ближайшей тени мангров.
— Он не сдержит слова, — тихо, не глядя на меня, прошипел Йохан. — Трус. Когда страх протрезвит, первым делом побежит выкладывать старшим, чтобы самому не ответить.
— Знаю, — скрипнул я скребком. — Но он побоится. Не сейчас. Он будет ждать момента, когда наша история будет выглядеть его правдой, а не оправданием. У нас есть немного времени.
«Немного времени» — это была валюта в нашем новом мире. Её тратили не на отдых, а на наблюдение. Мы заметили, как изменилось молчание за частоколом невольничьей клетки. Раньше это была стена отчаяния. Теперь, когда наши взгляды случайно встречались, в тёмных глазах загорался не искоркой надежды — нет, слишком рано — а любопытством. Осторожным, испытующим. Они видели. Они запомнили. Это был наш единственный, зыбкий актив.
Ремонт «Химеры» шёл своим чередом, подгоняемый не столько заботой о судне, сколько холодным расчётом Скряги. Каждый день простоя в этой душной ловушке — убыток. Плотники, ворча, заделывали пробоины, конопатчики набивали щели просмоленной паклей. Воздух наполнился запахом свежего дерева, смолы и пота. Мы, как и все, таскали доски, подавали инструмент, но наш разум был занят другим — составлением карты этого зелёного ада.
Однажды, когда солнце в зените превращало лагуну в парилку и даже охранники дремали в тени, к нашему понтону подошёл старый невольник. Его кожа была похожа на высохшую, потрескавшуюся землю, а рёбра проступали жутким частоколом. Он молча поставил рядом с нами деревянное ведро с мутной водой — не питьё, а для смачивания конопатки. Его движения были медленными, истощёнными.
Но когда он выпрямился, его глаза, глубоко посаженные в орбитах, встретились с моими. Он не сказал ни слова. Он лишь едва заметно, почти не двигая головой, кивнул в сторону дальнего конца лагуны, где река, вытекавшая из неё, исчезала в непроглядной чаще. А затем так же медленно, никуда не торопясь, поплёлся назад. Это был не просто жест солидарности. Это был сигнал. Проверка. Смотрели ли мы? Видели ли? Понимали ли язык тишины?
Йохан замер со скребком в руке. Его голубые глаза, выцветшие на солнце, сузились.
— Проход, — прошептал он. — Река уходит. Не пересыхает. Значит, есть течение. Значит, куда-то ведёт.
— В ещё более гиблые болота, — мрачно заметил я, но сердце бешено заколотилось. План — это был план. Пусть призрачный, пусть безумный.
— Любое направление лучше, чем это, — отрезал Йохан. Его пальцы, мозолистые и узловатые, сжали рукоять скребка так, что побелели костяшки. — Но прежде, чем думать о реке, надо думать о цепи. О нашей и об их, — он кивнул в сторону спящих головорезов.
Вечером того же дня нас ждало подтверждение наших самых мрачных догадок. С реки, из-за поворота, закрытого лианами, донёсся незнакомый звук — не шум вёсел и не привычный скрип рангоута, а резкий, командный оклик, отдаваемый на идеальном английском, и слаженный, почти машинный гул множества голосов в ответ.
Из зелёного туннеля, бесшумно выйдя на слабом течении и последних клочьях ветра, вплыл корабль. Он был непохож на потрёпанные шхуны лагуны. Это был новый, острый как бритва бриг «Калькутта», с чёрными, как смоль, бортами, ослепительно белыми парусами на стройных мачтах и странными, усовершенствованными блоками на вантах, поблёскивавшими латунью. На его корме, под стеклом, красовался точный морской хронометр — диковинка, стоившая целого состояния. На чистейшем, без единого пятна, флаге развевалась эмблема Компании Южных морей.
На палубе не было видно привычной матросской суеты. Вместо неё — десятки людей в одинаковой синей форме, движущихся по отработанным траекториям, как шестерни в механизме. Тишину нарушал лишь скрежет лебёдок и лязг железа — звуки не стихии, а точного расчёта.
«Химера» зашевелилась, как муравейник, в который сунули палку. Появился Скряга, и на его каменном лице впервые мелькнуло нечто, похожее на напряжённое уважение, смешанное со страхом. Это был не его мир грубой силы и старого дерева. Это был новый мир: мир капитала, патентов и безупречной эффективности.
С брига на причал сошла делегация, чей вид леденил душу сильнее любого кортика. Двое главных: один — сухопарый клерк в безупречном, несмотря на жару, парике и камзоле, с портфелем, набитым бумагами; другой — военный в строгом мундире капитана морской пехоты Компании, с холодными глазами, видевшими в джунглях лишь территорию для отчётности. Их охраняли не головорезы, а дисциплинированные солдаты с новейшими кремнёвыми мушкетами. Они несли тяжелые, окованные железом сундуки — не с золотом, а с контрактами, печатями и партией новых, лёгких и прочных кандалов из лучшей шведской стали — продукта передовой европейской металлургии.
«Калькутта» прибыла за товаром. За тем самым «живым грузом» — черными людьми, заготовленными Скрягой и его бандой в предыдущие недели. Теперь наступала фаза расчетов и логистики.
Началась деловая, лишённая всяких сантиментов процедура приёмки и инвентаризации. Чиновник-клерк, мистер Кэлкер, сверяясь с накладными, вёл учёт, не поднимая головы от гроссбуха, заполняя графы пером с тончайшим стальным пером. Его спутник-капитан оценивал нас взглядом инспектора, проверяющего качество сырья.
— Партия номер семь, — голос Кэлкера был сух и монотонен, как шелест бумаги. — Наличный состав: двадцать три единицы. По контракту — двадцать пять. Недокомплект.
— Шторм, — сипло выдохнул Скряга. — Двоих пришлось… утилизировать. Болезнь. Могла перекинуться.
— Согласно параграфу третьему, субпункт «Г», утилизация до приемки является убытком поставщика, если не доказана непреодолимая сила, — отчеканил Кэлкер, наконец подняв на него глаза. Взгляд был пустым, как у бухгалтерских счетов. — Акты освидетельствования трупов предоставлены?
Скряга промолчал, сжав челюсти. Его люди переглянулись. Капитан усмехнулся уголком рта — не насмешка, а констатация.
— Физическое состояние, — продолжил клерк, — в среднем ниже допустимого порога на тридцать процентов. Присутствуют признаки авитаминоза, два экземпляра с кашлем, один с подозрением на трахому глаз. Процент отхода при транспортировке прогнозируется высоким.
— Они окрепнут! — рявкнул Скряга, на мгновение сорвавшись на старую манеру. — Дай им нормальной еды неделю…
— У Компании нет недели, мистер Скраг, — холодно парировал капитан. — Есть график поставок на рудники. Каждый день простоя флотилии — убыток. Рекомендую применить параграф четвертый: коэффициент уценки за низкое качество. Партию разделить. Годных — на рудники. Остальных — на плантации, где требования к состоянию ниже.
Шло торжище. Но торговались не за жизни. Торговались за себестоимость, транспортные издержки и коэффициент выживаемости. Каждого человека оценивали, как кусок мяса: вот этот потянет на кирку, этот — только на хлопок, а вот этот, старый, — вероятная «естественная убыль», которую можно списать в пути.
Именно тогда капитан остановил свой взгляд на нас с Йоханом. Его аналитический взгляд скользнул по мне, будто снимая мерку.
— А эти двое? В ваших списках не значились при формировании партии, — сказал он, обращаясь к Кэлкеру. Тот пролистал бумаги.
— Не числятся. Приложение к партии? — спросил клерк у Скряги.
— Мусор с верфей, подобрали, — буркнул Скряга. — Рабочие руки. Дополнительный груз, без претензий.
Капитан подошел ближе. Он не слушал оправданий. Он изучал сырье.
— Руки у одного — ремесленника, — заметил он. — Не грузчика. Ладони в застарелых мозолях от инструмента, не от каната. А осанка у второго… — Он заставил Йохана повернуться. — Спина прямая, плечи развернуты. Это не осанка раба и не осанка боцмана. Это что-то другое.
— Сынишка шкипера, спился отец… — начал было Скряга.
— Неинтересно, — отрезал капитан. — Они не вписываются в профиль партии. Потенциально проблемные единицы. Могут быть нелояльны, склонны к бунту или побегу. — Он кивнул Кэлкеру. — Внести особую пометку. Транспортировать отдельно, в усиленном секторе трюма. По прибытии — на первичную оценку в администрацию рудника для принятия решения: или каторжные работы в шахтах, или… — он бросил взгляд на их чистый, сверкающий бриг, — использование в качестве дисциплинарного примера для других.
— Они окрепнут! — рявкнул Скряга, теряя самообладание. — Дай им неделю нормальной еды…
— У Компании нет недели, мистер Красс, — голос Рейса прозвучал впервые. Он был тихим, ровным и от этого леденящим. Он не смотрел на Скрягу, его взгляд был прикован к Йохану и мне, стоявшим в стороне. — Есть график поставок на рудники. Каждый день простоя флотилии — это 274 гинеи упущенной прибыли, плюс стоимость провианта на 87 человек. — Он сделал паузу, будто в уме пересчитывая. — Годных — на рудники. Остальных — на плантации. Брак на утилизацию, но не здесь, а в море…
Это был приговор. Хуже, чем плантации. Мы были не просто товаром. Мы стали браком, проблемой, которую система собиралась не выбросить, а утилизировать с максимальной выгодой или показательной жестокостью.
Пока они говорили, сержант с помощником ставили на плечо тем, кто прошел оценку, клеймо Компании — раскаленным железом с аббревиатурой «S.S.C.» (Southern Sea Company). Шипение плоти, краткий сдавленный стон, запах гари. Не акт мести, а процедура маркировки. Товар получил фирменный знак нового владельца.
Ночью, в гробовой тишине нашего сарая, мы не спали. Не потому что не могли — потому что боялись. Боялись, что сон навсегда упокоит в нас ту последнюю искру, что отделяла людей от покорного груза.
— Они повезут нас на том бриге, — голос Йохана прозвучал в темноте не как шёпот, а как скрежет железа. — В отдельном трюме,под замком. Это не транспортировка. Это — доставка к месту казни. Капитан уже решил: мы — брак, который нужно утилизировать с показательной жестокостью.
— Значит, шанс только здесь, — ответил я, и сам удивился своему тону. В нём не было надежды. Была констатация, плоская и твёрдая, как палубный настил. — До передачи. До того, как Баланда найдёт способ с нами рассчитаться. До того, как этот Рейс пересчитает свои «проблемные единицы».
В темноте блеснула сталь. Я вынул кортик Баланды. В тусклом свете щели он казался не оружием, а жалким шилом против целого мира железных кораблей и бумажных приказов.
— Он нам больше не нужен, — прошептал я, но в голосе слышалась неправда. — Баланда теперь мишень.
— Нет, — Йохан перебил резко, почти грубо. Его фигура отделилась от стенки, подползла ближе. В его глазах, поймавших лучик света, горел не огонь, а холодный, голубоватый лед расчёта. — Он — ключ. Не к двери, а к хаосу. Йохан вырвал кортик у меня из рук и воткнул его острием в земляной пол между нами. — Один удар в ногу — не смерть. Это — сигнал, кривая окровавленная черта на их безупречном отчёте. Паника, крик, неразбериха... В таком вихре могут раствориться два призрака. Или два человека.
Он обрисовал план короткими, рублеными фразами, как отдавал бы команды при шторме. Завтра. Погрузка припасов. Давка. Баланда у трапа. Я должен быть рядом. Удар. Бросок клинка к ногам капитана. Йохан создаёт вторую волну хаоса среди невольников.
— Они будут стрелять вверх: беречь товар, — сказал Йохан. — У нас будет десять секунд, не больше! В воду и под берег. Потом — только река, и только джунгли.
Это был не план выживания —это был план самоубийственного нападения, единственной целью которого было породить хаос и укрыться в нём, как в тумане.
Я посмотрел на торчащий из земли кортик. И понял: мы только что приняли решение. Мы перестали быть тем, за кого нас считали. Мы перестали быть рабами, шантажистами, беглецами. В эту секунду мы стали орудием мести. Остро отточенным и направленным в самое сердце системы, которая хотела нас перемолоть.
Мы лежали в темноте, прислушиваясь к крикам ночных тварей и далёкому плеску воды у причала, где покачивался бриг — корабль-призрак, приплывший, чтобы увезти нас в самое пекло. У нас оставалась одна ночь, чтобы приготовиться. И одна попытка, чтобы из винтиков, которые решили сломать, превратиться в песчинки, которые засорят механизм, оставив в нём лишь вонь страха, клочья паники и лезвие кортика, воткнутое в рыхлую древесину причала, как немой кровавый знак вопроса.

Утро пришло не с рассветом, а с гулом. Лагерь Скряги, обычно ленивый и злой, в этот день клокотал, как растревоженный улей. Всё дело было на речной пристани. Туда, к длинному скрипучему пирсу уже подошла шлюпка с «Калькутты», а за ней, разрезая свинцовую воду лагуны, медленно, как призрак в утреннем тумане, втягивался и сам бриг. Его высокие черные борта и аккуратные, туго зарифленные паруса казались пришельцами из другого — железного мира.
На пристани все смешалось в едином суетливом котле. Главным делом, вокруг которого всё крутилось, был «живой товар». Нас, как и других, уже выстроили в цепь неподалеку. Рядом, под бдительным оком солдат «Калькутты» в синих мундирах, формировали другую партию — для погрузки. Но «Калькутта» привезла не только покупателей. С её борта на пристань уже передавали и груз для «Химеры»: тяжелые, окованные железом бочки, ящики с гвоздями и скобяным товаром, кули с зерном и солью. Работа кипела. Матросы с обоих судов, грузчики Скряги, надзиратели, солдаты охраны — все свободные руки были брошены на эту каторжную карусель. Возникла давка, идеальная и страшная.
Мы стояли в рядах, стараясь дышать ровно. Баланда, наш надзиратель, нервно прохаживался перед цепью. Его глаза, воспаленные от бессонницы и страха перед капитаном с «Калькутты», бегали по нашим лицам. Он был натянут как струна, пытаясь выглядеть грозно, но его рука то и дело тянулась к эфесу сабли, будто ища опоры. Над всем этим столпотворением с высокого борта своего брига наблюдал сам капитан — неподвижный, холодный, как статуя.
Йохан встретился со мной взглядом. Сейчас. Хаос достиг нужной консистенции — густой, шумный, слепой.
Он сделал шаг, споткнулся о цепь (или сделал вид) и с притворным стоном рухнул плечом на проходящего мимо дюжего грузчика, тащившего ящик с железными деталями. Тот взревел от неожиданности, ящик грохнулся на гнилые доски, и с лязгом по причалу покатились новые кандалы, цепи, скобы. Звон был оглушительным.
Голова Баланды, как мы и рассчитывали, рефлекторно дернулась на шум. Его рот открылся для ругательства. Это был миг.
Я рванулся вперед не как человек, а как спущенная пружина. Между нами было три шага. Я сделал их за одно сердцебиение. Короткий, сильный удар снизу вверх. Сталь кортика вошла в мышцу чуть выше его колена с глухим, податливым хрустом.
Сначала Баланда не закричал. Его глаза дико округлились, в них отразилось не боль, а полное, абсолютное непонимание. Потом из его горла вырвался нечеловеческий, визгливый вопль, перекрывший шум пристани. Я уже выдернул клинок, теплый и скользкий.
На пристани повисло на миг ошеломленное молчание. Затем оно взорвалось.
— Бунт! Мятеж! — заорал чей-то сорванный голос.
— Держи их! К оружию! — проревел Скряга, продираясь сквозь толпу, но его голос утонул в общем гвалте.
Над всем навис пронзительный, леденящий душу свист дудки сержанта «Калькутты». Солдаты, дисциплинированные как автоматы, начали перестраиваться, поднимая мушкеты, но перед ними была мешанина из своих и чужих: обезумевший от боли Баланда, катающийся по грязным доскам и заливающий их кровью; падающие ящики, бегущие в панике грузчики, сшибающие друг друга с ног в попытке укрыться от мнимой угрозы.
— Стрелять! Стрелять по бунтовщикам! — кричал сержант, но его солдаты мешкали, опасаясь попасть в «живой товар» или в своих. Выстрелы, гулкие и беспорядочные, захлопали в воздух. Пули со свистом били в мачты «Калькутты», вгрызались в дерево причала, поднимая фонтанчики щепы. Никто не стрелял по нам — никто не мог понять, где мы, кто мы, и откуда ждать удара. Мы были двумя тенями в этой каше из тел, криков и дыма.
Йохан, поднявшись с земли, рванул не к джунглям, а в самую гущу невольников, ожидавших погрузки. Он что-то хрипло кричал им на ломаном креольском, жестом указывая на реку, на свободу, на солдат, которые вот-вот опомнятся. И это подействовало. Отчаяние — великий катализатор. Сначала один, потом другой, третий — и вот уже десяток темных тел рванулись с места, сбивая с ног ошеломленных охранников, увлекая за собой других в едином порыве к воде.
Это был окончательный, совершенный хаос. Теперь сражались все со всеми: солдаты «Калькутты» пытались отсечь бегущих невольников, головорезы Скряги — защитить груз, матросы с брига — не дать захлестнуть палубу толпой, а мы, мы уже были у цели.
Никем не замеченные, как две тени, скользнув между мечущимися телами, мы рванули к самому краю причала, к основанию массивных, облепленных ракушками деревянных свай. Один миг — и мы нырнули в мутную, прохладную воду лагуны. Какая же невыразимая, дикая радость вернулась к нам в этот миг! За те многие недели, что прошли, мы ни разу не купались, забыв вкус чистой воды и ощущение свободы движения. Кожа, привыкшая к слоям грязи и пота, встрепенулась от прикосновения прохлады. Мы плыли под водой, пока легкие не стали гореть, а потом вынырнули уже в десятке ярдов от причала, за спиной у нас остался ревущий, стреляющий ад.
Мы не спешили. Мы плыли, и неспешное, широкое течение реки нам только помогало, унося прочь от этого проклятого места. Мы плыли на спине, глядя в высокое синее небо, и отдыхали. Отдыхали телом и душой. Потом переворачивались и плыли брассом, экономя силы. Дремали, зацепившись за плавающее бревно, полчаса, и снова плыли. Так прошел этот день — день свободы и блаженства, день, когда мы дышали полной грудью, а в ушах вместо криков и ругани стоял лишь плеск воды и далекий, затихающий гул с пристани.
Но к вечеру силы начали покидать нас. Ликование сменилось тяжелой, всепоглощающей усталостью. Жажда, настоящая, иссушающая жажда, скрутила горло. Голод, острый и злой, заныл в животе. Нам пришлось принять решение. С последними силами мы направились к берегу, к темной, молчаливой стене джунглей, которая теперь казалась не тюрьмой, а единственным возможным убежищем. Мы выползли на илистый берег, дрожа от холода и слабости, и рухнули под сенью гигантских папоротников. Мы были свободны. Но наша свобода висела на волоске, и завтра нам предстояло сражаться за нее с новым, не менее жестоким врагом — с самой Африкой.
Но погоня, мы это знали, еще только начиналась. И вести ее будут не грубые головорезы Скряги. Её будет вести безжалостный, методичный капитан с корабля-призрака, для которого мы перестали быть просто строками в ведомости. Мы стали личным оскорблением, кровавым пятном на безупречном отчете.


ГЛАВА 6. ИСПЫТАНИЕ ЗЕЛЕНОЙ ПУСТЫНЕЙ.
Воды реки, уносившей нас от лагуны, были не спасением, а жидкой тюрьмой. Мы плыли, цепляясь за скользкие корни, пока пальцы не онемели. Я чувствовал, как за поясом, прилипший к сырой коже, давит кортик Баланды. Его вес был теперь последней нитью, связывающей нас с миром, где сталь что-то решала. Здесь, в дышащей тине, он казался беспомощной игрушкой. Но выбросить его — значило сделать окончательный шаг в животное небытие.
Джунгли сомкнулись стеной. Их дыхание — густая смесь гнили, сладкой плоти и пряной зелени — висело в воздухе.
Адреналин выгорел, оставив ломоту и катастрофическую ясность. Мы выбрались на зыбкую отмель из спрессованного мусора. Тела тряслись от нервной дрожи. Жажда сжала горло тисками. Вода вокруг была коричневой, живой, но не пригодной для жизни.
— Нельзя, — хрипло сказал Йохан. — Сгниёшь изнутри за день.
Но к вечеру рассудок стал сдавать. Мы видели, как обезьянки ловко срывали и ели невзрачные, комковатые плоды. Йохан смотрел на них остекленевшим взглядом хищника.
— Они едят. Значит, не яд.
Я полез за плодом, и моя рука инстинктивно легла на рукоять кортика. Им можно было сбить ветку. Маленькая власть в мире полного бесправия. Мы жевали горчащую мякоть, давясь. Это была не еда, а дань джунглям.
Ночь упала как завеса. И начался ад.
Тишину разорвал всё оглушающий оркестр:треск, скрежет, вой, щелканье. Что-то огромное ломилось в чаще в десятках шагах. Над головой с шелестом сползала тяжелая плоть. В темноте загорались фосфорические глаза. Запахи стали гуще, удушающе трупными.
Нам удалось вползти на огромное дерево. Вжавшись в развилку, я вынул кортик и вонзил его в древесину рядом, чтобы было за что держаться. Это был наш якорь в бушующем море тьмы. Мы не спали. В этой кромешной черноте кортик был единственной реальной вещью — холодной, твердой, надёжной.
Рассвет принес не свет, а серую, душную муть. Звуки завернулись в саван тумана. Мы, окоченевшие, сидели на ветке, и моя рука не разжималась на рукояти.
И тогда сквозь мертвенную тишину прорвался иной звук —четкий, ритмичный, не природный. Металлический лязг уключины. Сдержанный мужской голос. Приглушенный плеск весел, работающих в унисон.
Мы замерли, вжавшись в ствол. Из тумана, бесшумно разрезая коричневую воду, выплыла длинная шлюпка. И даже сквозь пелену был виден неестественный порядок: двое на веслах, трое на банках, их спины прямые. На них были не набедренные повязки, а темные, промокшие мундиры, сливавшиеся с туманом. Солнечный луч, пробившийся на миг, тускло блеснул на металлической фурнитуре мушкетов, лежавших на коленях.
Из зеленого мрака, медленно проступая, как призраки из чащи, вышла цепь. Не кучка, а именно цепь — человек пятнадцать, растянутых в линию. Матросы «Калькутты» в промокших мундирах и солдаты морской пехоты в синих камзолах. Они шли с интервалом в пять шагов, методично, без разговоров. Их лица, мелькавшие между листьев, были искажены не злобой, а усталой, профессиональной сосредоточенностью и глухим отвращением к этой чащобе. У каждого на плече — мушкет или карабин. Это была погоня.
— Назад. В воду. Под берег, — еле слышным выдохом, будто скрипом заклинившего шкива, прошипел Йохан. В его глазах промелькнуло то самое понимание — мы недооценили масштаб. Это была системная операция.
Мы бесшумно, по сантиметру, сползли с топкого берега в коричневую жижу. Вода, ледяная вопреки тропической духоте, обняла тела, доходя до подбородков. Мы прижались под самым нависающим козырьком корней и черной торфяной глины. Я зажмурился, втянув голову в плечи. Глаза — на уровне поверхности. Гнилую тину и скользкую ряску мы натянули на головы, как саван. Дышать почти нечем: нос и рот заполнило вонючее месиво разложения и сероводорода. Я чувствовал, как что-то живое и многоногое ползёт у меня по шее под рубахой.
Береговой патруль прошел буквально в пятнадцати шагах. Мы видели, как грубый сапог одного из морпехов вязнет в той самой кучке листьев, под которой мы сидели минуту назад. Слышали его сдавленное, злое ругательство. Видели, как сержант, идущий в центре цепи, жестом, отточенным на плацу, приказал проверить дупло старого дерева. Они были бездушным механизмом, шестерёнками в машине, которую мы оскорбили.
И когда последние сапоги начали скрываться впереди, с реки донёсся новый звук. Не просто всплеск. Синхронный, мурлыкающий плеск восьми пар вёсел, работающих в унисон.
Из-за поворота, величаво и неспешно, выплыла та самая длинная шлюпка. На вёслах — восемь матросов. На корме, прямой как шток, сидел тот самый сержант с причала, а рядом — рядовой с карабином на коленях. Все десять. Они не гребли на скорость, они правили, поддаваясь течению, служа мобильным командным пунктом.
И они перекликались.
— Первое звено, доклад! — разнесся с воды хриплый, привычный к командованию голос.
С берега, уже из чащи, донесся ответ:
— Ничего, сержант! Грязь, корни и змеи!
— Не ныть! Смотреть в оба! Они где-то тут, не могли далеко уйти!
— Есть!
Лодка проплыла прямо над нами. Мы задирали головы, глядя снизу на мутное, облепленное ракушками днище, на тёмные тени гребцов. Лопасти вёсел вспенивали воду в сантиметрах от наших лиц. Капли падали в глаза, и я боялся моргнуть. Мы слышали их дыхание, слышали, как кто-то из матросов на банке тихо матерился, обсуждая комаров. Они были частью того же железа и порядка, что и их товарищи на берегу, но отделённые от нас лишь плёнкой воды и тонким слоем гнилого дерева. Один взгляд вниз — и всё.
Их было тридцать. Тридцать против двоих. Сеть не просто сомкнулась — мы оказались раздавлены в самом её узле, вжаты в тину, став частью гнилого берега.
Матросы с «Калькутты» — они плыли не как охотники, высматривающие зверя. Они плыли как патруль. Их головы поворачивались с отлаженной синхронностью, осматривая берег, завалы корней, каждую тень. Один из них, сидевший на руле, был крупнее других. Даже в тумане угадывалась жесткая посадка, знакомый контур — тот самый сержант морской пехоты, что ставил клейма на причале.
Они были не частью джунглей. Они были вирусом, занесенным сюда чуждым, железным миром. И этот мир уже протянул за нами щупальца.
Лодка прошла почти под нашим деревом. Мы слышали, как капает вода с весел. Они не заметили нас и растворились вверх по течению.
Йохан медленно повернул ко мне голову. В его глазах не было страха. Там было худшее: ясность.
Мы просидели в ледяной жиже еще долго после того, как голоса растворились и впереди, и позади. Только когда судороги в ногах стали невыносимыми, мы выползли, облепленные черной грязью, как два болотных призрака. Отряхивались и давились, выплевывая тину.
— Они не ищут дорогу, — прошипел он, почти без звука. — Они прочесывают реку. Капитан не стал ждать. Он отправил вперед глаз и когти.
— Они ушли вверх. Значит, мы можем…
— Ничего мы не можем, — отрезал Йохан. Его лицо было каменным. — Вверх по течению — тупик. Болота или пороги. Они это знают или скоро узнают. А потом развернутся и пойдут назад. Медленно. Внимательно.
Он говорил голосом боцмана, оценивающего приближающийся шторм. Это была систематическая зачистка.
— Если мы останемся здесь, они найдут нас к полудню, — сказал я, и слова повисли в липком воздухе.
— Если пойдем вглубь джунглей без воды — сдохнем к вечеру, — парировал Йохан. Он сполз с ветки, его движения были резкими, полными новой, отчаянной энергии. — Они сейчас — наша единственная карта. Они знают, где нельзя пройти. Значит, идут там, где можно. Их курс — наш единственный шанс. Прямо за ними. По их следу.
Это был не план. Это было самоубийство. Идти по пятам за вооруженным патрулем, который ищет тебя. Но другой карты у нас действительно не было. Мы соскользнули вниз и поплыли вдоль берега, укрываясь в тени корней. Теперь мы плыли не к спасению, а вдоль лезвия ножа. Каждый поворот реки мог открыть вид на корму шлюпки. Каждый звук мог быть приказом к облаве.
Именно тогда, через сотню ярдов этого леденящего душу преследования, Йохан замер, уставясь на заросли молодого деревца. Его взгляд, только что полный холодного расчета, стал взглядом голодного зверя, ищущего клыки.
— Стой, — прошептал он. — Хватит быть дичью. Пора стать охотниками.
Не было ни пилы, ни топора. Была только сталь кортика и вес наших тел. Йохан уперся в основание ствола, обхватил его и начал раскачивать. Я присоединился. Мышцы горели, дыхание рвалось. Наконец, с глухим треском деревце поддалось.
Йохан, отдышавшись, взял кортик. Методом долгих ударов он обрубил ветки, отломил верхушку. Остался неровный, но прямой шест. Он ободрал кору.
— Теперь шнур, — хрипло сказал он.
Его глаза выискали тонкую, жилистую лиану. Он срезал её, и мы вдвоем вытянули длинный, прочный жгут.
Началась ювелирная работа на дрожащих руках. Йохан приставил рукоять кортика к толстому концу шеста и начал обматывать соединение. Петля за петлей, туго, затягивая до хруста. Он завязал узел, потянул изо всех сил, затем еще и еще. Пальцы его побелели. Наконец, он обмотал и весь черенок, фиксируя всё намертво.
Он встал, взвесил получившееся копьё. Неидеальное, грубое. Лезвие сидело чуть криво, но было привязано намертво. Он всадил острие в ствол дерева. Клинок вошел глубоко.
— Теперь у нас есть клыки, — тихо сказал он, и в его голосе пробивалось что-то твердое. Он протянул копьё мне. — Не огонь и не вода. Но это уже что-то.
Йохан не успокоился. Его взгляд упал на оставшийся кусок ствола. Холодная оценка боцмана не знала покоя.
— Одного мало. На двоих — одна сталь? Непорядок!
Подобрав плоский камень, он приставил его к концу второго шеста и начал бить по нему обухом кортика. Дробящий удар, откалывающий волокна. Минута за минутой конец превращался в грубую, но острую колотушку. Затем Йохан стал тереть его о камень, заостряя.
— Не сталь, — проворчал он, вонзив свое творение в землю. — Но если всадить кому в грудь… хватит.
Мы снова двинулись вдоль берега, но теперь наш отряд изменился. Я шел сзади, настороженно оглядываясь, с копьём в руках. Йохан шёл впереди, держа в правой руке стальное копье, а в левой — тяжелый, заостренный кол.
— Два копья — это уже не бегство, — бросил Йохан через плечо. — Это предупреждение.
В его словах была правда. Страх никуда не делся, сжимая внутренности. Но теперь к нему примешивалось что-то ещё — мрачная, животная решимость.
Именно тогда мы их услышали. Не с реки — с берега.
Йохан, его лицо было исчерчено грязными полосами, посмотрел туда, куда ушли обе группы. Его глаза были пустыми и холодными, как у тюленя.
— Они не ушли, — прохрипел он. — Они теперь знают этот участок чистым. И будут возвращаться. Клещи сходятся. Назад нельзя. Вперед — прямо в глотку.
Он обернулся и посмотрел в стену джунглей за спиной, туда, куда не пошла береговая цепь, откуда не вела никакая тропа. В самую гущу, в зеленый мрак, не тронутый сапогами Компании.
— Остается только это. Прямо, пока есть силы. Пока они разворачиваются.
Мы рванули в чащу, продираясь сквозь паутину из гнили и жизни, не разбирая дороги. Напряжение было плотным. Каждый мускул готов к взрыву. Жажда снова жгла горло. Мы заметили, как попугайчики и макака ели желтые ягоды.
— Птицы… и обезьяны. Шанс, — прошептал Йохан.
Ягоды были терпкими, но давали влагу. Отсрочка приговора.
Мы ждали, пока тишина не убедила нас, что они не вернутся. Только тогда решились осмотреть местность, куда нас завело бегство.
Пройдя с крайней осторожностью, мы вышли на удивительное место. Запах болотины сменился свежим, почти луговым воздухом. Вместо трясины – прочный песчаный пляж, уходящий в чистую, прозрачную у кромки воду. Деревья стояли реже, их стволы были прямыми и высокими. Оазис.
Но это было не просто красивое место. Песок был утоптан множеством ног и прожжен кострами в разных точках. Среди корней валялось несколько ржавых банок и окурок плотно скрученной трубки. Место было регулярно используемой точкой. И вела к нему с поляны, уходящей от реки, хорошо протоптанная, узкая тропа.
Мы переглянулись. Это был след системы, порядка.
— Выход? — спросил я, и голос мой сорвался.
— Или штаб-квартира, — мрачно ответил Йохан. Выбора не было.
Мы пошли по тропе, настороженные, держа копья наготове. Тропа вилась между деревьями, уверенно набирая высоту. Мы поднимались на пологую, но явную возвышенность. Через полмили, отчаянно хрипя и спотыкаясь от усталости, мы выбрались на вершину небольшого холма.
И замерли.
Перед нами, под ласковым вечерним солнцем, расстилалась ухоженная, огромная обработанная поляна с огородами. А в центре стоял большой дом английской постройки с каменным фундаментом и верандой. К его крыльцу и вела наша тропа.
Сердце сжималось не от надежды, а от холодного ужаса. Чей это дом? Того самого охотника?
Мы втиснулись в нишу между корней исполинского баобаба, превратившись в часть его древней коры. Отсюда, сквозь частокол кустов, усадьба была как на ладони. Мы видели, как по двору снуют черные слуги. Видели, как из конюшни вывели гнедого скакуна, и на нем, отдавая приказ слуге, гарцевал к дому мужчина в широкополой шляпе — тот самый охотник Сайлас Кроу. Значит, это было его логово. Мы сидели в пасти зверя.
И в этот миг, прямо над нашей головой, раздался смех.
Не просто смех, а серебристое, переливчатое звучание, словно ветер заиграл на хрустальных бокалах. Звук, настолько чужеродный этому месту страха и гнили, что на мгновение показался галлюцинацией.
Мы ахнули, дернулись, с треском сломав сухие ветки. От неожиданности кровь бросилась в лица.
На толстой ветке баобаба, метрах в трех над нами, сидела она.
Если бы ангелы спускались на землю в разгар африканского дня, они бы позавидовали. Ей на вид было лет восемнадцать. Солнце, пробиваясь сквозь листву, превращало ее растрепанные волны каштановых волос в сияющий ореол. Лицо — не классически правильное, но живое, острое: чуть вздернутый нос с россыпью веснушек, высокие скулы, полные, будто бы готовые к улыбке губы. Но главное — глаза. Огромные, серые, как дымка над морем на рассвете, они сейчас искрились безудержным, почти детским весельем. Она была в простом платье цвета хаки, перехваченном у талии широким кожаным ремнем, из-за которого линия её стана казалась невероятно тонкой и хрупкой. И эта хрупкость лишь подчеркивала дерзость ее позы и насмешливый блеск в тех самых глазах.
— Боже мой, — выдохнула она, наконец сдерживая смех и прикрывая рот изящной, смуглой рукой. — Вы так смешно подпрыгнули! Прямо как два испуганных дикобраза в одной норке!
Йохан, обычно невозмутимый, стоял, будто громом пораженный. Его пальцы, привыкшие сжимать весло или веревку, бессильно разжались, и древко копья с глухим стуком упало на мох. Я же чувствовал, как жаркая волна стыда и какого-то дикого, непозволительного смущения заливает меня с головы до ног. Мы были грязны, ободраны, пропахли болотом и страхом. А она смотрела на нас, как на диковинных зверей, и от этого взгляда хотелось провалиться сквозь землю.
Девушка ловко, с грацией пантеры, соскользнула с ветки, приземлившись бесшумно и мягко. Теперь она была близко. Слишком близко. Я видел золотистые искорки в её серых глазах, тонкие брови, изогнутые луком удивления. И за поясом, в изящных кобурах, рукояти двух маленьких отточенных смертей — дамских пистолетов. Контраст был ошеломляющим: ангельское личико и холодная сталь.
— Ну-ка, — сказала она, уже без смеха, но с легкой, кокетливой улыбкой, тронувшей уголки ее губ. Она обошла нас полукругом, изучая, как коллекционер изучает редких бабочек. — Да вы совсем дикари. И явно не из местных. Откуда такие экземпляры взялись в моих владениях? Признавайтесь!
Её взгляд скользнул по моему лицу, затем по Йохану, и в нём мелькнуло нечто любопытствующее, почти игривое. Йохан, опомнившись, нахмурился, пытаясь вернуть себе привычную суровость, но это выглядело как неуклюжая маска. Под её пристальным, светлым взором вся наша мужская твердыня треснула по швам.
Заговорил я. Сорванным, хриплым голосом, спотыкаясь и путая слова. Рассказывал о «Калькутте», побеге, погоне. И всё это время чувствовал на себе её взгляд — прямой, открытый, проникающий куда-то очень глубоко. Когда я упомянул раненого Баланду и окровавленный кортик, её улыбка исчезла, а глаза стали серьезными — взрослыми. Но когда я закончил, описав наше отчаянное решение идти по следу патруля, в её взгляде снова вспыхнул тот же огонёк — уже не насмешка, а что-то вроде восхищения.
— Ого, — тихо сказала она. — Настоящие искатели приключений, да еще и с погоней. Только куда более колоритные. — Она снова взглянула на наши копья, и её губы дрогнули. — И вооружение у вас соответствующее. —рыцарское.
Йохан фыркнул, но в его фырканье прозвучала первая за много дней слабая, почти невидимая улыбка. Её смелость была заразительна.
— Сайлас вас ищет, — перешла она на шепот, сделав шаг ближе. От неё пахло не духами, а солнцем, загорелой кожей и чем-то неуловимо свежим, вроде полыни. — Он здесь не просто так. Он… наш управляющий по неприятностям. Если он вас увидит, всё кончено. Идёмте за мной. Быстро и тихо.
Она повела нас, и мы послушно поплелись за ней, как два пристыженных школьника за строгой, но прекрасной учительницей. Она обернулась, чтобы проверить, поспеваем ли мы, и её взгляд снова встретился с моим. На миг мне показалось, что её щёки слегка порозовели. Или это было игра света! Она быстро отвернулась, но её шея, тонкая и изящная, выдавала смущение.
В флигеле, куда она нас привела, напряжение немного спало, но странное, трепетное чувство осталось. Когда она вернулась с одеждой, то даже застенчиво отвернулась.
ГЛАВА 7. САД ДОКТОРА ФИНЧА
Ну что, салага, теперь послушай, что было дальше. После всех наших мытарств судьба, словно после жестокого шторма, вдруг вывела нас на тихую незнакомую воду.
Итак, мы отлично выспались в доме доктора Алистера Финча. Не просто выспались — провалились в такую бездну покоя, будто в первый раз за много месяцев легли не на голые доски, а на мягкую вахту. До самого полудня в нашу каюту не постучались. Тишина стояла такая, что в ушах звенело, — не грозная тишина перед боем, а полнейшая мирная и от этого странная.
Потом в дверь осторожно постучали. Прежде чем мы опомнились, она приоткрылась, и в щели мелькнуло оживлённое лицо Хилари. Не входя, она засмеялась — звонко, беззаботно, словно будила не беглецов, а заспавшихся гостей.
— Проснулись? Поднимайтесь, а то день скоро на исходе. Одевайтесь, я жду у лестницы! Пойдем в сад, я там приготовила завтрак.
Мы, ошарашенные такой простотой, помылись ледяной водой из кувшина — вода была чистой, прозрачной, а не солёной жижей — и, облачившись в чистую грубую одежду, вышли. Хилари ждала нас в платье цвета летнего неба, щедро украшенном вышитыми алыми маками. Этот наряд, её улыбка — всё было таким ярким пятном на фоне нашей серой, выстроенной из страха жизни, что мы просто онемели.
— А доктор? — спросил я по привычке, ища глазами самого надёжного человека в этом новом мире.
— Отец отбыл на весь день по неотложным делам, — махнула она рукой, отмахиваясь от скучных формальностей. — Так что я сама буду хозяйничать и угощать вас. Идёмте же!
Она повела нас через дом и распахнула двери в сад. И тут нас накрыло с ног до головы. Не опасностью —полной её противоположностью: тишиной, покоем, зеленью. И… накрытым столом под старым раскидистым клёном.
Это был не просто стол, салага. Это была картина из другой жизни: белая скатерть, фарфор с тонкой золотой каёмкой, серебряные ножи. А несколько вилок и ложек у каждой тарелки, разложены были с такой точностью, будто это чертёж такелажа. В центре — вазочки с вареньем, маслёнка, тёплые булочки под салфеткой.
Мы замерли на пороге, как ошвартованные барки. Наш ум, заточенный на выживание, отказывался верить в эту размеренную изобильную красоту. То был не приём пищи — то был ритуал, ритуал мира, в котором мы разучились жить.
Хилари, уже сидевшая за столом, посмотрела на наши потерянные лица, и в её глазах мелькнуло понимание.
— Боже мой, да вы смотрите на всё это, как на оснастку трёхдечного линейного корабля, — рассмеялась она. — Забудьте! Это всего лишь еда.
И, чтобы доказать свои слова, она совершила нечто, от чего у Йохана, кажется, дыхание перехватило. Взяла тёплую булочку прямо руками, разломила её, и густо намазав маслом и вареньем, откусила.
— Видите? — проговорила она. — Просто и вкусно. Садитесь. Ешьте как хотите: ложкой, вилкой, пальцами — мне всё равно. Главное — чтобы было сытно.
Этот простой жест разбил лёд. Мы неловко опустились на стулья. Сначала движения были скованными. Я опасливо взял вилку, не зная, для чего она. Йохан, вечный штурман, секунду изучал приборы, а потом, поймав взгляд Хилари, просто взял ложку.
И пошло. Сначала робко, потом смелее. Мы ели тёплый омлет, хрустящий бекон, незнакомую, но дивную на вкус рыбу с рисом. А булки с вареньем просто таяли во рту!Их мы запивали холодным сладким соком. И с каждым кусочком в нас прорастала невероятная мысль: это что — всерьёз? И никто не отнимет. Никто не ударит.
Мы сидели в раю, в тихом, солнечном раю. И самое странное было то, что мы уже почти разучились в это верить. Мы украдкой щипали себя под столом, ловили взгляды друг друга, полные немого вопроса: «Ты это видишь? Это правда?» Наши души, изуродованные трюмами, цеплялись за эту идиллию, боясь, что вот сейчас всё исчезнет, и мы очнёмся в привычной тьме.
А Хилари, эта девушка в платье с маками, беззаботно болтала, как будто так и должно быть. Как будто кормить завтраком в саду двух обросших, измождённых парней с пустыми глазами — в порядке вещей. И в этой её естественности была самая прочная магия — магия обычной, спокойной, доброй жизни, в существование которой мы уже перестали верить.
А после того завтрака, салага, будто нас на мелководье сгрузили и сказали: «Осмотритесь, не спеша». Мисс Хилари повела нас по своим владениям. И показала нам, что такое твердая земля под ногами не на словах, а на деле.
Дом — не лачуга, а строение добротное, из крепкого леса, с верандой, будто шканцы. Всё выбелено, лианы висят, как отборный такелаж у вычищенной яхты. Конюшня — чистота, лошади сытые, смирные, в глазах покой, а не тот безумный испуг, что был в глазах нашей «тягловой силы» на «Химере». И слуги — не оборванцы, а люди опрятные, живут в отдельном домишке, смотрят вокруг спокойно, без рабской покорности. Чувствовался во всём этом порядок. Не показной, а основательный.
Потом вывела нас к речке. Неширокая, но быстрая, вода прозрачная — видно гальку на дне. Стою, смотрю и думаю: вода и вода, а ведь может быть и дорогой в ад, и просто — водой, животворящей.
По возвращении к дому на веранде нас встречал доктор Финч. Вид у него, будто после сложного перехода через рифы — сосредоточенный, усталый, но довольный, что фарватер прошёл. Кивнул нам:
— Прошу в мою рубку, джентльмены. Обсудим лоцию.
Рубка его оказалась в саду — беседка каменная, в прохладной тени. Уселись. Доктор говорил четко, без лишних слов, как капитан ставит задачи перед вахтой:
— Вот что удалось прояснить. Бриг «Калькутта» сегодня на рассвете снялся с якоря. Ваша же бывшая обитель – «Химера», будет спущена на воду через пару суток. Следовательно, местный рейд для вас вскоре станет безопаснее.
Сделал паузу, дал нам это обдумать.
— Теперь о вашем дальнейшем курсе. Регулярных судов здесь мало. Но ждём бриг «Милосердие» — он снабжает наши миссии. Зайдёт за припасами, затем ляжет на курс к Новой Голландии, в Австралию. Дальше этого порта мои полномочия не простираются.
При этом доктор Финч смотрел на нас понимающе, даже сочувственно.
— Ваша задача — наняться на этот бриг матросами. Опыт обращения со снастями и дисциплиной у вас теперь есть. Капитан «Милосердия» — человек принципиальный, но честный. Если проявите себя, даст проход. А в Австралии — там уже сами найдете судно до Англии. Фарватер этот оживлённый. Вот ваш возможный маршрут, а там решение за вами.
Что было решать? Идти назад в чащу или оставаться здесь вечным грузом? Мы с Йоханом переглянулись — и я от нас двоих кивнул.
— Курс принимаем, сэр. И признательны —за спасение и за чёткую карту.
Доктор Финч кивнул, и в его взгляде, обычно строгом, мелькнуло нечто вроде одобрения.
— Хорошо. Пока «Милосердие» не прибыл — вы мои гости. А чтобы не закиснуть — в хозяйстве дело всегда найдется для рук умелых.
Так и пошла у нас та неделя. Работали в саду с Джозефом, плотничали, дрова кололи. Труд — он знакомый, но нынче — не из-под палки, а в уплату долга. И по вечерам, за общим столом, тот лютый внутренний холод, что въелся в кости, понемногу отступал.
Самым же занятным делом, скажу я тебе, стало наше с голландцем «приведение в морской вид». Увидели мы себя в зеркале — бороды отросшие, волосы лохмами, лица обветренные, глаза слишком много видевшие. Поняли, что в приличное общество в таком виде — как на вахту в рваной робе. Доктор, усмехнувшись, снабдил нас бритвами. Процесс вышел, мягко говоря, учебный. Йохан, с его штурманской аккуратностью, справился сносно, а я, привыкший к топору, орудовал лезвием, как скребком по ржавчине. Мисс Хилари, наблюдая, смеялась беззлобно: «Будто два юнги первый раз марс-рей выдают!». Но в итоге обчистились. И смотрелись уже не как беглецы, а как люди, у которых впереди может быть вахта, а не каторга.
Мысль о слугах-охранниках не давала мне покоя. Я стал замечать то, что раньше ускользало от взгляда. Молчаливый Джозеф, копошащийся у конюшни, всегда оказывался на пути между нами и лесом. Девушка-служанка, несшая белье, зорко окидывала взглядом периметр сада, прежде чем скрыться в доме. Это был не надзор, а именно охрана — четкая, профессиональная, ненавязчивая.
Как-то раз после ужина мы с Йоханом осторожно, чтобы не показаться наглыми, стали расспрашивать мисс Хилари о месте, куда нас вынесло. Она, поправляя скатерть, объяснила четко, как по карте.
— Это не просто клочок земли, мистер Торнтон. Это район английской миссии. У отца, как у врача и естествоиспытателя, договор с местным вождем. Мы здесь на законном основании, как и другие британские семьи — миссионеры, учителя. Наш дом — наш форпост.
Йохан, всегда жаждавший точных координат, кивнул:
— Значит, закон и порядок здесь также присутствуют?
— Насколько это возможно вдали от метрополии, — улыбнулась она. — Отец не просто изучает флору или лечит лихорадки. Он лечит всех. И местных жителей тоже. За это нам гарантированы безопасность и уважение. А наши слуги…
Она сделала паузу, глядя в темный сад, где уже зажигались огоньки в домике прислуги.
— Они не рабы. Они свободные люди из соседних деревень. Миссия нанимает их на работу и платит честно. Поэтому они служат не из-под палки, а по совести. И, — добавила она тише, с легкой усмешкой, — они еще и охрана наша негласная. Сейчас их не видно, но поверьте, они зорко следят. Чтобы никто и ничто не потревожило покой в этом доме.
Я перевел взгляд на темные окна домишка. Вспомнил пустые, полные страха глаза «тягловой силы» на «Химере» и спокойные, уверенные движения Джозефа. Стало понятно, откуда в этих людях достоинство. И понял я тогда, что доктор Финч — не просто ученый. Он здесь всерьез. Строит свой маленький остров порядка в бушующем море колониального хаоса. И за эту твердыню он, видимо, готов держаться до последнего.
Так и стояли мы те дни — на хорошем якоре, в тихой гавани. Домой? Пока ещё нет,но уже и не в аду. Ждали своего брига. И впервые за долгое время ждали не со страхом, а с тихим, осторожным расчетом бывалых моряков, которым наконец-то выдали честную лоцию.

ГЛАВА 7. «МИЛОСЕРДИЕ» НА РЕЙДЕ
Ну вот, салага, подошла и наша неделя на якоре. Кончилась та передышка, как кончается штиль – внезапно, с первым порывом ветра. Вечером, когда мы с Йоханом на веранде чистили инструменты, по дороге к миссии поднялся столб пыли. Во весь опор мчался всадник – один из местных гонцов. Он не сбавил хода даже у конюшни, лишь крикнул что-то Джозефу на ихнем наречии, и уже через минуту доктор Финч, обычно невозмутимый, вышел к нам с известием.
– Клипер «Милосердие» стал на рейд в Кейп-Коусте. Пришел с попутным ветром, на сутки раньше графика. Завтра на рассвете отправляетесь.
Сказал это сухо, по-деловому, но в глазах его читалось что-то вроде досады – будто он, как хороший штурман, видел на карте приближающийся шторм и ничего не мог поделать.
Ночь прошла в лихорадочных, но тихих сборах. Нам выдали по холщовому морскому мешку, положили туда добротную рабочую робу, мыло, сухарей и копченого мяса в дорогу. Прощание с Джозефом и другими слугами было сдержанным: крепкие рукопожатия, молчаливые кивки. Эти люди не говорили лишнего, но в их рукопожатиях была такая сила, что слова были и не нужны.
А утром... Самым трудным было утро. На рассвете, когда первые лучи только золотили верхушки манговых деревьев, на веранду вышла Хилари. В простом дорожном платье, без ярких маков, она казалась моложе и как-то беззащитнее. В руках держала два небольших свертка.
— Отец уже у повозок, – сказала она тихо, словно боялась спугнуть тишину. Потом подошла к Йохану и протянула один сверток. — Это вам. От меня.
Йохан развернул холстину. На ладони лежал тот самый маленький, почти игрушечный медный секстант, который мы видели в кабинете ее отца.
— Я не штурман... — начал было голландец, смущенно глядя на хрупкий инструмент.
— Но вы можете им стать снова, — перебила его Хилари. — Отец сказал: «Инструмент должен служить тому, кто видит в нем не безделушку, а путь». Вы видите путь, мистер Йохан?
Потом она повернулась ко мне и вручила второй сверток. В нем оказался крепкий, с костяной рукоятью складной нож в прочном кожаном чехле.
— Для снастей, мистер Торнтон. И чтобы резать хлеб на своем столе, в своем доме. Когда доберетесь…
Голос ее дрогнул. Она быстро, словно делая что-то запретное, встала на цыпочки и легонько, по-сестрински, поцеловала нас обоих в щеку. Легкое, мимолетное прикосновение, которое жгло, как каленое железо.
У повозок, двух легких повозок, уже царила деловая суета. Доктор Финч, одетый в темный дорожный сюртук, отдавал последние распоряжения Джозефу, который правил второй повозкой с нашим скарбом. Рядом, неспешно перебирая ногами, стояли трое конных – те самые невидимые охранники. Теперь они были в поле зрения: крепкие, молчаливые мужчины с длинными ружьями за спиной, лица их были невозмутимы и внимательны.
Дорога до Кейп-Коуста заняла несколько часов. Сначала мы ехали мимо плантаций и спящих деревень, где жизнь текла своей немудреной чередой. Потом потянуло соленым ветром, и впереди открылась панорама порта.
С моря, должно быть, крепость Кейп-Коуст выглядела внушительно – мощные серые стены, британские флаги. Но с суши это был вход в преисподнюю. Грязь, непролазная и вонючая, чавкала под колесами. Гам, в котором смешивались десятки языков – от командной английской ругани до гортанных криков ашанти. Воздух гудел от мух и был тяжел от запахов гниющих фруктов, дегтя, нечистот и чужой беды. Среди этого хаоса, как белая кость в грязной ране, на чистом рейде покачивался клипер «Милосердие». Стройный, с идеально прямыми мачтами и ослепительно белыми парусами, сложенными на реях. Он был таким чистым, что казался призраком, миражом из другого, упорядоченного мира.
Доктор Финч, не обращая внимания на толкотню, вел нас к причалу, где швартовалась корабельная шлюпка. И ждал нас там Офицер.
Первый помощник капитана, мистер Лоуренс. Он стоял, откровенно изучая подходящих к причалу людей, руки за спиной, поза – прямая, как фок-мачта. Лицо – выветренное, с жесткой складкой у тонкого рта. Глаза цвета зимнего моря скользнули по нам, холодные и оценивающие, будто мы были подозрительным грузом.
Доктор подошел, кивнул коротко.
— Мистер Лоуренс. Эти люди — моя рекомендация. Бежали с невольничьего судна. Ищут прохода в Австралию.
Лоуренс медленно перевел взгляд на нас. Его голос был ровным, лишенным всякого выражения, как чтение вахтенного журнала.
— «Химера». Слыхал. Плавучая скотобойня.
— Они были там не по своей воле, — голос Финча стал тверже. — Выжили. Знают тяжелый труд. Дисциплину понимают.
Взгляд Лоуренса впился в меня.
— Торнтон.
— Есть, сэр! — Мое тело само собой приняло выправку, забытую за месяцы рабства.
— Ваш опыт?
— Матросский палубный,  сэр. Рангоут, такелаж, паруса.
— На «Химере» кем числились?
— Юнгой, сэр. Без звания и оплаты.
Лоуренс едва заметно хмыкнул. Взгляд перешел на Йохана.
— Ван дер Бег.
— Есть, сэр! – Голландец вытянулся в струнку.
— Навигация?
Йохан замешкался. Он вынул из-за пазухи маленький медный секстант.
— Знаю основы, сэр. Этот инструмент... мне подарили. Могу определить широту по солнцу. Карты...
Лоуренс с нескрываемым презрением взглянул на игрушечный прибор и на Йохана.
— На «Милосердии» навигацию ведет штурман, мистер. Вам понадобятся крепкие руки и умение слушать. Больше ничего.
Он помолчал, давая унижению просочиться поглубже. Потом кивнул, один раз, резко.
— Хорошо. На вас есть одежда?
— Есть, сэр! – ответили мы хором.
— Оплата — один фунт стерлингов за месяц пути. Выплата по прибытии в Сидней, если доживете и не будете списаны за провинность. Понятно?
— Так точно, сэр!
— На борт. Шлюпка отходит через десять минут.
Он развернулся и пошел прочь, не оглядываясь. Сделка была заключена.
Доктор Финч вздохнул. Он вытащил из кармана сюртука два небольших стеклянных флакона с темной жидкостью, плотно закупоренных воском.
— Настойка хинного дерева. От лихорадки. При первых признаках — десять капель в воду. Не геройствуйте. Вам еще до дома плыть.
Мы взяли флаконы, кивнули. Слова опять застряли в горле. Что скажешь человеку, который выдернул тебя из пасти левиафана и указал дорогу домой? Только посмотришь в глаза, постараешься, чтобы он увидел все, что не выскажешь.
Доктор увидел. Он крепко пожал нам руки.
— С Богом, джентльмены.
Мы повернулись и пошли к шлюпке, к гребцам в чистой форме, которые смотрели на нас с немым любопытством. Ступили на утлую деревянную палубу. Качнуло. И в этот миг я оглянулся.
На фоне грязного, кричащего берега доктор Финч стоял неподвижно, как тот самый каменный мыс, о который разбиваются шторма. А на склоне холма, у стен белого дома миссии, мелькнуло пятнышко цвета летнего неба. Одно мгновение — и оно скрылось.
Гребцы дружно рванули веслами. Шлюпка дернулась и пошла, разрезая маслянистую воду бухты, навстречу белой безмолвной громаде «Милосердия». Мы молчали. Впереди были вахты, шторма, лихорадочные берега и долгий путь. Но мы шли на свой корабль. По своей воле. За свою плату. И это, салага, было самым жутковатым и самым сладким чувством на свете. Чувством, которое называется – свобода.


ГЛАВА 8. ПУТЬ ДО АВСТРАЛИИ

Путь до Австралии, салага, — это не просто переход. Это гонка с ветром, где «Милосердие» было первым скакуном. Клипер — да, это судно особой породы. Его строили не для груза, а для скорости. Для чая, который не выдержит долгой дороги, для почты, которую ждут как воздух, для богатых джентльменов, чье время дороже золота. И наш бриг был одним из лучших. Его корпус, обшитый медью, под солнцем горел, как начищенная монета, а паруса, когда их ставили во всю ширь, рвали горизонт. Он не плыл — он летел, разрезая волны с таким шипящим шепотом, будто сам океан уважительно расступался перед его форштевнем. На такой посудине даже трюм пахнет не соленой тухлятиной, а кожей, пряностями и… деньгами.
Но мы-то, ясное дело, летели не в каютах за красным деревом. Когда мы взобрались по шторм-трапу, у кормы нас встретил вахтенный — угрюмый детина с лицом, будто вырубленным топором. Ни слова, только кивок: за мной. Он провел нас вниз, в царство смолы, пеньки и вечного полумрака подпалубного мира. Наша «каюта» оказалась просто местом в носовом кубрике — тесное помещение, где воздух был настоян запахом пеньки и смолы. Две подвесные койки, болтающиеся, как гамаки, да пара пузатых рундуков, привинченных к полу. Весь наш скарб — мешок от Финча, нож да медный секстант — уместился в один с запасом. «Багаж» — фу, какое слово. У беглецов багажа не бывает.
Матрос, не представляясь, хрипло протараторил распорядок: подъем с колоколом, вахты по четыре часа, еда на нижней палубе, курение строго на баке, а за ослушание — линьки или карцер. Его речь была выученной, быстрой и бездушной, будто он читал корабельный устав камню. Закончив, он буркнул: «А теперь — к боцману. Он вас ждет. Смирно держаться, говорить — когда спрашивают. Поняли?»
И повел нас дальше, вглубь корабельных недр, к сердцу всей нижней дисциплины.
Главный боцман «Милосердия», Смит по прозвищу «Кабестан», оказался именно тем, о ком шепчут в портовых кабаках. Он сидел в своей конурке, заставленной образцами такелажа, и когда мы вошли, даже не поднял головы, что-то кропая в журнале. Но его присутствие ощущалось физически, как давление перед грозой. Это был не просто крупный мужчина. Это была гора мышц, обтянутая кожей, пропитанной солью и потом. Его плечи были шире дверного проема, а кулаки, лежавшие на столе, походили на пару здоровенных чугунных кофель-нагелей. Легенда гласила, что в портовых драках он не бил, а просто хватал обидчика и, как якорную цепь, «выбирал» его на кулак, наматывая ошеломленное тело, пока тот не сдавался. Прозвище «Кабестан» — механизм для подъема якоря — было дано ему не за рост, а именно за эту стальную, неумолимую силу.
Наконец, он поднял глаза. Не взглянул, а именно поднял, медленно, будто тяжелые якорные штоки. Глаза были маленькими, свиными, и в них не было ни капли интереса, только холодная оценка, как у человека, который сортирует тросы на брак.
– Ну, – прогремел его голос, хриплый, будто протащенный сквозь гравий. – Прибыло пополнение. Беглые черти с «Химеры». Финч всучил. – Он откинулся на стуле, который заскрипел под ним, как под грузом. – Я боцман Смит. На этом судне вы дышите, когда я говорю «дышите». Спите, когда вахта снята. И работаете так, чтоб у меня к вам претензий не было. Поняли?
— Так точно, боцман! – выпалили мы.
— Торнтон, – продолжил он, тыча толстым пальцем в журнал. – Клянчит, что он боцман. Здесь ты — палубная крыса. Будешь знать каждую снасть, каждый блок, каждый шпрюйт. Смазку, такелаж, паруса. Руки помнят? Покажи!
Я показал. Он прищурился, разглядывая мозоли, шрамы и сломанные когда-то костяшки.
— Ладно, — буркнул. — Сгодишься. А ты, — его взгляд перешел на Йохана, — Голландец. Слыхал, с собой безделушку приволок. Штурманить собрался?
— Нет, боцман. Я… буду слушать и работать, — четко ответил Йохан, глядя куда-то в пространство над его левым плечом.
— Умно, — с усмешкой сказал Смит. — У нас тут штурман один, и мозги у него в башке, а не в медной трубке. Твоя задача — драить палубу так, чтоб капитан в своем отражении бриться мог. И не лезть, куда не просят. А просят здесь все. Постоянно.
Он тяжело поднялся, и казалось, потолок в конурке стал ниже.
— Распорядок знаете. Завтра с утренней вахты в дело. А сейчас — на верхнюю палубу. Капитан выйдет. Увидеть его должны. И запомнить: на «Милосердии» дисциплина — не для галочки. Она тут, — он стукнул себя кулаком в грудь, раздался глухой звук, будто ударили по бочке, — и тут, — он ткнул пальцем себе в висок. — Разошлись.
Мы вышли, и только за дверью оба перевели дух. Воздух в кубрике внезапно показался сладким и легким. «Кабестан» остался за спиной — живое воплощение судового устава, человек-механизм, который и вправду мог наматывать на свои кулаки всех, кто встанет на пути порядка. На этом корабле началась наша новая служба. Не рабская, а моряцкая. Тяжелая, но честная. И первый урок нам только что преподали: здесь уважают не крик, а силу. Не прошлое, а умение тянуть свою лямку.
Так вот и начались наши будни, размеренные, как стук сердца корабельного колокола. Никакой лишней ласки. Никаких лишних слов. Так и принято во флоте: надел тельняшку — будь готов тянуть свою лямку. Парусный флот, говорил я тебе, это трижды труд. А на военном — так и все пять. Но нам после «Химеры» эта служба казалась не тяжкой долей, а честным договором. Мы работали за плату. И это меняло все.
Дни наши текли один за другим, сливаясь в череду вахт и работ. Палубная команда — это становой хребет судна, и трудились мы, не покладая рук. Драили палубу песком да камнем до белизны зубной кости, пока дерево не начинало отсвечивать, как полированная кость. Наводили глянец на все медные детали — на нагели, поручни, судовой колокол — до того, что в них, как в зеркалах, можно было разглядеть проплывающие облака. Подкрашивали подпорченные места добротной судовой краской, замешанной на олифе, запах которой стал для нас запахом порядка. Клали канаты в бухты — ровные, тугие, чтоб в любой момент брось — и беги. Работали с парусами: чинили риф-сезни, ставили и убирали кливера, марселя, брамсели, обшивали парусиной протершиеся места. Брали на себя груз — не невольничий, нет, а честный товар: тюки с корицей и гвоздикой, ящики с хинином, бочонки с маслом. И через все это, как основа основ, — стояли вахты у штурвала, на реях, на баке, следили за горизонтом, за парусами, за ветром.
Отношение к нам было ровное, без подвоха. В свободные часы — а их было в обрез — мы коротали время на баке или юте, среди таких же работяг. Курили трубки, молча глядя на пенную струю за кормой, слушали бывалые байки старых морских волков. Капитана, важного и недоступного, как божество, мы видели вблизи всего пару раз. Его помощника, мистера Лоуренса, — раз пять, не больше. Он проходил мимо, бросив на нас тот же ледяной, оценивающий взгляд, и мы, замирая, отдавали честь. Жизнь наша вращалась вокруг палубных офицеров и, конечно, вокруг главного боцмана Смита — «Кабестана».
И вот что примечательно, салага: отношение его к нам менялось. Не то чтобы он стал ласковым — нет, упаси Боже. Но тон его, изначально полный презрительной холодности, постепенно наполнялся уважением. Грубым, флотским, но настоящим. Он видел, что мы не отлыниваем, что руки наши помнят дело, а спина не гнется под тяжестью. Он больше не тыкал пальцем, а начал кивать. Вместо «эй, ты!» стало звучать «Торнтон, проверь брасы» или «Голландец, займись кливером». Это было немного. Но в мире, где каждое слово на счету, это значило все. Это значило, что мы стали своими. Не гостями, не грузом, а частью механизма под названием «Милосердие».
Так мы и плыли, салага. День за днем, миля за милей. Навстречу новому берегу и новой судьбе, выкованной не цепями, а собственными, натруженными руками. И это, поверь, была самая сладкая усталость на свете.
Так и пролетел тот месяц — будто под полными парусами, на крыльях попутного муссона. Мы обвыкли, обросли мышцами от доброй корабельной похлебки и солонины, лица наши потеряли тот лихорадочно-голодный остроконечный вид. Сила вернулась в руки — не яростная, отчаянная, а спокойная, рабочая. Бывало, старослужащие матросы, глядя на нашу рьяность, начинали учить нас премудростям: как ловчее увязать концы брасов, как рифы брать на марселе, как быстро, как кошки, взлетать по вантам до салинга на фок-мачте, на ту самую площадку впередсмотрящего.
А я, скажу тебе по совести, полюбил это место. Эту маленькую деревянную площадку высоко над миром. Место одиночества, свободы и полета. Встанешь там, обнимешь мачту, и куда ни глянь — везде океан. Синий, бескрайний, живой. И небо, сходящееся с ним у самого края света. И ветер, чистый, соленый, выдувающий из тебя все мысли, оставляя лишь одно чувство — что ты свободен. По-настоящему.
И вот, ровно через месяц, как по лоции, на горизонте встали синие горы мыса Доброй Надежды. «Милосердие», не сбавляя хода, влетело в бухту Тэйбл-Бэй и встало на рейд, на якорь, против самого Кейптауна. Белые дома у подножия Столовой горы, крепость, лес мачт в порту — картина была мирная, деловая. Но нам не было дела до красот. Нас ждала работа по съёму парусов и уборке.
А на следующее утро, едва отзвонили к приборке, нас вызвали к боцману Смиту.
Мы шли, гадая, зачем. Нарушений не было, работали исправно. В его конурке пахло кожей, смолой и крепким табаком. «Кабестан» сидел за своим столом, но на этот раз он не пялился в журнал. Он смотрел на нас. И выражение на его выветренном лице было непривычным — спокойным, даже усталым.
—Торнтон, ван дер Бег, — начал он, и голос его, обычно похожий на скрежет якорной цепи, звучал почти по-светски, просто. — Месяц отмаялись. Должен сказать — службу несли исправно. Претензий к вам нет.
Мы переглянулись, не понимая подвоха.
— Благодарим, боцман, — буркнул я недоверчиво.
— Да не за что благодарить, — отмахнулся он. — Работали как надо, вот и все. — Он открыл ящик стола, достал два небольших, но увесистых кожаных мешочка и положил на стол с глухим стуком. — Ваше жалованье. Месяц пути — по одному фунту каждому, как и договаривались. Считайте.
Мы взяли мешочки. Золотые соверены и серебряные шиллинги отдавались в ладони приятной, незнакомой тяжестью. Первая за много лет честная плата.
— А теперь, ребята, — Смит вздохнул, и в этом вздохе впервые слышалось что-то похожее на сожаление. — Вот что. Не могу я вас дальше оставить.
Сердце у нас упало.
— Мы что, провинились, боцман? — спросил Йохан.
— Да нет, черт вас побери, — почти раздраженно сказал Смит. — Дело не в вас. Прибыли сегодня на шлюпке четверо наших, со станции миссии. Те самые, что с лихорадкой слегли месяц назад. Выздоровели. Места-то на судне, сами знаете, считаные. На каждого человека — паек и койка. Им — свои места возвращать. Вам… вам здесь больше не осталось места.
Он говорил тяжело, как человек, вынужденный делать неприятную, но необходимую работу.
— Шлюпка у пристани вас ждет. Соберите свой скарб. — Он встал, тяжелый, как скала, и протянул нам по очереди свою здоровенную, мозолистую руку. Мы пожали ее. — Удачи вам. Вы — крепкие парни. Не пропадете.
И тут, к нашему удивлению, он добавил уже не как боцман, а как бывалый моряк, дающий совет молодым:
— В порту ищите судно до Англии. Клипера, барки, что угодно. Спросите в агентствах, в тавернах у капитанов. Если сразу ничего не найдется — нанимайтесь на работу тут, на берегу. В порту, на складах. Месяц, другой протянете, подработаете, а там, глядишь, и попутное судно подвернется. Главное — не болтайтесь без дела. В Кейптауне без гроша долго не продержитесь.
Мы кивнули, слова застряли в горле. «Спасибо, боцман». Больше сказать было нечего.
Через полчаса мы стояли на пристани, с нашими тощими мешками за спиной и кошельками с целым состоянием в один фунт каждый. Шлюпка с «Милосердия», забрав четверых поправленных, загорелых матросов, отчалила и быстро загребала обратно к белоснежному клиперу на рейде.
Мы остались одни. На многоголосой, пропахшей рыбой и смолой пристани Кейптауна. Свободные, здоровые, нос недостатком средств. Грохот телег, крики грузчиков, брань матросов — все это обрушилось на нас, подчеркивая наше одиночество. Мы переглянулись. В глазах Йохана я увидел то же, что чувствовал сам: легкую панику, приправленную решимостью. Мы были выброшены за борт снова. Но на этот раз не в бушующий океан, а в бурлящее море людское. И плыть надо было самим. Долго, мы это понимали, здесь не продержаться. Нужен был план. И работа как можно скорее.
 
 ГЛАВА 9. ПОРТОВЫЕ ТЕНИ КЕЙПТАУНА
Две недели в Кейптауне — и наша кожа, пропитанная солью океана, успела втянуть в себя запах пыли, навоза и тления этого города-призрака. «Милосердие» уплыло, оставив нас на гранитной набережной с парой фунтов в кармане и туманной тоской в душе, которую не мог рассеять даже африканский солнцепёк.
Работы не было. Вернее, она была — грязная, унизительная, бесконечная. Мы с Йоханом стали частью этого портового муравейника: таскали тюки с австралийской шерстью, что осыпалась и забивалась в горло, ворочали липкие от патоки бочонки, грузили ящики с дешёвым виски для кабаков. Каждый вечер мы возвращались в свою конуру — комнатёнку над сапожной мастерской, пропахшую кожей и кислым потом, — и наши кости ныли от немой, не морской усталости. Тоска по палубе, по свисту ветра в снастях, по ясной, пусть и суровой, морской судьбе, съедала изнутри. Мы были рыбами, выброшенными на берег, и берег этот медленно нас убивал.
Именно там, среди таких же отверженных, мы и встретили его. Финтана О’Лири.
Он выделялся, даже делая ту же чёрную работу. Высокий, жилистый, с огненно-рыжими волосами, собранными в потный пучок на затылке, и глазами холодного серо-зелёного цвета — как море у скалистых берегов его Ирландии. В его движениях была какая-то странная, кошачья грация, а в молчаливом сосредоточении — уверенность волка, временно загнанного в угол. Он не жаловался, не бухал до потери сознания, как остальные. Он наблюдал.
Он заметил нас почти сразу — двух «зелёных», ещё не утративших осанку моряков с корабля, но уже пропитанных отчаянием. Сначала это были лишь кивки, потом — молчаливая передача тяжёлого тюка в паре. А однажды вечером, когда мы, вымотанные, плелись к своему углу, его тихий, слегка хрипловатый голос окликнул нас из темноты переулка:
— Эй, клиперяги. С голоду помирать собрались? Идите сюда.
Он угостил нас крепчайшим, как смола, чаем в жестяной кружке и куском чёрного хлеба. Не из доброты — в его взгляде читался холодный расчёт.
— Вижу, парни, вы не отсюда. И деваться вам некуда, — сказал он, не спрашивая. — Здесь таких либо в тюрьму сгноят за долги в кабаке, либо в могилу свезут с лихорадкой. Вам нужен корабль.
— А ты откуда знаешь, что он нам нужен? — буркнул Йохан, всегда осторожный.
Финтан усмехнулся, и в уголках его глаз собрались лучики морщин, но тепла в них не прибавилось.
— По глазам видно. Вы ещё смотрите на море, а не в свой пустой кошелёк. Я могу показать, где ищут людей. Но место… место опасное.
Он не стал объяснять дальше. И этим завладел нашим вниманием полностью.
Через два дня, когда безысходность сжала горло особенно туго, он пришёл за нами — Сегодня. Одевайтесь… приличнее, если есть что. Ведём себя тихо. Слушаем. И ни с кем не связываемся.
Он привёл нас в «Разбитый киль».
Разница с нашими убогими кабаками была как между утлой шлюпкой и линейным кораблём. Здесь пахло не только потом и ромом, но и дорогим табаком, кожей, воском для сапог и деньгами. У стены сидели джентльмены в сюртуках — судовые агенты или владельцы контор. У стойки стояли капитаны, лица их обветрены, а в глазах — привычная власть. И повсюду — моряки. Не те оборванцы, что грузили шерсть, а настоящие морские волки с твёрдым взглядом и тяжёлой походкой: норвежские китобои, американские охотники на тюленей, немецкие торговцы, матросы с королевских почтовых клиперов.
Мы забились в самый тёмный угол, словно мыши в кают-компании. Финтан принёс три кружки мутного эля и погрузился в наблюдение. И тут у стойки грянула гроза.
Трое широкоплечие, в добротных, но поношенных куртках, были янки. Они стояли, окружив щуплого паренька в потёртом, но чистом камзоле — типичного английского клерка или младшего помощника, судя по виду. Голоса росли.
— …значит, так и передай своему скряге-хозяину, что его векселя здесь за грош не берут! — рявкнул самый крупный из американцев, лицо его, обветренное и грубое, было похоже на обрубленное топором полено.
— Я лишь передаю послание, сэр, — взволнованно, но с достоинством отвечал англичанин. — Пожалуйста, не повышайте…
— Не повышай? А вот так? — Детина толкнул его пальцем в грудь. Парень отшатнулся, споткнулся о табурет и едва удержался.
Что-то горячее и горькое подкатило мне к горлу. Унижение и его и наше. Мы сидели и боялись пошевелиться, как и этот бедолага.
И тут встал Финтан.
Он сделал это неспешно, будто потягиваясь после долгого сидения. Но в его движении была такая хищная готовность, что у меня похолодело внутри. Он шагнул вперёд, не повышая голоса, но его слова, произнесённые чётким, ледяным тоном, разрезали гул таверны, как нож:
— Здесь, джентльмены, драки начинают по-честному. Один на один. Или вы трое на одного только горазды?
Тишина, что повисла после его слов, была густой и звенящей. Она длилась одно короткое сердцебиение.
И её разорвал рык здоровенного янки. Он рванулся вперёд, как бык. Финтан нырнул под сокрушительный удар и его кулак, жёсткий и точный, врезался янки под самые рёбра. Тот ахнул, согнулся пополам.
И тогда грянул ад.
Всё смешалось. Грохот, звон, рёв. Мы с Йоханом, не сговариваясь, рванули за   Финтаном, но сразу утонули в водовороте. Я принял удар на плечо, ответил, свалив кого-то на липкий пол. Йохан отбивался, как мог. Мы дрались отчаянно и неуклюже, как загнанные звери.
А Финтан… Финтан работал. Он был нечеловечески спокоен. Он не дрался — он обезвреживал. Короткий удар в колено. Резкий толчок в горло. Он использовал всё: край стола, тяжёлую кружку в руке. И сквозь грохот я услышал его голос, обращённый к тому, кто начал всё:
— Нравится китобойня, земляк? — он говорил почти любезно, блокируя удар. — Только здесь киты — вы.
Вопль янки, у которого Финтан вывернул руку за спину, был полон неподдельной боли и ярости. И тогда кто-то пронзительно крикнул: «Констебли! На помощь!»
Финтан оглянулся на нас. В его глазах не было паники, только холодная ясность.
— За мной! — он схватил за воротник ошеломлённого англичанина и рванул к чёрному ходу в глубине зала.
Мы выскочили в вонючий переулок, заваленный гниющими отбросами, и помчались, спотыкаясь, вглубь лабиринта портовых складов. За нами гремели свистки и тяжёлые шаги. Финтан вёл нас безошибочно, пока мы не рухнули за высокую гору тюков, пахнувших овчиной и пылью. Мы лежали, давясь воздухом, сердце колотилось о рёбра, как абордажный молот.
Англичанин, Элвин, шептал бессвязные благодарности. Финтан молчал, прислушиваясь. Шаги пробежали мимо, затихли.
— Спасибо, — наконец выдохнул я, глядя на его профиль, освещённый щелью между тюками.
— Не за что, — отозвался он, не глядя. — Просто терпеть не могу, когда сильные давят слабых. Особенно эти наглые янки.
Он повернулся к нам. Его лицо в полумраке было странно отрешённым.
— Вам здесь конец, парни. Стража вас запомнила. Утром будут прочёсывать все притоны. Работы вам больше не дадут.
От этих слов стало пусто и холодно. Мы с Йоханом переглянулись. Мы были в ловушке.
— Но есть один путь, — тихо сказал Финтан. — Один корабль. Он стоит на внешнем рейде. Шхуна «Летучая Рыба». Капитан — Уильям Генри Хейс. Американец.
Он сделал паузу, давая нам вникнуть.
— Ему всегда нужны люди. Потому что народ от него… сбегает. Или пропадает. Говорят разное. Говорят, он возит особые грузы в островные края. Говорят, он платит чистым золотом. А ещё говорят, что на его борту закон кончается. Там свои правила.
— Что за грузы? — хрипло спросил Йохан, практичный даже сейчас.
Финтан усмехнулся, и в этой усмешке не было веселья.
— Кто их знает? Может, оружие для туземных вождей. Может, спирт для миссионеров. А может, и что поценнее… Он не афиширует. Но это — ваш билет отсюда. Может, ваш шанс. Последний.
Он посмотрел на меня, потом на Йохана.
— Решайте быстро. Шхуна снимается с якоря на рассвете. Я иду. Мне здесь тоже ловить нечего. Идёте со мной — будете знать, что хотя бы один на борту не воткнёт вам нож в спину первым.
 
Мы сидели в темноте, в пыльном укрытии, а перед нами зияла пропасть выбора. Остаться — значит ждать тюрьмы или голодной смерти. Пойти — значит шагнуть в полную тьму, на судно капитана, от которого сбегают.
Я посмотрел на свои руки, покрытые ссадинами и грязью. Любой ценой.
— Я иду, — сказал я.
Йохан закрыл глаза, кивнул. — Я тоже.
И тут тихий, всё ещё дрожащий голос англичанина прервал нашу мрачную решимость.
— Позвольте… позвольте и мне… — Элвин вытер разбитую губу тыльной стороной ладони. — Я вам безмерно благодарен. Меня зовут Элвин Смит. Я… клерк в конторе «Джонс и К°». — Он сделал глубокий вдох, собираясь с мыслями, и его речь стала чётче, деловитее, будто он докладывал хозяину. — Если вы хотите… если вы хотите домой, в Англию, есть иной путь. Без этого… капитана.
Мы с Йоханом насторожились. Финтан лишь сузил глаза, но не перебивал.
— Через месяц, — торопливо выпалил Элвин, — в последних числах, из Плимута прибывает пакетбот «Лорд Сомерсет». Он станет на якорь в Порт-Филлип, в колонии Виктория. Он загружается там… — он на мгновение запнулся, — солёной кенгурятиной и шерстью для королевского флота. Это верный путь домой. Легальный. И нужно будет найти способ добраться до севера Австралии.
Месяц - вечность для нас, без гроша, с клеймом дебоширов, разыскиваемых полицией. Легальный путь повис в воздухе прекрасным, но недостижимым миражом. Солёная кенгурятина… Звучало как насмешка над нашим положением.
Финтан усмехнулся, первым поняв абсурдность этого совета для таких, как мы.
— Очень мило, мистер Смит. А пока мы будем ждать этого благородного пакетбота с кенгурятиной, нас либо склюют местные воры, либо подберут констебли. У нас нет месяца. У нас есть только эта ночь.
Элвин потупился, осознав свою наивность. Его путь — путь человека с бумагами и адресом конторы. Наш путь был иным.
Финтан коротко кивнул, глядя на нас.
— Решение принято? Или будете ждать здесь благородного мяса?
— Идём, — твёрже повторил я. Йохан лишь мотнул головой, его взгляд был устремлён куда-то вдаль, будто он уже видел перед собой не тюки, а палубу той самой шхуны.
— Тогда ползите за мной. Тихо.
Мы выползли из-за тюков и, пригибаясь, поползли за его тёмной фигурой в сторону ночного моря, оставив позади тень легального спасения и шагнув навстречу тьме, где на чёрной воде ждала «Летучая Рыба». Слова о кенгурятине ещё звенели у меня в ушах, но они уже казались частью другого, невозможного мира. Наш мир сузился до вонючего переулка, боли в рёбрах и тёмной спины человека, ведущего нас к кораблю-призраку.
Элвин указал нам путь к заброшенному участку берега, где среди гниющих обломков старого дока и ржавых якорных цепей тихо покачивалась утлая тень — рыбацкая лодчонка с поломанными уключинами, но целыми вёслами. Она была похожа на дохлого кита, но её корпус ещё держался на плаву.
— Её старик-малаец бросил полгода назад, — прошептал Элвин. — Не топится, если не сильно волна.
Мы тепло, но быстро попрощались. Элвин сунул мне в руку смятый клочок бумаги с адресом конторы «Джонс и К°» на Хэйн-стрит.
— Если… когда вернётесь — спросите. Через месяц страсти улягутся. Янки уплывут на промысел, а наша полиция… — он горько усмехнулся, — у них и своих нераскрытых дел, как песка в пустыне. Не до нас им будет. Берегите себя.
Мы крепко пожали ему руки — этому щуплому клерку, который на миг стал нашим союзником в этой жестокой сумятице. Его путь спасения казался теперь не наивным, а просто другим. Чужим.
Лодка заскрипела, приняв наш вес, но не протекла. Мы оттолкнулись от ржавой железной сваи, и Йохан, сев на вёсла, замер, прислушиваясь. Ни криков, ни всплесков весел за нами. Только далёкий гул порта и плеск воды о камни. Мы двинулись в темноту, в сторону огней рейда.
Гребля давалась тяжело — лодка была неповоротлива, а страх выдавать себя заставлял погружать вёсла в чёрную, маслянистую воду без единого звука. С каждым взмахом силуэт «Летучей Рыбы» становился чётче. Это была не изящная клиперская красавица, а приземистая, широкобокая шхуна с двумя мачтами — высокой грот-мачтой и меньшей — бизань-мачтой у самого среза кормы. Судно походило на рабочую лошадь морей: не быстрое, но выносливое и вместительное. На её борту царила гробовая тишина. Ни голосов, ни шагов по палубе. Только одинокий масляный фонарь, качавшийся на кормовом гакаборте, отбрасывал дрожащее жёлтое пятно на воду, обозначая присутствие судна. Этот одинокий огонёк в темноте казался и маяком, и предупреждением.
Лодка со скрежетом коснулась борта у бака, чуть в стороне от светового круга. Мы замерли, цепляясь за скользкую обшивку. Тишина давила. И вдруг сверху, из темноты, прямо над нашими головами, раздался приглушённый, но отчётливый голос. В нём не было ни любопытства, ни тревоги — лишь скучная, рутинная бдительность:
— Эй, кто там по борту? Доложите.
Мы с Йоханом переглянулись. Финтан, сидевший на корме лодки, медленно поднял голову. Его лицо, освещённое снизу отражённым светом фонаря, было непроницаемо. Он сделал едва заметный жест рукой, веля нам молчать, и ответил, чуть повысив голос, ровно настолько, чтобы его услышали на палубе:
— Пополнение с берега. От О’Лири. Капитан ждал.
В нависшей над нами тишине послышался короткий, недоверчивый хмык, а затем — скрип блоков. С борта медленно, словно щупальце, спустился конец верёвочного трапа.
 
ГЛАВА 10. НА БОРТ
Трап, спущенный с борта, болтался на мокром канате, поскрипывая, как виселица. Финтан схватился за него первым, одним плавным усилием подтянулся и исчез в темноте над фальшбортом. Йохан кивнул мне — теперь твоя очередь.
Веревка обожгла ладони, пропитанные морской солью и смолой. Я полез, отталкиваясь ногами от скользкой обшивки, чувствуя, как лодка подо мной уходит, и вот уже черный силуэт борта навис надо мной. Рука Финтана схватила меня за куртку, и я грузно перевалился через планширь, упав на твердые, влажные от росы доски палубы.
Здесь пахло иначе, чем на «Милосердии». Не свежей древесиной, паклей и воском, а старым деревом, пропитанным дегтем, сырой шерстью, ржавым железом и чем-то кисловатым, животным. И было неестественно тихо. Ни привычного бормотания вахтенных, ни перекличек, ни скрипа снастей. Только редкий ленивый перезвон блока да далекий плеск воды.
Перед нами, вынырнув из тени грот-мачты, стоял человек. Он ждал, сложив руки за спиной. В свете единственного фонаря его лицо казалось вырезанным из старого желтоватого дерева — резкие, недружелюбные черты, тёмные, глубоко посаженные глаза под тяжелыми веками, и аккуратные, подстриженные усы. Он был одет не как простой матрос — добротный, хоть и потертый, синий мундир без знаков различия, но с золотыми пуговицами, туго накрахмаленный воротник. Он был похож на капитана. Но это была карикатурная, потускневшая копия. В нём не было той разнузданной энергии, о которой ходили слухи про Уильяма Генри Хейса. Вместо неё чувствовалась ледяная, выверенная дисциплина.
— Я — первый помощник, мистер Грейвз, — произнёс он тихим, ровным голосом, в котором не дрогнула ни одна нота. — Вы пришли по вызову. Фамилии?
— О’Лири, — отчеканил Финтан.
— Ван дер Берг, — буркнул Йохан.
— Торнтон, — добавил я.
Грейвз кивнул, достал из внутреннего кармана мундира маленькую кожаную книжку и карандаш.
— Последнее судно?
— «Милосердие», бриг, Ливерпуль, — сказал я.
— Опыт?
— Марсовый. Плотницкие работы.
— Матрос, навигация, — коротко бросил Йохан.
Финтан молчал. Грейвз поднял на него взгляд.
— О’Лири?
— Опыт есть, — лаконично ответил ирландец. Больше помощник не спрашивал.
Он что-то быстро записал в журнал ровным, убористым почерком.
— Правила просты, — заговорил он снова, не глядя на нас. — Вы на борту шхуны «Летучая Рыба» под командованием капитана Уильяма Генри Хейса. Капитан и команда отдыхают. Никакого шума. Никакого огня, кроме разрешенных мест. Вахты и обязанности будут объявлены утром. За нарушение субординации или порчу имущества — строжайшая ответственность. Вопросы?
Вопросов не было. От этого монотонного, безжизненного голоса кровь стыла в жилах.
— Хорошо. Следуйте за мной.
Он повернулся и зашагал к корме, его сапоги бесшумно ступали по палубе. Мы потянулись за ним, как привязанные. Он провёл нас мимо темного, зияющего открытого люка в трюм — оттуда пахнуло тем самым кислым, густым запахом, — к низкой двери в надстройке на юте. Открыл её, пропуская нас внутрь.
Это была не каюта, а чулан. Небольшое помещение в кормовой части, под самой шканцевой палубой. Воздух был спёртый, пахнущий плесенью, сыростью и старым потом. Никаких коек. Только три потрёпанных гамака, привязанные к мощным балкам набора корпуса. В углу стояла деревянная кадка с водой и жестяной ковш. Больше ничего.
— Ваше место до дальнейшего распоряжения, — сказал мистер Грейвз, стоя на пороге. Его фигура загораживала слабый свет из коридора. — Подъём в шесть. Не опаздывать. Спокойной ночи.
Он вышел, и дверь с мягким щелчком закрылась за ним. Мы остались в полной, почти осязаемой темноте. Лишь через несколько минут глаза начали различать слабые полоски света, пробивавшиеся сквозь щели в обшивке.
— Устроились уютненько, — сухо бросил Финтан, на ощупь отыскивая один из гамаков.
Я скинул свой тощий вещмешок на пол, сел на него, прислонившись спиной к прохладной, влажной обшивке. Тишина здесь, внутри корабля, была ещё более гнетущей, чем на палубе. Но это была не мирная тишина. Это была тишина затаившегося зверя. И мы оказались у него в животе.
Йохан тяжело вздохнул в темноте.
— Никто не спросил, согласны ли мы.
— Нас уже внесли в журнал, голландец, — беззвучно усмехнулся Финтан. Раздался скрип веревок — он укладывался в гамак. — Теперь мы — часть экипажа «Летучей Рыбы». Спокойной ночи, парни. Спите, пока можете.
Я закинул ноги в свой гамак. Грубая ткань неприятно впивалась в спину. Сквозь корпус доносился едва уловимый, постоянный стон — шум воды, облизывающей борта там, в черноте рейда. Я смотрел в темноту, где должны были быть балки потолка, и думал о кенгурятине, о далеком, невозможном Порт-Филлипе, о законопослушном пакетботе. Эти мысли казались теперь сном. А вот скрип гамака, спертый воздух и давящая тишина заброшенной кормовой каюты — это была новая, пугающая реальность. Мы были на борту. И назад пути не было.

ГЛАВА 11. СКРИП СНАСТЕЙ И ШЕПОТ ДОСОК
Нас поднял звук, от которого сводило скулы. Не звон, не крик — а мерный, тупой стук деревянного молотка о переборку точно против нашей двери. Тук. Тук. Тук. Будто часовой механизм нашей новой жизни завёл свои колёсики. Вслед за стуком раздался голос, хриплый от утренней простуды и вечного недовольства:
— Эй, койки-качки! Поднять якоря из койки! На палубе, пока я не начал мести её вашими задницами! Три минуты, или ваша доля рома достанется крысам!
На палубе «Летучей Рыбы» в предрассветной мгле царила тихая, зловещая дисциплина. И над этой каторжной тишиной, как четыре каменных истукана, возвышались офицеры — тени незримого капитана.
Мистер Грейвз, первый помощник, стоял на шканцах, вонзив руки в карманы своего синего, безупречно скроенного мундира. Он был высок и сух, как рея, а лицо его напоминало вырезанный из старого, пожелтевшего слоновой кости маску: узкие, бледные губы, прямой нос и глаза цвета свинцового неба перед штормом. В этих глазах не было мысли — лишь холодное, бездушное отражение правил. Он был живым уставом, ходячим параграфом морского закона, и сама воздух вокруг него казался более разрежённым и стерильным.
Рядом, прислонившись к бизань-мачте, курил трубку боцман Ларсен. Если Грейвз был сухим — Ларсен был сырым и могучим, как вывороченный с корнем вековой дуб. Его широченные плечи, обтянутые поскрипывающей кожей куртки, казались способными вынести любую тяжесть, а руки, покрытые шрамами и синими якорными татуировками, напоминали сплетения якорных канатов. Лицо его было изрыто глубокими морщинами, как фарватер в скалах, а маленькие, глубоко посаженные глазки блестели, как мокрая галька, в них читалась не злоба, а усталая, всепоглощающая уверенность хищника, знающего своё право на этой палубе.
У штурвала, не касаясь его надраенных деревянных спиц, стоял штурман Риггс. Он был самым молодым из четвёрки, но казался старше всех — не годами, а тяжестью безмолвного знания. Его тёмные волосы были тронуты ранней проседью у висков, а лицо, загорелое и худое, носило отпечаток бессонных ночей, проведённых над картами и логарифмической линейкой. Он был одет с аккуратной, почти щепетильной чистотой, и его тонкие, нервные пальцы то и дело перебирали чётки из невидимых расчётов. Он напоминал не моряка, а монаха какого-то мрачного, математического ордена, где молитвой были координаты, а грехом — ошибка в счислении.
И, наконец, доктор Коул. Он слонялся у грот-мачты, тощий и сутулый, похожий на большую, болезненную птицу. Его лицо, обрамлённое остренькой, жидковатой бородкой, было бледным, почти восковым, а глаза за толстыми стёклами пенсне казались увеличенными, неестественно внимательными. Он был облачён в странный гибрид формы: поверх поношенного офицерского мундира был небрежно накинут длинный медицинский сюртук, из кармана которого торчали какие-то инструменты. Он выглядел человеком, разорванным между двумя мирами — миром дисциплины и миром внутренностей, — и ни в одном из них не чувствовал себя дома. Его присутствие вносило в строгий порядок палубы тихую, медицинскую ноту разложения.
Команда — человек двенадцать — работала под их безмолвным надзором, как часовые механизмы под взглядом часовщиков.
— Ван дер Берг, к плотнику — конопатить шлюпку, она течёт, как решето! — рявкнул Ларсен, и его голос, похожий на скрежет якорной цепи по клюзу, нёсся по всей палубе. — О’Лири, на марс, проверь брасы! Торнтон — в трюм, старую солому долой, а то там скоро сама собой двигаться начнёт!
Я двинулся к люку, но работа встала — к борту мягко приткнулась катерка. Вся палуба замерла, наблюдая за привычным ритуалом.
Из люка на корме выползли трое. Их не вели — их выводили, как мешки с мусором. Здоровые матросы держали их под мышки, лица безучастные. Троих трясло так, что зубы выбивали дробь по палубе. Цвет лица — как у вымоченной в рассоле тряпки.
— О, новых пассажиров на берег завезли? — хрипло бросил кто-то сзади. — Опять лихоманка болотная?
Доктор Коул, щёлкая тростью по голенищу, кивнул Грейвзу. Его вердикт прозвучал громко и чётко, для всей команды:
— Балласт. Только воду портят и место занимают. На берег. В лазарет. Выживете — может, догоните. Хотя сомневаюсь.
Больных потащили к борту. Один из них попытался что-то сказать, но его вырвало за борт желчью.
— Смотри-ка, — фыркнул боцман Ларсен, наблюдая, как их спускают по штормтрапу. — Совсем размякли. — Он наклонился над фальшбортом и крикнул уже удаляющейся катерке: — Эй, вы там! Не залеживайтесь в лазарете! Дьявол вас к утру ждёт, обещал капитанами назначить, как оклемаетесь!
С палубы донёсся короткий, жёсткий смех. Ларсен обернулся, его глазки уставились прямо на меня.
— Торнтон! А ты чего замечтался, будто на причале проводы устраиваешь? В трюм! Там солома сама себя не переложит, а мне балласт на судне не нужен!
Спуск в трюм был погружением в иной мир. Воздух — густой, кислый, сладковато-трупный. Двое матросов внизу, низкорослый и жилистый да молодой парень, уже гребли старую, прелую солому.
— Присоединяйся, новичок, — хрипло сказал низкорослый. — Бери лопату в углу. И дыши ртом, а то наглотаешься миазмов и присоединишься к тем троим.
Работали молча, но слаженно. Под конец, сдвигая доска, я увидел обломок медной буквы, вбитой в старый брус. Низкорослый резко наступил на доску ногой.
— Не твоего ума дело. Старый корабль — старые шрамы. Забывай.
Нашу передышку прервал крик с марса: «Парус! По правому борту! Военный шлюп! Ложится в дрейф!»
Тишина на палубе сменилась отлаженным безмолвием действия. Все замерли в «рабочих» позах.
К борту, рассекая воду острым форштевнем, приближался британский 18-пушечный шлюп «Харриер». Чистый, аккуратный, смертельно серьёзный. На палубе, у отполированных медных пушек, стояли матросы в синих куртках, смотрящие на нас пустыми, служебными глазами. На мостике — офицеры в синих мундирах с золотом.
С британца прокричали в рупор: «Название судна и порт приписки!»
Грейвз с юта ответил чётко: «Шхуна «Летучая Рыба», из Бостона. Груз — инструмент для колонистов».
Пауза была долгой. Потом скомандовали: «Пришлите капитана с документами!»
И тогда на палубу вышел Он.
Капитан Уильям Генри Хейс. Высокий, в тёмно-зелёном безупречном сюртуке. Лицо загорелое, с проседью, выразительное. Он выглядел как преуспевающий делец. В руках — толстый кожаный портфель. Его появление было тихим, но мгновенно изменило напряжение в воздухе.
— Шлюпку, мистер Грейвз. Вы — со мной, — сказал он бархатным, уверенным голосом.
За минуты была спущена лучшая гичка. Хейс спустился в неё легко. Мы стояли у лееров, наблюдая, как шлюпка с поднятым флагом подошла к борту «Харриера». Там уже был спущен трап, убранный в красное сукно. Хейс поднялся на борт, с достоинством поздоровался с британским командиром — стройным капитаном с орденской лентой на мундире. Их проводили в кормовую каюту. Исчезли.
Финтан тихо оказался рядом.
— Идешь пить чай с тем, кто может тебя повесить, — прошептал он. — И улыбаешься. Вот что значат правильные бумаги. Наши имена в судовой роли уже стоят. Крикнешь сейчас — станешь не спасителем, а проблемой. А проблемы здесь решают. Быстро.
Прошёл час. Наконец, на британце оживились. Хейс снова появился на палубе, обменялся рукопожатием с британским капитаном, улыбаясь и о чём-то оживлённо беседуя. Он вернулся на борт «Летучей Рыбы» свежим и спокойным.
— Мистер Грейвз, можно сниматься. Нам пожелали попутного ветра, — сказал он, и в его голосе звучала лёгкая, уверенная ирония.
«Харриер» дал прощальный гудок, развернулся и ушёл под всеми парусами, словно спеша по делам империи. На нашей палубе Ларсен рявкнул: «Цирк уехал! Всем по местам!»
 В этот момент рядом возник боцман Ларсен. Он не шёл — он надвигался, как низкая туча. Остановился перед Финтаном, его взгляд, будто рашпиль, скользнул по обветренным рукам ирландца, по узлу на оттяжке, который тот зачем-то поправил.
 — О’Лири, — проскрипел Ларсен, и это не был окрик. Это была констатация. — На марсе работать умеешь. Чисто. Без суеты. Держись так, и с тобой разговаривать можно будет.

Он кивнул, сухо, один раз, и это кивок стоил десятка хвалебных речей. Это был пропуск из мира балласта в мир нужных людей. Затем Ларсен повернулся к нам. Его маленькие, глубоко посаженные глазки, похожие на обсидиановые пули, уставились сначала на Йохана, потом на меня.
— Ван дер Берг, — произнёс он, и голос его потерял металлическую злость, обретя тяжесть гранита. — Плотницкую работу видел. Шлюпка не потечёт. Это разумно. Ты, голландец, на место встаёшь.

Йохан лишь чуть выпрямил спину, но в его глазах, уставших и настороженных, мелькнула искра — не радости, а чего-то большего: признания. Его профессионализм, его умение, вывезенные с «Милосердия», здесь, в этом аду, оказались валютой. А потом взгляд Ларсена упёрся в меня. — Торнтон. Я застыл, чувствуя, как под этим взглядом холодеет спина.
 — В трюме не сдрейфил, — отрубил боцман. — Не блевал, не ныл. Солому выгреб, как надо. Это — начало.

 Он сделал шаг вперёд и с размаху, со всей своей медвежьей силой, хлопнул меня лапищей по плечу. Удар был такой, что я едва устоял, и в нём не было дружбы. В нём была печать. Печать мастера, поставившего клеймо на годный инструмент.
 — С началом службы, сынки, — рыкнул он, обращаясь уже к нам обоим. — Теперь вы не береговое отродье. Теперь вы — руки «Летучей Рыбы». Не опозорьте.

Он развернулся и пошёл прочь, а его слова повисли в солёном воздухе, как вызов и как приговор. «Руки «Летучей Рыбы»». Мы больше не были мусором, жалким пополнением. Мы стали функцией, деталью в страшном, но отлаженном механизме. Это была похвала не на жизнь, а на выживание. И от неё было в тысячу раз страшнее, чем от любой угрозы.
Вечером в нашей конуре я рассказал Йохану про медные буквы. Финтан, уже лёжа в гамаке, засмеялся сухо.
— «Лорд Семюэл»… Весёлый призрак. Сгорел со всей командой, а костяк его плавает под новым именем. Спите. Завтра, слыхал, настоящий груз начнут грузить. Увидите, на что способна наша «Летучая Рыба» с полным брюхом.
Он погасил фонарь. В темноте скрип корпуса звучал громче. Скрип корабля-призрака. А мы, получив свою скупую похвалу, стали его новой, живой и уже необратимо соучастной командой. В отблеске сигнальной лампы я поймал в чёрной воде отражение нашего борта. Тёмное, смазанное и бездонное, как наша новая судьба.
ГЛАВА 11. ЗОЛОТАЯ ПЫЛЬ НА ВЕТРУ
 Семь дней и ночей, слившихся в одно монотонное борение со стихией. «Летучая Рыба» шла на северо-восток, подгоняемая устойчивым багшагом – попутным ветром, что дул ровно и надёжно, будто сама судьба толкала нас в спину. Палуба, вначале казавшаяся местом каторги, стала ареной нашей новой, чёрной службы. Мы — «руки «Летучей Рыбы» — работали. Я с Биллом и Юнгой всё глубже узнавал трюм, его скрипы, его запахи, его скрытые шрамы. Йохан с плотником чинили всё, что могло сломаться на старом корабле. Финтан стал правой рукой Ларсена на марсе, его молчаливая эффективность была как заточённая сталь.
А капитан Хейс… Он появлялся редко. Как призрак. Выходил на палубу в сумерках, в своём тёмно-зелёном сюртуке, ставил ногу на комингс люка, смотрел на горизонт. Он не командовал — командовал Грейвз. Он не кричал — кричал Ларсен. Хейс лишь присутствовал, и этого было достаточно, чтобы порядок на корабле становился железным, а воздух — густым, как перед грозой.
 . И этот порядок касался всего. После работы нас ждал не отдых в грязи, а чёткий, неумолимый ритм чистоты.
Доктор Коул, с его вечной, засаленной тетрадью, превратился в настоящего дьявола от гигиены. Он выстраивал нас в шеренгу, и каждый по очереди должен был пройти под ледяной струёй забортного насоса.
— Мистер Торнтон! — его голос, резкий и сухой, как щепка, резал воздух. — Под струю. С головы до пят. За уши и под ногти особое внимание. Солёная кожа — рассадник гнили. Я лично проверю!
И он проверял. Его тонкие, цепкие пальцы оттягивали ушную раковину, проверяя, не осталось ли там кристалликов соли — «рассадника гнили», как он твердил.
Затем следовала выдача. Каждому из нас, словно благородным лордам, вручили по комплекту новой, жёсткой, как фанера, парусиновой робы.
— Это не лохмотья! Это ваша вторая кожа на этом судне! — рычал Ларсен, наблюдая за процессом. — Стирать каждый третий день, без разговоров! Солёная вода — не оправдание! Порядок на корабле начинается с чистоты в кубрике и на вашей шкуре! Койки — сверкать, личные сундучки — выметены, робы — выстираны и высушены. Кто проигнорирует — будет драить гальюн щёткой для палубы. Понятно?!
И мы стирали. Отдраивали грубую ткань о ребристые, щербатые доски стиральной доски, пока пальцы не краснели, не покрывались водяными мозолями и не сдирались в кровь. Запах мокрой парусины, дёгтя и мыла стал нашим постоянным спутником.
Но главной его навязчивой идеей была цынга. Он следил за приёмом лаймов с маниакальной тщательностью.
Во время обеда его тень падала на стол. Он медленно обходил ряд за рядом, и его острый взгляд, будто хирургический зонд, выискивал пустые места на мисках.
— Ван дер Берг, — голос звучал тихо, но в нём звенела сталь. — Я не вижу в вашей миске лайма. Где ваша долька?
Йохан, смущённо бурча что-то на голландском, показывал пустую ложку.
— Не вижу! — Коул не отступал. — Цинга, мистер, не ходит с криком. Она подкрадывается тихо. Ломает ваши сосуды изнутри, пока вы спите. Пока вы мечтаете о доме. Ваши зубы начнут шататься, дёсны кровоточить, старые раны откроются. Вы хотите стать обузой для команды? Нет? Тогда съешьте. Сейчас же. До последней кислой капли.
И Йохан, морщась, давился липкой, зелёной мякотью под неотрывным взглядом доктора, который ждал, пока тот не проглотит последнюю белую косточку. Только тогда Коул кивал, делал отметку в своей проклятой тетради и шёл дальше, к следующему матросу. Это был не просто приём пищи. Это был ритуал выживания, и доктор Коул был его безжалостным жрецом.
И команда… Под железной рукой Ларсена выковалась странная спайка. Люди начали перебрасываться словом, грубоватыми шутками. «Эй, Торнтон, — кричал мне старый Билли с марса, — не зевай внизу, а то тебя крысы за борт стащат вместе с твоей тоской!» Работали слаженно, предугадывая движения друг друга. Мы с Йоханом постепенно втягивались. И в конце недели случилось невероятное: Ларсен, закончив обход, молча сунул каждому из нас в руку по новенькому шиллингу. «За работу. Качество вижу. На берегу пропьёте, а здесь — берегите. Заработали».
Шиллинг жёг ладонь. Мы успокоились. Мы почти вписались. Поэтому то утро, когда меня разбудила не качка, а полная, звенящая тишина, стало таким тревожным.
Путь от «Летучей Рыбы» до чёрного пляжа оказался короче, чем ждалось, но адски тяжёл. Ласковый багшаг, что неделю нежно покачивал нас на своей груди, здесь, в узком проливе между островом и открытым морем, взбесился. Он словно раздвоился: сверху ещё дул ровный ветер, а снизу, из глубины, вставала встречная, злая толчея. Море закипело белыми, рваными барашками.
Короткие, крутые как стена волны, рождённые на мели и течением, лупили в борт баркаса не последовательно, а вразнобой. Шлюпку не качало – её дёргало. Она зарывалась носом в прозрачно-зелёный склон волны, а потом, будто споткнувшись, валилась всем корпусом вниз, в мокрую яму, с таким толчком, что спина упиралась в банку. Следующий удар приходился сбоку, заставляя судёнышко крениться с мерзким, затяжным скрипом, так что планширь почти целовал пену, а с наветренного борта ледяная солёная вода окатывала всех до нитки. Потом – рывок вверх, на гребень, где на миг открывался вид на чёрную полоску берега, уже так близко, и снова – падение в бездну.
Дух захватывало не от восторга, а от животного ужаса и тошноты. В животе всё сжималось в холодный, скользкий ком. Я впивался пальцами в сыруя древесину планширя, чувствуя, как суставы ноют. Рядом молодой матрос Томми, с которым мы вчера чистили медяшку на юте, позеленел, как заплесневелый лимон. Он молча, с тупой покорностью, сглатывал подкатившую горечь, но глаза его были полы страхом и мольбой. Даже бывалые моряки стиснули зубы, их лица заострились, а костяшки пальцев побелели.
И сквозь вой ветра и шум воды с кормы, где он стоял, вросший в палубу, словно часть румпеля, пробивался хриплый голос Ларсена:
— Что, детки, — прохрипел он, и в его голосе слышалась не злость, а какое-то дикое удовольствие, — думали, золото в люльке лежит, под парчовой подушкой? Его море стережёт! А море, оно обожает над зелёными салагами посмеяться! Держись, щенок, не пускай душу в пятки! Сейчас до берега – как до рая, рукой подать!
Каждое его слово тонуло в грохоте следующего удара. Но в этой адской качке был свой жуткий ритм, и Ларсен, ведя баркас, вписывался в него, как в такт проклятому танцу. Он не боролся с волной – он уступал ей, чтобы в следующий миг вывернуть руль и рвануть вперёд. Это было мастерство, граничащее с безумием. И когда киль наконец с глухим, волнующим скрежетом врезался в вязкий, чёрный песок, облегчение было настолько физическим, всепоглощающим, что казалось — тебя не просто вырвало за борт, а саму душу вытряхнуло, промыло этой солёной водой и швырнуло на берег, пустую оболочку.
 — Первая партия, на берег! — рявкнул Ларсен. — Торнтон, Ван дер Берг, Финтан, Томми — шагом марш! Тащите палатку, ящики, бочку с водой!
Мы вывалились в тёплую, мутную воду по щиколотку. Воздух был густым и сладковато-гнилым. Джунгли нависали стеной.
Пока мы, четверо, волокли груз, Ларсен ушёл за подкреплением. Через час шлюпка вернулась, глубже осев в воду. С неё сошли ещё четверо матросов, а за ними — сам боцман.
— Вот и весь наш сброд! — крикнул он, скидывая тяжёлый свёрток. — Девять душ, включая мою грешную. Капитан увёл шхуну в бухту за мыс — там и стоянка тихая, и от чужих глаз укрытие. А мы тут, красавцы, будем землю потрошить!
Работа закипела. Словно по волшебству, среди корней кривых пальм выросла большая брезентовая палатка. Из ящиков достали не только лопаты, но и хитрые деревянные лотки на ножках.
— Слушать сюда, шпана! — Ларсен собрал нас под полотняным навесом. — Видите этот песок? Он с сюрпризом. Наша задача — обогатить. Снять верхний слой, прогнать через шлюзы и получить концентрат. Чёрный, тяжёлый шлих. В нём золота вдесятеро больше. Этот шлих мы и грузим. А уж дома его доведут до кондиции.
Старый Билли хрипло спросил:
— А что, боцман, нельзя тут уж до зерна дойти? Жалко как-то, добро в отвал отправлять…
— Жалко? — Ларсен оскалился. — Мне тоже жалко, если какое-нибудь таможенное судёнышко из-за горизонта выползет. Так что жалеть будем на берегу, за кружкой эля. А здесь — работаем быстро и тихо. Понятно?
Он повёл нас вдоль берега. Чёрная полоса песка здесь была шире, и в ней, как звёзды в ночном небе, мириадами сверкали блёстки.
— Вот наш «прииск». Работаем звеньями. Смены по четыре часа. Простоя не будет.
Солнце висело раскалённым шаром. Я попал в звено промывки. Старый Билли поставил передо мной лоток.
— Смотри, салага, и учись, — прохрипел он, наливая воду. — Льёшь воду, качаешь вот так, по кругу. Легкое — уходит. Тяжёлое — остаётся. Золото — оно тяжёлое, как грех на душе.
Я повторил движение. Песок уносился, а на дне оставалось что-то тёмное, маслянистое.
— Ну, вот и оно. Гляди.
Я замер. В чёрной массе, как искры от костра, сверкали сотни побольше — крошечный, но явный, неровный комочек тусклого жёлтого металла.
— Самородочек, — усмехнулся он, подбрасывая его на ладони. — Мал золотник, да дорог, как твоя девичья невинность. Ты его намыл. Молодец.
И он безжалостно швырнул самородок в общий просмоленный мешок. В горле встал ком. Я впервые в жизни увидел настоящее золото. Добыл его. И мельчайших жёлтых крупинок. Билли ловко подцепил ногтем что-то … всё.
Вечером Ларсен вскрыл последний ящик. Он достал оттуда не инструмент.
— Спокойно, орлы, — проворчал он, видя наши горящие глаза. Шесть тяжёлых пистолетов и несколько мушкетов легли на брезент. — Это не для потехи. Остров Сна спит. А вокруг много кто бодрствует. Дело серьёзное, вы в таком впервые. Запомните: днём вы — золотодобытчики. А если что — вы же и охрана. Азартно?
— Ещё бы! — сорвалось у Томми.
— Ещё бы, — передразнил его Ларсен. — Только помни: тут азарт — до первой пули. А пуля, она дура — своего не ищет, чужого не жалеет. Так что бдите. И работаем.
«Летучая Рыба» скрылась за мысом. И под тяжестью тропической ночи, с холодным железом у входа в палатку, мы погрузились в новый, дикий ритм. Мы добывали золото. И мы же его сторожили. С каждым мешком чёрного шлиха что-то менялось внутри. Шиллинг в кармане теперь казался смешной фальшивкой. Это был не заработок. Это был задаток. Аванс за наше молчаливое превращение. Мы перестали быть просто «руками» корабля. Здесь, на этом чёрном песке, мы отращивали ему когти и клыки.

 ГЛАВА 12. КРОВЬ НА ЧЁРНОМ ПЕСКЕ
Когда «Летучая Рыба» скрылась за мысом, мы, под тяжестью тропической ночи, с холодным железом у входа в палатку, погрузились в новый, дикий ритм.
Первые два дня прошли в лихорадочной работе. На третий — случилось.
Ночную вахту у сложенных у кромки воды мешков с чёрным шлихом держал старый Нэд Криббс, молчаливый, как рыба, ветеран десятка плаваний. Его разбудил не звук, а ощущение — смутное чувство чужого присутствия, знакомое каждому, кто долго смотрел в ночное море. Он не закричал сразу. Сначала увидел: тени, две или три, отделились от стены джунглей и крадутся, неестественно пригнувшись, к нашему складу.
— Стоять! — его голос, хриплый от неиспользования, гулко разнёсся в тишине. — Кой идёт? Отозваться!
Тени замельтешили, зашуршали по песку. Вместо ответа — приглушённый взрыв ругательств и резкий, сухой щёлк взводимого курка.
Нэд, по старой морской привычке, пальнул в воздух. Грохот выстрела из его кремнёвого мушкета разорвал ночь, как удар грома.
Лагерь взорвался. — ТРЕВОГА! К ОРУЖИЮ! — это орал уже Ларсен, выскакивая из палатки с пистолетом наголо. Мы, спросонья, хватались за мушкеты, не понимая, откуда ждать беды.
Незваные гости, оглушённые выстрелом, откатились в джунгли. Утром следы были налицо: несколько мешков были сдвинуты с места, на песке — следы босых, грязных ног и обломок грязного тесака.
Ларсен осмотрел следы, лицо его стало каменным.
— Береговые крысы. Видели дым нашего костра, услышали стук. Думают, мы караван джентльменов-старателей. Ошибка у них вышла. — Он плюнул в песок. — Финтан, Торнтон, Ван дер Берг, Томми — со мной. Берём воду, порох и пули. Остальные — круговая оборона. Никого к мешкам!
Мы углубились в чащу. Ларсен шёл первым, неспешно, как охотник, читая следы на влажной земле. Через несколько часов мы наткнулись на их лагерь. Вернее, на вонючее логово. Примятая трава, остатки костра, обглоданные кости мелкой твари и две фигуры, сидевшие спиной к нам у ручья.
Это были не туземцы. Это были белые, но такие, каких я видел лишь на самых гнилых ливерпульских доках. Оборванные до лохмотьев штаны, грязные, в струпьях рубахи. Один — тощий, с лихорадочно блестящими глазами и длинными, спутанными волосами, в которых, казалось, жили букашки. Второй — коренастый, с обезображенным оспой лицом, жадными руками дробил камнем какие-то корешки. От них пахло немытым телом, гнилью и отчаянием. Каторжники? Беглые матросы с какого-нибудь разбитого судна? Вольные охотники за чужим добром? Они олицетворяли собой всё, чем мог бы стать любой из нас, сорвись он с цепи закона и порядка в этой зелёной преисподней.
Мы наблюдали за ними до полудня, скрытые в папоротниках. Они нервно раскуривали трубку, набитую сушёной травой, спорили шёпотом и постоянно поглядывали в сторону нашего берега. Жадность перевешивала страх. Было ясно — они вернутся.
— Хватит. Берём живьём. Пойдут с нами — выгоним на косу. Откажутся… — Ларсен не договорил. Большой палец его правой руки отвел курок пистолета назад, до характерного щелчка. — Торнтон, справа. Финтан, слева. Я — по центру. Йохан, прикрой наш тыл.
Мы вышли из укрытия. Увидев нас, особенно Ларсена с его каменным лицом и пистолетом, «береговые крысы» окаменели на секунду. Потом тощий, с визгом, рванул в кусты. Коренастый, оскалившись, выхватил из-за пояса старый, ржавый тесак.
— Бросай железо! На землю! — прогремел Ларсен.
В ответ прозвучал выстрел. Не наш. Пуля, выпущенная из чащи тем, третьим, кого мы не учли, с хриплым свистом прошла в сантиметре от головы боцмана и ворвалась ему в бедро. Ларсен ахнул, больше от ярости, чем от боли, и рухнул на колено, но пистолет не выпустил, давая ответный заряд в сторону вспышки выстрела.
Все смешалось.
— Боцман ранен!
Коренастый с тесаком кинулся на поверженного Ларсена. Но между ними оказался я. Не помня себя от ужаса и дикой злости, я не выстрелил — кремень ещё не был взведён. Я просто бросился вперед и ударил его прикладом мушкета в бок что было силы. Послышался хруст, человек завыл и свалился.
С другой стороны, Финтан действовал с ледяной точностью. Он успел взвести курок, прицелился. Его выстрел, единственный, чёткий, ударил в руку третьего стрелка, появившегося из зарослей. Тот вскрикнул, и его самодельная, на скрутках проволоки, кремнёвая самопалка упала в папоротник.
А Йохан, оставшийся сзади, сделал самое разумное. Он не палил куда попало. Быстро насыпав порох на полку своего мушкета, он отстреливался методично, хладнокровно, целясь под ноги бегущему тощему и отсекая его от раненого товарища, создавая нам время.
— Торнтон, тащи его! — крикнул Финтан, указывая на Ларсена, который, стиснув зубы, пытался встать, держась за окровавленное бедро.
Я и Финтан, под непрерывным прикрытием Йохана, который палил теперь уже для острастки в воздух, потащили Ларсена прочь, волоча за собой и нашего оглушённого пленника. Отход был сущим адом. Каждый шорох казался засадой. Но слаженность, та самая, что выковал на корабле Ларсен, сработала. Мы не побежали, как стадо. Мы отступали, как арьергард: Йохан прикрывает, мы тащим, Финтан скачет флангами, чтобы не обошли.
Добравшись до лагеря, мы едва не получили залп от своих — так мы были похожи на разбитый отряд. Ларсена уложили в палатке. Свинцовая пуля, к счастью, не раздробила кость, а прошла навылет, но потеря крови была серьёзной. Старый Нэд Криббс рвал свою и без того рваную рубаху на жгуты, чтобы перетянуть рану. Но Ларсен, стиснув зубы, качнул головой.
— Коул… Чёртова сухопутная крыса, на шхуне. Гонца… на «Рыбу». Быстро.
Его взгляд, мутный от боли, выцепил в полумраке палатки нас с Финтаном.
— Вы. Двое. По пляжу… вокруг мыса. Бегом. Скажи Коулу… пулю насквозь. И капитану… — Он закашлялся, — Скажи… «береговые крысы» не одни. Их хозяин… на хвосте.
— А пленный, боцман? — спросил Финтан, кивнув в сторону связанного у входа коренастого негодяя, который стонал.
Ларсен слабо усмехнулся, и в этом подобии улыбки было больше звериной злобы, чем юмора.
— Развяжи ему язык, Нэд. Вежливо попроси. Я пока… отдохну.
Мы с Финтаном выскочили из палатки.
— Бежим, не отставать! — бросил Финтан, и мы рванули по плотному, влажному песку, где следы оставались чёткими и глубокими. Бег под свинцовым небом, с одной мыслью — успеть, — был почти облегчением после адской трескотни в джунглях.
Пока мы мчались, в лагере старый Нэд  Криббс принялся за «вежливую просьбу». Методы у него были старые, морские, и не требующие особых приборов — крепкий морской узел, затянутый на лодыжках и перекинутый через сук, да пара метких вопросов, заданных одновременно с тем, как несчастного медленно поднимали вниз головой над тлеющими углями нашего костра. Через полчаса, когда мы уже видели вдали мачты «Летучей Рыбы», стоящей в спокойной бухте, пленный заговорил.
Оказалось, звали его Гарри-Болтун, и был он одним из тех, кого мистер Джаспер Кричли набирал на набережных Порт-Джэксона из отбросов — бывших каторжников, дезертиров, готовых на всё за глоток рома и надежду на горсть серебра. Они работали тут, на другой стороне острова, полгода, мыли песок дочиста, как одержимые, но жили впроголодь, потому что Кричли считал, что «крысы должны быть голодными, чтобы лучше рыли».
— Он твой капитан знает, — хрипел Гарри-Болтун, сплёвывая кровь и пепел. — Кричли. Они, как кошка с собакой, ещё с тех пор, как на Яве один контракт делили. Ваш Хейс ему тогда под штирборт зашёл, а мистер Кричли этого не забывает. Он про «Рыбу» пронюхал. Ждёт. Их шхуна, «Морской Дьявол», должна с провизией и подмогой к концу недели подойти. А как подойдёт… — Он злобно хмыкнул. — Нас тут пятнадцать ртов голодных. А вас — девять. Да вы и мешки свои с чёрным добром не спрячете. Он всё заберёт. И шкуры с вас, за компанию, спустит.
Тем временем мы с Финтаном, запыхавшиеся, уже карабкались по трапу на «Летучую Рыбу». Новость, которую мы принесли, повисла в капитанской каюте тяжёлым, зловещим молчанием.
Капитан Хейс, выслушав, не дрогнул и бровью. Он медленно обвёл взглядом карту на столе.
— Джаспер Кричли, — произнёс он тихо, и в этом имени звучала холодная, давняя ненависть. — Так он тут пасётся. Жадность всегда приводит его на чужой след.
Доктор Коул, схватив свой саквояж, уже мчался к шлюпке. Капитан остановил его взглядом.
— Вылечи ему ногу, Доктор. Он мне ещё нужен. А вам, — он перевёл ледяные глаза на нас, — назад. Скажите Ларсену: держать периметр. Не мыть, а копить. Каждый мешок — теперь на вес пороха. «Дьявол» Кричли ходит быстрее нас. Значит, работать будем ночью. А днём — смотреть в оба. Их шхуна покажет себя у восточного мыса. Когда покажется — сигнал двумя кострами. Понятно?
— Так точно, сэр, — отчеканил Финтан.
— Ступайте.
Мы плыли обратно с доктором Коулом, и теперь даже ласковый свет утреннего солнца на воде казался обманчивым. «Морской Дьявол»… Кричли… пятнадцать головорезов. Слова пленного жгли сознание. Наш чёрный песок перестал быть просто грузом. Он стал приманкой, наживкой в смертельной ловушке, расставленной среди этих бескрайних вод. И мы, «юная троица», из старателей и охранников в одночасье превратились в гарнизон осаждённой крепости, ожидающей штурма. Наш шиллинг жёг карман уже не как плата, а как залог выживания. Когти и клыки, которые мы начали отращивать, теперь должны были защитить не только добычу, но и нашу собственную шкуру. А впереди, за горизонтом, надвигалась тень «Морского Дьявола».

ГЛАВА 13. СЕРЕБРО НА ЛАДОНИ
Последующие дни слились в один долгий, изматывающий кошмар, движимый не страхом, а каким-то тёмным, неистовым бесом. Казалось, сама золотая лихорадка вселилась в каждого из нас. Я видел, как менялись лица моих соратников — Йохана, Финтана. Глаза, вчера ещё полные тоски или простодушного страха, теперь горели скупым, цепким огнём. Мы не просто копали — мы вгрызались в чёрный песок, с каким-то остервенением, будто в каждой горсти таилась не крупинка золота, а капля нашего собственного спасения или проклятия.
Работали до волдырей, которые лопались и снова нарастали, пока руки не покрывались жёсткой, как парусина, коркой. Никто не жаловался. Тишину нарушал только тяжкий стон лопат, скрип корзин, монотонный шелест песка, просеиваемого через сито, да отрывистые команды Ларсена. Он, бледный, но неукротимый, сидел на складном табурете у входа в палатку, опираясь на мушкет, и его взгляд, острый, как шило, выискивал малейшую провинность или послабление.
— Не зевай, Торнтон! — хрипел он сквозь стиснутые зубы, всё ещё бледный от потери крови, но уже вернувший себе железную хватку. — В этом песке теперь не только золото. В нём твоя шкура! Копай!
И мы копали. Мешки — серые, неуклюжие, пахнущие джутом и пылью — росли у кромки воды как грибы после дождя. Сложенные в пирамиду, они стали нашим фортом, нашей крепостью и нашей вечной головной болью.
Днём — работа до ломоты в костях. Ночью — караул. Это были самые выматывающие часы. Темнота тропической ночи была не просто отсутствием света — она была живой, густой, звучной. В ней каждый шорох превращался в шаг, каждый треск сучка — в щелчок курка. Мы знали, что они рядом. «Береговые крысы» Кричли не ушли. Мы слышали, как осыпался песок где-то в темноте, как поскрипывали лианы. Однажды ночью Финтан, обладавший слухом летучей мыши, беззвучно указал рукой в черноту джунглей. Мы все замерли. Оттуда, из непроглядной чащи, донесся едва уловимый, влажный звук — будто кто-то сплюнул. Они наблюдали. Ждали. Поэтому в заросли, даже по нужде, мы не ходили поодиночке. Правило было простое и железное: один смотрит в джунгли, другой спиной к нему — дело делает. И так по кругу.
На четвертый день, когда гора мешков уже казалась неприступной, а нервы были натянуты до предела, на горизонте показалась знакомая, долгожданная тень. «Летучая Рыба», легко скользя по лазурной воде, подошла к берегу. Сошли две шлюпки, полные свежих матросов — подмога, которую мы уже не надеялись увидеть.
Работа закипела с новой силой. Теперь мы не копали, а таскали. Мешок за мешком, согнувшись под неподъёмной тяжестью, мы волокли наш «урожай» к шлюпкам. Песок просачивался сквозь грубую ткань, покрывая спины и плечи жёлто-чёрной пылью. Гребец к гребцу, без лишних слов, мы образовали живую цепь от склада до уреза воды. Ларсен, хромая, но неумолимый, руководил погрузкой, его голос, сиплый и властный, резал воздух:
— Аккуратней, черти! Это не балласт! Если уроните за борт — сами следом поплывёте! Давай, давай, шевелись!
К закату последний мешок, отмеченный углём крестом — знаком богатого улова, — шлёпнулся на дно баркаса. Облегчение, которое мы почувствовали, было почти физическим, как если бы с наших плеч сняли ту самую гору песка. Нас, грязных, пропахших потом, пылью и страхом, погрузили в шлюпки и доставили на борт.
И тут началось нечто невероятное. Нас встретил… порядок. Тот самый, железный, неумолимый корабельный порядок. У трапа стоял доктор Коул с ведром и щёткой.
— По очереди! — скомандовал он. — Под насос! С головы до пят! Я вижу песок за ушами, мистер Ван дер Берг!
Нас отдраили ледяной забортной водой так, что кожа загорелась. Потом выдали чистую, жёсткую, пахнущую свежестью парусиновую робу. Одевая её, я чувствовал, как с меня вместе с грязью сходит что-то ещё — что-то дикое, звериное, что поселилось во мне на том берегу.
На шканцах, свежий и невозмутимый, в своём тёмно-зелёном сюртуке, стоял капитан Хейс. Он обвёл нас спокойным, оценивающим взглядом, но ни единым словом, ни намёком не выдал, думает ли он о нашей выдержке или просто смотрит на отработанный инструмент. Его лицо было, как всегда, каменной маской.
— Построиться, — тихо сказал он.
Мы выстроились. Ларсена, хмурого и бледного, под руки привели на палубу.
И тут произошло то, во что мы уже перестали верить. Помощник капитана, мистер Грейвз, принёс небольшой, но крепкий сундучок. Открыл его. Внутри, тускло поблёскивая в свете фонарей, лежали аккуратные стопки монет. Не шиллинги. Соверены. Золотые соверены.
— За работу, — коротко бросил капитан. — И за верность.
Грейвз начал вызывать поимённо. Подходили, и каждому в ладонь, тяжёлую и шершавую, клали пять монет. Холодный, ощутимый вес настоящего золота. Сто фунтов. Целое состояние. Моя рука непроизвольно сжалась, будто боялась, что монеты испарятся. Я встретился взглядом с Йоханом. В его глазах было не ликование, а глубокая, ошеломлённая серьёзность. Мы это заработали. Кровью, страхом, адским трудом.
А потом подошёл кок с бочонком и двумя матросами. В протянутые руки поставили жестяные кружки, в которые плеснули добрую порцию старого, выдержанного бренди.
— От капитана, — бухнул кок. — Для пищеварения.
Горьковатый, обжигающий напиток ударил в голову, смешав усталость, напряжение и головокружение от неожиданного богатства. Мы пили, кашляли, и понемногу лица начали расплываться в первых за много дней улыбках — неуверенных, усталых, но настоящих.
Капитан Хейс, наблюдая за этим, чуть заметно кивнул Ларсену и молча удалился в свою каюту. Его работа была сделана.
По его распоряжению, нам дали целые сутки полного отдыха. Ни вахт, ни работ. Мы были на седьмом небе от счастья. Забравшись в кубрик, кто-то достал потрёпанные карты, кто-то просто растянулся на койке, прислушиваясь к привычному скрипу корпуса. Снаружи доносился мерный шум воды, рассекаемой форштевнем. «Летучая Рыба», легко осевшая в воду под весом нового груза, резво бежала по волнам, унося нас прочь от проклятого чёрного пляжа. Куда? Это было теперь неважно. Важно было то, что мы плывём. Что мы выжили. И что в наших карманах лежало холодное, неоспоримое доказательство этого — серебро на ладони, которое пахло порохом, потом и свободой. Пусть и очень, очень дорогой ценой.
Вот она, юношеская глупость во всей красе. Видал я этих «морских волков» после первой чарки да первой горсти серебра. Шкура ещё не обсохла от страха, в ушах ещё свистит та самая пуля, что мимо виска пролетела, а они уже в петухов играют. Думают, капитан им за доброту душевную платит. Ха! Платит он вам, щенки, не за прошлое. Платит аванс за будущее. Чтоб в следующий раз, когда он вам прикажет на верную смерть лезть, вы не задумывались. Чтоб эта самая монетка в кармане жгла и шептала: «А ведь он же справедливый, он заплатил… Значит, и сейчас надо». Он не отец вам. Он — ваш хозяин. А золото — это не награда. Это самый крепкий в мире канат, которым он вас теперь к своему делу привязал. Надежнее цепей. Пейте, пейте, «волки»… Завтра проснетесь — и поймете, что цена у этой монеты одна: ваша покорность. И что вы не уплыли от чёрного песка. Вы просто повезли его с собой. И он теперь навсегда в ваших карманах, и в ваших головах. И запах у него — не свободы. Запах у него — долга. Который ещё придётся отрабатывать. С процентами».
Но мы не слышали этого голоса. Мы были молоды, пьяны и счастливы. «Летучая Рыба», легко осевшая в воду под весом нового груза, резво бежала по волнам, унося нас прочь от проклятого чёрного пляжа. Куда? Это было теперь неважно. Важно было то, что мы плывём. Что мы выжили. И что в наших карманах лежало холодное, неоспоримое доказательство этого — серебро на ладони. Мы были уверены, что оно пахнет победой и свободой. Мы ещё не знали, что самый горький счёт за него только предстояло оплатить.
 
ГЛАВА 14. НОВАЯ ЗЕЛАНДИЯ

 Почти две недели «Летучая Рыба» шла курсом на юго-восток. Ветер, ровный и попутный, как будто сама судьба наконец решила нам помочь, наполнял паруса. Секрета в нашем курсе не было, и атмосфера на судне была спокойной, почти сонной. «Черный» трюм был забит под самые бимсы, да и палуба походила на склад странного портового грузчика — аккуратные горбы мешков, принайтовленные к фальшборту. Плелись мы поэтому неспешно, редко выжимая больше восьми узлов. По счислению боцмана, до Окленда оставалось еще дней десять, но это никого не огорчало. Напротив.
На судне царила та редкая благожелательность, что возникает только после тяжелой, но успешно завершенной работы. Даже капитан, обычно нелюдимый тень на корме, теперь частенько появлялся на шкафуте, молча и одобрительно оглядывая свое судно и людей. Между матросами исчезла привычная ворчливая перебранка; шутки звучали чаще, а взгляды стали прямее. Теперь на борту не было ни одного зеленого юнги — все были обстреляны, проверены и тем островным кошмаром сплочены в нечто целое.
Тяжелой работы почти не было. Паруса, ловя ровный багштаг, стояли как вкопанные, и лавировать на галсы нам не приходилось. Даже рана Ларсена, благодаря нашему судовому лекарю — педантичному немцу, знавшему толк не только в роме, — затягивалась на глазах. Но куда заметнее была перемена в самом боцмане. Его привычная, обезличенная свирепость куда-то испарилась, уступив место жесткой, но уже личной требовательности. Отношение его к нам, особенно ко мне и Йохану, явно переменилось, и это видели все.
Свободного времени было в избытке, и почти каждый день, уже после полудня, на бак являлся вахтенный и, усмехаясь, нарочито строго бросал:
— Матросы Торнтон и ван дер Берг (Йохан, к моему удивлению, оказался отпрыском целой династии голландских шкиперов)! Вам приказано явиться к боцману для обучения морскому делу. Живо!
Мы шустро вскакивали и бежали в его каюту. Ларсен обычно полусидел на своей койке, а на крошечном столе, привинченном к переборке, лежали листы бумаги с вычерченными схемами и тот самый, ловко сработанный из плотной бумаги кораблик — его наглядное пособие. И хотя во время этих уроков он покрикивал на нас и ворчал, что мы «тупее бакового рыма», дело двигалось вперед семимильными шагами.
Боцман был откровенно поражен познаниями Йохана. Тот не только виртуозно вязал знаменитую дюжину узлов одной левой, но и демонстрировал хитроумные голландские штыки и сплесни, о которых Ларсен только слышал. «Дьявол, а не матрос», — хрипел он, одобрительно качая головой. Я же, кажется, удивил его другим. Когда речь зашла об устройстве судов, я, глядя на бумажный кораблик, начал перечислять: «Шхуна… бриг… барк… снек… флейт…» — описывая оснастку и обводы каждого. «А откуда тебе, щенок, знать про французские «пинассы»?» — прищурился Ларсен. «С семи лет с отцом и дедом на верфи работал, мистер Ларсен. Не только строили, но и перестраивали», — ответил я. Боцман долго смотрел на меня, а потом просто кивнул, и в его взгляде промелькнуло нечто вроде уважения.
Мы быстро освоили всю оснастку «Рыбы», научились читать секретный язык ее скрипов и понимать, как управлять ею не силой, а предвидением. Честно скажу, в те тихие дни, когда мы окончательно закалились духом и немного очерствели сердцем, мысли о родном доме, о зеленых холмах Кента, стали приходить все реже и туманнее. Море и корабль становились настоящей, а не вынужденной реальностью.
Финтан, наш тихий ирландец с нервами натянутой струны, теперь все чаще пропадал в кубриках старой матросской гвардии. Его тихая страсть к карточным играм оказалась сильнее нашей юношеской компании. Он лишь посмеивался над нами, говоря, что наша «ученость» скучнее, чем расклад «фараона» на месячный оклад.
А по вечерам, когда сумерки окрашивали небо и море в свинцовые тона, Йохан вынимал подаренный секстант и старый, потертый капитанский компас. «Теперь твоя очередь, Торнтон. Море прощает голод, жажду и даже трусость. Но навигационную ошибку — никогда», — говорил он, и начинался мой мучительный урок.
Нужно было поймать дрожащую в объективе звезду, совместить ее с едва различимой в сумерках линией горизонта на раскачивающейся палубе и в тот единственный миг, когда светило будто садилось на самую грань мира, снять точный отсчет. Рука дрожала, сбивалось дыхание — и все, угол неверен. А потом — бесконечные таблицы, поправки на высоту глаза… У Йохана же движения были отточены, как у часовщика. Казалось, он не вычислял, а просто беседовал с ночным небом.
С компасом была своя головоломка. Его стрелка под стеклом показывала не на истинный север, а на магнитный — капризный, вечно смещающийся призрак. А железо самого судна — пушки, якоря, даже гвозди в обшивке — неуклонно сбивало ее. Каждые несколько дней штурман сверял курс по звездам, составляя для нашего компаса новую таблицу его ежедневной лжи. Я корпел над этими цифрами, а Йохан, хитро улыбаясь, наставлял: «Запомни, мальчик. Компас всегда врет. Весь навык — знать, как именно он врет сегодня. И помнить, что завтра он соврет уже по-другому».
И в одной из таких вечерних вахт, когда я в десятый раз пытался «поймать» Сириус, а Йохан, прислонившись к фальшборту, молча вертел в руках свой старый латунный компас, я почувствовал его напряженное внимание. Он смотрел не на меня и не на звезды. Его взгляд был устремлен куда-то далеко за корму, в темнеющую ширь океана, где уже слились в одну черную полосу небо и вода. Он смотрел так, будто старался разглядеть в набегающих волнах что-то невидимое мне. Или услышать — звук, которого еще не было.
— Что-то не так? — спросил я, опуская секстант.
Йохан медленно повернул голову, не переставая перебирать пальцами гладкий корпус компаса. В его глазах, обычно таких ясных, мелькнула тень, знакомая мне по ночным караулам на острове.
— Нет, — сказал он после паузы, слишком долгой для простого ответа. — Все так. Слишком тихо и слишком… правильно.
Он больше ничего не добавил, лишь открыл крышку компаса, и в последнем свете зари стрелка, дрогнув, указала на свой невидимый магнитный север. Йохан пристально посмотрел на неё, затем на тёмный горизонт за кормой, и снова на стрелку. Его беспокойство, тихое и точное, как показание секстанта, уже передалось мне. Мы стояли молча, слушая, как поет в снастях попутный ветер, неся нас к далекой Новой Зеландии. Несло легко и быстро. Словно кто-то другой уже рассчитал за нас этот курс до конца.
Массивный кованый якорь, висевший на стопоре у клюза, был нашим главным спасением и главной опасностью. Если отдать его неправильно, сорвавшийся с барабана канат мог смастерить «козью ногу» — страшную колтун-петлю, сбивающую с ног всех на своем пути, или, что хуже всего, якорь мог лечь на грунт плашмя, не зацепившись, оставив нас на милость волн.
Команда вцепилась в рукояти брашпиля. Раздался шипение, грохот выбиваемого стопора, и якорь рухнул вниз.  Это с клюза в воду, со свистом проскальзывая, побежал якорный канат — толстенный, в руку толщиной, сплетенный из манильской пеньки. Он страшно терся о дерево клюза, дымя и наполняя воздух резким запахом гари. Мы все замерли, глядя на то, как этот живой, извивающийся змей уходит в глубь. Звук должен был измениться — лёгкий толчок, приглушенный удар снаружи обшивки, означал бы, что якорь встал. Канат вытравливали ещё немного, давая ему лечь на дно, а затем начали осторожно выбирать, натягивая, чтобы проверить надежность захвата за грунт.
 «Летучая Рыба» дрогнула, развернулась носом к волне и — встала. Якорь взял.
И в этот самый момент, словно сама земля решила нам ответить, из густых зарослей, вплотную подступавших к желтому пляжу, вышли три фигуры. Они стояли безмолвно, и в ту же секунду на нас накатила новая волна — не морская, а волна запахов. После недель соленого сквозняка, запаха смолы, пота и старого дерева наши ноздри атаковал странный, густой и сложный воздух суши. Влажная, почти сладковатая прель гниющих листьев, резкий аромат цветущих растений, которого не описать, и под ним — едва уловимая, но отчетливая горьковатая нотка, как от далекого костра, тлевшего на влажных дровах. А вместо привычного карканья чаек в ушах стоял непривычный концерт: странные переливчатые трели, похожие на свист, и гулкое посвистывание невидимых в сумраке птиц.
На шкафуте тут же зашептались офицеры. Капитан Блэквуд, не отрывая подзорной трубы от глаз, что-то коротко сказал своему помощнику, мистеру Грейвсу. Тот кивнул, и вскоре баркас с четырьмя гребцами уже прыгал по волнам к берегу. Встреча на пляже была короткой, и вся группа растворилась в вечерних сумерках, поглощенная стеной растительности.
После этого капитан через Ларсена распорядился раздать ужин и готовиться к раннему отдыху. «Назавтра — необъявленный аврал, — прошествовал по палубе боцман. — И сил, черти морские, понадобится больше, чем у целой кавалерийской роты. Так что койки — ваши лучшие друзья до рассвета».
Но отдых не приходил. Тишина, опустившаяся на судно, была обманчивой. Её заполонили береговые шумы и запахи, которые, казалось, только усилились с наступлением темноты. Свист ветра в такелаже и рокот прибоя теперь звучали по-другому — это был аккомпанемент к тому странному хору и тому густому воздуху, что плыли к нам с тёмного берега. Лежа в своих койках, мы ворочались. Пахло землёй. Настоящей, тяжёлой, непохожей на палубу землёй. Этот запах будил в памяти то, о чём старались не вспоминать за долгие недели в море: запах вспаханного поля после дождя, сырости садовой изгороди возле отчего дома, дыма из трубы родного очага. Он волновал и тревожил сильнее любой качки. Он напоминал, что где-то там, в этой чёрной, звучащей и пахнущей неизвестностью чаще, теперь была наша цель, наша работа и, возможно, новые опасности. Это была не тишина усталости, а тревожная, звенящая чувствами пауза.
Тот береговой воздух, сладковато-горький и густой, не отпускал нас всю ночь. Он просачивался в кубрик, навязчивый и чужой, напоминая, что мы уже не в безграничном море, а у кромки незнакомого мира. Для людей, проведших в океане долгие недели, эти запахи были как наваждение. Они будили спящую в душе тоску по твердой земле, по яблоне в саду, по тропинке, ведущей к дому, — обо всем том, что стараешься забыть в морской службе. Сон был тревожным и поверхностным.
Так, под тревожащий душу аромат далёкой земли и под странные крики ночных птиц, закончилось это плавание. И началось нечто новое.
Рано утром, когда серый свет едва начал размывать очертания берега, нас поднял на ноги глухой, влажный стук о борт. Это вернулась шлюпка с мистером Грейвсом. Через несколько минут, протирая сонные глаза, весь экипаж уже стоял на палубе в рабочих робах — поношенных, пропахших солью и потом.
Помощник капитана коротко доложил что-то капитану Блэквуду у трапа. Тот выслушал, кивнул, и его взгляд, скользнув по собранной команде, стал твёрдым и деловым. Он молча поднял руку — и резко опустил её вниз. Отмашка на аврал.
Не нужно было повторять. Ларсен, уже стоявший на баке, пронзительно свистнул в свою дудку. На палубе началась привычная, отлаженная кутерьма. Мигом спустили еще одну шлюпку — теперь их было две. Из-за недостатка рук в каждой поставили всего по два гребца. Младших, нас с Йоханом и еще пару парней, поставили к талям — канатным блокам у фальшборта, через которые предстояло спускать груз. Те, кто постарше и крепче, готовились принимать на спину тяжелые мешки.
И началась работа — тяжелая, мокрая от утренней мороси и брызг, но… почти веселая. Четкая, как хорошо собранный механизм. Мешок за мешком, без суеты, но и без проволочек, «черное золото» начинало свой путь на берег. И даже капитан Блэквуд, наблюдая с кормы за слаженными движениями команды, позволил себе нечто, отдаленно похожее на улыбку. Он был явно доволен. Плавание закончилось. Теперь начиналось настоящее дело.
ГЛАВА 15. БУХТА БЕЗ НАЗВАНИЯ

Итак, почти до самого вечера команда шхуны занималась разгрузкой и перетаской мешков на берег. К тому же, каждые четыре ходки шлюпок нам приходилось подменять моряков на вёслах. Вот где открывался истинный ад! Как же красиво и легко это выглядело со стороны — ровные всплески, слаженные взмахи. Но самому вложить плечо в это весло, чувствуя, как уключина упирается тебе в ребра, как море с каждым взмахом становится тяжелее, а весло — будто наливается свинцом… Это была настоящая каторга. Здесь сопротивление оказывало и море, и нарастающая усталость мышц, и собственное дыхание, сбивающееся на крик. Я думал про себя с гордостью, что стал настоящим морским волком, а на самом деле выдохся и едва не опозорился уже после первого рейса к берегу. Руки тряслись так, что я едва мог удержать кружку с водой.
Хорошо, что нам, гребцам, не было положено разгружаться. Для этого у кромки воды, там, где прибой уже терял силу, их уже ждали. Незнакомые люди.
Их было человек десять. Они не походили ни на матросов, ни на поселенцев. Одеты были в прочную, выцветшую от солнца одежду смешанного покроя — что-то от моряка, что-то от лесоруба. Лица скрывали широкополые шляпы и густые, давно не бритые бороды. Они работали молча и сноровисто, не глядя на нас. Как только шлюпка с мешками ударялась килем о песок, двое из них молча прыгали в воду по пояс, хватали носовую стропу и властным жестом отстраняли нас, гребцов. Их движения были сильными, точными, без лишнего усилия — движения людей, знающих вес и море, и песка.
— Стой и не мешай, — тихо сказал мне на ухо старый матрос Марлоу, когда я по привычке потянулся помочь. — Их работа. Наша — грести обратно.
Они выгружали мешки на импровизированные носилки из жердей и холста и уносили их вглубь пляжа, к самому краю джунглей, где мы смутно различали какие-то постройки, скрытые лианами. Ни слова, ни вопроса. Только работа. И ощущение, что мы, команда «Летучей Рыбы», были здесь лишь временным звеном в чьей-то давно отлаженной, тайной цепи.
Первых, тех, что командовали, было двое. Они не лезли в воду, а стояли на сухом песке. Один — широкоплечий, с лицом, обветренным до цвета старой кожи, в потертом, но добротном офицерском сюртуке без эполет. Это был явно контрабандист, свой человек капитана Блэквуда на берегу. Он короткими, резкими жестами указывал, куда нести мешки. Его зоркие, холодные глаза скользили по каждому мешку, будто оценивая не вес, а чистоту совести. Рядом с ним — человек с лицом бухгалтера и цепкими пальцами, щелкающий костяшками счётов, — его приказчик или кладовщик. Их лагерь, несколько крытых брезентом и пальмовыми листьями бараков, угадывался в глубине, у самой стены джунглей.
Вторые — настоящие «береговые братья». Их было трое или четверо. Это были существа, казалось, созданные из солёного дерева и старого железа. Их одежда была лоскутным одеялом из морской формы, кожи и парусины. Один, с пустым рукавом, закатанным выше локтя, ловко управлялся одной рукой, затягивая сложный узел на носилках. Другой, весь изрезанный татуировками старых якорей и русалок, молча, с усмешкой наблюдал за нашей неумелой вознёй с вёслами. Это были бывшие моряки, давно сбежавшие от капитанов и законов, обжившие этот дикий берег. Они знали море, волну и вес груза лучше любого из нас и работали с молчаливой, почти презрительной эффективностью.
И, наконец, третьи — наёмные рабочие. Молчаливые, с потупленными взглядами маори или такие же замкнутые белые, возможно, с китобойных судов. Их наняли за ром, табак или гроши. Они были мускулами всей этой операции. Как только шлюпка ударялась о песок, именно они, по одному кивку «берегового брата», молча прыгали в ледяную воду, принимали на загорелые плечи неподъёмные мешки и, согнувшись, уносили их в указанную сторону. Они не смотрели нам в глаза. Их работа — таскать и молчать.
Мы, гребцы «Летучей Рыбы», оказались лишь временным, слабым звеном в этой отлаженной цепочке. Мы привезли груз. Они его принимали, словто передавая в другие, невидимые нам руки. Ад на вёслах, через который мы прошли, был для них лишь первым, самым лёгким этапом долгого пути этого «чёрного песка». И глядя на эту беззвучную, жутковато слаженную работу, я понял: капитан Блэквуд ввёл нас не просто в авантюру. Он ввёл нас в свою стаю.
Команда «Рыбы» сделала своё дело. За ужином никто даже не заикнулся о том, чтобы сойти на берег, хотя разрешение от капитана было. Мы просто молча ели, уставшие до костей — и старые волки, и мы, молодые. Порядок есть порядок, дело есть дело. Сегодня дело было сделано.
Доев, не сговариваясь, поползли в кубрик. Только вахтенные остались на своих постах.
Я рухнул в свою койку. Всё тело ныло, а в ушах ещё стоял лязг талей и ропот прибоя. Сегодняшний день снова поставил меня на место. Не морской волк, а щенок, который только учится не лезть под ноги.
Йохан лежал в своей койке рядом и уже почти не дышал, отключившись. Разговор подождёт до завтра. Сейчас был нужен только сон.
 
На рассвете боцман Ларсен построил нас на палубе. Капитан Блэквуд, стоя на шкафуте, объявил простой и жёсткий план: почти вся команда идёт на берег для работ в лагере. На «Рыбе» оставалась лишь смена вахтенных — трое матросов с дежурным офицером. Остальные, включая меня, Йохана и Финтана, должны были доставить в лагерь оставшийся скарб: инструменты, парусину и главное — тяжёлые ящики с провизией.
На пляже уже почти не было наших мешков. За ночь молчаливые люди с берега сделали своё дело — груз исчез, будто его и не было.
Тропа начиналась сразу за стеной гигантских папоротников, выше человеческого роста. Сделав первые шаги вглубь, я ощутил, как будто захлопнулась дверь в привычный мир. Гул прибоя остался позади, его сменила оглушительная, давящая тишина. Воздух стал густым, влажным и тяжёлым, он пах сырой землёй, гниющим деревом и чем-то цветочным, но приторным.
Мы шли, сгибаясь под ящиками, по едва заметной тропе. Она петляла меж корней, похожих на каменные канаты. Над головой смыкался плотный зелёный полог из листьев деревьев. Солнце пробивалось сюда редкими, косыми лучами, в которых кружилась мошкара. Свет был зелёным и призрачным, будто мы шли по дну древнего моря. Ветви старых каури, покрытые седым мхом, напоминали кости исполинских животных. Тишину нарушали лишь наши тяжёлые вздохи, скрип коробов да странные звуки: щелчки, словно камешки падают на листья, и далёкие переливчатые трели, будто невидимый флейтист пробовал инструмент.
Чем выше мы поднимались, тем чаще тропа выводила к прогалинам. И вот тогда открывался вид. Перед нами расстилалась бескрайняя зелёная страна — холмы, покрытые лесом, как спина огромного зверя, глубокие поросшие папоротником лощины, а вдали, на горизонте, сизые конусы, от которых поднималась тонкая белая дымка. Воздух здесь уже был другим — в нём висела едва уловимая, но цепкая нота серы, будто где-то в недрах этой земли тлел вечный огонь. Я смотрел на эти бескрайние, дикие просторы, на изгибы хребтов, и в голове сама собой сложилась легенда, рассказанная боцманом: Те Ика-а-Мауи. Рыба Мауи. Это была не просто земля. Это был гигантский улов, вытащенный со дна океана, покрытый лесом вместо чешуи и дымящийся от усилия.
Шли мы несколько часов. Ноги, привыкшие к качке палубы, путались в корнях. Наконец, запах дыма стал явным, а тропа вывела нас к лагерю.
Он располагался на краю большой прогалины у подножия одного из холмов. Несколько брезентовых палаток, наскоро сколоченный бревенчатый навес для склада и каменное кольцо кострища. Мешки с нашим «чёрным песком» были аккуратно сложены штабелями под навесом, прикрытые парусиной. Трое тех самых «береговых братьев» молча раскладывали мешки. Капитан Блэквуд и мистер Грейвс уже были здесь, о чём-то коротко говоря с тем самым широкоплечим человеком в потрёпанном сюртуке — начальником этого тайного стана.
Боцман Ларсен тут же принялся раздавать задания. Кто-то пошёл устанавливать палатки, кто-то — рубить хворост для костра. Нас с Йоханом направили под навес разбирать ящики с провизией. Мы молча принялись за работу. Усталость от перехода ещё сильнее вдавливала плечи, но я понимал — это только начало. Настоящая работа в лагере только начиналась.
 К обеду нас позвали в большую палатку. И там мы увидели их.
Пока мы ели похлёбку, вокруг стола неслышно двигались двое подростков. Лет по двенадцать-пятнадцать. Чернокожие. Они подавали миски, подбирали упавшие ложки, стояли у входа, готовые выполнить любое указание. Глаза их были опущены, движения точные и безжизненные, как у механизмов. В лагере, полном грубых моряков, они были самыми тихими существами.
Я только переглянулся с Йоханом. Финган, сидевший напротив, лишь усмехнулся и поднёс палец к губам. Знак был ясен: видеть, но молчать.
После обеда занялись делом. Всё, кто не был на кухне или в охране, шли к горному ручью. Задача была проста — промывать песок из мешков при помощи деревянных лотков. Нас немного поучили, как правильно делать это, чтобы не потерять крупицы «чёрного золота», и вскоре работа закипела. Её было не просто много — её было море. Под брезентовыми навесами стояли сотни таких же мешков, привезённых, должно быть, задолго до нас.
И тут я заметил главное. Основную, самую тяжёлую часть работы выполняли не мы. Её делали они — те самые подростки. Десятки мальчишек, согнувшихся над ручьём. Их лотки двигались быстрее и ловчее наших.
Финган, работавший рядом, наклонился к нам и прошептал сквозь шум воды:
— Это рабы. Захваченные в Африке, в Австралии, на Гвинее… Бог знает где ещё. Видишь те бараки вон за теми деревьями? Там их держат. Присматривают за ними трое стариков-негров. Да и те почти свободные — хозяева выгнали их по старости, вот они и кормятся здесь за кусок хлеба, сторожат таких же, какими были сами.
Он помолчал, перевёл дух.
— А есть ещё и барак девочек. Их меньше. Они на кухне, стирают, шьют одежду для мальчишек. За ними старая негритянка смотрит.
Мир перевернулся. Не просто перевернулся — он сломался, обнажив гнилую изнанку. Мы были не в рискованной авантюре. Мы оказались в самой натуральной шайке бандитов. И теперь были её частью.
Вечером перед сном мы заговорили об этом с Финганом откровенно, прячась в тени нашего навеса.
— Но это же ужасно, — прошептал я. — Мы… мы помогаем им!
Финган усмехнулся — горько и устало.
— А кто вы-то сами, щенки? — спросил он тихо, но жёстко. — Вы ведь тоже рабы. У вас даже бумаг нет, никаких паспортов. Попадётесь сейчас англичанам — и моментально окажетесь в Новом Свете. И до конца своих дней будете там гнить, как эти пацаны у ручья.
— А ты? — вступил Йохан. — У тебя ведь есть паспорт?
— Есть, — кивнул Финган. — Но дороги мне от него ни в Англию, ни в Австралию нет. Я там преступник. Меня по приговору должны были в Австралию отправить. Схватят сейчас, докажут — и светит мне только пожизненная каторга. Мы все здесь, в этой проклятой бухте, на одном дне. Все рабы: они — по силе, мы — по обстоятельствам.
Такой оказалась наша общая судьба. Не вольные морские волки, а песчинки в жестокой жерновой мельнице, которая перемалывала чужие жизни и нашу совесть.
ГЛАВА 16. ЛИХОРАДКА

Ночь без сна и наши разговоры ни к чему не привели. Убежать можно, но что дальше? В диких, нехоженых землях с пустыми руками — верная смерть. Выхода не было, и мы решили терпеливо ждать случая, а пока — не показывать виду.
Прошло несколько дней. В южном полушарии всё чаще нагоняли дождевые тучи, и небо затягивало свинцовыми облаками. Главари — а теперь их только так и надо было называть — беспокойно посматривали на небо и торопили всех: и детей-рабов, и нас. Скоро должны были начаться зимние дожди, а потом и шторма. До этого времени «Летучей Рыбе» нужно было успеть уйти в Кейптаун, чтобы переждать пару месяцев. Промытое золото мы больше не видели, но прикидывали, что оно в той самой маленькой, но сильно охраняемой палатке.
Однажды вечером, глядя на ту самую маленькую охраняемую палатку, где, по нашим догадкам, хранилось промытое золото, мы с Йоханом вполголоса начали строить бредовые планы.
— А что, если... дать дёру? — усмехнулся я, больше от бессилия, чем от надежды. — Прихватить сундук и — к чёртовой матери, в лес.
Йохан мрачно кивнул, подхватывая игру:
— Да, нашли бы лодку какую... или сами сколотили...
— На «Рыбу» бы не полезли, — добавил я. — Там свои. А вот в бухте, говорят, течения странные, шлюпку могло прибить...
Мы разгорячились, начали прикидывать маршрут по карте звёзд, которую Йохан нацарапал углём на плоском камне. Казалось, вот он, выход — дерзкий, отчаянный, как в романах.
Финган, молча слушавший наш лепет, вдруг сплюнул. Звук был короткий, влажный, полный презрения.
— И куда вы с ним? — спросил он тихо, без тени усмешки. — Вот этот сундук? Тот, что двое взрослых мужиков еле волокут, спотыкаясь? Который звенит, как колокол, если тронешь, потому что он литой, из железа в палец толщиной? И замок на нём — морской, судовой, с секретом. Без ключа его не взломать, только порохом. Или целым кузнечным горном.
Он помолчал, давая нам осознать каждую деталь.
— По таким дебрям, где мы сами с трудом продираемся, вы его не уволочете и на сотню шагов. Он утянет вас на дно первого же ручья. А даже если и уволочете... Что дальше? Где продать? Кому? Каждая крупинка на счету. За вами и за этим железным звоном выйдет охота, против которой островные «крысы» покажутся детской забавой. Короче, куда ни кинь — везде тупик. Сплошная, глухая стена.
Его слова упали, как камни. Мы сидели, потупившись. Все наши фантазии разбились о простую, грубую физику веса, металла и непроходимой чащи. Это был не просто отказ от плана. Это было окончательное понимание: мы в западне. Не в романтической ловушке, а в настоящей, железной, из которой нет хода. Наше положение хуже, чем у рабов — те хоть знали своё место. А мы болтались где-то посередине, между хозяевами и собственностью, слишком свободные, чтобы смириться, и слишком слабые, чтобы что-то изменить.
Именно из этой гнетущей, полной тишины и родилась наша решимость: ждать. Ждать случая, который уже не будет похож на приключение. Ждать и не показывать виду. И когда через несколько дней грянула беда с лихорадкой, мы были к ней готовы. Не как герои, а как загнанные звери, для которых любая перемена — уже шанс.
Однажды вечером по лагерю пронёсся тревожный шум. Один из местных охранников, креол с Ямайки по имени Лукас, слёг с высокой температурой и бредом. Доктора Кавершэма с нами не было — он остался на «Рыбе» с парой больных матросов. Боцман Ларсен, осмотрев больного, мрачно констатировал:
— Лихорадка, не иначе.
Эта новость подействовала на всех, как удар хлыста. У общего костра только и было разговоров, что скоро переболеют все. А потом из барака мальчиков-рабов пришло сообщение: трое уже лежат. Тихий ужас, знакомый по тропическим портам, пополз по лагерю. Вожак охраны лагеря, угрюмый шотландец Макгрегор, предложил больных отселить подальше в лес.
— И что? — хрипло спросил Ларсен, сам ещё не оправившийся до конца от раны. Он сидел на бревне, и его лицо в свете костра казалось измождённой маской. — Чтоб сдохли там тихо? А сколько ещё таких, о которых мы не знаем?
И тут меня словно дёрнуло. Я встал.
— Сэр, Ларсен, разрешите сказать.
— Говори, но только по делу.
— Я могу попробовать. У меня есть снадобье от лихорадки. Настойка доктора Кавершэма. Он дал мне флакон перед высадкой, на случай… — я солгал, но ложь была правдоподобной. Доктор действительно мог дать что-то ответственному парню.
Ларсен пристально посмотрел на меня. В его глазах была не надежда, а отчаянная решимость топтуна, хватающегося за соломинку.
— Что ж молчал? За дело, сынок. Поможешь — всем поможешь. Хотя бы на пару дней, пока доктора нет.
Так я стал лекарем. Меня освободили от работ у ручья, выдали чистую тряпицу для лица и приказали обходить палатки и бараки. Большой флакон с горькой настойкой хины — «порошка иезуитов» — стал моим пропуском туда, куда раньше доступ был заказан. Я видел страх в глазах матросов и пустую, безразличную покорность в глазах больных детей-рабов. Я капал лекарство, менял намокшие от пота тряпки на лбах, стараясь не думать, кто передо мной — вор, раб или просто несчастный. Болезнь всех уравняла.
Дверь в барак мальчиков скрипнула, впустив полосу дневного света и Торнтона с его маленьким флаконом. Четырнадцать глаз (семь пар, двое детей бредили в жару) уставились на него. Не движение, не звука — только этот приглушённый, животный ужас, знакомый по загнанным в угол зверям.
Охранник-маори молча указал подбородком на первого у стены. Торнтон подошёл, опустился на корточки. Мальчишка, лет десяти, сжался в комок, зажмурился. Это был не страх перед лекарством — это был страх перед любым прикосновением взрослого.
«Тише, всё хорошо», — прошептал Торнтон, хотя ничего хорошего не было. Он не просто капнул настойку. Он сначала обмакнул в воду тряпицу и, заслонив тело собой от взгляда охранника, осторожно протёр мальчику губы, потрескавшиеся от жажды. Ребёнок вздрогнул, но не отпрянул. Его веки дрогнули, он приоткрыл глаза. В них мелькнула не надежда — глубокое, бездонное недоумение. Такого обращения он, видимо, не знал с той самой ночи, когда его вырвали из дома.
Работая, Торнтон делал то, что не предписывалось никакими приказами. Он подкладывал руку под затылок самого слабого, чтобы тот не захлебнулся. Он отламывал крохотный кусочек сухаря из своего пайка и незаметно оставлял его на соломке рядом с подушкой того, кто уже мог жевать. Он поправлял грубое одеяло, стараясь укрыть зябнущие ноги. И всё это — под тяжёлым, неотрывным взглядом охранника, чья татуированная рука лежала на рукояти ножа. Любое слово, любой намёк на сочувствие, выходящий за рамки «открой рот — проглоти», был бы преступлением.
Но слова были не нужны. Язык его рук, его осторожных движений дети начали понимать. К третьему или четвёртому мальчику напряжение в крохотном тельце уже было не таким абсолютным. Один, самый маленький, даже инстинктивно потянулся к тёплой руке, державшей кружку, но тут же отдёрнул свою, испуганный собственной смелостью. В этот миг Торнтон встретился взглядом со стариком- негром, сидевшим в углу. Тот не кивнул, не улыбнулся. Он очень медленно закрыл свои веки и снова открыл. Это был целый диалог. «Вижу. Принимаю. Делай, что должен».
В бараке девочек была иная тишина — не от страха, а от полной, истощающей апатии. Пять тел, пять угасающих взглядов. Старуха-негритянка, похожая на высохший корень, уже сидела рядом с одной, тихо напевая. Увидев Торнтона, она не прекратила, лишь чуть отодвинулась, давая ему место, но своей ладонью продолжала гладить девочку по волосам.
Торнтон лечил их так же молча, но здесь его жесты стали ещё более бережными, почти что молитвенными. Одной девочке с лихорадкой он, отворачиваясь от двери, положил на лоб прохладный, чистый лоскут — не ту вонючую тряпку, что валялась в тазу, а свой, из личного запаса. Девочка не открыла глаз, но её бровь дрогнула, а губы, запёкшиеся в бреду, чуть разжались, будто пробуя на вкус прохладу и странную незаслуженную ласку. Он не знал их имён. Он знал их только по шрамам, по лихорадочному румянцу, по глубине тоски в глазах.
Уходя из каждого барака, он ловил на себе взгляды. Уже не пустые, а вопрошающие. Они не спрашивали: «Когда мы выздоровеем?». Они спрашивали: «Кто ты? Почему твои руки не бьют?» И ответа у него для них не было. Только смущение, стыд и зарождающееся, ясное как бритва, понимание: он уже не сможет делать вид, что не видит. Эти щемящие, молчаливые минуты у постелей связали его с ними незримой нитью ответственности. Он лечил их тела, а они, сами того не ведая, начали лечить его душу от равнодушия. Эта тихая, опасная работа в бараках стала для него важнее всей шумной работы у ручья. Это и был его настоящий, страшный и единственно важный долг.
Эта новая роль кое-что во мне сломала, но кое-что и открыла. Я стал нужен. И я стал видеть и слышать всё. В том числе, как капитан Блэквуд, стоя у своей палатки, тихо, но жёстко говорил Макгрегору:
— Если лихорадка пойдёт вширь, мы сжигаем барак с заражёнными. И грузим на «Рыбу» всё, что успели промыть. До штормов две недели. Мы уходим раньше.
И я увидел, как Финган, помогавший мне носить воду, кивнул в сторону той самой маленькой, охраняемой палатки и прошептал на ухо:
— Видишь? Они уже пакуют железный сундук. Готовятся к бегству. Если сожгут барак… они бросят здесь и больных, и слабых, и нас с тобой, если заподозрят неладное. Твоё лекарство, Торнтон, теперь — наша главная надежда. Не дай им повода для костра.
Мир сузился до запаха болезни, горького вкуса хины и тяжести железного сундука, который могли погрузить на шлюпку в любой день. Я должен был не просто лечить. Я должен был выиграть время. Для всех.
Тревожное положение сохранялось дня три. На четвертое утро старый Лукас, охранник, первый открыл глаза и хрипло попросил воды. А к полудню двое из трёх мальчишек в бараке тоже потянулись к похлёбке. Лихорадка отступала.
Когда вечером у костра я объявил об этом, в лагере случилось невероятное. Молчание сменилось гулким облегчением. И тут несколько матросов, тех самых грубых волков, подхватили меня и несколько раз подбросили вверх, к самому потрескивающим звёздам, громко благодаря и хлопая по спине. Воздух, смех, чувство, что ты нужен, — всё это кружило голову сильнее любой качки.
Когда меня наконец поставили на землю, передо мной стоял Ларсен. Он положил тяжёлую руку мне на плечо и посмотрел прямо в глаза. Его взгляд был непривычно ясным, без привычной наморщенной строгости.
— Далёко пойдёшь, сынок, — сказал он тихо, так что слышал только я. — И пусть все дороги твои будут без камней.
Он сказал это очевидно от души. Но, отойдя и глядя на его спину, я поймал себя на мысли: а кто их знает, эти тёмные, закорючками затянутые умы старых моряков? Искренность сегодня — не залог верности завтра. Однако в тот миг это не имело значения. Капитан Блэквуд, наблюдавший за сценой из тени своей палатки, лишь коротко кивнул в мою сторону. Его лицо ничего не выражало, но сам факт этого кивка был важнее любой благодарности матросов. Я купил нам всем время. И, что важнее, приобрёл каплю доверия — самую хрупкую и опасную валюту в нашем лагере.
 Когда стемнело, кто-то из старых матросов сдвинул поленья в костре, и пламя взметнулось вверх, осветив все лица — улыбающиеся, усталые, но уже не испуганные.
И тогда под напев подтянули первые слова — низко, хрипло, как всегда поют на палубе в штормовую вахту, чтобы не сбило ветром. Это была старая баллада о далёком доме, о зелёных холмах. Пели все, даже те, кто обычно отмалчивался. Потом мелодия сменилась — стала быстрее, задорнее. Это было рабочее шанти для дружной тяги каната. Ритм подхватили, начали притопывать.
И тут Марлоу, самый пожилой матрос с «Рыбы», не выдержал. Он вскочил на ноги, отряхнул ладони и крикнул:
— Эх, разошлась косточка! Давайте-ка, старина, покажи класс!
Он бросил вызов другому ветерану, и те, отставив кружки, вышли на расчищенное у костра место. Началось самое настоящее представление — матросский танец «хорнпайп». Это была не просто пляска, а виртуозное состязание в ловкости и выносливости. Ноги выбивали дробную, пулемётную чечётку, каблуки и носки отстукивали сложный ритм, будто работая на ванта- реях. Они кружились, подпрыгивали, скрещивали ноги в немыслимых пируэтах, изображая то подъём на мачту, то работу с парусом. Лица их, освещённые огнём, были серьёзны и сосредоточены — это был их профессиональный вызов, их гордость. Мы, молодые, затаив дыхание, следили за каждым движением. Это было невероятно.
Потом в круг потянули и нас. Кто-то пытался повторять па, кто-то просто отплясывал от души, не стесняясь. Смех, крики, аплодисменты. Даже некоторые из «береговых братьев», стоя в тени, одобрительно покачивали головами. Костер ярко горел до глубокой ночи, отбрасывая на стены палаток и кроны деревьев гигантские, пляшущие тени.
Я сидел на своём бревне, чувствуя приятную усталость и странную, новую для себя тяжесть на плечах — тяжесть всеобщего доверия. Боцман Ларсен, проходя мимо, снова хлопнул меня по плечу, и в его глазах читалось то самое, редкое одобрение: «Далёко пойдёшь».
Но в самый разгар веселья я поймал на себе взгляд капитана Блэквуда. Он стоял в стороне от круга, у своей палатки, курил трубку и наблюдал. Его лицо в полумраке ничего не выражало — ни радости, ни гнева. Просто холодный, оценивающий взгляд хозяина, который видит, как веселятся его работники. И этот взгляд был отрезвляюще-холодным, как вода из ночного ручья. Он напомнил мне, что этот вечер — лишь передышка.
В лагере стоял не предгрозовой покой, а шум настоящего веселья. Костер пылал. Музыка рождалась тут же: кто-то яростно и радостно выбивал дробь ладонями по пустому бочонку, другой свистел через два кулака, выводя пронзительную, бодрую трель, а голоса, хриплые и могучие, подхватывали старую балладу о Ньюфаундленде. В центре круга два старых матроса, отбросив всю тяжесть лет, отплясывали свой хорнпайп — их каблуки и носки выбивали на утоптанной земле такую дробную, огненную чечётку, что казалось, будто под ногами у них не песок, а палуба летящего под всеми парусами клипера. Торнтон, забыв на миг о бараках, смеялся и хлопал в такт.
И в этот самый миг, когда танец достиг бешеного темпа, а песня — своего самого громкого, захлёбывающегося припева, из-за спины у круга, прямо из стены ночной тьмы, буквально вывалилось окровавленное тело.
Это был Джексон, коренастый гребец. Он рухнул на песок, едва не вкатившись в костёр, и из его горла вырвался не крик, а хриплый, сдавленный выдох, перекрывший и музыку, и песню:
— Тревога!.. На рейде… Всех порубили… Я один…
Бочонок умолк. Свист оборвался. Танцоры замерли в нелепых, застывших позах. На секунду воцарилась оглушительная тишина, которую тут же, не повышая голоса, разрезал капитан Блэквуд. Он был тут же, среди своих людей, но теперь его фигура казалась отделённой от всех ледяным пространством.
— Замолкли все. — Его слова упали, как капли свинца. — Ларсен — к периметру. Охранник — раненого в мою палатку. Кто со стволом — за мной, на берег. Остальные — к оружию и на рубеж. Сию секунду.
Его голос не дрогнул ни на йоту. Веселье было сметено, как песчаный замок приливом. Менее чем за минуту два десятка человек, схватившие мушкеты и сабли, уже бежали за его тёмной спиной по тропе к пляжу.
И когда они высыпали на открытый песок, их встретило не море и не корабль на якоре. Их встретил конец всего.
Там, где должна была качаться «Летучая Рыба», полыхало огромное, жадное зарево. Огонь пожирал их шхуну с носа до кормы, от ватерлинии до клотиков. Мачты были похожи на гигантские факелы, осыпающие искрами чёрную воду. По бухте катился чудовищный треск — это лопался рангоут и рвались снасти. Воздух был горьким от запаха горящей смолы, пеньки и чего-то невыразимо сладкого и страшного.
Капитан Блэквуд стоял недвижимо. Его лицо в багровом отблеске было холодно и пусто, как каменная плита. Он смотрел на смерть своего корабля, своего дела, всей своей воли.
А вокруг него моряки, только что готовые к яростной схватке, бессильно опускали мушкеты. Никто не говорил ни слова. Они стояли на краю мира, отрезанные от всего, что знали. Охотники вмиг стали дичью.
 
  ГЛАВА 17. НОЧНАЯ СХВАТКА
Отряд моряков возвращался с пляжа не шагом, а какой-то сломанной, пьяной походкой. Они волокли ноги по песку, оглядываясь на алое зарево, которое теперь пожирало не только «Рыбу», но и всё небо над бухтой. Капитан Блэквуд шёл впереди, его спина была прямее, чем у мачты, но внутри него, казалось, уже бушевал свой пожар.
И в этот миг, когда до лагеря оставалось меньше ста саженей, из чащи прямо перед ними грянул мушкетный залп, и его тут же перекрыли дикие, короткие крики — не боевые, а предсмертные.
Все замерли, будто вкопанные. Капитан резко взметнул руку вверх — жест, означавший: «Стоять. Тишина». В его глазах, отражавших далёкий огонь, мелькнуло нечто острое и холодное — озарение, страшное и точное, как удар ножа. Он вдруг понял всю глубину ловушки. Его противник, тот самый тёмный двойник с таинственной шхуны, рассчитал всё. Он знал, что ярость и долг заставят Блэквуда бросить всё и кинуться к кораблю. И пока отряд бежал на пустой берег, второй, невидимый отряд уже вползал в лагерь с тыла.
— Вперёд! Бегом! — Голос капитана сорвался на крик, в котором была ярость и тень чего-то, похожего на отчаяние.
Они ворвались в лагерь, уже зная, что опоздали. Картина была ясной и безмолвно кричащей. Трое парней из береговых братьев лежали у потухшего костра в неестественных позах, тёмные лужи расползались вокруг них. У входа в пустой барак детей стоял охранник-маори. На его плече была видна неглубокая сабельная рана, из которой сочилась кровь. Он прижимал к ней окровавленную тряпицу. Его напарника, австралийского аборигена, не было видно — по всей видимости, они вдвоём успели увести детей и стариков негров в лес, услышав первые выстрелы.
Но главное — исчезла маленькая, крепко охраняемая палатка. На её месте торчал лишь развороченный колышек, а земля была истоптана множеством ног. Железный сундук был похищен.
Отряд замер в растерянности. Береговые братья с дикими воплями кинулись к своим убитым, матросы «Рыбы» столпились, не зная, куда стрелять, куда бежать. И в этот миг всеобщей потери с капитаном Блэквудом случилось то, чего не видел никто и никогда. Вся стальная пружина его воли, что держала его двадцать лет в море и в этой авантюре, сломалась. Он не упал. Он просто… сник. Как подкошенный, медленно, будто противясь каждой мышцей, он дошёл до ближайшего бревна у костра и опустился на него, обхватив голову руками. Казалось, он пытается не дать ей разлететься на куски. Он был больше не капитаном. Он был разбитым, проигравшим всё человеком.
— Ну что, кэп? — раздался хриплый, полный злорадства голос. Это был вожак береговых, тот самый угрюмый шотландец Макгрегор. — Корабль — в огне. Золото — ушло. Кто теперь за работу заплатит, а? Кто за наших ребят ответит?
Шум поднялся мгновенно. Береговые, потерявшие троих, были на грани бунта. Они сбились в кучу, хватая оружие. Матросы «Рыбы» инстинктивно отпрянули, но их руки тоже потянулись к мушкетам.
— Назад! — прогремел над свалкой голос. Боцман Ларсен, увидев, как береговые братья начинают поднимать оружие и подступать к капитану, крикнул и подскочил к ним, намереваясь грохотом своего голоса остановить начинающийся бунт. Однако он не успел выкрикнуть и слова, как один из береговых, взбешённый гибелью своих товарищей, сильно ударил его прикладом мушкета по голове. Ларсен беззвучно осел на землю.
Увидев, как пал боцман, и матросы «Рыбы», и береговые мгновенно вскинули оружие друг на друга. В воздухе щёлкали курки, зрела мгновенная и кровавая резня, которая добила бы всех оставшихся.
— Опустите оружие! Все! — Голос был не громким, но металлическим, пронзительным и не допускающим спора. Это был Финган. Он вышел на середину, между двумя стенками стволов, безоружный.
 — Вы думаете, они ушли далеко? Они там, в лесу. Слышат каждый наш крик. Ждут, когда мы перестреляем друг друга, чтобы вернуться и добить оставшихся. Это вам и есть плата, Макгрегор? Пуля в спину от того, кто вас же и нанял?
Он говорил холодно, с убийственной логикой бывшего каторжника, знающего цену жизни и предательства.
— Вам золото? Его нет. Вам жизнь? Тогда слушайте. Берите припасы, что можете унести. И уходите. Сейчас. Пока они не вернулись. Уходите в эту ночь и ищите своего нового «вожака» или новую дыру. Здесь вам больше ничего не светит.
Тишина повисла тяжёлым свинцом. Береговые переглядывались. Злость ещё кипела в них, но инстинкт выживания, тронутый ледяными словами Фингана, оказался сильнее. Один, потом другой начали медленно отступать к складу, хватая мешки с сухарями, порох. Они уходили, оскалившись, как стая раненых волков, в чёрную пасть леса, непрерывно оглядываясь на мушкеты матросов.
Когда последний из них растворился в темноте, в лагере воцарилась гробовая тишина. Капитан так и не поднял головы. Все — матросы, раненый Ларсен — смотрели теперь на Фингана. Он стоял у потухшего костра, и в его позе не было триумфа. Была лишь усталая готовность нести то, что на него неожиданно свалилось.
И тогда из-за деревьев, бесшумно, как тени, вышли люди. Впереди шёл маори, его пораненная рука была перевязана окровавленной тряпицей, а в здоровой он вёл за руку самого младшего из мальчиков бывших рабов. За ним, ведя остальных детей, шли старики негры и вторая няня аборигенка. Они не сбежали. Они увели детей в глубь леса, спрятали, а теперь возвращали.
Они вошли в круг света угасающих углей и остановились. Никто не сказал ни слова. Но в этом молчаливом возвращении была вся правда, которую капитану Блэквуду так и не удалось купить ни за какое золото. Правда о том, кто на этом берегу оказался настоящим человеком, а кто — просто бандитом, пусть и с кораблём и сундуком.
Финган оглядел лагерь: сломанный капитан на бревне, Ларсен без сознания у ног, растерянные матросы. Понял то, чего не видели они. В его глазах, обычно таких насмешливых, вспыхнул холодный, ясный огонь расчёта. Он не вышел вперёд — он взошёл на импровизированную трибуну у потухшего костра, и все взгляды невольно потянулись к нему.
— Прислушайтесь! — его голос, обычно тихий, ударил по тишине, как выстрел. — Вы все ноете, как старухи на базаре, о сундуке! О железе, которое унесли! Да плевать мне на ваше проклятое золото!
Он сделал паузу, дав этим словам врезаться в сознание.
— Золото не уплывёт. Оно никуда не денется с этого острова. А мы — денемся. Сгинем все до единого, если сейчас же не сдвинем наши задницы с этого пляжа. Посмотрите вокруг! Корабль наш горит. Половина людей — убиты или готовы друг друга прирезать. У нас нет дома. Нет пути. Мы — тухлая селёдка на солнце, и чайки уже кружат.
Он прошёлся взглядом по каждому лицу, ища и находя в них страх, на котором можно построить ярость.
— Враг наш думает, что он выиграл. Он забрал блестяшку и думает, что мы будем тут сидеть и лизать раны до утра. Он считает нас трупами, которые ещё ходят! Так давайте докажем ему, что он ошибся! Его стоянка — не дальше соседнего мыса. Я чувствую это в костях. Они греют вино и делят наш песок, думая, что ночь принадлежит им.
Финган шагнул вперёд, его фигура в свете углей казалась огромной.
— У нас есть только эта ночь. Одна короткая, тёмная ночь, чтобы стать призраками. Чтобы найти их. И чтобы отбить не сундук, а ШХУНУ! Потому что без корабля мы — мёртвые муравьи. А с кораблём — мы снова хозяева моря! Я не веду вас за золотом. Я веду вас за жизнью. За парусами. За ветром! Кто устал жить — оставайтесь тут жевать свою тоску. Кто хочет драться и жить — за мной. Не ради капитана. Не ради боцмана. Ради собственной шкуры и свободы!
Его слова, грубые и честные, как удар кулаком, разорвали петлю отчаяния. Они сменили невыносимую потерю на ясную, дерзкую цель. Это была не надежда. Это был вызов. И в глазах матросов, ещё минуту назад потухших, начал разгораться ответный огонь — огонь последней, отчаянной ставки. Финган не просил. Он предлагал битву вместо гибели. И в этой ночи это звучало как единственная правда.
«Морская Ведьма» легла в дрейф. Шлюпки с «Летучей Рыбы» лежали на песке, выброшенные прибоем. Финган приказал спустить вельбот с «Ведьмы» и начать перегонку — шлюпки с пляжа были нужны.
Отряд, посланный осмотреть дымящиеся обломки «Рыбы», вскоре вернулся, ведя под руки чумазого, всклокоченного человека в изорванном камзоле. Это был доктор Кавершэм. Он забился в трюм, когда началась атака, и отсиживался там, пока его не нашёл стук их топоров. Теперь его била мелкая, непрекращающаяся дрожь — не от холода, а от страха, который сжимал внутренности стальным обручем. Он беспомощно кланялся и ловил воздух ртом.
— Доктор, — голос Фингана был ровным, без осуждения. — Идёшь с нами?
Доктор закивал так часто и лихорадочно, что казалось, голова вот-вот оторвётся. — Да-да-да… Ради всего святого… Только не оставляйте…
Финган кивнул и повернулся к главному вопросу. Капитан Блэквуд всё так же сидел на песке, неподвижный, будто высеченный из тёмного камня. Его белая рубаха была испачкана пеплом и глиной. Он не реагировал на их голоса. Смотреть на это было тяжелее, чем на труп.
— Его время кончилось, — тихо сказал Финган, не столько другим, сколько самому себе. — Море его отпустило. Он останется здесь. Может, когда-нибудь…
Они перевели взгляд на Ларсена. Боцман сидел рядом, обхватив колени, лицо серое от боли и потрясения. Он еле держался, но в его глазах ещё тлела искра — не смирения, а упрямой, выжженной воли. Финган подошёл к нему.
— Боцман. Корабль нужно вести. Берег для тебя?
Ларсен медленно поднял голову. Он смотрел не на Фингана, а на линию гори¬зонта, где ночь начинала сереть. Его голос был хриплым, но твёрдым:
— Берег… не для меня. Я родился в море. В море и умру. Дайте карты.
Ему принесли карты и инструменты из каюты «Ведьмы». Ларсен, превозмогая дрожь в руках, разложил потрёпанные листы на ящике. Его палец, чёрный от гари, ткнул в извилистую линию у восточного побережья.
— Вот наша дорога, если решим идти на запад, к цивилизации, — проскрипел он. — Большой Барьерный риф. Сотни миль сплошных коралловых зубов. Днём, в штиль, его можно попытаться обойти с моря. Но в дождь, в туман или ночью… — Он посмотрел на Фингана. — Он разорвёт киль любой шхуне, как бумажный. Это главные ворота. И главная ловушка.
— Хорошо. Матрос Йохан, пора отправиться за детьми!
Йохан молча кивнул, и с ним, так же молча взяв мушкеты, отправился отряд.
Отряд вернулся к рассвету. Они шли уже не цепочкой теней, а живым, хоть и измождённым, потоком: впереди Йохан и маори, за ними — все четырнадцать детей, которых вели за руки старики-негры, потом остальные матросы. На песчаной отмели они встретили молчаливый, полный понимания взгляд боцмана Ларсена, который уже ждал у вельбота, опираясь на плечо одного из матросов. Неподалёку, словно призрак, всё так же сидел капитан Блэквуд. Его не тронули.
Подъём на борт «Морской Ведьмы» был другим. Шхуна была крупнее, солиднее «Летучей Рыбы». Её палуба казалась просторной, а высота бортов внушала невольное уважение. Детей поднимали на корме, где был пологий трап. Они ступали на скрипучую древесину палубы с тем же немым, животным страхом, широко раскрытыми глазами оглядывая мачты, уходящие в светлеющее небо.
И тут к ним, уже умытый, в найденном чужом, но чистом камзоле, подошёл доктор Кавершэм. В нём не осталось и следа от того перепуганного, дрожащего человека на песке. Его движения были резкими, деловитыми, взгляд — пристальным и оценивающим. Он, казалось, старался с лихвой вернуть себе утраченное достоинство.
— Сюда, всех сюда, под навес, — отдавал он короткие распоряжения, уже раскрывая свой походный саквояж. — Воды и чистых тряпиц. Вы, — он кивнул старикам неграм, — поможете удержать.
И начался медленный, методичный осмотр. Доктор щупал лбы, заглядывал в горло, перевязывал старые ссадины. Его пальцы, ещё недавно трясущиеся, теперь были твёрдыми и точными. Он что-то бормотал себе под нос на латыни, кивал, отдавал распоряжения матросам раздать из запасов сухари и развести с водой немного вина для самых слабых. Под его спокойной, профессиональной суетой дети начали понемногу оттаивать. Кто-то даже робко улыбнулся, получив в руки не сухарь, а кусочек найденной доктором патоки.
В этот самый момент, когда первые лучи солнца позолотили реи, с бака раздался чистый, звенящий удар в рынду — медный корабельный колокол. Звук, отмеряющий время вахт, прокатился по палубе, ясный и властный. Все замолчали на секунду, подняв головы. Это был первый утренний звон на их новом корабле. Не просто сигнал. Это был символ. Символ того, что, несмотря на потери, страх и кровь, порядок возвращается. Жизнь, пусть и в жестоких условиях моря, продолжается.
На баке, у колокола, стоял назначенный Финганом вахтенный и бил четыре двойных удара — восемь склянок. Утро. Начало их первого дня на «Морской Ведьме».
 Они забрали своё: шлюпки, доктора, боцмана. Оставили то, что море уже отняло: корабль и капитана. «Морская Ведьма», приняв на борт всё, что уцелело на этом берегу, медленно развернулась к проходу в рифах. На песчаной отмели оставалась одна-единственная неподвижная фигура в белом, всё так же смотревшая на тлеющие угли своей прежней жизни.
Но настоящее испытание ждало экипаж не на воде, а внутри его нового сердца — в капитанской каюте.
Финган, следуя полустёртым пометкам в судовом журнале, отыскал тайник — потайной ящик в нише обшивки. Заскрипела заржавевшая задвижка. Внутри лежал не сундук, а большой кожаный мешок, потяжелевший и обвисший под собственной тяжестью. Он перевалил его на стол. Звук был странным — не звонкий, а глухой, мягкий, словно мешок был набит мокрым песком.
Развязав сыромятный ремень, Финган развернул кожу. И воздух в каюте переменился. Не было ослепительного блеска. Был лишь тусклый, тяжёлый, мёртвый отблеск — словно со дна реки вывернули тонны ила, и в нём застыли миллионы крошечных зёрен холодного солнца. Золотой песок. Его было так много, что он не пересыпался, а лежал плотной, податливой массой, в которую палец уходил без сопротивления, как в холодную густую глину.
Финган попытался при всех приподнять мешок за горловину, чтобы прикинуть вес. Жилы набухли на его шее, спина напряглась дугой — но мешок лишь дёрнулся и с глухим стуком осел обратно на стол, рассыпав по краям несколько зёрен, которые покатились, как тяжёлые ртутные капли. Он выпрямился, бледный не от усилия, а от внезапно свалившейся на него истины. Его голос, когда он заговорил, был низким и строгим, лишённым всякой победы.
— Соберите депутатов. Сколько угодно. Пусть охраняют этот… этот груз. День и ночь, сменяясь. Я не хочу, — он сделал паузу, глядя в потрясённые лица, — чтобы вы из-за этой дьявольской пыли потеряли разум. Чтобы она начала светиться у вас в глазах ещё до того, как коснётся ваших ладоней.
Но экипаж, помолчав, начал расходиться. Медленно, молча. Никто не шагнул вперёд. Никто не протянул руки к дежурству. Это было не доверие капитану. Это был внезапный, животный страх. Они боялись не золота, украденного у кого-то. Они боялись своего собственного взгляда, брошенного на него в тишине ночной вахты. Боялись того шепота, что рано или поздно начал бы ползти из угла в угол: «А много ли там? А точно ли он поделит? А что, если…»
Они доверяли не Фингану. Они бежали от самих себя, от гибельного искушения, которое теперь лежало в самом центре их общего мира.
Финган понял это безмолвное отречение. Промедление было смерти подобно. Нужно было развязать этот узел страха, пока он не затянулся намертво.
— Принесите брезент, что есть, — приказал он. — И иголки, и нитки. Соберите всех подростков  — кто руки помнит. А старики пусть им помогают: нитки вдевают, ткань держат, мешки считают. Одной парой рук эту работу до заката не осилить.
И пока в тесном кубрике закипела странная, тихая работа — мальчишки склонялись над грубым холстом, вдевая нитку в иголку с сосредоточенностью ювелиров, а старые морские волки, чьи пальцы огрубели от якорных цепей, терпеливо помогали им, — Финган стоял один у стола в каюте.
Он смотрел на золото, и ему чудилось, что это не металл, а спрессованная тишина — та самая, что опускается перед бурей, перед мятежом, перед братоубийственной ссорой. Проклятый металл. Его предстояло не делить, а обезвредить, превратив из ядовитого соблазна в простую, грубую плату за труд. Он должен был раздать его как можно скорее — не как сокровище, а как тяжёлую, неудобную ношу, которую каждый будет прятать у себя на груди, боясь не столько украсть у других, сколько потерять свою долю.
И когда первый, неловко сшитый мешочек ляжет на ладонь, испытание только начнётся. Ибо золото не платит — оно лишь даёт в долг, требуя взамен душу по страшному, невидимому векселю.
 
ГЛАВА 18.НОВЫЕ ИСПЫТАНИЯ
На баке чётко и громко ударили восемь склянок. Утренняя вахта началась.
На шкафуте, у дубового штурвала, неподвижно, как изваяние, стоял Финган. Он был облачён в длинный синий капитанский камзол — явно с чужого плеча, с чьей-то «Ведьмы», но сидевший на нём с неожиданной, суровой элегантностью. Камзол был из плотного сукна, потертый на сгибах рукавов, с потускневшими медными пуговицами. Он не был парадным, но в этой утилитарности была своя неоспоримая, заслуженная правота. Широкие полы слегка раздувались порывами утреннего бриза.
Но дело было не в камзоле. Дело было в том, как он его носил. Спина — прямая, без привычной каторжной сутулости. Одна рука лежала на набалдашнике штурвала, не вращая его, а просто чувствуя древесину, как хирург чувствует пульс. Его лицо, обычно скрытое маской цинизма или насмешки, было спокойно и обращено на запад. Туда, куда лежал их курс. Туда, где где-то за линией горизонта дымилась цивилизация и подстерегал свой смертоносный ритм Большой Барьерный риф. Ветер трепал его тёмные, давно не стриженные волосы, но взгляд оставался неподвижным, тяжёлым и всевидящим. Он не просто смотрел на море. Он читал его — по бегу волн, по форме облаков, по оттенку горизонта, пытаясь разгадать, что ждёт их впереди. В этой позе, в этой тишине перед бурей работы, была вся немой приказ новой власти и вся тяжесть ответственности. Он больше не был Финганом-каторжником, Финганом-заговорщиком. Он был капитаном. И каждый на палубе, бросивший на него взгляд в то утро, понимал это без слов.
И лишь тогда, закончив свой безмолвный осмотр невидимой цели, он медленно перевёл этот взгляд хозяина на палубу, на людей, и кивнул Ларсену.
— Поднять! — Голос боцмана, хриплый от недавней раны, но налитый прежней железной силой, рубил утренний воздух, как топор. — Бизань-гик на ветер! Грот и фок на левый галс — брасопить! Кто не у вант — тому на гитовы! Живо, черти морские, пока ветер не выдохся!
Палуба мгновенно преобразилась в муравейник, послушный железной воле боцмана. Зазвучали отрывистые команды, заскрипели тали, заплескались поднятые на гиках паруса, наполняясь ветром. Корабль, до того покорно дрейфовавший, вздохнул полной грудью и уверенно накренился на левый галс, взрезая форштевнем прохладную утреннюю воду.
Жизнь на «Морской Ведьме» пульсировала в этом строгом ритме. На шкафуте, у штурвала, недвижимый Финган продолжал читать море, его спина — ось, вокруг которой вращался весь мир судна.
На баке, у кружки пресной воды, доктор Кавершэм, с походным набором в руках, терпеливо выслушивал жалобы двух матросов на застарелые боли в суставах. Его движения были неторопливы и точны, а тихий голос звучал успокаивающе, создавая островок тишины посреди рабочего гвалта. Время от времени его взгляд тревожно скользил к трапу, ведущему в трюм, где под присмотром старой негритянки дымилась похлебка для самых слабых.
На камбузе, в облаке пара и ароматов, кипела своя работа. Девочки, чернокожие, лет двенадцати, под чутким надзором своей няньки, резали вязкую солонину и чистили жесткие сухари для похлебки. Нянька, красная от жара печи, ловко управлялась с огромным котелком, ее обычно скорбное лицо было теперь сосредоточено и серьезно. Девичьи руки, ловкие и привыкшие к труду, были заняты делом в полном, почти пугающем молчании. Лишь изредка они перекидывались парой слов на своем языке, тут же замолкая, заслышав шаги.
Мальчишки, их сверстники, напротив, драили палубу у грот-мачты под присмотром одного из стариков негров. Они работали с таким отрешенным усердием, будто от этого зависело не поощрение, а просто отсутствие наказания. Песок, под щетками, свист ветра в снастях — все это было частью нового, непривычного и страшного мира. В их опущенных, сосредоточенных лицах читалась не радость, а глубокая, выученная покорность.
Высоко над ними, на марсе, зацепившись ногами за ванты, двое марсовых ловко управлялись с брасами, подбирая паруса под меняющийся ветер. Их фигуры, силуэтные на фоне светлеющего неба, казались частью такелажа — живыми, ловкими и бесстрашными.
А что же Йохан и Торнтон?
Йохан стоял у навигационного стола в кают-компании, склонившись над разложенными картами, лагом и журналом с «Летучей Рыбы». Его тонкие пальцы водили по извилистым линиям меридианов, сверяя счисления с оставшимися, скудными данными. Лицо его, обычно выражавшее покорную усталость, теперь было напряжено внутренней работой. В его глазах горел холодный, цепкий огонек — огонек человека, который пытается из обрывков чужих расчетов выстроить путь к спасению. Он был мозгом, лихорадочно работающим в такт неровному биению сердца этого собранного с миру по нитке корабля.
Торнтон же находился на главной палубе, среди матросов. Он, бывший капитан, в простой, чужой робе, с обветренным, осунувшимся лицом, тянул вместе со всеми тяжелый фал. Мускулы на его руках играли под кожей, жилы набухли. Он работал молча, яростно, вкладывая в каждое движение всю мощь своего тела и всю горечь поражения. Его взгляд, тяжелый и мрачный, иногда скользил по спине Фингана на шкафуте — не с ненавистью, а с горьким, беспощадным пониманием. Он наказывал себя трудом, стирая в нем память о своем командном мостике, но тень былой власти, как клеймо, лежала на его ссутулившейся, но не сломленной фигуре. Он был самой живой, самой красноречивой приметой нового, жестокого и неясного порядка на «Морской Ведьме».
Сначала пришла глубокая, звенящая тишина. Ветер, неугомонно трепавший паруса весь день, вдруг выдохся. Воздух стал густым и тяжёлым. Над «Ведьмой» нависла свинцово-зелёная туча, низкая, как потолок склепа. Барометр в каюте Фингана совершил резкую, недвусмысленную прогулку вниз.
Он вышел на шкафут, и его взгляд, быстрый и всевидящий, метнулся по палубе, по небу, по воде, которая неестественно потемнела и покрылась злыми барашками. Этого взгляда было достаточно.
— Туча на подходе! Ларсен, видишь? Убирать всё лишнее с палубы в пасть! Рифы брать будем!
Боцман, не отрывая глаз от горизонта, лишь резко кивнул, уже оценивая силу надвигающегося шквала. Он не побежал — он понесся по палубе низкой, раскачивающейся походкой, и его рык разорвал тревожную тишину:
— Слышали, щенки?! Капитан сказал — готовиться! Марсовые, на реи! Риф-сезни готовить! Шкотовые — к шкотам! Остальные — всё, что не привинчено, в трюм или за борт! Да минуты на раскачку!
И они задвигались. Йохан, не отрывая взгляда от сбегавшей с тучи грязной бахромы, уже тянул кожаные рукавицы. Торнтон, бросив драить палубу, мощным толчком помог матросам закрепить катящийся бочонок. Подростки, точно щенки за старшими, хватали незакреплённый такелаж, канатные бухты, уносили их в люк.
Первый порыв ударил не с рёвом, а с глухим ударом, будто в корабль врезалась невидимая стена. «Ведьма» вздрогнула и накренилась, её рангоут жалобно застонал. Холодный, колючий дождь со снежной крупой впивался в лица. Палуба моментально стала скользкой, как каток.
— На рифы! — рявкнул Ларсен, хватаясь за ванты. — Двое лучших на грот! Вы, молокососы, на фок! Чтоб ни одной складки! Не утянешь — ветер порвёт, и нам всем крышка!
Йохан и Торнтон были уже там. Они кинулись вверх по мокрым, мечущимся канатам, связанные друг с другом и с кораблём лишь ловкостью и волей. Волна, зелёная и тяжелая, перекатилась через борт и накрыла их с головой, но когда вода схлынула, они были уже выше, цепкие, как ящерицы, пробивающиеся сквозь водопад. Их пальцы, не чувствуя холода, автоматически находили риф-сезни — крепкие сквозные петли на парусе — и протаскивали сквозь них риф-шкентель, стягивая мокрую, рвущуюся из рук парусину.
Внизу кипела своя работа. Старый «береговой брат» и двое матросов с «Рыбы», упираясь ногами в скользкую палубу, как один, травили и выбирали фока-шкоты, ловя момент для следующей команды. Один из мальчиков, тот, что поменьше, вдруг замер, схватился за фальшборт, и его вырвало прозрачной горькой слизью. Сидевший у трапа доктор Кавершэм лишь кивнул стоявшему рядом старому негру, и тот, не выражая ни отвращения, ни жалости, подтащил к ребёнку ведро и грубо, но точно вытер ему лицо тряпицей. Дело было. На рвоту было жалко времени.
На камбузе нянька и девочки, упёршись спинами в переборку, ногами в упор, удерживали огромный котёл, чтобы он не сорвался с очага. Их лица были искажены не страхом, а сосредоточенным, почти злым усилием.
Финган стоял у штурвала, вросший в палубу. Он не крутил его, а укрощал, чувствуя в ладонях через древесину каждую судорогу корабля, каждое сопротивление волны. Его взгляд был прикован к гребню волны за кормой. Он вёл «Ведьму» не прямо, а чуть под углом, подставляя волне крепкий борт, а не уязвимую корму.
Шквал бушевал недолго, может, полчаса. Но это было время, растянутое в ледяную вечность, наполненную грохотом, воем, ледяной хлёсткой влагой и всепоглощающей работой. Никто не геройствовал. Все просто делали то, что должны были делать. И в этом была высшая форма мужества.
И вдруг — натиск ослаб. Давление в ушах спало. Ветер, хоть и сильный, перестал выть зверем, вернувшись к привычному свисту в снастях. Серая пелена дождя поредела. «Ведьма», тяжело вздохнув, выровнялась.
На палубе воцарилась глубокая, густая тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием людей, шумом воды в шпигатах и потрескиванием такелажа. Все были мокрые до нитки, лица побелели от солёной корки, руки тряслись от перенапряжения. Но в глазах не было ни ужаса, ни опустошения.
Был усталый, молчаливый лоск.
Ларсен, вытирая солёную воду с лица, обошёл палубу. Он пошвырял ногой незакреплённый блок, потрогал натяжение браса, зыркнул на марсовых.
— Грот чисто взяли. А на фоке — как корова языком слизала. Ещё раз так заложите — сам пойду поправлять, и вам же потом хуже будет. — Его взгляд, оценивающий и придирчивый, встретился со взглядом Фингана. Капитан едва заметно кивнул. Диалог был исчерпан. Корабль держит удар. Команда — работает. Этого достаточно.
Йохан и Торнтон, спустившись, сели на крышку люка. Ни слова. Торнтон вытащил из-под робы мокрый, слипшийся кисет, сунул щепотку табаку за губу, протянул Йохану. Тот взял, сделал то же самое. Они сидели, плечом к плечу, глядя, как один из матросов помогает зелёному, все ещё дрожащему подростку дойти до гальюна. Не с насмешкой. С пониманием.
Шторм прошёл. Он не сломал их. Он даже не проверил их. Он был просто работой. А они были экипажем, который свою работу знает и делает. И в этом простом факте, в этом солёном, усталом молчании, была нерушимая, железная основа их нового братства. Самого прочного, какое только может быть — братства тех, кто вместе прошёл сквозь шторм и чей корабль выстоял.
День за днём, галс за галсом, они пробивались на запад. Воздух становился теплее, но не спокойнее. По расчётам Йохана, основанным на скудных данных и рискованных полуденных наблюдениях за солнцем, они должны были уже выйти на параллель Большого Барьерного рифа.
И вот однажды на рассвете море изменилось. Глубокий синий, почти чёрный цвет уступил место ядовито-бирюзовому и мутно-зелёному. Вода, ещё недавно прозрачная и пустая, теперь кишела жизнью: стайки мелких рыб, внезапные всплески, проплывающие в глубине тени. С наветренной стороны, откуда дул постоянный пассат, стал доноситься новый звук — не ропот волн, а глухой, непрерывный гул, похожий на дыхание спящего гиганта. Это било о коралловую стену океанское полноводье.
На лицах даже самых бывалых матросов появилась сосредоточенная, настороженная тишина. Все знали, что это значит. Где-то там, за этой обманчиво красивой бирюзой, лежала самая длинная в мире гряда подводных ножей.
Йохан принёс Фингану сколоченную из обрывков карту. Его лицо было бледным.
— По счислению мы здесь, — он ткнул пальцем в пустое место у зыбкой пунктирной линии, обозначавшей риф. — Точность — плюс-минус двадцать миль. Прямой курс на материк… невозможен.
— Где Ларсен? — спросил Финган, не глядя на карту.
Боцман уже стоял на баке, уперев руки в боки, и нюхал воздух, будто пёс.
— Не здесь мы, — буркнул он, сплюнув за борт. — Вода ещё океанская, глубокая. Чуешь, как гул идёт? Риф где-то рядом, дышит. Нужно держать севернее. Там должно быть жерло.
— Ты его видел?
— Видеть — не видел. Старый китобой на «Отважной» перед смертью бормотал. Про «Зубы Дракона»: с одной стороны — клык, с другой — мель, а меж них — горло. В горло и надо. Или не надо. Картам не верь — воде верь. Она правду скажет.
Финган посмотрел на него, потом на напряжённые лица команды, чувствовавших незримую близость смертельной опасности. Довериться расчётам Йохана, у которых погрешность в двадцать миль, или инстинкту и памяти старика, чьи глаза читают море как книгу?
— На брас! — резко скомандовал капитан. — Курс норд-вест! Лотовым — не зевать, мерить без перерыва!
«Морская Ведьма», повинуясь рулю, развернулась и пошла вдоль этой зловещей бирюзовой стены. Все, от марсовых до подростков у лотов, смотрели в воду, напрягая зрение. Через час гул стал оглушительным. Справа по носу, уже в зоне видимости, океанская волна с рёвом разбивалась о подводную скалу, вздымая на миг белую башню пены. Это и были «Зубы». А слева вода внезапно побелела от песка — опасная отмель.
Между ними зиял узкий, бурлящий проход. Ворота в спокойную лагуну за рифом.
— Теперь твоё дело, капитан, — тихо сказал Ларсен, отступая к штурвалу. — Мне — привести. Тебе — провести. Рули ровно, держи строго на ту темную струю. Снесёт на дюйм в сторону — килем по кораллам пройдёмся.
Финган взял штурвал в свои руки. Вся команда замерла. Грохот разбивающихся волн справа и слева заглушал все звуки. Корабль, подхваченный течением, понёсся к узкому проёму. Это был уже не расчёт. Это было чистое искусство моряка. Финган вёл шхуну, чувствуя каждую подводную тягу, каждую подмену течения, едва заметно подруливая, чтобы струя воды сама понесла их по фарватеру.
И вот адов гул остался за кормой. «Ведьма» выскользнула в тихую, изумрудную лагуну. Слева тянулся бесконечный пляж, справа — в миле от борта — бушевал, но был уже не страшен, тот самый Барьерный риф. Команда выдохнула единым, сдавленным стоном облегчения.
Ларсен вытер пот со лба грязной рукой и хмыкнул, глядя на Фингана.
— Пронесло. На этот раз.
Никаких слов. Профессионал признал профессионала. Они прошли. С этого момента авторитет Ларсена как лоцмана и живого компаса стал для экипажа непререкаем, как авторитет Фингана-капитана. Риф был позади. Впереди лежала Австралия.
 
ГЛАВА 19. ТРЕВОЖНОЕ БУДУЩЕЕ
После той адской скачки со штормом в зубах, навалилась на корабль мертвая тишь, точно мокрая парусина на голову. Воздух застоялся, тяжёлый и тёплый, прелый. Пахло уже не морем, не солёной свежестью, а земляным перегноем, гарью и каким-то проклятым австралийским чадом — будто впереди, за горизонтом, тлеют леса, которых мы видеть не можем. Но чуяли мы их ноздрями. Континента  не было на горизонте, но он уже чудился в каждом глотке — вода под килем стала мутной, желтоватой, словно несла в себе песок чужой, неродной земли.
Чувствовалось, что сама эта земля наблюдала за нашим крошечным суденышком, влезшим в её владенья. Не гостеприимная гавань тут была, а порог в иной мир — древний, живущий своей собственной, неспешной и суровой жизнью. Даже тишина здесь стояла иная: не мирная, а глубокая, звенящая, что нарушалась лишь редким далёким криком невидимой птицы, похожим на скрип ржавых петель, да глухим подводным рокотом прибоя где-то в каменных гротах.
«Морская Ведьма» ползла вдоль того берега, осторожно, с подветра, и лотовый, не покладая рук, швырял лот, выкрикивая мерные глубины. Финган со штурманом Ларсеном на баке молча стояли, вглядываясь в эту чёртову полосу суши, тонувшую в утренней мути.
Берег был не для высадки. Сплошная каменная коряга. Не утёсы даже, а будто какие-то исполинские, гнилые зубы торчали из воды — красно-бурые, в седых подтёках птичьего помёта. Ни зелени, ни пристанища. Кое-где из воды лезли одинокие кекуры — каменные столбы, о которые с глухим ударом билась волна. С суши тянуло сухим жаром, пылью и резкой, как удар, вонью эвкалипта. Тишина стояла недобрая — не покой, а затишье перед ловушкой. Только где-то высоко каркала птица — точь-в-точь скрип не смазанного блока.
Ларсен, прищурив глаза от солнца, водил взглядом по каменной стене, а его пальцы машинально отбивали дробь по лееру.
— Вон он, лаз, — прохрипел он наконец, не отрывая глаз от горизонта и ткнув пальцем в тёмный разрыв севернее мыса. — Видишь, капитан, воду-то перед щелью? Словно масло в чашке — темнее и не шелохнётся. Значит, глубина есть. А ветерком тянет оттуда — дохлятиной и тиной, будто из трюмной помпы. Чую носом: за скалой — укрытие. Из тех, что на картах не сыщешь.
Паруса убрали, поставили на гитовы. «Ведьму» развернули лагом и на шести вёслах, в гробовой тишине, без единого звона железа, втянули в узкую чёрную пасть меж базальтовых столбов. Внутри оказалась Бухта Сломанного Киля — круглая, как корабельный котёл, лужа мёртвой воды. Скалы вокруг — хоть аршинником меряй, отвесные. Вода — чёрная, с жирными разводами. А на мели, чуть в стороне, торчал из ила остов какого-то старого судёнышка. Его рёбра-шпангоуты чернели над водой, точно хребет дохлого кита. Тишина — глухая, давящая, словно в трюме на самом дне.
Ларсен, окинув взглядом каменный мешок и чёрную воду, удовлетворённо хлопнул ладонями.
— Становись на якорь! — приказал Финган, и его голос гулко отдался от каменных стен, будто с неба упал. — Мачты не разбирать, но шлюпки на талях поднять. Мы здесь, — он обвёл взглядом замкнутую каменную чашу, — но пусть будет так, как будто нас здесь нет.
И это был не приказ, а констатация. Стали мы призраками в каменном мешке, и от того, насколько полным будет наше исчезновение, зависела теперь наша шкура.
В капитанской каюте пахло сыростью, смолой и затхлостью стоячей воды. Финган стоял у иллюминатора, спиной к двери. Когда вошли мы с Йоханом, он не обернулся, но его поза, обычно что струна натянутая, выдавала усталость, будто после долгой вахты.
Он молча смотрел на мутно-зелёную воду лагуны, где отражались чёрные скалы, и наконец заговорил, так и не поворачиваясь.
— Ларсен привёл куда надо. До ближайшего порта — два дня на вёслах. Теперь давайте решим, что дальше.
Он обернулся. В его глазах не было прежней насмешки, только серьёзная, тяжёлая дума, будто камнем на дне.
— Ну что, парни? Как думаете — ваша дорога с нами? Или своей колеёй пойдёте?
Он подошёл к столу, опёрся на него ладонями, и доски слегка прогнулись.
— Пока что нас с вами никто не ищет. Но это — пока. И в порт нам, на «Ведьме», нос совать — верная петля на шею. Судно-то не наше, а захваченное. Для любой королевской патрульной шхуны мы пираты, и точка. А для тех, кто стоял за спиной Блэквуда, мы — ещё и досадная помеха, сорвавшая их жирный куш. Ведь старая команда «Летучей Рыбы» возила им и «чёрный песок», и живой товар, барыши гребли лопатой. Теперь этого не будет. И эти господа, в мундирах ли, в парчовых камзолах, таких обид не прощают. Стоит нам показаться на людях, начнутся вопросы. А вопросы будут самые что ни на есть неудобные. «С какого судна? Где остальной экипаж? Где капитан Блэквуд?» Скажете, что чудом спаслись, — не поверят. Начнут копать — найдут нестыковки. А там и до каторги, а то и до виселицы рукой подать.
Он посмотрел на Йохана, потом на меня, взвешивая взглядом.
— У вас, может, и есть шанс всё обойти. В Кейптауне, в той самой дыре «У Ржавого Якоря», сидит чиновник Макларен. Мы когда-то вытащили его из одной скверной переделки. Он должен. Найдите его. Выбейте у него бумаги — свидетельства, что вы матросы с потерпевшего крушение судна, да всё такое. С этими бумагами можно будет наняться на какое-нибудь китобойное или торговое судно, идущее в старый свет. Это ваш путь к тихой жизни.
— А ваш путь, капитан? — тихо спросил Йохан.
— Мой путь один, — Финган ответил твёрдо, но без бравады, будто констатировал погоду. — «Ведьма» пойдёт на восток, через «ревущие сороковые», вокруг мыса Горн, и дальше на север — в Новую Англию. Путь долгий и лихой. Там свои порядки. Там людям с нашим прошлым есть куда приткнуться, если руки крепкие, а воля — крепче. Но это путь без возврата. Назад дороги не будет.
Он сделал паузу, давая нам понять весь вес этого слова — «без возврата». Словно якорь за борт бросил.
— Так что выбирайте. Вернуться к старой жизни, пусть и с риском, но с надеждой. Или пойти с нами — в неизвестность, но зато вместе, как было до сих пор.
Йохан вытянулся в струнку, лицо его стало каменным, будто из породы тех самых скал. Он шагнул вперёд, челюсти сжал.
— Нет, сэр, — выпалил он чётко, без дрожи в голосе. — Наш путь — домой. В Англию. Дело это… пиратское братство… не для нас.
Я за его спиной молча кивнул. Не от страха. Просто насквозь пропитался этой грязью, этой вечной беготней. Надоело. Да и детей этих жалко было, с их испуганными глазами — им бы на твердую землю, под солнце, а не в новый ад за мысом Горн.
Финган на нас смотрел несколько секунд. Не сердито, не укоризненно. Так, будто примерял наше решение, как сапог на ногу — жмёт или нет. Потом медленно, почти невесомо, кивнул. Затем подошел и открыл рундук, достал пару увесистых кожаных мешочков и передал парням.

— Понятно, — сказал он глухо, и это одно слово прозвучало как приговор нашему общему прошлому.-  Пусть это золото поможет вернуться вам домой. Только совет – никому его не показывайте, до поры.
Он снова отвернулся к иллюминатору, будто искал в тёмной воде хоть какую-то подсказку, оправдание или просто передышку.
— Думайте. Решайте вместе, — сказал он уже ровнее, капитанским тоном, каким отдаёт вахту. — Но знайте — я даю вам время. Две недели.
Он сделал паузу. В каюте стало так тихо, что слышно было, как поскрипывает корпус «Ведьмы» о якорную цепь, будто старый корабль вздыхал во сне.
— Если на пятнадцатый рассвет ваша шлюпка не будет у входа в бухту… «Ведьма» уйдёт.
Тут он обернулся и посмотрел на нас прямо. И в его голосе, когда он произнёс последнее, не было ни злобы, ни той привычной стальной струны. Была глубокая, усталая решимость человека, который столько раз терял всё, что уже и не ждёт иного. Но в самой глубине глаз — крохотная искра, что эта потеря, может, всё же минует его.
— Я пойму ваш выбор. Без обид.
Тишина после этого стала физически ощутимой. Давила на уши, на виски. Финган ждал, не двигаясь, глядя на нас, но словно уже сквозь нас, в какое-то своё будущее.
Мы постояли, не зная, как правильно уйти, как отдать честь в такой момент. Потом, неловко мотнув головами, вышли. Дверь за нами щёлкнула — звук сухой, отсечный, будто топором рубанули конец старой, надёжной снасти. И я, Торнтон, понял — только что оборвалась ещё одна верёвка, что связывала меня с этим кораблём и с этим человеком. Осталось только ждать, выдержит ли оставшаяся. Выдержат ли эти две недели.
Пока Йохан и я копошились у шлюпки, Финган вызвал на корму двух других. Ярри из народа гулиджура и Тане-маори. Они стояли перед ним, и их молчание было иным — не матросская покорность, а тишина древних земель и морей, помнивших себя в их крови.
Грубая парусина и треуголки были лишь жалкой личиной, наброшенной на дикую породу. Эта роба не скрывала, а подчёркивала их суть, как прутья клетки — мощь заключённого зверя.
Ярри казался высеченным из красного песчаника своих пустынь. Приземистый и незыблемый, как корень каури. Его лицо, испещрённое сетью морщин, было картой неведомых земель. Глаза, тёмные и неотрывные, читали не слова, а знамения в небе. Ритуальные шрамы на смуглой коже рассказывали историю, непонятную никому на этом корабле. В нём чувствовалась терпеливая, тысячелетняя сила континента.
Тане был воплощённой волей океана. Высокий, с осанкой воина, он носил своё достоинство на лице — в священных сине-зелёных спиралях та-моко. Каждый завиток — история предков, знак отваги. Его пронзительный взгляд, острый как у морской птицы, метил и оценивал всё вокруг. Даже в робе он стоял как тотемный столб — неприступный и полный скрытого огня.
Они были плечом к плечу: молчаливая мощь земли и молчаливая ярость океана. Духи украденных берегов. На корабле с такой командой они могли стать либо самой ненадёжной слабиной, либо самой крепкой связкой в каркасе. Фингану нужно было понять, на что он может их положить.
— Земля здесь твоя, Ярри, — начал капитан без предисловий. — Дети в трюме — не рабы. Они пленники, как и мы. Не могу бросить их здесь, не могу и тащить на гибель через океан. Ступай к своему вождю, Таллавалле-Провидице. Спроси: примет ли его род этих людей? Даст ли землю и защиту от бледнолицых? Их свободу обменяем на железо, ткань, табак.
Ярри медленно кивнул. Одним движением. Он понял всё — и сказанное, и недосказанное.
— Пойду с ним, — хрипло сказал Тане. — Как воин с воином. Чтобы слова имели вес, а путь был честным.
— Десять дней, — отрезал Финган. — На одиннадцатый рассвета вас нет — мы поймём. И решим судьбу детей сами.
Они не стали прощаться. Развернулись, спустились в шлюпку и оттолкнулись от борта. Их фигуры, такие чуждые на палубе, ступили на камни и растворились в зелёной чаще. Будто сама земля и лес приняли обратно свою плоть…
 Воздух для нас изменился ещё за милю до берега. Тяжёлый, неподвижный запах гниющей рыбы, древесного дыма и человеческих испражнений сменил собой чистый, солёный ветер океана. Шестивёсельный баркас, узкий, как щепка, легко резал прибрежную волну. Йохан и я молча смотрели на приближающийся берег. Это была не цивилизация. Это была грязь, выплюнутая морем.
Кейптаун лепился у подножия столовой горы. Рейд был усеян десятками судов. Но берег был страшнее. По грязному пляжу сновали люди. Белые в лохмотьях — ссыльные с лицами, выжженными солнцем и безысходностью. Чернокожие носильщики под ударами тростей. И повсюду — бушмены, то, что от них осталось, в жалкой смеси лохмотьев, с пустыми глазами, потерявшие связь с землёй. Живые призраки.
Баркас ударился килем о песок. Старший матрос, коренастый уэльсец по кличке Смок, хрипло бросил:
— Здесь вас и встречем.  Удачи, земляки. Не связывайтесь с патрулём.
Дорога в город была сплошной колеёй, наполненной вонючей жижей. Повсюду валялся мусор, стоял гул от рёва ослов, ругани и пьяных песен. Таверна «У Ржавого Якоря» оказалась таким же убогим строением. Внутри было темно, душно и шумно, воздух плотным от пара, табачного дыма и испарений немытых тел. Всё здесь кричало об отчаянии и временности.
Йохан и я просочились вглубь, к узкой лестнице в антресоли. Их встретил запах плесени и старой бумаги.
Эласдейр Макларен сидел в своей конуре. Он был человеком, которого колония медленно переварила. Его сюртук висел мешком, лицо было серым, измождённым. Он поднял на них взгляд, в котором не было ни капли удивления, лишь тяжесть.
— Вы кто и по какому делу? — его голос был похож на скрип ржавой двери.
Йохан шагнул вперёд.
— Мы помогли вам однажды. Здесь, внизу. Пьяные матросы с «Дротика». Вы сказали, что долги честью отдаёте.
Память Макларена сработала. Не с благодарностью, а с внезапной, хищной внимательностью.
— Наше судно погибло у рифов, — сказал я с порога. — «Летучая Рыба». Бумаги — на дне. Без них мы здесь — никто. Бродяги. Беглые каторжники.
— Жалкая история. Чем вы можете это подтвердить? И чем мне рисковать?
Йохан медленно вытащил маленький, туго завязанный кожаный мешочек и высыпал на стол небольшую кучку тёмно-жёлтого песка, в котором мерцали тусклые искорки.
В конуре повисла гробовая тишина. Макларен перестал дышать.
— Откуда?
— С того корабля. Вёз груз сюда.
— Вы предлагаете мне ворованное добро?
— Мы предлагаем оплатить ваш труд, — ровно вступил Йохан. — Сделайте два паспорта для спасшихся моряков. Чистых.
Макларен оказался в ловушке между алчностью и страхом. Он молча сгрёб песок в ладонь, спрятал, а потом, понизив голос до шёпота, заговорил быстро и чётко, как отдаёт приказ.
— Паспорта… возможны. Но не за эту щепотку. Риск велик. Нужно втрое больше. И вы исчезнете из колонии в день получения. Слушайте внимательно. Я устрою вас в портовой гостинице «У Старого Тюленя», на кухне — там тёплая плита и углы есть, где перекантоваться. Хозяин — свой. Но никуда не ходить, слышите? Ни на шаг. Весь порт кишит английскими шпиками и агентами Ост-Индской компании. Свяжут вас с пропавшей «Летучей Рыбой» — и конец. Без документов вы здесь — бродяги, и это гарантированная тюрьма, а оттуда — сразу в каторжную партию на три года. Будут опалы добывать в Великой пустыне, пока на солнце не умрёте. Ждать нужно будет три дня. Я сам принесу вам бумаги. И корабль подыщу, идущий на север, экипаж которому нужен. Половину песка — сейчас. Вторую — при получении. И если вы умны, — Макларен посмотрел на них как на опасных, временных союзников, — то сделаете так, чтобы ваше прошлое никогда вас не нагнало.
Они вышли в вечернюю вонь портовых улиц. У них было семь дней. Семь дней в этом аду ожидания, пока в Бухте Сломанного Киля чинили такелаж, а в бескрайнем буше Ярри и Тане искали вождя Таллаваллу, неся на своих плечах судьбу детей.
Пути разошлись. Теперь каждый должен был сделать свой выбор и дождаться своего часа. Путь к свободе оказался вымощен не золотом, а грязью, страхом и гнилым деревом портовых доков. Но другого пути не было.
 ГЛАВА 20. ПОРТОВАЯ СУМАТОХА
Весь следующий день после высадки мы, по нашему же малодушному признанию, просидели в той комнатёнке над кухней, что нам Макларен выхлопотал. Сидели, как крысы в трюме, боялись и тени своей на улице показать. Только вниз сходили — похлёбку съесть да кружку тёплого эля пропустить. Воздух там стоял густой, от пригорелой похлёбки, пота и сырости. Но лучше эта вонь, чем тюремный запах сырой соломы и страха.
Эласдейр Макларен явился к середине следующего дня. Вошёл, дверь на крюк закинул и выложил на стол две потрёпанные, но казённого вида бумаги да ещё одну, с печатью.
— Вот, — прошептал он, оглядываясь, будто стены слушали. — Ваши паспорта. И выписка из судовой книги портового регистра о гибели «Летучей Рыбы» у неизвестных рифов. Всё чисто, всё по форме. Теперь вы — Томас Рид и Уильям Картер, матросы с оного судна, чудом спасшиеся и подобранные проходящим транспортом. Берегите как зеницу ока. Потеряете — следующая бумага будет ордер на ваш арест.
Мы переглянулись, удивлённые такой прыти. Но я-то понимаю — алчность движет миром куда вернее чести. Клерк этот песок наш занюхал и испугался, как бы куш из рук не ушёл.
— Теперь общее дело, — продолжил Макларен, понизив голос. — Версию держать в общих чертах. Корабль ваш — на дне. Команда — пропала без вести. Вы — двое, что на обломке до рифов доплыли. Больше ничего не знаете, ничего не видели. Мне эта история тоже подходит. Слишком много вопросов никому не нужно. А кстати, — добавил он, будто мимоходом, — в порту стоит небольшое каботажное судёнышко, «Морская ласточка». Ходит вдоль берега до северной бухты Порт-Джексона, в порт Сиднея. Грузы возит, иногда пассажиров берёт. Шкиперу этому я могу замолвить слово. За скромную плату он довезёт вас до места, а там… там сами сориентируетесь, наняться куда дальше. Только совет дам: золото ваше надо на чеканные фунты обменять. С песком в лавке не рассчитаешься. Если согласны — пойдём сначала в мою контору. А потом в порт.
Мы снова переглянулись. В глазах у Йохана — надежда, у меня — привычная осторожность. Но кивнули оба. Выбора-то не было.
А теперь, пока мы там бумажки свои разглядывали, я расскажу, каково это — Кейптаунский порт. Ибо Макларен повёл нас туда, и глаза у нас, как у мокрых котят, стали пятаками.
Порт — это не место, это живое, дышащее чудовище. Стоило только ступить за линию складов, как тебя накрывало волной — не звуков, а гула, сплошного, как шум прибоя в шторм. Крики грузчиков-кули, несшиеся с барж, нагруженных тюками шерсти и бочками с ворванью. Ругань матросов, таскающих канаты толщиной в руку. Резкие свистки боцманов.  Грохот телег, гружённых камнем для балласта, чьи колёса увязали в вечной, вонючей жиже из грязи, навоза и тухлой воды.
Воздух невозможно было вдохнуть — только проглотить. Он был слоёным, как дрянной пирог. Нижний, самый густой слой — запах гниющей рыбы, тины и нечистот, стекавших с улиц прямо в гавань. Поверх — едкая волна дыма из труб кузниц, что работали день и ночь, подковывая лошадей и чиня якоря. Выше — сладковатая вонь перезрелых фруктов с торговых шхун и терпкий дух пряностей, выгружаемых с ост-индских кораблей. А над всем этим висел постоянный, въедливый запах дегтя, смолы и мокрой, солёной древесины — истинное дыхание порта.
Люди кишели, как личинки в гниющем дереве. У причалов, у контор верфей, у дверей «вербовочных» контор — везде стояли толпы. Измождённые, с пустыми глазами ссыльные в рваных кафтанах. Загорелые до черноты, с жилистыми руками матросы, искавшие любой работы, чтобы не умереть с голоду на берегу. Чернокожие носильщики, сгибающиеся под неподъёмными тюками, под бдительным оком надсмотрщиков с тростями. И повсюду — дельцы, агенты, шпики. Их выдавали не глаза, а особая, скользящая походка и взгляд, который не смотрел, а сканировал, выискивая слабину, глупость, возможность наживы.
Сами причалы были кашей из судов всех мастей и состояний. Гордые, высокобортные «индийцы» с резными кормами, от которых ещё пахло сандалом и чаем. Коренастые, засмоленные китобои, и въевшимся в палубы на века запахом ворвани и смерти. Грязные, обшарпанные каботажники, вроде той «Ласточки», что ждала нас. И между ними сновали, как водомерки, бесчисленные лодки, баркасы, кану — портовая мошкара, живущая одним днём.
Вот в эту самую суматоху, этот кишащий муравейник, Макларен и привел нас, сунув нам в руки наши новые, ещё пахнущие свежими чернилами жизни. И стояли мы там, у края причала, сжав под полами курток свои драгоценные бумаги, глотая густой, ядовитый воздух свободы. Путь был выбран. Корабль — найден. Теперь оставалось только дождаться условленного часа, когда «Ласточка» отчалит, унося нас прочь от этого ада — на север, к новым, не менее тёмным водам.

Он провёл нас по самому краю причала. Здесь, в тени огромного, облезлого пакгауза, стояла та самая «Морская ласточка».
Судёнышко было неказистым, но с характером. Небольшой шлюп, корпус которого нещадно битый волнами и солнцем, но крепко зашпаклёванный и проконопаченный. Паруса, хоть и залатанные, были чисто убраны. Бушприт, как упрямый палец, тыкался в грязное небо над портом, а на корме, под потёршимся именем, красовалась грубо вырезанная из дерева ласточка с обломанным крылом. В ней чувствовалась не бедность, а безнадёжная, упрямая опрятность старого морского волка, давно махнувшего рукой на внешний лоск.
Шкипер оказался точным подобием своего судна. Человек лет пятидесяти, сухой и жилистый, будто весь состоял из верёвок и сухожилий. Его лицо, цвета старой дублёнки, покрывала сетка морщин, а из-под выгоревшей на солнце рыжей бороды торчала вечно дымящаяся короткая трубка. Звали его, как мы тут же узнали, Илай Бродерс. Но самое примечательное были его глаза — светло-серые, холодные и спокойные, как вода в глубокой северной бухте. Они мгновенно оценили нас, скользнули по новым, ещё неуместным курткам и задержались на лицах — не враждебно, а с деловым интересом.
— Илай, — кивнул Макларен, и в его голосе впервые прозвучали нотки чего-то, отдалённо напоминающего непринуждённость.
— Эласдейр, — отозвался Бродерс хриплым, прокуренным баском, не вынимая трубки изо рта. — Опять подкидываешь мне «счастливчиков»?
— Ценные кадры, Илай. Потерпевшие крушение. Трудолюбивые парни, — Макларен сделал паузу, давая словам повиснуть в воздухе. — Ищут проезд до Порт-Джексона. Скромно, без лишнего шума.
Бродерс медленно выпустил струйку дыма, изучая нас.
— Места у меня не сахарные. Каюта одна — моя. Спать будут в грузовом трюме, на мешках с шерстью. Пищу — моя камбузная похлёбка. Работать — как все. Рифы убирать, палубу драить. За буй не выходить. Стоимость — два фунта с носа. Заранее.
Тон был ровным, без торга. Это была не просьба, а констатация условий.
— Они согласны, — быстро сказал Макларен, бросая на нас взгляд, не терпящий возражений. — И они платят честно. Часть — сейчас, часть — по прибытии.
— Твои рекомендации, Эласдейр, чего-то да стоят, — Бродерс наконец вынул трубку и стряхнул пепел о борт. В его взгляде на клерка мелькнуло что-то знакомое, почти дружеское. — Помнишь, как мы в семьдесят восьмом из той истории с контрабандой китайского фарфора вывернулись? Без твоих бумажек я бы гнил в портовой тюрьме.
— А без твоей скорости, Илай, мои бумажки были бы не нужны, — сухо парировал Макларен, но уголок его рта дёрнулся. — Так что считай, что я возвращаю старый долг с процентами. Парни — молчуны. У них только одна цель — исчезнуть.
— Лучший тип пассажиров, — хрипло усмехнулся Бродерс. Он снова перевёл на нас свой ледяной взгляд. — Ладно. Завтра, с отливом. Здесь. Опоздаете — уйдём без вас. Денежки капитану, то есть мне. И запомните: на «Ласточке» я закон и пророк. В море мои слова — последние. Понятно?
Мы кивнули. В его спокойной, лишённой всякой бравады манере чувствовалась железная хватка. Это был не пират и не авантюрист, а человек дела, чья стихия — узкая полоска воды у чужого берега и собственный, маленький, но неуязвимый мирок на палубе.
— До завтра, Илай, — сказал Макларен.
— До завтра, клерк. Не проиграйся в кости, — бросил ему вдогонку Бродерс, снова закуривая потухшую трубку.
Макларен повёл нас прочь. Сделка была заключена. Теперь у нас был не только корабль, но и капитан, в странной, почти братской связи с нашим сомнительным благодетелем. В этом аду, казалось, даже такие, как они, находили свои островки знакомой, понятной опасности. «Ласточка» с обломанным крылом ждала. Завтра, с отливом.
Вернуться обратно, за линию складов и пыльных предместий, оказалось делом недолгим, но странно тягостным. Каждый шаг по наезженной колее удалял нас от того лихого, хоть и грязного, мира, в котором мы только что торговались за свои будущие жизни, и возвращал к тихому, каменному капкану Бухты Сломанного Киля — к нашему последнему якорю в прошлом.
Мы нашли гребцов там же, где оставили — в устье мелководного ручья, скрытого зарослями колючего кустарника. Баркас был тщательно укрыт ветками, люди — невидимы и бесшумны, как и приказано. Старший, уэльсец Смок, выслушал наш короткий, сухой доклад: документы есть, корабль найден, отходим с отливом. Он лишь кивнул, его обветренное лицо не выразило ни радости, ни сожаления.
— Значит, завтра в это время вас уже не будет, — констатировал он просто. — Передадим капитану. Через тринадцать дней ждать не будем.
Наступила неловкая пауза. Мы стояли на сыром песке, разделённые теперь не просто рангом, а целой будущей жизнью. Эти люди через час снова растворятся в зелёной чаще, потом в чёрной воде бухты, поднимутся на палубу «Ведьмы», где пахнет смолой, солёным ветром и знакомой скудной похлёбкой. А мы… мы останемся здесь, в этом мире грязи, бумаг и чужих законов.
Когда они стали беззвучно отталкивать баркас от берега, случилось это. Мы с Йоханом не сговорились, просто застыли на кромке воды, провожая их взглядом. И они, уже усаживаясь на банки, взявшись за вёсла, обернулись. Не все, но несколько человек. И в этих взглядах, мелькнувших в последний раз из-под надвинутых на лоб треуголок, не было ни зависти, ни презрения. Была та самая, странная и горькая тоска, которая вдруг сжала и наше горло.
Это была тоска не по месту или дому. Это было прощание душ, что слишком долго дышали одним воздухом — воздухом страха, соли, пороховой гари и немой братской плечом к плечу надежды. Мы смотрели на этих морских волков, этих оборванцев и бунтарей, и видели в них отражение самих себя — тех, кем мы были ещё вчера. Мы провожали не просто лодку. Мы провожали ту часть себя, что навсегда останется на палубе «Морской Ведьмы», будет стоять на вахте под ревущими сороковыми, будет с Финганом и Ларсеном и помнить запах этого чужого, враждебного берега.
Баркас плавно тронулся, вёсла бесшумно вошли в мутную воду. Никто не помахал на прощание. Это было бы неправильно, фальшиво. Они просто уплывали. Молча. А мы стояли и смотрели, пока узкий силуэт не растворился в вечерней мгле, нависшей над заливом. Лишь тихий, ритмичный всплеск вёсел ещё долго доносился с воды, пока окончательно не затих, разрезав что-то последнее, что ещё связывало нас с тем миром.
Йохан тяжело вздохнул, будто сбросил с плеч невидимый груз, и без слов повернулся к дороге, ведущей обратно в ад порта. Я бросил последний взгляд на пустую теперь полоску воды, где уже ничего не было — ни корабля, ни братства, ни прошлого. Только тишина, пахнущая гниющим эвкалиптом и чужим песком.
Завтра будет «Ласточка». Завтра будет побег. Но сегодня мы хоронили своих морских призраков. И тоска, что осталась после, была самой честной и тяжёлой монетой, заплаченной за наш будущий, хрупкий шанс.

ГЛАВА 21. ПУТЬ ДО СИДНЕЯ

На рассвете, с первым серым просветом на востоке, мы уже стояли у того же причала. Воздух был свеж и резок, смешивая запах моря с дымом проснувшихся кузниц. «Морская ласточка» походила на проснувшуюся птицу: дымок вился из железной трубы камбуза, а на палубе слышалась размеренная поступь и звяканье инструментов.
Капитан Илай Бродерс, в том же потёртом камзоле и с вечной трубкой, встретил нас на сходнях, молча осмотрел с ног до головы, будто проверяя, не подмочили ли мы свою решимость за ночь.
— Всё при вас? Ничего не забыли? На берегу? — спросил он хрипло.
— Всё при нас, сэр, — чётко ответил Йохан.
— На берегу мы ничего не оставляли, — добавил я.
— Правильно, — бросил Бродерс и повернулся к палубе. — Боцман! Прими груз.
Из-за грот-мачты вышел коренастый, квадратный человек с лицом, напоминающим треснувший от мороза кирпич. Это был боцман Каллум, шотландец, как мы потом узнали.
— Эй, новички! Слушайте сюда! — его голос звучал, как треск рвущегося паруса. — На «Ласточке» вы не пассажиры, а лишние руки. Явка на палубу — за час до рассвета. Отбой — когда работа сделана. Драить палубу, убирать рифы, тянуть шкоты — будете всему обучены. А теперь — знакомство. Встаньте сюда, лицом к команде.
 
Нас выставили перед собравшимся небольшим экипажем.
Кроме капитана и боцмана, были:
Маттео, итальянец — пожилой, виртуозный парусный мастер, чьи пальцы завязывали любые узлы быстрее, чем глаз успевал уследить. Джек «Молот» — здоровенный, молчаливый кокни из Лондона, отвечавший за такелаж и все тяжёлые работы. Его ручища могли справиться с якорем в одиночку. Юный Тим — тщедушный, веснушчатый юнга лет пятнадцати, глаза которого бегали по палубе с выражением вечного испуга и любопытства. Джеймс «Зуб» — древний, высохший, как щепка, валлиец, бывший рулевой, а ныне денщик капитана и хранитель судовых суеверий. Он потерял два пальца и половину зубов, но его знание побережья было легендарным.
— Это Томас и Уильям, — представил нас капитан команде. — С «Летучей Рыбы». Корабль их пошёл ко дну. Они видали воду и шторма. Но наше судно они не знают. Покажите им, что к чему. Без лишних подначек. Но и без поблажек.
Затем капитан повёл нас в единственную каюту — свою. Это была крошечная, но идеально организованная каморка. Всё было прибрано, принайтовлено. Даже склянки на полке не дребезжали. Он сел за стол, уставленный картами и лоциями.
— Путь от Кейптауна до Порт-Джексона — не прогулка, — начал он, разворачивая карту. — Мы не пойдём открытым морем. Будем «лавировать по подветренную», как говорят. Вдоль берега, от бухты к бухте, от мыса к мысу. Груз везём — шерсть, инструменты, немного железа. С попутным ветром и без задержек — дней сорок. Но ветер — не пони, его не заставишь. Может, и все семьдесят выйдет. Работать будете наравне со всеми. Плата — два фунта с носа, как договаривались. Половину — сейчас. Вторую — по прибытии. Еда — моя. На берег без моего слова — ни ногой. Вопросы есть?
Вопросов не было. Всё было ясно, честно и сурово. Мы отсчитали деньги. Он, не пересчитывая, сунул их в ящик стола.
— Ладно. Размещаться будете в носовом кубрике, с командой. Свои манатки — под подстилку. И вот что… — он прищурил свои холодные глаза. — Вы, парни, видали виды. По рукам видно, по взгляду. Не зеленые юнцы. Но на каждом судне — свои порядки. Боцман Каллум сейчас даст вам первое задание. Исполните — будете своими. Облажитесь… Ну, сами понимаете.
Мы вышли на палубу. Боцман Каллум ждал нас с каменным лицом, но в глазах его прыгали весёлые чертики.
— Капитан говорит, вы не новички. Посмотрим, — проворчал он. — У меня для вас задача простая. Видите ли, у нас на «Ласточке» перед дальним походом есть традиция — «угостить компаса». Компас, он живой, понимаете? Любит дымок. Ваша задача — спуститься в трюм, найти там бочку с «парусиновым дымом». Отсыпьте оттуда пригоршню в этот мешочек и принесите мне. Мы его в камбузе подпалим, дымом под кормовым люком помашем — и компас будет верно служить всю дорогу. Чтоб не сбивался.
Йохан и я переглянулись. «Парусиновый дым»? Звучало как полная чушь. Любой, кто хоть раз стоял у камбуза, знал, что дым идёт от жаровни, а не из бочки. Это была классическая морская «разводка» для новичков, вроде поисков «якорного ключа» или «полосы для продувки парусов». Стоило нам пойти на эту удочку, и нас бы до конца перехода звали «мешками с дымом».
Я посмотрел на старого Маттео, который чинил парус в сторонке. Итальянец, не поднимая головы, едва заметно мотнул головой: нет.
— Боцман, — сказал я, максимально серьёзно. — А не будет ли той же чести для компаса, если мы вместо дыма просто как следует «выметем сор из трюма через гальюнную решётку»? Говорят, от чистой посудины и стрелка вернее.
Наступила тишина. Потом лицо Каллума медленно расплылось в широкой, беззубой ухмылке. Старый Джеймс «Зуб», ковырявший снасть у борта, тихо фыркнул. Даже Джек «Молот» угрюмо хмыкнул.
— Ха! — рявкнул боцман. — Попался, старый хитрец! Значит, на «Летучей Рыбе» вас уже на дым из бочки посылали? Ладно, прошли проверку. Бестолковых у нас и своих хватает. — Он кивнул в сторону юнги Тима, который покраснел до корней волос. — Идите к Маттео. Он покажет, как у нас брамсель ставить. И да… добро пожаловать на борт «Ласточки».
Это было наше настоящее крещение. Не героическое, а бытовое, шутливое и оттого — настоящее. Через час «Морская ласточка», ловя первый утренний бриз, отдала швартовы и плавно отошла от причала. Мы с Йоханом, стоя у леера, смотрели, как уменьшается и тонет в утренней дымке грязный, вонючий, страшный и такой желанный Кейптаун. Впереди были два месяца качки, солёного ветра, тяжёлой работы и такого же непростого, но честного братства под командой старого Илая Бродерса. Путь к свободе, вымощенный не золотом, а солёными мозолями и проверкой на «парусиновый дым», начался.
Прохладный ветер, наполнявший паруса «Ласточки», принёс с собой знакомый запах — смесь эвкалиптовой пыли, влажного камня и далёкого дыма. Мы с Йоханом, стоя у леера, вдруг разом замерли. Сердца не защемило — их будто на миг схватила ледяная рука и сжала в груди до боли.
«Ласточка» уверенно шла вдоль берега, и вот он открылся — тот самый мыс, чьи каменные клыки скрывали вход в Бухту Сломанного Киля. Скалы стояли всё те же, немые и равнодушные. Залива за ними не было видно. Там, за этой каменной стеной, в тишине мёртвой воды, стояла «Морская Ведьма». Сейчас там, наверное, чистили медяшку, или Ларсен о чём-то хрипел с Финганом, или кто-то насвистывал под скрип блока.
И случилось странное. Всё тело вдруг напряглось, ноги сами собой сделали полшага к борту, а в ушах зазвучал несуществующий крик: «Прыгай! Плыви!» Это был не голос разума, а крик крови, крик той самой морской соли, что на семь лет въелась в кожу. Казалось, стоит лишь оттолкнуться сейчас — и холодная вода унесёт тебя не в бездну, а домой. Туда, где пахнет настоящим дымом камбуза, смолёным тросом и той особой, горькой свободой, которая была понятна до мозга костей.
Йохан стоял, вцепившись в леер так, что пальцы его побелели. Он смотрел не на скалы, а сквозь них, и в его глазах, обычно таких твёрдых, было что-то беспомощное и детское. Я знал, что он видит то же самое: не каменную гряду, а изгиб знакомой палубы, лица, которые стали ближе, чем родня, и то тяжёлое, мужское молчание, в котором было больше правды, чем во всех словах этого мира.
Мы не сказали ни слова. Не было нужды. Тоска, что поднялась в горле, была липкой и солёной, как морская вода. Это была тоска не по месту, а по племени. По тому последнему куску дикой, неукрощённой жизни, который мы сдали за клочок бумаги с печатью. Казалось, что мы предали не капитана, а самих себя — тех отчаянных парней, что могли смотреть в лицо шторму, но струсили перед лицом обычной, скучной жизни.
«Ласточка» шла дальше. Мыс начал отдаляться, превращаясь в ещё один безликий отрезок берега. Ветер, будто издеваясь, потянул оттуда сильнее, донёс отдалённый крик чайки — точь-в-точь как тот, что будил нас по утрам в бухте. Мы оба вздрогнули, как от удара. И тут Йохан, не поворачивая головы, глухо выдохнул:
— Всё.
Это было не слово, а звук, с которым что-то оборвалось навсегда. Левая сторона груди, где минуту назад било сердце, теперь была просто пустой и холодной дырой.
Мы так и не прыгли. Не потому что боялись холодной воды или не доплыли бы. А потому что понимали — та «Ведьма», к которой рвалась душа, уже ушла. Она растворилась в прошлом, как её название растворялось в тумане за кормой. Мы остались стоять на палубе чужого судна, двое мужчин с чужими именами, глядя, как берег, хранивший их последнюю пристань, медленно тонет в сизой дымке. Обратного пути не было. Была только вода впереди и тишина позади — тяжёлая, как свинцовый груз на дне.
И вот, недели через три, наше мирное плавание омрачилось. На горизонте, рассекая свинцовую воду, показался низкий, стремительный силуэт с британским флагом на гафеле — таможенная шхуна «Скаут». Суда эти курсировали вдоль побережья, выискивая контрабандистов, работорговцев и прочий сброд, а заодно проверяя документы у сомнительных личностей вроде нас. Команда на таких кораблях служила Лондону и закону с фанатичной преданностью.
Нам приказали лечь в дрейф. Холостым выстрелом из фальконета «Скаут» подтвердил свой авторитет. Через полчаса к нашему борту причалила шлюпка, и на палубу «Ласточки» тяжело поднялся офицер в синем мундире, пятеро морских пехотинцев с мушкетами и щуплый чиновник с портфелем — клерк из кейптаунской таможни. Воздух сразу стал густым и колким, как перед грозой.
После короткого, отрывистого диалога с капитаном Бродерсом, офицер кивнул в нашу сторону. Нас пригласили для беседы. Слово «пригласили» прозвучало как приговор. Мы обменялись с Йоханом одним быстрым взглядом — мы не знали, вернёмся ли. Но отказаться от такого «милого» внимания королевского флота было невозможно.
И вот мы стоим у шкафута «Ласточки», а с палубы более высокого «Скаута» на нас взирает командир судна, капитан Эдмунд Райт. Человек лет сорока пяти, с жёстким, выбритым лицом и глазами цвета стального моря в штиль — холодными и ничего не выражающими.
— Итак, — его голос был ровным, без угрозы, но и без тепла. — Томас Рид и Уильям Картер. Матросы с «Летучей Рыбы». Судно погибло. Расскажите по порядку.
Он задавал вопросы, методично, как затягивает удавка.
— На каком судне вы шли до Кейптауна?
— «Летучая Рыба», шхуна, сэр.
— Кто капитан?
— Капитан Элайас Блэквуд, сэр.
Имя, выуженное из обрывков разговоров на «Ведьме», пахнуло для нас изменой, но звучало правдиво.
— Когда и как случилось крушение?
— Шесть недель назад, к югу от мыса Игольного. Попали в жестокий шторм, сэр.
— Почему лоцман, долженствующий знать эти воды, не спас судно?
Йохан, не моргнув глазом, выдал заранее обдуманное:
— Лоцман был опытный, сэр. Но шквал налетел внезапно, сбил с курса. А к тому времени… экипаж уже был неполный. Цинга и лихорадка. Судном было трудно управлять.
Капитан Райт молча записывал что-то в журнал. Его перо скрипело, и этот звук был громче грома.
— Что везло судно?
Тут мы хором, с наигранным простодушием, выпалили заранее отрепетированную ложь:
— Не знаем, сэр. Мы — простые матросы. На одном островке взяли на борт дополнительные мешки с песком для балласта. Осадка стала слишком большой, видимо…
Я неосторожно добавил:
— …видимо, этот лишний груз и погубил нас, сэр.
И тут произошло едва заметное, но леденящее душу изменение. Капитан Райт на мгновение замер. Его взгляд, скользнув по чиновнику из Кейптауна, стал острее. Он отложил перо.
— Песок, — произнёс он негромко, и в слове этом повисла странная, опасная тяжесть. Он не стал развивать тему. Не спросил, какой песок, откуда, кому предназначался. Он просто резко перевёл разговор, как корабль, уходящий от подводной скалы.
— Хорошо. Ваши документы в порядке. Показания записаны.
Он вернул нам наши бумаги. Его лицо снова стало непроницаемой маской.
— Счастливого пути. Семи футов под килем.
Мы не поверили своим ушам. Нас отпускали. Словно ледяные клещи, сжимавшие грудь, разжались. Мы отсалютовали и, стараясь не торопиться, вернулись на катер, а затем на палубу «Ласточки».
Там нас встретили молчаливыми, полными тревоги взглядами. Команда всё видела и всё поняла.
— Ну как? — хрипло спросил боцман Каллум.
— Всё в порядке, — бодро, но слишком поспешно сказал Йохан. — Обычная проверка.
— Ага, — только и крякнул Каллум, многозначительно взглянув на капитана Бродерса.
Тот стоял у штурвала, курил свою вечную трубку и смотрел на удаляющийся «Скаут». Его взгляд был тяжёлым и знающим. Он-то понимал, что «обычные проверки» редко заканчиваются так быстро и гладко. Он видел, как офицер оборвал расспросы о песке. И этот старый морской волк, знавший все тёмные дела этих вод, прекрасно догадывался, от какого именно «груза» капитан королевской таможни предпочёл так по-английски, вежливо отступить. Он долго смотрел нам вслед, а потом тихо сказал рулевому:
— Ложись на прежний курс.
«Ласточка» снова наполнила паруса. Мы избежали одной пропасти, но почва под ногами снова закачалась, напомнив, что наше прошлое — как тот самый чёрный песок — может настигнуть нас даже в самом спокойном море.

ГЛАВА 22.ПОРТ - ДЖЕКСОН
А после той истории с таможенной шхуной «Скаут», когда синие мундиры отвалили, на палубе повисла не тишина страха, а тишина пересчёта. Не то чтоб нас возненавидели. Нет. Просто переоценили, как переоценивают за бочонок пороха с мокрым фитилём.
Джек «Молот», наш кокни-титан, не отвернулся. Он просто смотрел на удаляющийся катер, и в его глазах я прочёл не «преступники», а «головная боль». Как бухгалтер, который вдруг обнаружил в смете лишний ноль.
Юнга Тим глаз не сводил, но не со страхом, а с диким любопытством. Для него это был первый урок высшей школы: как вести себя, когда на тебя смотрит пушка.
А боцман Каллум, наш шотландец, подошёл, сплюнул аккурат за борт, в тот самый след от королевского катера, и хрипло сказал:
— Ну что, соколы, развлекли вы джентльменов в лакированных башмаках. Только впредь запомните: товар, от которого у таможни глаза округляются, надобно за борт отправлять, не дожидаясь, пока на горизонте королевский вымпел покажется. У нас судёнышко небронированное, а у них ядра чугунные. Ясно?
Вот и вся мораль. Никакой обиды. Чистая арифметика риска. Мы для них были не грешными душами, а неосторожным грузом, который чуть не ввёл их корабль под огонь.
Сам капитан Бродерс, не оборачиваясь, бросил через плечо:
— Каллум, к швартовке чтоб всё чисто было. И новичкам растолкуй, как язык за зубами держать. Ни в одной портовой помойке пикнуть не смейте.
Тон был деловой, без злобы. Он не изгонял нас. Он ликвидировал последствия. Мы стали для него не проблемой совести, а просто рискованным рейсом, который требовал особой осторожности. Наше тёмное прошлое его волновало не само по себе, а лишь потому, что оно звенело, как колокольчик на шее у лисицы, привлекая охотников.
Так что братства, что начало было прорастать у камбуза, не стало. Остался сухой, трезвый уговор: мы платим и молчим, они везут и забывают. По-своему, это была даже честнее. В мире, где самая большая банда сидит в в столицах и пишет себе законы под стать, такая сделка — единственная, на которую можно положиться.
И вот, под гнётом этого нового, бездушного согласия, «Ласточка» наша доплелась до причала. Впереди была не свобода, а новая клетка, побольше. Колония. А мы с Йоханом выходили на берег с чужими именами в кармане, с тоской по простой работе на палубе и с пониманием, что мы здесь — никто. Просто два новых призрака для этого каменного мешка, что зовётся Порт-Джексон.

Бухта Порт-Джексона открылась нам на утренней вахте, когда солнце ещё только начинало жечь. Не то чтоб мы ждали гостеприимства, но этот вид и дунувший с берега воздух ударили по ноздрям, как удар фока-рея по баку. Кейптаун был грязной дырой, но своей, парусиной пропахшей. А здесь… Здесь пахло стройкой, тюрьмой и тоской.
Вода в заливе — не вода, а жижа мутно-зелёная, будто её сам дьявол перемешал с илом, с новых доков. И шум стоял не портовый, не тот весёлый грохот, что рождается от дела, а скрежет методичный, зубастый. Точно гигантская лесопилка работала — скрипели пилы по сосне, молотками вколачивали сваи, орали волы на берегу. И повсюду эти плавучие гробы — старые транспорты, из которых, как черви, вылезали на свет серые, безликие фигуры в кандалах. Каторга. Колония. Это не порт был, а передняя камера нового ада.
«Ласточка» наша, верная работяга, казалась тут букашкой меж корпусами иммигрантских кораблей да военных шхун. Бродерс у штурвала стоял каменный, лицо — как у старого тюленя, что чует в воде акулу. Вёл он нас не в гавань, каждый поворот штурвала выверяя, как последний грош.

  Так что братства, что начало было прорастать у камбуза, не стало. Остался сухой, трезвый уговор: мы платим и молчим, они везут и забывают. По-своему, это была даже честнее. В мире, где самая большая банда сидит в столицах и пишет себе законы под стать, такая сделка — единственная, на которую можно положиться.
Прощание с экипажем «Ласточки» было таким же сухим, как этот уговор. Никаких объятий, никаких пожеланий семи футов под килем. Боцман Каллум, закручивая барашек на крышке люка, лишь кивнул в нашу сторону, когда мы брали свои тощие котомки. Джек «Молот» и вовсе не поднял головы от якорного каната, который перебирал. Старый Маттео что-то бормотал себе под нос, разглядывая шов на фоке, а юнга Тим, поймав наш взгляд, вдруг смущённо потупился и заспешил по своим делам. Капитан Бродерс и вовсе не вышел из каюты — расчёт был завершён. Только старый валлиец Джеймс «Зуб», починявший сеть у борта, медленно перевёл на нас свои мутные глаза и едва заметно кивнул. Не «прощай», а скорее «бывало». Мы ступили на шаткие сходни, а за спиной уже раздавался привычный скрип блоков и окрик Каллума. Наш рейс для них кончился.
Отойдя от причала, мы с Йоханом всё же оглянулись. «Ласточка», уже отдалившаяся, казалась игрушечной. На её палубе кипела обычная вахтенная суета. О нас там уже забыли. Что поделаешь — в этом безумном мире теперь и это было обычным делом.
________________________________________
А мы с Йоханом оказались вышвырнуты в новый мир, который оглушил нас сразу и наотмашь. Портовый шум здесь был иной — не просто грохот и ругань, а оглушительная, методичная какофония строящейся империи. Крики надсмотрщиков, хлёсткие удары бичей по спинам носильщиков-каторжан, рёв быков с ближайших боен, сливавшийся с визгом пил на лесопилках. И вонь… Воздух был густым бульоном, сваренным из сотни отвратительных составляющих: едкого дыма кузниц и печей, тяжёлого запаха свежераспиленного эвкалипта и сосны, удушливой вони китового жира из бочек и кислого духа дешёвого табака и пота, что висел над толпой. Порядок здесь действительно поддерживали — тротуары были относительно чисты, а тухлятину и нечистоты сваливали не под ноги, а в специальные отстойные ямы и канавы на окраинах, откуда доносилось тонкое, но назойливое зловоние, напоминавшее, что вся эта кипучая деятельность держится на краю гнили.
Но больше всего поражали не звуки и не вонь, а масштабы. Мы замерли, глядя на грузовые причалы. Там высились, как крепостные стены, правильные, аккуратные горы бочек со свежей солониной. Эти бочки были сложены в штабеля добрых тридцать футов в высоту и тянулись на полкабельтова в длину, ряд за рядом. От них шёл тяжёлый, сладковато-кровавый запах, вокруг которого гудели тучи мух. И по этим живым, шатающимся горам, как муравьи, сновали грузчики — здоровенные, потные мужчины, спина и шея каждого из которых были живыми канатами из переплетённых мышц. Они с чудовищной, отработанной до автоматизма ловкостью взваливали на плечо и спину по целой бочке — одной, но весившей, я уверен, не один пуд — и, согнувшись под её неимоверной тяжестью, быстрыми, короткими шажками, держа равновесие как акробаты, неслись по длинным, зыбким трапам прямо в раскрытые пасти трюмов огромного английского торгового судна. Четыре мачты, высокий борт, десятки людей на палубе и в такелаже — там творилась обычная авральная суета, но такого размаха мы с Йоханом ещё не видели. Люди на его палубе казались букашками, а сам корабль — плавучим левиафаном, поглощающим плоть целого континента.
Мы переглянулись и, не сговариваясь, даже не стали приближаться к тому гиганту, чтобы напрашиваться. Такие суда, гружёные до предела, всегда были полны и командой, и пассажирами — офицерами, чиновниками, вольными поселенцами с семьями. Для таких, как мы — сомнительных типов с поддельными паспортами, — там места не было. Мы были зёрнышками на этой гигантской мельнице, и нас должны были перемолоть по своему, колониальному разумению. Оставалось только понять — в какую именно муку.
Ладно. Стоять на причале и пялиться на левиафан с солониной — дело не матросское. Надо было решать, где голову приклонить, пока не стемнело, а главное — пока не кончились последние честные монеты в кармане.
Порт-Джексон на этот счёт предлагал выбор богатый, хоть и безрадостный. С одной стороны улицы — приличные, двухэтажные заведения с вывесками «Отель „Виктория“» или «Таверна „Морской офицер“». Сквозь стёкла виднелись белые скатерти и блеск медных плевательниц. Цены там, ясен пень, были офицерские, не для простых матросов. С другой стороны — настоящие трущобные дыры, где из открытых дверей несло такой волной перегара, вони и криков, что жить там можно было разве что в беспамятстве. Нам нужна была золотая середина. Вернее, не золотая, а самая что ни на есть медная.
А с деньгами вышла заковырка. Английские монеты у нас таяли на глазах, как снег на юте. А вот песок… того самого, жёлтого песка у нас было ещё с лихвой. Но сунуть его кому попало — верный способ привлечь внимание властей. Здесь, в Сиднее, не как в диких американских фортах. Здесь порядок. Золотишко из колонии вывозить — дело государственной важности. Сунул не в то место — и вместо корабля домой получишь казённую квартиру в местной тюрьме, с видами на каторжные работы. Менять надо было с умом, а ума этого пока что и не было.
Потом полезли по тавернам. В «Перевёрнутом ките» трактирщик, лицом — будто варёный окорок, фыркнул:
— До старой Англии? «Герцогиня» месяц назад ушла. Следующая — «Орион», да тот в доке, киль ему разворотило. До сезона не встанет. Ждите.
Ждать полгода? У нас денег — на месяц скромной жизни, от силы на два. А дом — не на горизонте, а за двумя океанами.
Через неделю мы поняли колониальную правду: прямых рейсов не бывает. Нужно ловить попутки — в Калькутту, на Маврикий, оттуда, глядишь, в Атлантику. Путь на год, а то и больше. И капитаны таких судов брали не тоскующих по дому мальчиков, а отпетых волков, которым некуда возвращаться. Наша тоска работала против нас.
Побродив вдоль портовых улочек и приглядевшись к народцу, мы с Йоханом наткнулись на заведение под вывеской «У старого маяка». Дом был невзрачный, одноэтажный, с покосившимися ставнями, но не развалюха. Из открытой двери таверны на первом этаже неслись не дикие вопли, а сдержанный гул голосов и запах жареной баранины с луком. Над дверью висела скрипучая табличка: «НОЧЛЕГ. ОТ 6 ПЕНСОВ». Шесть пенсов в сутки — это было по нашему карману. По крайней мере, на время.
Переступив порог, мы окунулись в полумрак, пропахший дымом, пивом и той самой бараниной. Внутри было тесно, натоптано, но по-своему опрятно: столы вытерты, пол подметён. За стойкой, полируя кружку грязной тряпкой, стоял хозяин — мужик лет пятидесяти, бывший моряк, судя по закатанным рукавам и татуировке с якорем на жилистой руке. Лицо у него было умное, усталое, без намёка на дурацкую приветливость.
— Ну, земляки? — хрипло бросил он, не отрываясь от кружки. — Пиво или ночлег?
— И то, и другое, хозяин, — сказал я, подходя к стойке. — На двоих. На сколько-нибудь дней.
Он оценивающе скользнул взглядом по нашей поношенной, но крепкой одежде, по нашим лицам.
— Ночлег — шесть пенсов с рыла в сутки. Заплата вперёд. Еда — отдельно. Пиво — пенни кружка. Комната наверху, общая, на восемь коек. Постель — солома, одеяло — одно на двоих, если не подерётесь. Вши — сами выводите. Шум после десяти — вышибаю. Ясно дело?
«Ясно дело» — это был не вопрос, а констатация правил. По-морскому чётко.
— Ясно, — кивнул я. — На три дня.
— Три дня… — Он мысленно перемножил. — Восемнадцать пенсов с носа, итого тридцать шесть. Плюс кружка сейчас — тридцать восемь. Платите.
Я медленно отсчитал скудные монеты. Они с глухим стуком легли на стойку. Хозяин, не пересчитывая, сгрёб их в ящик под прилавком.
— Койки третья и четвёртая у окна. Ключа нет. Вещи — под подушку, на свой страх. — Он толкнул нам две липкие кружки с мутным элем. — Как звать-то будете?
Мы назвали свои новые имена — Томас и Уильям. Он кивнул, будто имена ему были глубоко безразличны.
— Меня — Сайлас звать. Вопросы есть?
— Есть, — осторожно сказал Йохан, сделав глоток. — А где тут… ну, обменять кое-что можно? Не в банк, а… чтоб без лишних глаз?
Сайлас на мгновение замер, потом медленно поставил свою кружку. Его взгляд стал острее, прежняя усталость куда-то испарилась.
— «Кое-что»… — протянул он. — «Кое-что» у матросов обычно или ром, или табак. А у вас, я смотрю, не то и не другое. — Он помолчал. — Песок, что ли, везёте?
Мы не ответили. Молчание было красноречивее любого кивка.
— Понятно, — хмыкнул Сайлас. — Золотой песок. Много желающих с ним здесь крутятся. И много таких, кто за ним охотится. Выгружайте его аккуратнее, парни. А насчёт обмена… — он понизил голос, — спросите завтра у Хэмиша. Он вон за тем столом, в зелёном жилете, в карты режется. Торгует всем, что не приколочено. Но и его ставки… кусачие. Он знает, что вам деваться некуда. Решайте сами.
Он отхлебнул из своей кружки и отвернулся, давая понять, что разговор окончен. Мы получили и кров, и первую, опасную зацепку. Цена за ночлег была ясна. А вот цена за наш «песок» и за безопасность — эту цену только предстояло узнать. И, как предупреждал Сайлас, она наверняка окажется кусачей.
На следующее утро, когда в общей комнате пахло сном, потом и пылью, мы спустились вниз. Сайлас, хозяин, уже возился за стойкой, раскладывая глиняные кружки. Завтрак был скудный — чёрствый хлеб, кружка овсяной похлёбки и слабый чай. Но еда была горячая, и это было главное.
— Хозяин, — начал я, разламывая хлеб. — А работу тут в порту сыскать можно? На корабль, что ли, подработать пока… — я сделал паузу, — пока ждём своего.
Сайлас, не отрываясь от дел, хмыкнул:
— На корабль? Все приличные места разобраны. А на те, что свободны — сами не пойдёте. Там либо контракт на пять лет в южные моря, либо с такими же отбросами, как вы, на какую-нибудь гнилую шхуну до Новой Гвинеи. Пиратствовать.
Мы промолчали. Он был прав.
— На берегу проще, — продолжал Сайлас, словно выдавая отработанную информацию. — Лесопилка в северном конце поселения всегда руки ищет. Каторжный труд, но платят исправно — по шиллингу в день. Или на бойне… Там платят больше, полтора. Кровь, кишки, вонь — но деньги.
Йохан, сидевший напротив, вдруг резко опустил свою кружку на стол. Звук был негромкий, но твёрдый.
— Хватит с нас боен и крови, — проговорил он глухо, глядя не на Сайласа, а в стену, будто видя там что-то своё. — Насмотрелись.
Наступила тишина. Сайлас перестал переставлять кружки. Он медленно поднял на нас взгляд, и в его усталых глазах что-то изменилось. Исчезла привычная отстранённость торговца ночлегом. Появилось что-то знакомое, морское — понимание. Он молча кивнул, один раз, коротко. Больше слов не потребовалось. В этот миг он перестал быть просто хозяином таверны. Он стал своим — таким же, кто знает цену крови и видал лишнего. Это было настоящее, молчаливое уважение.
— Лесопилка, значит, — сказал он уже другим тоном, без раздражения. — Спросите там у надсмотрщика Макгрегора. Скажете, от Сайласа с «Маяка». Не обещаю, но шанс даст.
Мы поблагодарили. После завтрака, пока народ ещё не рассеялся по порту, мы поднялись к себе. Теперь предстояло самое главное — разделить риск. Мы вытащили наши котомки и два небольших, но увесистых кожаных мешочка. Не сговариваясь, понимали друг друга с полуслова.
— Всё забирать — безумие, — тихо сказал я. — Обменяем горсть. Самую малость. На еду и ещё пару дней ночлега.
Йохан кивнул, челюсти его были сжаты.
— А основную часть — прячем. Не здесь. Найдут — конец.
Нужно было место надёжное, но неочевидное. Мы быстро обсудили варианты. Схоронить в лесу за поселением — далеко и можно потерять. Заложить у какого-нибудь торговца — слишком много свидетелей. И тут Йохан хлопнул себя по колену:
— Вода. Старый пирс, тот, что покосился, у склада с парусиной. Видел? Там под досками, у самой сваи, глубоко. На отливе можно подлезть. В смоляном мешке, с камнем.
Идея была дерзкой, но морской. Вода — наша стихия. Она и спрячет, и сохранит. Не каждый полезет под гнилой пирс в илистую воду.
Мы высыпали из одного мешочка примерно пятую часть золотого песка в маленький, заранее припасённый кошель из плотной ткани. Остальное, тщательно завязав, упаковали в кусок просмолённой парусины, добавили для веса гладкий камень, подобранный ещё у причала «Ласточки», и туго перевязали всё суровой ниткой.
Действовали быстро и молча. Вышли из «Маяка» не вместе. Йохан пошёл в сторону лесопилки — на разведку. Я же, с драгоценным свёртком под курткой, направился к тому самому старому пирсу. Место было пустынное. Дождавшись, когда рядом никого не будет, я сполз по скользким камням к самой воде, где пахло тиной и гнилью. Под низко нависавшими досками настила была чёрная, илистая темень. Я засунул свёрток как можно глубже в щель между сваей и лагой, откуда его не смыло бы течением. Он исчез в темноте. Я вылез, отряхнулся, стараясь не выглядеть подозрительно. Главный козырь был спрятан. Теперь можно было идти на риск с горстью песка в кармане.
Мы договорились встретиться у «Маяка» к полудню. К тому времени я уже планировал найти того самого Хэмиша в зелёном жилете. У нас была приманка. А куда она нас заведёт — предстояло выяснить. Но теперь, с основной тяжестью на дне залива, мы могли позволить себе чуть больше дерзости. Или так нам казалось.
Вернувшись в «Маяк» к условленному часу, я застал Йохана уже сидящим за столом с кружкой воды. Его лицо было озабоченным.
— Ну что? — спросил он тихо.
— Спрятано. Надо искать нашего менялу в зелёном жилете.
— На лесопилке был, — кивнул Йохан. — Макгрегор там — здоровенный детина, с лицом, как у быка. Сказал, руки нужны, но в бригаду возьмёт только с понедельника. Надо ждать.
Ждать мы не могли. Каждый день стоил денег. Решение созрело само собой. Мы обменялись взглядами и без слов встали из-за стола. Пора было идти на первый береговой бой.
Хэмиша, того самого картёжника, мы нашли не за его вчерашним столом, а возле одной из лавок у входа на рынок. Он стоял, прислонившись к притолоке, и с видом знатока наблюдал за суетой, медленно раскуривая тонкую сигару. Зелёный жилет действительно был на нём — потёртый, но дорогого сукна. Увидев нас, он не удивился. Кажется, он нас ждал.
— А, молодые господа с «Маяка», — произнёс он голосом, в котором маслянистая вежливость не скрывала насмешки. — Сайлас передавал, что вы можете быть… заинтересованы в услугах.
— Мы ищем обмен, — прямо сказал я, опуская голос. — Небольшой.
— Но выгодный, — добавил Йохан.
— Всё, что связано с деньгами, должно быть выгодным, — улыбнулся Хэмиш, выпуская колечко дыма. — И конфиденциальным. Что у вас за товар?
Я вынул из внутреннего кармана тот самый маленький кошелёк, приоткрыл его ровно настолько, чтобы Хэмиш мельком увидел тусклое жёлтое мерцание внутри. Его глаза, маленькие и быстрые, как у грызуна, на мгновение загорелись холодным, оценивающим блеском. Но тут же погасли. Он сделал едва заметный жест рукой, предлагая нам следовать за ним.
Он провёл нас не в таверну и не в лавку, а в узкий, вонючий переулок между двумя складами, где пахло гнилыми овощами и крысами. Здесь было тихо. Свет сюда почти не проникал.
— Показывайте, — сказал он коротко, и вся притворная любезность исчезла.
Я высыпал горсть песка ему на широкую, мягкую ладонь. Он поднёс её почти к самому носу, покрутил, потер пальцами, даже лизнул — отвратительный, но, видимо, профессиональный жест. Потом поднял на нас взгляд.
— Песок. Не аффинированный. С примесями. Откуда?
— С реки, — буркнул Йохан. — На западе. Мы там с геологической партией были.
— Ага, — протянул Хэмиш, явно не веря ни единому слову. — С партией. Без бумаг, конечно же. — Он сгрёб песок обратно в кошелёк и взвесил его на руке. — Весу тут… граммов пятьдесят, не больше. По нынешнему курсу… три-четыре соверена можно выжать. Но учитывая риски и отсутствие происхождения…
Он назвал сумму, которая была вполовину меньше даже самых скромных наших ожиданий. Это был грабёж.
— Это смешно, — резко сказал я, протягивая руку за кошельком. — Отдавайте.
Хэмиш не отдал. Он просто убрал кошелёк за борт жилета.
— Не торопитесь, юные друзья мои. Вы думаете, у вас есть выбор? Сходить в банк? — Он фыркнул. — Там первый же вопрос: лицензия на добычу? Нет? Конфискация груза, протокол, а вас — в камеру для выяснения, не связаны ли вы с бандой, что месяц назад ограбила караван старателей на западном тракте. — Он сделал паузу, наслаждаясь эффектом. — Или пойти к кому-то ещё? Все менялы в этом порту… так или иначе работают на одних и тех же джентльменов. И цены у них будут не лучше. Я предлагаю вам не просто обмен. Я предлагаю вам… безопасность. За скромную плату.
Мы стояли, сжав кулаки. Он был прав, и от этого было в тысячу раз горше. Мы были в ловушке, и он прекрасно это видел.
— Ладно, — сквозь зубы прошипел Йохан. — Ваша цена. Но сейчас. И всё.
Хэмиш медленно, с театральной неспешностью, отсчитал из своего кошеля несколько потрёпанных золотых монет и сунул их мне в руку.
— Приятно иметь дело с разумными людьми. Если… у вас вдруг найдётся ещё такого же «речного» песка, — он многозначительно посмотрел на нас, — знайте, где меня найти. Но в следующий раз… принесите больше. Мелкие сделки меня утомляют.
Мы молча развернулись и вышли из переулка на шумную улицу. Солнце светило ярко, но внутри был холод. В руке я сжимал жалкие монеты — цену нашего первого поражения на берегу. Хэмиш не просто обманул нас. Он показал нам нашу истинную цену в этом новом мире: цена грязной, мелкой сошки, с которой не церемонятся.
— Он обыщет нашу комнату, — тихо сказал Йохан, когда мы отошли. — Сегодня же.
— Пусть обыщет, — ответил я, сжимая монеты так, что края впивались в ладонь. — Там он ничего не найдёт.
Но чувство было отвратительное. Мы продали кроху свободы, и даже за эту кроху нам заплатили фальшивой монетой унижения. Мы шли по портовой улице, и каждый прохожий, каждый взгляд теперь казался враждебным, оценивающим. Мы были не просто беглецами. Теперь мы были мишенью с маленьким, но известным секретом. И наш единственный козырь лежал под гнилым пирсом, в чёрной, холодной воде.
Мы вернулись в «Маяк» под вечер, с томиком вымученной осторожности в каждом шаге. Комната наверху выглядела так же, как мы её оставили: солома на койках смята, наши тощие котомки лежали у изголовья. Но что-то было не так. Воздух. Он был не спёртый от сна, а будто взбаламученный. Или нам так только казалось?
Мы молча обыскали уголки. Ничего не пропало — у нас и воровать-то было нечего, кроме заношенной одежды. Но одежда в котомках лежала не так, как мы её складывали. Мешки были развязаны и завязаны снова чуть иным, чуть более грубым узлом. Кто-то был здесь. Кто-то искал.
— Хэмиш, — тихо выдохнул Йохан, и в его глазах вспыхнула ярость. Мы оба почувствовали одно и то же: грязное, береговое оскорбление. На корабле такой поступок — лезть в личные вещи без спроса — кончился бы жестокой потасовкой. Здесь же мы могли только молча сжать кулаки.
Спускаясь вниз ужинать, мы старались не выказывать виду. Но Сайлас, хозяин, который наливал похлёбку из большого котла, бросил на нас один-единственный, тяжелый взгляд. Он что-то понял. Когда я протянул ему монету за ужин, он, беря её, наклонился чуть ближе, будто проверяя чистоту кружки, и пробурчал так тихо, что слова едва долетели до уха:
— Двое были. Днём. Спросили про вас. Один — тот самый, что в зелёном жилете картинки раскладывает. Второй… — Сайлас на секунду задержал взгляд на моём лице, — второй похуже. Морда, будто топором тесана. Из банды Слепого Тома. Шляются по порту, ищут, кого подоить. Вы им нос утёрли, что мало дали. Они теперь думают, что у вас есть ещё. Будьте осторожней, ребята. Очень.
Он выпрямился и громко, уже для всех, сказал:
— Похлёбка сегодня густая. Наешьтесь.
Мы сели за свой стол, и похлёбка встала в горле комом. Информация Сайласа была страшнее любого открытого нападения. «Банда Слепого Тома». Это уже был не просто жуликоватый меняла. Это была система. Паутина. Наш маленький кошелёк с песком оказался крючком, на который мы поймали не рыбу, а пиявку, которая теперь не отпустит.
Йохан ел, уставившись в стол, челюсти его работали с жестокой силой.
— Надо завтра идти на лесопилку, — сказал он наконец. — Работать. Исчезнуть отсюда. А золото… пусть лежит под водой. Пока не станет ясно, куда и как его пристроить.
Я кивнул. Это был единственный здравый смысл.
Мы закончили ужин в гробовом молчании. Взяв кружку воды, мы поднялись в свою комнату. На этот раз мы задвинули за собой единственный, хлипкий засов. Он, конечно, не остановил бы серьёзного намерения, но был символом. Символом того, что доверие к этому месту, к этому берегу, было исчерпано.
Лёжа в темноте, мы слушали портовые звуки, доносившиеся с улицы. Раньше они были просто шумом. Теперь в каждом скрипе телеги, в каждом отдалённом окрике чудилась угроза. Мы снова были в клетке. Только теперь решётки были не железными, а невидимыми, сплетёнными из алчности, подозрений и береговых законов, в которых мы были слепыми котятами.
Порт-Джексон нас не принял. Он нас проглотил. И теперь предстояло выяснить, переварит ли он нас в ничто или же нам удастся, ценой невероятных усилий, вырваться из его утробы, так и не став её частью. Тёмный, береговой путь, на котором нашим главным компасом теперь были не звёзды, а холодная ярость и трезвый, купленный унижением расчёт.
ГЛАВА 23. ПРОВЕРКА
Работу на лесопилке мы нашли, как и говорил Сайлас, через надсмотрщика Макгрегора. Контора была не конторой, а дырявой барачной постройкой у ворот. Внутри за столом, сколоченным из неструганых досок, сидел не клерк, а тот самый Макгрегор — здоровенный, краснолицый детина с руками, как свиные окорока, и взглядом, который сразу оценивал не по бумагам, а по ширине плеч и крепости спины.
Он глянул на нас, на наши загрубелые лапы, кивнул, не спрашивая ни имён, ни прошлого.
— Ладно. Валите в бригаду к старику Эвану. Работа — пилить, таскать, укладывать. Плата — шиллинг в день, выплата раз в неделю, в субботу. Опоздал на гудок с восходом — день не засчитывается. Убился или покалечился — ваши проблемы. Вопросы есть?
Вопросов не было. Цена была одинаковая по всему порту: шиллинг в день, кровь и пот включены в стоимость.
Лесопилка на окраине порта была не заводом, а адской механизированной каторгой, движимой силой воды. Главной её душой было огромное деревянное водяное колесо, установленное на запруженном ручье. Его мерные, тяжёлые всплески и скрип были первым, что мы услышали, ещё не добравшись до места. Через систему деревянных валов и кожаных ремней это колесо приводило в движение длинные, смертоносные прямые пильные полотна, закреплённые в огромных деревянных рамах-«пильных мельницах». Грохот стоял такой, что через час в ушах звенело, а говорить приходилось криком прямо в ухо.
Работала тут артель человек в пятьдесят: каторжники в серых робах под присмотром солдат, вольные поселенцы, отчаявшиеся заработать на землю, и такие же, как мы, — отбросы порта, без прошлого и будущего. Все были обсыпаны опилками, как снегом, а воздух был густ от их запаха, смешанного с сыростью от брызг водяного колеса и едким потом.
Наш день начинался с восходом, под окрик надсмотрщика. Задача нашей бригады была проста и адски тяжела: валка, распиловка, укладка. Сначала мы, вместе с другими, тащили на плечах или волоком на катках свежеспиленные стволы громадного австралийского эвкалипта — дерево тяжёлое, как железо, и вязкое. Потом, под рёв надсмотрщиков, вкатывали их на подвижную пильную тележку. Пока водяное колесо, подгоняемое потоком, мерно вращалось, приводя в движение раму, мы, упираясь всем телом, толкали бревно навстречу мерно ходящему вверх-вниз пильному полотну. Стружки летели веером, скрежет стоял леденящий душу. От одного такого бревна за день немели не только руки, но и душа.
Работали мы молча, как волы, сжимая в мозолях всю свою злость, всю тоску по открытому морю. Здесь, под рёв воды и скрежет железа по дереву, не было места разговорам о доме. Здесь был только шиллинг. И каждый удар киянки по клину, каждый рывок каната оплачивался кусочком нашей прежней, вольной жизни. Лесопилка перемалывала не только дерево. Она методично, день за днём, перемалывала нас самих — в безликих, усталых рабов колониального прогресса. Но это была цена. Береговая цена за то, чтобы остаться на плаву и, может быть, когда-нибудь снова увидеть океан.
Работа на лесопилке перемалывала дни в опилки. Мы с Йоханом возвращались в «Маяк» под вечер с руками, дрожащими от усталости, и душами, онемевшими от монотонного грохота. Таверна Сайласа в эти часы была нашим единственным убежищем — тёплым, дымным и, что важнее всего, своим.
Именно там, на третий или четвёртый вечер нашей каторги, всё и началось.
В углу, за отдельным столом, сидел моряк. Не простой матрос и не боцман — по нему было видно сразу. Человек лет сорока пяти, с лицом, обветренным не одним океаном, в добротном, но не щегольском камзоле. На его широких ладонях выделялись татуировки, знакомые нам по «Ведьме» — знаки дальних плаваний, которые не делают на заказ. Это был старший помощник или штурман с какого-то серьёзного судна. Он играл в кости с местным завсегдатаем — тощим, вертлявым типом с глазами-щелочками, которого Сайлас однажды с презрением назвал «Шустриком».
Игра шла  на деньги,  но моряк проигрывал раз за разом. Мы с Йоханом, сидя у стойки и потягивая эль, машинально следили за игрой. И заметили, что  Шустрик делал всё слишком гладко. Его движения при броске были отточены, а передача костей обратно через стол — мелькающей, почти невидимой. «Шуллер», — беззвучно шевельнул губами Йохан. Я кивнул.
Развязка наступила, когда моряк, уже изрядно нагрузившись, с подозрением крякнул и вдруг резко схватил Шустрика за кисть, как раз в момент передачи.
— Давай-ка, дружок, покажи кости! — прорычал он хрипло.
В ладони у шулера оказались две самые обычные кости. Но моряк, не отпуская его, потянулся к тем, что лежали на столе. Он подбросил их — выпало две шестёрки. Он потряс кубиками у самого уха и зло рассмеялся.
— Кости с секретом! Налиты свинцом! Всю жизнь на море, а на берегу на «утку» попал!
В этот момент из тени у двери и из-за соседнего стола поднялись трое. Не просто собутыльники — здоровенные детина с тупой, готовой к действию злостью на лицах. Один уже выхватил из-за голенища короткую палицу, тупо утяжелённую на конце. Помощники. Страховка.
Они двинулись к столу, явно намереваясь не разнимать, а замять дело силой. Моряк, держа за руку Шустрика, резко встал, заслонив собой спину стулом. Но против четверых у него шансов не было.
Мы с Йоханом переглянулись. И встали одновременно.
Слова были лишни. Мы оказались ловчее. Годы на палубе, где каждый неверный шаг грозит падением за борт, научили нас не силе, а увертливости и точности. Йохан метнул в ближайшего свою ещё полную кружку — та угодила тому в переносицу, ослепив и оглушив. Я же, сделав шаг в сторону, не ударил, а подставил подножку второму, который уже замахивался. Тот грохнулся на пол, потеряв палицу. Третий бросился на меня, но я, пригнувшись под его размашистый удар, нанёс ему короткий, жёсткий удар кулаком в солнечное сплетение — не для убийства, а чтобы вывести из строя.
Драка была короткой, жестокой и шумной. Разбитые столы, крики, звон разбитой посуды. И тут в дверь вошёл констебль с двумя солдатами. Шум привлёк патруль.
Началась тягомотина: протокол, вопросы. Шустрик с подельниками, быстро пришедшие в себя, начали визжать, что это моряк с двумя молокососами на них напали. И тут, к нашему удивлению, вмешался Сайлас. Он вышел из-за стойки, вытер руки о фартук и твёрдо сказал констеблю:
— Эти двое, — он кивнул на нас, — мои постояльцы. Спокойные. А вот эта шайка, — он мотнул головой на Шустрика, — тут третий раз за месяц «игры» заводит. Моряк попался на удочку. Ребята вступились. Как хозяин — поручаюсь.
Его слово, видимо, что-то здесь значило. Констебль, недовольно хмыкнув, отпустил нас, взяв с Сайласа обещание «обеспечить порядок». Шустрика с компанией, однако, забрали — для «выяснения».
Когда суета улеглась, моряк подошёл к нам. Он дышал тяжело, но взгляд был ясный и оценивающий.
— Спасибо, парни. — Его голос был низким и хриплым. — На корабле бы такого не пропустил. Ловко вышло. Не первый раз в переделках?
— Бывало, — сухо сказал я.
— Вижу. По рукам видно. Работаете тут?
— На лесопилке, — ответил Йохан.
Моряк поморщился, будто услышал о каторге.
— Дерьмовая работа. А домой, что ли, копите?
Мы молча кивнули. Он долго смотрел на нас, взвешивая.
— Меня зовут Гаррет. Я — старший штурман на бриге «Алые Паруса».
Он отпил из кружки, которую ему подал Сайлас.
— Завтра вечером, после захода, приходите на причал. Тот , где «Паруса» стоят. Не к капитану. Ко мне. Поговорим. Может, найдётся работа для парней, которые умеют видеть обман и не боятся вступиться за правду. А с лесопилки… я думаю, у вас завтра будет хороший повод не выйти.
Он кивнул, допил эль и, не прощаясь, вышел в ночь.
Мы остались стоять среди осколков и перевёрнутых столов. Сайлас, убирая бар, бросил нам:
— Ну что, счастливчики. Попали на заметку. Теперь держитесь. С Гарретом шутки плохи. Но если он слово дал… значит, шанс есть.
Шанс. Тот самый, который мы ждали. И получили мы его не просьбами, а тем, что остались собой — моряками, которые не могут пройти мимо несправедливости даже на враждебном берегу. Завтра нужно было идти к лесопилке не для работы, а чтобы забрать свои жалкие пожитки и навсегда покинуть этот адский скрежет. Впереди была новая встреча. И новый допрос. Но на этот раз — не у капитана, а у человека, который уже видел нас в деле.
Нашли мы его, этот бриг, на следующее утро. Стоял он не у парадных причалов, а в тихой заводи, где старые каботажники почивали на якоре, как усталые псы. «Алые Паруса» — название оказалось не насмешкой, а простой констатацией. Паруса были обычного грязно-белого цвета, но выкрашенная в тусклый красный роза ветров на корме смотрелась как завет, как знак. Судно — ни рыбачья развалюха, ни лакированный купец, а крепкий, ладный рабочий волк. Чувствовалось, что его не просто содержат, а понимают.

Часовой на срезе, угрюмый детина, выслушав нас, скрылся в темноте подпалубного люка. Вернулся, буркнул: «Капитан на корме. Проходите». Мы перешагнули сходни, и палуба приняла нас не скрипом, а глухим, уверенным стуком под ногами.
Капитан Локк оказался не у штурвала, а у бизань-мачты. Мужчина лет пятидесяти, сухой и собранный, будто его самого сплели из таких же верёвок. Лицо — не изрезанное штормами, а выточенное ими, с чёткими складками у глаз и рта. Глаза цвета морской воды в пасмурный день — серые, прозрачные и ничего не выражающие.
— Ну, — сказал он. Голос был негромкий, но ровный и твёрдый, как палубный настил. — Значит, домой.
— Так точно, сэр, — выпалил Йохан, вытягиваясь.
— Дом, — повторил Локк, как будто пробуя слово на вкус. Оно прозвучало странно — не как цель, а как диагноз. — Хорошее слово. Оно у вас сейчас вот тут, — он небрежно ткнул пальцем себе в висок. — А где он, этот дом, на карте? Не город. Не страна. Конкретное место. Где причал, от которого вас отчалило?

 — Мистер Гаррет сообщил, что вы оказали ему услугу прошлым вечером, — начал он без предисловий. Голос был ровным, тихим и твёрдым, как палубный настил. — Он считает, что это кое-чего стоит. Я его мнение учитываю. Поэтому вы здесь. Но его мнение — не моё решение. Моё решение будет основано на ваших ответах. Вы поняли?
— Так точно, сэр, — выпалил Йохан, вытягиваясь.
— Хорошо. Первый вопрос.
Он оторвал ладони от леера и сложил их за спиной.
— Вы пришли ко мне с просьбой доставить вас в Англию.  А кто стоит на том причале и ждет вас сейчас? — спросил он, когда мы замолчали. — Конкретные имена. Лица. Ради кого или ради чего вы готовы прошагать полмира?
Тишина повисла густая, липкая. Мы были как камбала на крючке — беспомощные, вывернутые наизнанку этим простым вопросом. Ради кого? Старый страх, тоска по чему-то неосязаемому — этого было недостаточно. Дом рассыпался в памяти, как трухлявая древесина.
— Я слушаю, — мягко напомнил Локк. В его мягкости была сталь.
— Там… там никого нет, сэр, — наконец пробормотал я. — Но это… единственное место, которое мы знаем.
— Место, которое вы знали, — поправил он. — Прошлое. Не будущее. Второй вопрос.
Он сделал небольшой шаг вперёд, сократив дистанцию. Это уже было вторжение.
— Вы прибыли на «Ласточке» от Бродерса. Старый Илай людей просто так не берёт. Он что, в благотворительность ударился?
— Мы заплатили, сэр, — быстро, почти обречённо, сказал я.
— Все платят, — отрезал он. — Но он вёл вас два месяца вдоль берега. Рисковал своими сроками, своей шкурой. Почему? Что вы делали на его судне такого, что он решил вас не вышвырнуть в первой же бухте?
Его взгляд буравил нас. Правду о таможенном «Скауте» и песке сказать было нельзя. Ложь? Он бы её почуял, как акула чует кровь за милю.
— Мы… работали, сэр, — неуверенно выдавил Йохан. — Исполняли приказы. Не создавали проблем.
— Все работают, — парировал Локк. — Но не все умеют молчать, когда это выгодно. Не все понимают, когда нужно быть невидимым. Вы, судя по всему, поняли. Это качество. Но качество пассивное. Теперь — третий вопрос. Активный.
Он откинулся, снова упёрся руками в леер, замкнув круг.
— Допустим, я вас беру. Не в Англию. Мой курс — мыс Горн, потом на север. Работа — как у всех. Плата — доля от прибыли, если будет. Что вы будете делать после? Когда я высажу вас на незнакомом берегу в Новом Свете с парой монет в кармане? С такими руками, — он кивнул на наши ладони, — и с той тяжестью, что вы тащите за собой и о которой мне даже не говорите? Снова пойдёте внаём к первому, кто предложит пенни? Заложите свои мозолистые кулаки в новую авантюру?
Он смотрел на нас, и в его взгляде не было осуждения. Был холодный, почти научный интерес. Он изучал нас, как изучают образец породы, пытаясь определить, выдержит ли она давление.
— Вы — материал, — сказал он наконец, констатируя факт. — Мистер Гаррет доложил, что материал проявил скрытые свойства: наблюдательность, координацию, способность вступиться за своего в критический момент. Это добавляет вам ценности. Но я должен быть уверен, что эта ценность не окажется мишурной. Что вы не рванёте, как плохо уложенный балласт, в первую же бурю и не потопите моё судно вместе с сорока другими жизнями.
Он выдержал паузу. Воздух на палубе стал густым, как смола.
— Я ценю мистера Гаррета, — произнёс Локк, и его голос снова стал абсолютно ровным, деловым. — И потому благодарю вас за оказанную ему помощь. Это было учтено. О дальнейшем решении, брать ли вас на борт, я сообщу дополнительно. Вы свободны, джентльмены.
Это был не вопрос. Это было приказание удалиться. Мы стояли ещё секунду, оглушённые, выпотрошенные этим допросом, а затем, неловко кивнув, попятились к сходням.
Спускаясь на берег, мы чувствовали его взгляд у себя между лопаток. Холодный, оценивающий, без капли тепла или надежды. Он не дал нам ни отказа, ни согласия. Он оставил нас в подвешенном состоянии — той самой худшей пытке для моряка, который хочет знать: в бой или в гавань. Мы были вывернуты наизнанку, взвешены и отложены в сторону — как инструмент, пригодность которого ещё предстоит проверить.
 Три дня. Семьдесят два часа пустоты. Мы провели их, как на раскалённой сковороде. Лесопилка грохотала, но мы работали на автомате, мыслями — на палубе «Алых Парусов». Каждое утро и каждый вечер мы проверяли у Сайласа: «Ничего?» Он лишь качал головой: «Ничего, парни. Тишина».
Это молчание было страшнее отказа. Отказ — это якорь, пусть и ржавый. Его можно бросить и плыть дальше, пусть и по течению. Эта неопределённость была дрейфом в тумане. Капитан Локк не просто отложил решение. Он забыл о нас. Мы были для него решённой задачкой, крестиком в судовом журнале: «Отклонено». Мы снова стали никем. Призраками, которых даже не удостоили формального прощания.
На четвёртое утро, когда мы спускались на завтрак, уже готовые к очередному дню каторжного грохота, Сайлас встретил нас у стойки необычным выражением лица — не сочувствием, а деловой озабоченностью.
— Ну, орлы, новости с рейда, — сказал он, вытирая кружку. — Ваш бриг, «Алые Паруса», на рассвете поднимает якорь. С вечера воду и провизию грузили. Уходят.
Мир вокруг на секунду замер. Мы с Йоханом переглянулись. В этом взгляде не было ни удивления, ни даже обиды. Была усталая, горькая ясность. Ждали. Так и знали. Капитан решил. Без нас.
— Понятно, — глухо сказал Йохан, отворачиваясь к окну, за которым уже светало. — Значит, не взял. Что ж… Надо думать дальше.
Мы сели за стол. Похлёбка в этот день казалась особенно безвкусной. В голове, помимо воли, начал прокручиваться старый, отчаянный план. Надо снова идти по конторам. Спрашивать про «Везунчика» — может, он ещё не ушёл на Батавию. Или… или вернуться к тому стервятнику с лесопилки и подписать его кабальный контракт на три года. Отчаянье — липкое, холодное — начало подбираться к горлу. Мы проиграли. Локк своей безмолвной паузой просто оттянул момент поражения.
— Эй, — вдруг раздался голос Сайласа. Мы подняли головы. Он стоял над нами, держа в руке какой-то потрёпанный клочок бумаги. — Я, может, старый, но не слепой. Вы думаете, капитан вас забыл? — Он фыркнул. — Так не забывают. Так проверяют. На береговую выдержку. Видят, как человек в пустоте себя ведёт — ломается, пьёт или терпение держит.
Он шлёпнул бумагу на стол перед нами.
— Мне с утра передали. От штурмана Гаррета. Для вас.
На клочке, вырванном, похоже, из судового журнала, было нацарапано угловатым, решительным почерком:
«Т. Райт, В. Картер. Бриг «Алые Паруса». Якорь — на рассвете. Явка на борт — сегодня, до полуночи. С вещами и головами на плечах. Опоздание приравнивается к отказу. Гаррет, ст. штурман.»
Мы сидели, уставившись на эту бумагу, не веря глазам. Он взял нас. Но взял так, как и должен был взять человек вроде Локка — последней проверкой на прочность. Он дал нам три дня, чтобы мы сами себя съели сомнениями, и посмотрел, не сломаемся ли. Мы не сломались. Мы просто устали. И, кажется, именно это он и ждал — не героической решимости, а упрямой, усталой готовности идти дальше даже после поражения.
— Ну что, — хрипло сказал Йохан, и в его глазах снова вспыхнул огонь. — Значит, взял.
Мы сидели, уставившись на эту бумагу, не веря глазам. Он взял нас.
И тут, сквозь первое оглушительное облегчение, прорвалось другое чувство — тихое и щемящее. Дом. - слово, которое мы месяцами таскали в себе как амулет, вдруг снова обрело вес. Без малого год. Целая жизнь в качке, в страхе, в крови и соли. За этот год в той, другой жизни, за тысячи миль отсюда, наверняка умер кто-то из стариков. Кто-то женился. У кого-то родился ребёнок. Улицы, которые мы помнили, могли измениться. Люди — забыть. Наши воспоминания за это время стали призрачными, как силуэт корабля в предрассветном тумане. Мы бежали к призраку.
Но теперь у этого призрака появилась призрачная же дорога. Не прямая,  А через мыс Горн, через льды и шторма, через службу у незнакомого, сурового капитана. Это была не дорога домой. Это была дорога к возможности когда-нибудь, как-нибудь, домой добраться. И этой призрачной, окольной, невероятной надежды оказалось достаточно, чтобы сердце сжалось не от страха, а от какой-то новой, незнакомой боли — боли от разрешения снова начать мечтать.
— Ну что, — хрипло сказал Йохан, и в его глазах вспыхнул не просто огонь, а то самое сложное чувство — решимость, смешанная с тоской. — Значит, взял. Значит, пойдём. Пусть даже вокруг света. Лишь бы в конце… хоть краем глаза… тот берег увидеть.
Мы поднялись из-за стола. Похлёбка могла подождать. У нас теперь была работа поважнее. Нужно было собрать то немногое, что у нас было, попрощаться с Сайласом и сделать последние шаги по этой ненавистной, вонючей земле — к палубе, которая, возможно, в конце концов, всё-таки приведёт нас к тому самому, уже почти забытому причалу. Надежда, даже самая призрачная, оказалась крепче любого якоря. Она тянула нас вперёд.
 
ГЛАВА 24. МОРСКАЯ РУТИНА
В плаванье прошло недели две. «Алые Паруса», поймав попутный ветер, неслись на юг, оставляя за кормой всё более прохладные и пустынные воды. Первая тревога, первая тоска по удаляющемуся берегу остались позади. Наступила морская рутина — та самая, что перемалывает дни в однообразный цикл вахт, смены парусов и солёной каши.
На третий день плавания, когда судно уже вошло в ритм, а мы перестали быть для команды просто новыми лицами, нас с Йоханом вызвали к судовому плотнику, он же — хранитель корабельного имущества. Его звали Нилс, норвежец с руками, изъеденными щепой и смолой. Его «контора» помещалась в крошечной кладовке у грот-мачты.
— Новобранцы, — буркнул он, не глядя на нас, перебирая связки ключей. — По уставу. Получайте.
Он начал выдавать вещи с такой методичностью, будто заряжал пушку.
Сначала — одежда. Две пары штанов и курток из грубой, небелёной парусины, пропитанной смолой до состояния кожи. Они пахли пылью, потом прежних хозяев и той особой, вечной сыростью корабельных трюмов. Потом — шерстяной плащ неопределённого серо-бурого цвета, тяжелый, колючий, но такой плотный, что от него веяло обещанием тепла даже в ледяном шторме. Гаррет, наблюдавший за процедурой, коротко пояснил: «Для вахты на марсе и штормов. Без него — мокрые похороны».
Затем — обувь. Пара высоких сапог из толстой, дублёной кожи, уже помятых, но крепких. И пара простых башмаков на деревянной подошве — для работы на палубе в спокойную погоду. Разница была очевидна: сапоги — для выживания, башмаки — для повседневного износа.
Венчал всё это головной убор — валяная шерстяная треуголка, бесформенная и колючая, как ёж. Она не украшала, а функционировала: закрывала уши от ветра, а голову — от солнца и случайных ударов о бимсы.
Но самым важным жестом были не одежды, а место. Нилс указал на два пустых деревянных рундука у самой переборки в носовом кубрике. Они были маленькие, потертые, с простыми железными защёлками. Рядом на крюке висели два брезентовых мешка.
— Рундук — под замок, — скрипуче произнёс Нилс. — Для ценного. Что не боится сырости. Мешок — для остального. Вешайте у гамака.
Мы молча взяли свою экипировку. В руках она была тяжёлой, неудобной, чужой. Но в этом и был смысл. Нам больше не нужно было ютиться в своих рваных, береговых лохмотьях. Нам выдали форму. Форму матроса её величества королевы Анны, пусть и на торговом судне. Это был акт беспристрастного, делового принятия. Мы стали не гостями, а единицей расчёта. У нас появилось своё, хоть и крошечное, законное пространство на этом корабле — рундук и крюк для мешка. Мы обрели статус: низший, но легитимный. И вместе с колючей тканью и дублёной кожей мы начали по-настоящему впитывать в себя дух «Алых Парусаов» — дух суровой, неуютной, но предельно честной жизни вдали от берега.
Затем он, не глядя, швырнул на груду одежды два последних предмета, которые завершали набор новобранца. Дешёвый, грубый лоскут хлопчатой ткани — серый, небелёный, колючий на ощупь. Не полотенце в нашем понимании, а тряпица для обтирки, чтобы стряхнуть соль и пот, прежде чем они разъедят кожу в струпья. И посуда: деревянная кружка и такая же деревянная чашка, грубо выточенные, без лаков и затей, но крепкие. На дне каждой было выжжено маленькое, небрежное клеймо — корона и буквы «A.R.» (Anna Regina). Королевская собственность, пусть и в виде самой утилитарной утвари. Кружка — для воды или положенной чарки грога. Чашка — для похлёбки.
И сам корабль этому духу соответствовал. «Алые Паруса» были типичной бригантиной — ладной, выверенной сборки на дубовом наборе и отделанной тиковым деревом. Видно было, что строили её отличные мастера, не для показухи, а для дела. Небольшое водоизмещение и обводы корпуса сразу выдавали в ней ходока, рождённого не для вольных грузов, а для скорости. Парусное вооружение на этом бриге было полным: три мачты — фок, грот, бизань — и полный набор парусов. Прямые — на фоке и гроте, триселя и бизань на корме. Кроме того, стояли промежуточные стакселя. Носовой набор был не из одного кливера, а полный, из трёх треугольных стакселей. Знающему человеку это говорило о том, что судно было не просто ходким, но и чрезвычайно поворотливым и управляемым. Что особенно важно во время погони, манёвра или боя на ближней дистанции, когда ветер может быть любым.
Эта ловкость чувствовалась во всём. В том, как бриг «ввинчивался» в волну, а не плюхался на неё. В отлаженной, почти беззвучной работе команды при смене галса. Но была и другая сторона. С первых дней я заметил, что офицеры — сам капитан Локк, штурман Гаррет, даже вечно хмурый боцман — держались с какой-то особой, отточенной выправкой. Их приказы были кратки и не терпели обсуждения, а в ответ звучало не матросское «есть!», а чёткое «так точно, сэр». Они общались между собой скупым, сухим языком, больше похожим на доклады, и в их движениях не было ни капли лишней суеты. Это была не просто дисциплина. Это была выучка. Та самая, что вырабатывается годами не на торговых судах, а на военных кораблях её величества.
Всё это вместе — корабль-гончая и команда, одетая в мундир даже без мундиров, — складывалось в картину, которую нельзя было игнорировать. Мы служили на чём-то большем, чем просто бриг. На инструменте. И вопрос был лишь в том, для какой цели он будет использован.
Я и Йохан втянулись в службу быстро. Мы оба были из тех, кого не нужно учить держаться на ногах при качке или тянуть гордень. Но служба развела нас по разным углам корабля, будто нарочно.
Моё место было на верхней палубе, в матросской артели. Моя судовая роль — обычный палубный матрос. Мои дни состояли из скребка, дагликс-состава и бесконечной правки бегучего такелажа под командой вечно недовольного боцмана. Моя подвесная койка — гамак — болталась в носовом кубрике, в душной тесноте, пропахшей потом, дёгтем и солониной.
Йохана же определили иначе. Помощник капитана и сам штурман Гаррет, проверяя в первые дни новых людей, заметили, что парень знает секстант и умеет ловить линию горизонта. Для гражданского судна её величества королевы Анны это было редкостью. Его определили в марсовые наблюдатели и поставили на вахту к трюмному дозору. Это значило, что он часть дня проводил на марсе, высматривая рифы или другие суда, а другую — в сырой полутьме трюма, проверяя, не пошла ли течь и не сдвинулся ли груз. Его гамак висел в кормовом кубрике, поближе к вахтенным. Виделись мы редко — украдкой во время смены вахт или за общей похлёбкой на камбузе.
Быт и служба стали привычными, почти рутинными. Распорядок дня был жёстким, как корабельный устав:
За два часа до рассвета — подъём, склянки били каждые полчаса.
Утренняя вахта — драить палубу до белизны, даже если океан забрасывал её новой солью.
Завтрак — овсяная болтанка, чёрствые сухари, походная чарка рома («паёк»).
Рабочий день — по судовому расписанию: постановка и уборка парусов, такелажные работы, бесконечный ремонт.
Обед и ужин — та же солонина или гороховая похлёбка.
Ночная вахта — четыре часа караула у штурвала или на баке, в леденящем ветру.
Первое впечатление о нас, как о «салагах», быстро испарилось. Бывалые матросы, а их было большинство, ценили не болтовню, а хватку. Они видели, как мы без лишних слов ввязываемся в работу, как наши руки сами находят нужный гак или бухту троса. Ценили нашу немногословность. На корабле, где каждый третий — беглый каторжник или человек с тёмным прошлым, умение не спрашивать и не рассказывать — высшая добродетель.
Так и шли дни. Под свист ветра в вантах, под скрип рангоута. Служба текла, как положено на британском торговом флоте: сурово, методично, без лишней жестокости, но и без сантиментов. Мы были двумя новыми, но крепкими винтиками в большом, хорошо смазанном механизме. А впереди, за южным горизонтом, уже чудился ледяной гул «ревущих сороковых» и тень самого мыса Горн — истинного судьи для любого моряка и любого корабля. Пока же мы просто несли вахту. И ждали.
Мы наткнулись на пушки.
Случилось это почти случайно. Меня отрядили помочь плотнику Нильсу — пронести свежий брус для починки крышки люка в кормовую часть. Мы спустились по узкой траповой трубе, и, проходя мимо двери штурманской каюты, я на мгновение заглянул в приоткрытую щель. Нильс шёл впереди и не видел.
В маленькой, заваленной картами и приборами каюте, прямо у переборки, стояла пушка. Не железная, рыжеющая от ржавчины, а бронзовая. Аккуратная, с литыми украшениями на казённой части, тщательно начищенная до тёмно-золотистого блеска. Она не смотрела в порт — она стояла вдоль борта, словно готовая стрелять через корму или нос. Это было оружие не для нападения, а для последней, отчаянной обороны. Странно. Гражданский бриг с грузом шерсти.
Позже, уже украдкой разговаривая с Йоханом во время смены вахт, я выяснил, что он видел больше. Как трюмный дозорный, он лазил в самые потаённые уголки. Он рассказал шепотом, сквозь свист ветра:
— В кормовом отсеке, под самой каютой капитана, ещё две. Такие же, бронзовые. Установлены на лафетах, закрыты брезентом. Боезапас — ящики с ядрами и мешки с картечью — лежит тут же, под замком. Это не для показухи. Это боевой расчёт.
И тут всё встало на свои места. Холодная, отточенная точность капитана Локка. Его допрос, больше похожий на допрос следователя, чем вербовщика. Его равнодушие к нашим «береговым» тайнам — потому что у него самого была тайна куда серьёзнее. «Алые Паруса» были не просто торговым бригом. Это был корабль с двойным дном. В трюме — шерсть и дуб. А под палубой, в бронзе пушек и, возможно, в сейфе капитана — другая миссия. Какая? Перевозка чего-то невероятно ценного или опасного? Выполнение секретного поручения для кого-то в метрополии? Или… или сам Локк был кем-то вроде морского инквизитора, охотником за другими тайнами, плавающими под чужими флагами?
Три бронзовые пушки. Две спрятаны, одна — на виду в штурманской, как напоминание. Это меняло всё. Мы думали, что нанялись на обычное судно, пусть и с суровым капитаном. А оказались частью закрытого, хорошо вооружённого предприятия, цель которого была известна, возможно, лишь двоим на борту: капитану Локку и штурману Гаррету. И их строгий отбор, их проверки — это был не просто поиск хороших матросов. Это был поиск надёжных людей для чего-то большего, чем просто рейс. Нас проверили на умение молчать. Теперь мы понимали — молчать придётся о чём-то настоящем. Внезапно, привычная морская рутина обрела новый, тревожный и тяжёлый смысл. Мы плыли не просто к мысу Горн. Мы плыли внутрь тайны.
Так и шли дни. Под свист ветра в вантах, под скрип рангоута. Служба текла, как положено: сурово, методично. Мы были двумя новыми, но крепкими винтиками в большом, хорошо смазанном механизме. Но теперь-то мы знали — механизм этот боевой.
А впереди, за южным горизонтом, уже чудился ледяной гул «ревущих сороковых» и тень самого мыса Горн — истинного судьи для любого моряка и любого корабля.
Но сначала была встреча.
Случилось это на подходе к широтам, где небо становится низким, а ветер — зубастым. Я стоял на ночной вахте на баке, вглядываясь в молочную пелену тумана, что лёг на воду после заката. Вахтенный у штурвала бил склянки — всё было тихо.
И вдруг — сигнал. Не с марса, а из кормового кубрика, откуда вела узкая лесенка в каюту командира. Резкий, отрывистый тревожный звонок в медный колокол. Два коротких, один длинный. Сигнал, которого нет в обычном уставе торгового флота. Сигнал «всем наверх, тихо».
Через минуту палуба была полна людей, высыпавших из кубриков молча, без обычной ругани и топота. Командир Локк стоял на кормовом мостике, не освещённый никаким фонарём. Рядом — штурман Гаррет с подзорной трубой.
— Тихо! — его голос, обычно сухой, теперь резал туман как стальной трос. — Лево руля. Убрать бизань. Гасить все огни.
Судно, послушное, развернулось по ветру и замерло, почти не двигаясь сквозь воду. Грохот убираемых парусов поглотила мокрая пелена. Нас охватила гробовая тишина, нарушаемая только шипением волн о борт и натужным скрипом рангоута.
— Смотрите, — прошипел Гаррет, передавая трубу командиру.
Локк посмотрел. И замер. Потом медленно опустил трубу и обернулся к нам. Его лицо в сумерках было каменным.
— Всем слушать. В двух кабельтовых лежит судно. Трёхмачтовый шлюп. Флагов не видно. Огней нет. Дрейфует.
В тумане проступил призрак. Тёмный, высокий корпус. Рваные паруса висели на реях мёртвыми крыльями. Ни огня, ни движения на палубе. Тишина от него шла тяжёлая, неестественная.
— Чума? — пробормотал кто-то из старых матросов сзади.
— Нет, — отрезал Локк. — Иначе бы горели. Это не чума.
— Пираты? — спросил боцман, сжимая в руке клюшку.
— На таком судне? — Гаррет покачал головой. — Он гниёт на плаву. Месяц, не меньше. Смотрите на ватерлинию — он пустой. Трюма затоплены.
Странное чувство охватило меня. Холодок под рёбрами. Йохан, стоявший рядом, толкнул меня локтем и кивнул на корму нашего брига. Там, в тени, уже стояли два человека у брезента, накрывающего кормовые пушки. Не для вида. По-боевому.
— Они его ищут, — шепнул Йохан мне на ухо, еле слышно. — Не мы наткнулись. Мы шли на него. Наш штурман вёл по счислению прямо сюда.
Локк сделал шаг вперёд, опираясь на поручни.
— Шлюпка к спуску. Абордажная партия. Шесть человек. Я — старший. Оружие — пальники и тесаки. Остальные — по боевому расписанию. Приготовить пушки. Не стрелять, пока не будет команды.
Он спустился с мостика, и тут я увидел, что на нём не обычная шинель, а короткий кожаный колет, из-под которого торчала рукоять пистоля. Не шкипер. Командир.
Меня включили в абордажную партию. Без объяснений. Видно, пометка в судовом журнале о моей прежней службе сработала.
Через десять минут мы сидели в качающейся шлюпке, рассекая тёплый туман. Гребцы работали вёслами бесшумно. Командир Локк сидел на корме, не сводя глаз с тёмного борта шлюпа, что рос перед нами, как стена.
От него пахло. Не гнилью и тиной, как можно было подумать. А сладковатым, тяжёлым запахом гари, сгоревшего дерева и… кислоты.
— Осторожно, — тихо сказал Локк, когда наши крючья впились в обшивку шлюпа. — Это не просто утопленник. Он гниёт изнутри. И не от воды.
Мы взобрались на палубу. Дерево под ногами было липким и хрупким, как пепел. Повсюду следы пожара, но странные, будто огонь вырвался из жилых помещений и трюма одним яростным вздохом и тут же погас. Ни тел, ни снастей — пустота.
Локк, не обращая внимания на осторожные возгласы матросов, направился к среднему люку. Он был сорван с петель. Командир зажёг фонарь и посветил внутрь.
Там был ад. Но не стихийный. Рукотворный.
В луче света, среди оплавленных балок, стояли три компактных винтовых пресса из тёмного чугуна. Не огромные монстры, а аккуратные, точные машины, похожие на станки часовщика, но вдесятеро больше. Рядом валялись медные цилиндры — матрицы. В полумраке мелькали знакомые профили: королева Анна, львы, геральдические розы. У одного из прессов всё ещё был зажат в тисках тонкий лист меди, так и не ставший монетой. Вокруг, словно жёлтый град, лежали тысячи шиллингов. Они блестели в свете фонаря слишком ярко, слишком жёлто. Поддельные. Литые, с неровными краями, многие — с толстым слоем амальгамы поверх меди, отливающие ядовитым золотым блеском. Воздух был густым от запаха ртути, окиси меди и чего-то едкого, вроде селитры.
Но не только это. В дальнем углу, под брезентом, мы нашли кое-что иное: аккуратные пачки плотной, шероховатой бумаги необычного оттенка и несколько плоских деревянных ящиков. В них, переложенные сухой соломой, лежали прямоугольные медные пластины. Я поднял одну. Она была тяжелой, холодной и отполированной до зеркального блеска. На её поверхность был нанесен не рельеф для монеты, а неглубокая, но невероятно тонкая гравировка — виньетки, цифры, буквы и... профиль в парике. Это были печатные формы. Но не для монет.
— Господи помилуй… целая фабрика, — ахнул старый канонир, поднимая прилипшую к сапогу монету. Он с силой провёл ею по балке. Верхний золотой слой осыпался, обнажив рыжую медь. — Липа. Хорошая липа. На вид в сумерках не отличишь. И это что, тоже липа? — он кивнул на пластину в моих руках.
Локк наклонился и поднял не книгу, а толстый кожаный журнал, прожжённый по краям. Он раскрыл его. На страницах — колонки цифр, записи на голландском и испанском. Расход меди, олова, ртути. Отдельным столбиком шёл учёт бумаги и типографской краски. Графы «Заказчик», «Партия», «Пункт выгрузки».
— Они снабжали фальшивкой пол-Атлантики, — сказал он, и его голос звучал плоским, лишённым эмоций тоном следователя. — И не только монетой. И плыли не с пустыми руками. Они везли новые матрицы. Новые пластины. Совершенные. И мастеров, которые их делали.
Он швырнул журнал в лужу.
— Значит, их опередили, — пробормотал Гаррет, спускаясь в трюм. — Но поторопились. Смотрите — прессы целы, просто опрокинуты. Матрицы частью уцелели. Пластины, похоже, тоже. Взрыв и пожар — на палубе и в кубриках. А здесь… здесь была паника, но не полное уничтожение.
— Значит, это не пираты, — сказал я, сам не ожидая, что заговорю. Все взгляды резко повернулись ко мне. — Пираты взяли бы и станки, и мастеров. Это была зачистка. Кто-то хотел стереть всё подчистую. Ни следов, ни свидетелей.
Локк медленно кивнул, и его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по мне.
— Верно. Правительственные агенты. Или конкуренты. У них был приказ: уничтожить. Но они не нашли главного. — Он направил луч фонаря в самый тёмный угол трюма, к борту. Там зияла дыра. Не от взрыва. Доски обшивки были аккуратно выдавлены наружу, с грубыми царапинами от багров. — Кто-то ушёл. Или его вытащили. Унёс самое ценное. Может, самые лучшие клише или уже готовые оттиски. А эту мелочь, — он пнул ногой горсть фальшивых шиллингов, которые звеняще рассыпались, — и эти пачки бумаги бросили. Потому что это уже расходный материал.
Луч фонаря Локка вырвал из тьмы чугунный пресс. Тот самый, винтовой, для монет. Но теперь он стоял в углу, брошенный.
Весь центр трюма занимала другая машина.
Второй пресс.
Плоскопечатный станок. Громада из дуба и полированного бука. На станине, в стальных лапах рамы, была зажата одна из тех самых медных пластин. Отполированная до зеркального блеска, она была покрыта сложнейшей гравировкой. Локк подошёл ближе. Его тень упала на металл. И в свете фонаря на пластине проступил рисунок. Не львы и не розы. А тончайшая, невероятно сложная гравировка. Вензеля, цифры, латинские буквы, переплетённые в ажурные рамки. И в центре — портрет. Сухое, гордое лицо в парике.
Полки вокруг были забиты десятками таких же пластин, аккуратно обёрнутых в промасленную бумагу. На рабочем столе рядом валялись инструменты гравера и несколько готовых оттисков на той самой плотной бумаге. Зелёные чернила, точный рисунок. Почти идеальные банкноты.
— Бумага верная. Льняная, с тем же водяным знаком, что и в образцах 1719 года, — сказал Гаррет, изучая лист на свет. — Но цвет... они использовали старый оттенок.
Локк взял одну из отпечатанных банкнот. Он поднёс её к свету фонаря, смотря насквозь, на водяной знак.
— Нет, — прошептал он. — Клише сделали отлично, но бумагу свою сделать не смогли. Знак размыт. Они купили её у поставщика Банка или стащили старые листы. Значит, их информация устарела.
Он обернулся к нам, и в его глазах горел тот самый расчётливый огонь, что и в блеске бронзовых пушек.
— Значит, они уже здесь. И уверены, что замели следы. А мы теперь знаем, за чем идём. Не за этим хламом. За тем, что с этого судна успели вывезти. За мастером. Или за новыми штемпелями. За теми пластинами, с которых можно печатать не монеты, а доверие к короне на бумаге. За тем, что не должно попасть в чужие руки и обрушить доверие к королевской монете и банкноте в колониях.
Мы спустились в шлюпку. Судно-призрак осталось позади, растворяясь в тумане, как кошмар.
Мы спустились в шлюпку. Весла снова зашуршали, унося нас от этого гнилого гроба. Я смотрел на почерневший борт, и странная жалость сковала грудь. Корабль был орудием, но и жертвой. Он впитал в себя яды, алчность и смерть своих хозяев.
Шлюпка ещё не коснулась борта «Алых Парусов», когда командир Локк, стоя на корме, обернулся к штурману.
— Гаррет. Приготовить пару орудий для бортового залпа. Ядрами. Цель — ниже ватерлинии.
Штурман, не задавая вопросов, кивнул и бросился отдавать приказы. Раздался рёв боцманской дудки: «К пушкам правого борта! Выкатывай на банник!»
— Командир? — не удержался я, уже на нашей палубе. — Мы же всё осмотрели…
— Мы осмотрели трюм, — отрезал Локк, не глядя на меня. Его взгляд был прикован к призраку в тумане. — Но не осмотрели то, что въелось в его дерево. Ртуть. Кислоты. Эта дрянь не выветрится. Она будет травить воду вокруг, губить рыбу. Любой, кто наткнётся на него и поднимется на борт, надышится этой отравой — заболеет или сгорит, как те. Это судно смертельно больно. И единственная милость, которую мы можем ему оказать — дать чистую смерть. Быстро и достойно. Оно заслужило покой на дне, а не вечное скитание в виде отравленного острова.
Его слова повисли в тишине. Никто не возразил. Бывалые моряки понимали. Корабль — не просто дерево и железо. У него есть душа. А душа этого была отравлена и изувечена.
«Алые Паруса» развернулись лагом к тонущему шлюпу. С правого борта два орудийных порта зияли чёрными пастями. Слышался лязг талей, стук банников о бронзу — пушки заряжали.
— Цель — ватерлиния! Подводная часть корпуса! — прохрипел Гаррет, целясь через амбразуру. — Паль!
Грохот ударил по ушам, отозвавшись в груди. Два ядра, выплюнутые дымным пламенем, умчались через узкую полосу воды. Они не свистели — они бухтели в полёте, как тяжёлые кузнечные молоты.
Раздался не сухой удар, а глухой, мокрый звук — словно топор вонзили в сырое бревно. Два фонтана обломков и брызг вырвались из борта шлюпа чуть ниже ватерлинии. Подточенная химией и гнилью обшивка не выдержала — её вырвало внутрь, открыв чёрные провалы в самое нутро.
Вода хлынула не жадным рёвом, а тяжёлым, неумолимым бульканьем, наполняя смертельные пустоты. Шлюп накренился сразу, без медленного крена, будто наконец позволил себе сдаться. Он стал уходить на левый борт,
дальше
Он стал уходить на левый борт, быстро задирая правую скулу с зияющими ранами. Рвались последние, сгнившие ванты. Мачты, лишённые опоры, с корявым скрежетом повалились за борт, увлекая за собой клочья парусины.
Он продержался меньше минуты. Ещё один огромный пузырь воздуха, пахнущий кислотой и гарью, лопнул на поверхности с чавкающим звуком. И тёмная спина корпуса, мелькнув в воде, скрылась в глубине. Остались лишь круги да несколько щепок.
— Убрать орудия. По местам стоять. Лечь на новый курс, — сказал Локк обычным, сухим голосом. Но я видел, как он на секунду снял треуголку и провёл рукой по лицу, прежде чем снова надеть её. Не молитва. Но минутное молчание. Отдание чести.
«Алые Паруса» снова поставили все паруса и легли на курс, резко изменив маршрут. Не на юг, к Горну. А на юго-запад, в самое сердце безлюдных широт.
Наш мирный рейс кончился. Корабль с пушками совершил акт милосердия и теперь вёл контр-операцию. Мы гнали вперёд, сжигая ветер, чтобы успеть. Успеть первым.
А мы, матросы, в последний раз глядели на то место, где исчез призрак. Теперь всё было чисто. И страшно. Потому что следующая встреча во тьме будет уже не с жертвой, а с живыми, отчаянными людьми, которые уже однажды ускользнули от смерти. И вряд ли их удастся упокоить одним бортовым залпом. Придётся сражаться.
Рутина была мертва. Её убил тот залп. Теперь на палубе стояла другая тишина — не сонная, а звенящая, как натянутая тетива. Команда разошлась по местам, но каждый шаг, каждый взгляд был отмечен новой тяжестью. Мы больше не ждали Горна. Мы ждали встречи.
Йохан нашел меня у шпиля, когда я проверял стопор.
— Видел? — спросил он, не глядя на меня, делая вид, что помогает тянуть канат.
Я кивнул. Видел. Тень от треуголки на лице капитана. Минуту молчания для отравленного судна. Этот жест говорил больше, чем любой приказ. Мы были на войне. Но на войне особой, где врага не видно, а поле боя — весь океан.
Ночью я стоял на вахте. Туман рассеялся, и небо, чёрное и бесконечное, было усеяно ледяными бриллиантами звёзд. Но я уже не смотрел на них с тоской берегового жителя. Я вглядывался в темноту, туда, где линия горизонта таяла в кромешной тьме. Они уже здесь. Где-то там. И мы идём по их следу. След был ядовит, как ртуть, и невидим, как водяной знак на фальшивой банкноте.
Ветер крепчал, забираясь в «ревущие сороковые». «Алые Паруса», наш корабль-гончая, наш боевой инструмент, ввинчивался в набегающую волну, готовый к погоне, к манёвру, к бою. И я, в своей колючей, пропитанной смолой и чужим потом форме, с королевской кружкой за поясом, был частью этого инструмента. Винтиком в боевом механизме.
Морская рутина кончилась. Началась гонка. Мы плыли внутрь тайны. И тайна эта теперь плыла навстречу, неся на своих парусах запах гари, кислоты и чужих амбиций.
 
 
 ГЛАВА 25. ПОГОНЯ
Несведущий читатель, глянув на карту, может подумать, будто океан — пустошь, где вольная птица может плыть куда вздумается. Чёрта с два. Океан пронизан дорогами, как Лондон, только вымощены они не камнем, а водой и воздухом, а знаки на них не пишут, а чуют кожей да нутром. Плыть против них — всё равно что грести вверх по водопаду, с ума сойти.
На «Алых Парусах» мы теперь не просто шли — мы вписывались в эти потоки, подчинялись морским течениям, подлаживались под их норов. Вот пассат, дует себе ровненько, как божий ветер, с востока на запад, на него можно положиться, развернул паруса и катишь, будто под гору. А вот его вечный спорщик — западный перенос, упрямый и могучий, бьющий в лоб, с которым надо договариваться, лавировать и выкраивать галсы, будто продираясь сквозь толпу на рынке.
Но самое плутоватое — не ветра, а течения, эти невидимые реки, которые не видно глазу, но которые читал штурман Гаррет, будто по пульсу большой, живой твари. Вот тянет вдоль всего американского брюха могучее, как гнев королевы, течение — «Поток», тёплое, синее, стремительное, попадешь в него — и понесёт на неведомый север, можно сэкономить неделю пути. А чуть отклонишься — напорешься на его злого брата-близнеца, холодное, крадущееся течение из глубин, которое ползёт навстречу, подныривает под тёплую воду, и если зацепить его бортом, будто в сугроб влететь: корабль на секунду цепенеет, а скорость падает, будто якорь бросили.
Мы шли, подчиняясь этим невидимым, но железным законам, и наш курс был не прямой линией, а узким, извилистым коридором, рассчитанным до мили, где один неверный поворот штурвала грозил выбросить нас с этой невидимой тропы в безветрие или на встречную струю. Мы плыли по этим законам и ждали, когда они сыграют за нас.
Теперь надо сказать, что двух матросов и меня неожиданно залихорадило. Судовой врач, осмотрев, приказал поместить нас на изоляцию в его каюте, а на наш вопрос — что это — честно сказал, что это, видимо, отравленный воздух потопленного «призрака», может, ртуть. Он потчевал нас мёдом с примесью толчёного угля, и это помогло, так что дня через четыре я первым был на ногах и явился к капитану, который, пристально посмотрев на меня, кивнул и допустил до службы. Я заметил его нездоровый вид и впервые зауважал этого строгого человека, поняв, что жестокости в нём не было, а была огромная ответственность, лежавшая на его плечах за корабль, экипаж и порученное дело, частью которого стали и мы.
Мы уверенно шли, ловя попутный ветер и лавируя галсами, и стремление наше было ясно — мы нагоняли судно, неизвестное нам, которое дышало тем же ядом, что и потопленный «призрак», только не мёртвое, а живое, и на борту которого находилось то, чего там не нашли: мастер или его изделие, та вещь, что могла обрушить доверие к короне быстрее любого пушечного залпа. Мы шли за тенью, за тем, что ушло через дыру в борту.
А погода, будто подыгрывая этой погоне, начала меняться: воздух с юга больше не несло теплом, днём он стал прохладным и резким, бодрящим, как удар плётки, а ночи наступали стремительно и были уже по-настоящему холодными, выстуживая палубу до ломоты в костях, так что приходилось доставать те самые тяжёлые плащи, пахнущие овчиной и дёгтем, которые из обещания превратились в необходимость. Мы кутались в них на вахтах, вглядываясь в леденящую мглу, где где-то впереди уходил от нас корабль с тайной, и холод этот был уже не просто холодом, а знаком того, что мы вошли в другую полосу, и не только морскую.
И всё же мы его настигали, и если бы не разыгравшаяся волна, догнали бы за три дня, но болтанка, чтоб ей пусто было, портила всё. Погода переменилась круто: ветер затвердел, как палуба на морозе, и рвал с гребней пену, что щипала кожу, будто мелкие стёклышки; небо белесо и низко висело, давя на макушку, а океан почернел, став не водой, а чёрной кашей, вздыбленной в горы, — волны были уже не валами, а крутыми обрывами цвета старой стали, в глубине которых таилась ледяная, густая синева, словно не вода, а сама хлябь подземная наружу полезла.
И тут впервой их увидели на горизонте: сперва одну, белую немую гору, плывущую саму по себе, а потом, как вгляделись, — их стало, как грибов после дождя, молочно-белых, с синими прожилками, тихохоньких и смертельных посреди этой чёрной кипятильни. Очень скоро мы были в паре миль от того судёнышка, которое юлило меж ледяных глыб, ловко, как блоха, — а чьё, не разберёшь, флага не видать, — видать, они специально норовили в укрытие, тяня нас всё дальше на юг, чёрт знает куда.
Вот и снег пошёл, не тот, что тает, а хлопьями, густыми и слепящими, так что на верхней палубе и вовсе уют кончился: ледяное дыхание юга, а вернее, самой преисподней, пробивало насквозь даже наши плащи, стоишь на вахте, и зубы, кажись, намертво в замок слипаются, дыхание — паром, пальцы в перчатках — деревянные, а за горизонтом плывут эти белые молчаливые громады. Очень скоро мы заметили, как на палубе неизвестного судна появились матросы, не больше десятка, скоблить палубу от снега, а к вечеру они круто сменили курс, легли на норд, так что за ночь ветер и течение вынесли нас далеко от тех холодных и негостеприимных широт.
К раннему утру, после семи отрывистых ударов в рынду, мы были на палубе и увидели его совсем рядом, буквально в паре кабельтовых, близко, как никогда, — и тут же, не дожидаясь приказа, боцманская дудка прорезала воздух трелью, короткой и злой, а следом раздался хриплый от утренней прохлады, но чёткий, как удар топора, голос Гаррета: «Все наверх! Боевая тревога! По местам стоять!».
По палубе прокатился тяжёлый, деловой гул, люки загрохотали, из кубриков повалили люди, и каждый знал своё место: артиллеристы — к орудиям, матросы первой абордажной партии — к правому борту, парусная команда — по реям, подносчики — к крюйт-камере, плотник с конопатчиком — к трюму. Это была не паника, а отлаженная машина, которую завели одним рычагом: слышался лязг отпираемых портов и грохот выкатываемых пушек, звякали тесаки, тащили ящики с ядрами, всё делалось молча, с сосредоточенными лицами, пока «Алые Паруса», натянутые, как тетива, замерли в ожидании, а в паре кабельтовых молчало и чужое судно, палуба которого тоже вдруг наполнилась людьми.
Капитан Локк громко отдал приказ: «Холостой выстрел!» — и грохот прокатился над водой, означая, что преследуемое судно должно лечь в дрейф, но никакой реакции не последовало. Тогда капитан приказал идти на сближение, и мы быстро подошли к нему в кильватер, так и шли в сотне метров, пока, подойдя ближе, капитан не взял медный раструб и не приказал вновь обозначить принадлежность и лечь в дрейф.
Ответ пришёл не голосом, а действием. Судно начало резко рыскать галсами, лишь сокращая расстояние между нами. И, когда мы были уже практически у его кормы, оно совершенно неожиданно накренилось и начало поворачивать вправо, заставляя и наш бриг сделать то же самое, чтобы не наскочить.
В этот момент брезент на палубе «неизвестного» сорвали. Множество фигур метнулось к правому борту. И донёсся оттуда не просто гул голосов, а отрывистые, хлёсткие команды на чужом, шипящем языке. «Feu!» «Visez la ligne de flottaison!» «Pr;ts!» — кричали они. Французы. Или фламандцы. Но язык был ясен — язык убийства.
Откинулись какие-то скрытые крышки в фальшборте, и оттуда, словно змеиные головы, вылезли короткие, толстые стволы — не меньше полудюжины карронад. Они были направлены прямо на нас.
Тишина длилась всего пару ударов сердца. В ней я услышал, как где-то заскрипел блок, как кто-то сглотнул слюну.
И мир взорвался.
Грохот был не таким оглушающим, как у наших пушек, — он был резким, рвущим. Но следом пришло другое — всепроникающий, шипящий, мокрый шквал. Это свинцовая картечь ударила в наш левый борт.
Звук был ужасающим — не просто удар, а тошнотворный, сочный чавк, будто гигантская свинья вгрызалась в дубовый бок корабля. Толстые, вековые доски фальшборта не ломались с треском — они вскипали, вспучивались и рассыпались в щепы, как трухлявая кора. Канаты рвались не со звоном, а с глухим хлопком. Бочка с водой у люка просто взорвалась, выплеснув в воздух фонтан обломков и брызг.
Но это было только начало. Этот жестокий град, пробуравив дерево, не остановился. Он пронёсся через всю ширину верхней палубы, вырывая на своём пути щепы, клочья парусины, осколки блоков и клубы пакли, и выплеснулся с другой стороны — через развороченный уже правый борт, унося в океанское пространство всё, что встретил.
А встречал он плоть.
Вдоль всего планширя левого борта, там, где секунду назад стояли люди, теперь падали фигуры. Безмолвно. Неловко. Как мешки с песком, подсечённые невидимой косой. Матрос Томми, что только что набивал пушку, откинулся назад, резко и неестественно, и замер, уставившись на небо пустыми глазами. Двое других просто сползли по фальшборту вниз, оставляя за собой жирные алые полосы.
Воздух, секунду назад пахнувший морем и смолой, наполнился новым, удушающим запахом. Запахом свежей, почти сладкой крови, пороховой гари и чего-то едкого — развороченных внутренностей. Этот смрад буквально встал в горле комком, не давая дышать. К горлу подступила тошнота, мир поплыл перед глазами. Мои руки и ноги вдруг стали ватными, чужими, отказываясь слушаться. Я стоял, прижавшись спиной к уцелевшей мачте, не в силах пошевелиться, не в силах даже закричать.
А вокруг творился ад. У нашего носового орудия канонир схватился за живот, из которого сочилось что-то тёмное, и закричал — не криком, а долгим, животным воем. Его напарник, пытавшийся его поднять, сам рухнул рядом, хрипя и захлёбываясь.
Йохан схватил меня за плечо, его пальцы впились мне в плоть сквозь куртку. Его лицо было белым, как мел, рот что-то кричал, но я не слышал слов — только сплошной гул в ушах, поверх которого плыли эти леденящие душу французские команды и наши собственные стоны.
И тут сквозь весь этот хаос, этот смрад и ужас, как лезвие сквозь масло, пробился голос капитана Локка. Не крик, а стальная, сдавленная ярость, которую услышали даже оглохшие.
— Орудия… ПРАВЫЙ БОРТ! ОГОНЬ!
Его приказ вырвал меня из ступора, как удар по щеке. Артиллеристы, окровавленные, но ещё держащиеся, рванулись к своим пушкам. Последовала бешеная, слепая возня — забить картуз, вкатить ядро, отскочить. Канонир у ближайшего орудия, с рассечённым лбом, сам не свой, навёл ствол, ткнул фитилём в запал.
Грохот нашего залпа потряс палубу, заглушив на мгновение все стоны. Три чугунных ядра, казалось, не полетели, а просто исчезли с лафетов и материализовались в борту того судна с оглушительным, глухим ударом, больше похожим на удар топора по полену. Дерево вспучилось, разлетелось брусками. «Неизвестный» дернулся, как подбитая птица, и резко отвернул.
— Корму ему! Под ватерлинию! Добивай! — рявкнул капитан, его голос был хриплым от порохового дыма.
Второй залп ударил уже по проседающей корме. Тот звук я запомню навсегда: не просто удар, а хруст, скрежет, и сразу же — шипящий, жадный звук врывающейся внутрь тонны воды. Судно накренилось, его движение стало тягучим, беспомощным. Оно было уже не охотником, а раненой добычей.
Наступила странная, давящая тишина. Дым медленно рассеивался. Наш бриг, весь в ранах, дышащий кровью и болью, начал медленно отставать. Капитан Локк молча смотрел на добиваемого врага, а потом обернулся к своей палубе.
Я последовал за его взглядом.
Успех горчил во рту, как пепел. Потому что цена лежала тут же, под ногами. Картина была страшной: последствия удара картечи в упор были не как от ядер, а как от слепой, яростной косы, изувечившей всю левую сторону. Фальшборт превратился в щепки, шлюпка на рострах была разворочена, такелаж висел клочьями. А в липких лужах на настиле читалась цена, заплаченная до последней капли крови, — цена, от которой успех горчил во рту, как пепел.
Капитан Локк, штурман Гаррет и боцман молча прошли тогда по палубе, оценивая ущерб. Они не говорили ни слова. Их лица были каменными. Они просто смотрели. Смотрели на убитых, которых уже начали складывать в ряд у грот-мачты. Смотрели на раненых, которых мы с Йоханом и другими уцелевшими пытались унести вниз, в кают-компанию, превратившуюся в лазарет. Мы бегали, потрясённые увечьями, которые наносила свинцовая картечь, и этот бег был нашим единственным спасением от оцепенения.
Капитан, видимо поняв, что большего не достичь, что его корабль и команда истекают кровью, начал постепенно отставать, а потом окончательно повернул на север, в сороковые широты. Мы уходили, оставляя за кормой тонущее судно и свою часть команды, навеки оставшуюся в этих ледяных водах.
Трудный путь домой начался для меня не тогда, когда мы легли на обратный курс. Он начался в тот самый миг, когда я вдохнул запах свежей крови своей команды и понял, что победа пахнет точно так же, как поражение.
ГЛАВА 26. ФЕНИКС
Трудный путь домой начался для меня тогда не с моря, а с топоров и иголок, с работы, которая одна и спасла нас от ужаса, — сперва такелажной, когда мы тянули новые концы и сплеснивали порванные ванты, стирая ладони в кровь о пеньку, но чувствуя боль честной и деловой, а потом приборки на верхней палубе, где смывали кровь, выскребали из щелей щепы и забивали новые дубовые плашки вместо тех, что ушли в тела товарищей, пока корабль, зализывая раны, не чинил заодно и нас, с каждым милей, уходившей за корму, притупляя остроту ужаса в глазах и грубя ссадины на моих ладонях.
А потом пришли «ревущие сороковые» по-настоящему, показав, что всё, что мы видали до этого, было лишь игрой, ибо то, что обрушилось на нас, не имело имени, не было бурей, а было безумием самой стихии, где ветер выл так, что в ушах стояла сплошная белая боль, а волны были уже не волнами, а движущимися горами, чёрными, как ночь, с белыми клочьями пены на гребнях, которые поднимали «Алые Паруса», будто щепку, на самую макушку, чтобы затем с леденящим душу скольжением бросить вниз, в водяную бездну, где небо исчезало, смыкаясь стенами из ревущей воды, — и только крепко сбитый корпус, скрипящий всеми дубовыми шпангоутами, но державшийся за счёт качества, заложенного давно умершими мастерами, не давал нам развалиться.
Три дня длилась эта пляска на краю, где даже бывалых моряков полоскало от тошноты, где не было возможности не то что поесть — глоток воды становился подвигом, а большая часть команды лежала пластом в трюме, бледная и с закрытыми глазами, тогда как те, кто был на вахте, пристёгивались конца;ми к леерам, чтобы не смыло, и смотрели в тьму, где ничего не было видно, кроме надвигающейся следующей чёрной горы, — и главной задачей было одно: держать нос брига к крутой волне, подставляя острый форштевень, чтобы не ударила в борт и не перевернула, потому что капитан Локк, вросший в штурвал, и боцман, старый морской волк, ещё до шторма, по низкому небу и ломкому ветру, убрали все паруса до голых рангоутов, и мы не плыли, а дрейфовали, отчаянно уворачиваясь и подчиняясь яростной воле океана, что и было их мудростью — не бороться, а поддаваться правильно, выжимая у стихии единственный шанс.
Три дня мы балансировали на этой грани, пока ветер не стал выдыхаться, а волны, оставаясь огромными, потеряли свою бешеную ярость, и из трюма выползли люди, первым делом хватаясь за водяные бочонки, а мы с Йоханом, отцепившись, сели у грот-мачты, не в силах вымолвить слово, понимая, что мы не морские волки, а просто выжившие, и этого пока что хватало.
Трудный путь домой шёл после этого для меня не по морским дорогам, а по внутренним, и «Алые Паруса» были уже не кораблём, а плавучим лазаретом, где скрип блоков заглушали стоны раненых, а работа, кипевшая не для славы, а для того, чтобы просто найти ход, стала лекарством для души, где каждый вбитый мной гвоздь и каждый стежок на парусе был швом на общей ране, которую мы чинили вместе с кораблём, скрипящим нам в ответ.
Дни медленного хода вдоль африканского берега, куда мы в итоге повернули, стали суровым уроком, ибо управлять кораблём с полными парусами, когда команда неполна и изранена, — адский труд, где каждый тянул на троих у руля, на вантах и у перевязочного стола, выбиваясь из сил, но сплавляясь общей, ломовой усталостью в единый кулак, где исчезли всякие церемонии, а капитан Локк, обычно холодный и отстранённый, стал чаще среди нас, и в его замкнутости проступили человеческие черты, особенно когда однажды вечером, после тяжёлого перехода, он подошёл к нам с Йоханом и, глядя на наши заскорузлые руки, без предисловий спросил, откуда мы такие, не по возрасту костистые, взялись, ведь флот её величества малолеток не нанимает.
Вопрос повис в воздухе, и мы рассказали всю правду — про Лисий Хвост, про «Химеру», про трюм, пахнущий смертью, и про капитана-немца с глазами, как у морской щуки, — рассказывали без пафоса, как докладывают о шторме, а команда слушала, мрачнея, пока боцман, суровый старый волк, только покрякивал, глядя в пол, но сжав челюсти так, что было видно, какая буря кипит внутри, а молодые моряки не стеснялись в выражениях, посылая тихие, но яростные проклятия на головы всех работорговцев под солнцем, — и они поверили без тени сомнения, потому что жили с нами бок о бок, видели нашу работу и нашу боль, так что наша история стала их обидой.
А когда африканское солнце, вставшее беспощадным шаром, осветило палубу «Алых Парусов», входящих на рейд Фритауна, оно выхватило для меня не героический боевой корабль, а плавучий лазарет, над которым трепетал гордый британский флаг, — и воздух был густ не от чужих земель, а от запахов своих ран: едкой карболки, гноя, пота и крови, въевшейся в дерево, вторившее стонам, доносившимся ото всюду.
Их было больше тридцати, тридцать с лишним человек из нашей спаянной команды, и самые тяжёлые уже плыли к берегу в длинных вельботах, тогда как остальные ждали своей очереди, сидя или лёжа у борта с глазами, тусклыми от боли, а капитан Локк, стоя на крыле мостика с лицом, ставшим открытой книгой потерь, молча смотрел, как осторожно, будто хрупкий груз, переносят старого штурмана Гаррета, чтобы потом обернуться к нам, горстке ещё способных держаться на ногах, и сказать хриплым, но слышным каждому сквозь ветер голосом, что, выиграв бой, мы теперь проигрываем этот, ибо каждый час в море для раненых — приговор, а он не капитан-убийца и не мясник, чтобы вести своих на убой, когда корабль цел и рангоут держится, но людей он чинить не умеет, а здесь, в лазарете миссии, у них есть шанс, маленький, но шанс, и наша задача теперь — не геройствовать, а выжить, всей оставшейся командой дойти до Англии и доложить, чтобы их жертва и наша победа не канули в воду, чтобы за ними могли прислать другой корабль, и это не отступление, а единственная возможная атака на расстояние в тысячу миль.
Тишина в ответ была красноречивее любого «Ай-я», став молчаливым согласием с жестокой арифметикой войны, а Йохан, прислонившись к грот-мачте и глядя, как отчаливает последняя шлюпка, пробормотал, что полкорабля оставили, — но я понял, что мы не оставили их, ибо мы сдали их в лазарет, как сдают на хранение самое ценное, когда сам тонешь, а корабль — наш плот, который должен удержаться, иначе все они просто мёртвые грузы.
Работа в порту кипела два дня, и это был не отдых, а аврал, где нас, способных работать, было меньше двадцати на весь корабль, и мы драили палубу от крови, конопатили пробоины, ставили заплаты на паруса, пока боцман с тремя матросами день и ночь латал такелаж, а с рынка везли не деликатесы, а мешки с сухарями, бочки с водой, ящики с лимонами против цинги и грубую холстину для бинтов.
Мы с Йоханом заходили в лазарет, неся носилки с самыми тяжёлыми, и в нос мне ударяли знакомые запахи и пыль Африки, этого пылающего ада, — запах горячей земли, специй, человеческого пота и чего-то кислого, простой жизни, кипящей в каменном мешке под раскалённой крышей, — и, пройдя по длинному коридору, уставленному нарами, видел, как Гаррет лежит с закрытыми глазами, а юнга Джек мечется в жару, и сестра милосердия, устало кивнув, говорила только: «Живут. Пока», — чего было для меня достаточно и мало одновременно.
Вечером второго дня мы собрались на палубе, два десятка теней от прежней команды, и капитан Локк, обведя нас взглядом, сказал, что завтра на рассвете отчаливаем курсом на норд-вест, домой, и что сейчас мы не «Алые Паруса», а «Феникс», нас мало, но хватит, чтобы дойти, и больше ничего не нужно.
На рассвете мы снялись с якоря, и корабль, израненный, но подтянутый, послушно лёг на волну, а паруса, штопаные и в заплатах, алые, как засохшая кровь, гордо рванулись навстречу ветру, унося нас в открытый океан, где самые страшные сражения начинались для меня не с пушечного залпа, а с тихого скрипа пера в судовом журнале, выводящего строчку об оставленных в лазарете тридцати двух человек, и с молчаливого согласия двадцати оставшихся нести этот груз до конца.

На рассвете мы снялись с якоря Фритауна, и корабль, израненный, но подтянутый, послушно лёг на пологую волну. Паруса, штопаные и в заплатах, алые, как засохшая кровь, гордо рванулись навстречу ровному пассату, что дул с востока, унося нас строго на север, вдоль зелёного, дымчато-сизого полотна африканского берега.
Курс был задан чётко — норд, домой. И работа наша теперь была не для драки, а для хода. Штормов не было, море лежало смирно, изумрудное у берега и густо-синее на глубине, лишь рябясь лёгкой зыбью. Жара стояла тяжёлая, липкая, но после ледяного ада сороковых она казалась мне благом, хоть и обжигала палубу до черноты.
Первым делом занялись следом. Старые золочёные буквы «SCARLET SAILS» на корме были изрешечены и сбиты. Плотник с конопатчиком приставили нас, и мы, под их бдительным глазом, аккуратно выдирали старые доски. Потом, уже из свежего, тёмного дуба, что взяли в Фритауне, вставили новые. На них, пока дерево было ещё мягким от жары и влаги, выжгли новое имя — «FENIX». Буквы вышли угловатые, без затей, будто спешно нацарапанные. Никаких фигур на носу не меняли — резной грозный лев так и остался смотреть вдаль, теперь уже под чужим именем.
Работа в море не кончается никогда. Пока одни на вахте у штурвала ловили ветер, другие драили палубу, выскребая щётками с песком въевшуюся в дерево соль и старую кровь. Третьи, забравшись на реи, осматривали ванты и штаги, прощупывая каждую прядь пеньки на предмет гнили и перетёртости. Наш боцман, вечно хмурый, ходил и тыкал пальцем в ослабевшие блоки и юферсы, которые тут же меняли, не дожидаясь, пока лопнут на полном ходу.
Пушки, спущенные в трюм, теперь были нашей головной болью. Их нужно было надёжно закрепить, обложить мешками с песком и обвязать толстым концом, чтобы в любой качке они не пришли в движение и не проломили борт изнутри. Возня в низком, душном трюме под палубой, накалённой африканским солнцем, была похожа для меня на работу в преисподней.
Даже в спокойном море камбуз был полем битвы. Кок, красный от жары и пара, вечно ворчал, балансируя у печи, пока корабль мерно покачивался на зыби. Провизию берегли пуще глаза. Сухари из бочонков ежедневно перебирали и прокаливали на железных листах, чтобы отогнать долгоносика и сырость. Каждую бочку с солониной проверяли, тыкая в неё длинным шилом и принюхиваясь — не тянет ли сладковатой гнилью. Лимон был на вес золота, и каждый, разрезанный на дольки, выдавался со строгим счётом.
Дни текли для меня медленно, подчиняясь склянкам. Четыре часа на палубе под палящим солнцем, четыре — внизу, в душном кубрике, где воздух был густым от запаха пота, смолы и влажной шерсти. Спал, где придётся, часто прямо на палубе в тени от парусов, завернувшись в старый плащ. Мы чинили, мыли, тянули и проверяли. Каждый стук моего молотка, каждый скрип блока был не просто звуком — это был шаг. Обычный, тяжёлый, морской шаг на север. К дому. Больше ничего.
От африканского побережья до первых английских вод «Феникс» шёл без малого пять недель. Пять недель тяжёлого, но мирного труда под палящим солнцем, сменённого пронизывающими туманами и дождями Бискайского залива. Когда же впереди сквозь пелену моросили наконец вырисовались белые утёсы Дувра, на палубе воцарилась тишина, не похожая ни на какое другое молчание, что я слышал. Это была не тишина страха или усталости, а тишина долгожданной пристани.
Мы миновали маяк и под ветхими, но гордыми стягами — британским флагом и вымпелом «Феникса» — вошли в широкий эстуарий Темзы. По правому борту лежал Грейвзенд, обычные стоянки для досмотра и карантина. Но капитан Локк, не сбавляя хода, отдал штурману новый приказ. Мы прошли мимо, направляясь вверх по реке. Нашему потрёпанному судну была уготована не рядовая пристань, а доки Дептфорда — места, где ремонтировали и снаряжали корабли Ост-Индской компании и где царили иной порядок и иная секретность.
«Феникс» стал на рейд Дептфорда на закате. Свинцовые воды Темзы отражали огни верфей и тусклое небо. Процедура была чёткой, как устав. Пока таможенный офицер и клерк Адмиралтейства поднимались на борт для досмотра, капитан Локк в своей каюте достал из потайного отсека железный ларец, обшитый кожей. В нём лежали не только наши судовые бумаги с новым названием, но и иные, куда более важные документы — отчёт о плавании, захваченные бумаги фальшивомонетчиков, координаты.
Осмотр был формальным. Вид израненного, но державшего строй брига под вымышленным именем и веские, отчеканенные фразы капитана сделали своё дело. Когда клерк поставил последнюю печать, капитан, не теряя ни секунды, кивнул боцману.
— Господа, вы свободны до полуночи, — раздалась привычная команда, но в голосе Локка я впервые услышал не напряжение, а разрешение. — Всем явиться на борт к семи склянкам. Торнтон, ван дер Хофф — на палубе. Первая вахта ваша.
Мы с Йоханом переглянулись. Нас не отпускали не из-за недоверия — на нас оставался корабль. Пока команда, гудя от нетерпения, строилась у трапа, капитан Локк, уже в сухом мундире и с драгоценным ларцем под мышкой, сошёл в ожидавшую его адмиралтейскую гичку. Он даже не оглянулся. Его дело теперь было на берегу.
Мы остались вдвоём на опустевшей палубе «Феникса». С берега доносились смутные голоса, звон колокола, запах смолёных канатов и жареной рыбы — запах большой земли, настоящей, не чужой. Мы молча смотрели с Йоханом на огни Лондона, разгоравшиеся вдали по течению.
— Дома, — тихо сказал Йохан, прислоняясь к фальшборту.
— Пока что — на рейде, — поправил я, но поправка была формальностью.
Путь был пройден. Корабль — доведён. Теперь всё зависело от того, какие вести и какие приказы принесёт капитан с берега. А наша вахта только начиналась.

 ГЛАВА 27. СУХОПУТНЫЙ БЕРЕГ
Вечер, когда капитан Локк вернулся на «Феникс», был уже не лондонским, а каким-то отстранённым, будто сам воздух над Дептфордом ждал его решения. Нас с Йоханом вызвали в каюту. Мы вошли, сняв потёртые шапки, чувствуя под босыми ногами незнакомую твердость пришвартованного корабля.
Капитан стоял у штурманского стола. На нём не было плаща, лишь простой тёмный камзол, и в свете лампы он казался не командиром, а сухопутным клерком, если бы не взгляд — всё тот же, высеченный из льда и стали.
— Торнтон. Ван дер Хофф, — он кивнул на два стула. — «Феникс» встаёт в док на полгода. Команда — на берег, по домам, с завтрашнего утра. Распущена до особого распоряжения.
Он сделал паузу, давая мне понять вес этих слов. Дом. Слово, которое я почти разучился выговаривать.
— За выполнение поручения, имевшего исключительную важность для Короны и государства, — он продолжил ровным, казённым тоном, — экипажу назначена денежная премия. Ваша доля будет доставлена завтра утром.
Он открыл ящик стола и вынул не железный ларец с секретами, а две аккуратные папки из плотной бумаги. Разложил их перед нами.
— А это — вам.
Мы открыли. Внутри лежали документы. Подлинные, на гербовой бумаге, с печатями Адмиралтейства. В графах «Имя» и «Происхождение» стояли наши имена. В графе «Звание» — «Матрос Королевского флота». А ниже — перечень кораблей и кампаний, где мы «числились». Вся наша тёмная, несуществующая в законах жизнь на «Химере» была стёрта. Вместо неё — безупречная, вымышленная служба. Система не просто заплатила нам. Она переписала нас, дала новое, чистое прошлое.
— Форма полагается по уставу, — капитан сказал, как бы между прочим. — Завтра привезут. Военно-морского флота её величества.
Йохан провёл пальцем по оттиску печати, будто проверяя, не смажется ли краска. Он не смотрел на капитана.
— Капитан… а вы? — спросил я, не зная, что именно спрашиваю.
— Моя служба на «Фениксе» окончена. У меня другие приказы.
Он встал, и в его позе появилась странная, несвойственная ему неловкость. Он вышел из-за стола и остановился перед нами.
— Я вас отпускаю, — сказал он тихо, и в этих словах не было холодности отчёта. — И назад не жду. Вы свою службу отбыли. С лихвой.
Он посмотрел на нас по очереди, и в его глазах, на миг, промелькнуло то самое человеческое, что я видел лишь в самые тяжкие часы.
— Желаю вам… — он запнулся, отыскивая не уставную, а человеческую формулу. — Семи футов под килем на гражданском поприще. И удачи в делах.
Это было прощание. Не начальника с подчинёнными, а капитана — с двумя матросами, которые прошли с ним весь ад и выполнили долг. Он не жал руки. Он просто слегка кивнул, давая понять, что аудиенция окончена.
Мы вышли на палубу. Ночь над Лондоном была тёмной, но не морской тьмой. В ней горели огни таверн, а не звёзды. Я стоял, держа в руках свою новую, бумажную жизнь.
— Вот и всё, — произнёс Йохан, глядя на свои документы.
— Не всё, — ответил я, глядя на огни города, где для нас теперь было место. — Теперь наше дело — жить. Как он сказал. На гражданском поприще.
Это был не конец пути для меня. Это был новый, непривычный и пугающий галс. Но в первый раз за много лет — мой собственный.

На следующий день к вечеру к борту «Феникса» подошла шлюпка из Адмиралтейства. Не грузовая баржа, а аккуратный шестивёсельный катер с лакированным бортом. На палубу поднялись не клерки, а двое рассыльных в ливреях и офицер в парадном мундире с папкой под мышкой. Команда, ещё не успевшая разбрестись по портовым кабакам, замерла в почтительной тишине.
Сперва на палубу водворили три кованых сундука с тяжёлым, сладковатым звоном монет — жалованье для всех, от юнги до капитана. Но главное передали лично в наши с Йоханом руки: два продолговатых свёртка в грубом, но чистом холсте. Они были тяжёлыми и плотными.
Капитан Локк, стоя на шканцах, молча кивнул нам, давая разрешение развернуть их здесь же, на глазах у всей команды. Это был последний приказ.
Холст, скрипя, отпал. Я замер. Внутри лежало не просто обмундирование — лежала новая кожа.
Сперва взгляду открылось тёмно-синее сукно, густое и шершавое, пахнущее не морем, а сухой камфорой и нафталином адмиралтейских складов. Это был не просто цвет — это был устав, вытканный в материи. Цвет, не выцветающий от солёных брызг. Цвет глубины и власти.
Одевались мы молча, под притихшие взгляды товарищей, с непривычной, почти священной осторожностью. Первой легла на тело белая полотняная рубаха — грубая, но ослепительно чистая, пахнущая солнцем и крахмалом. Потом — белые, облегающие бриджи из тонкой набивной шерсти. Они туго обтянули бёдра и колени, заставив спину самой собой выпрямиться. Натянуть белые шерстяные чулки без единой морщины оказалось целым искусством.
Затем — туфли. Не стоптанные башмаки, а чёрные кожаные, с низким каблуком и массивной латунной пряжкой. Они глухо, твёрдо стучали по палубным доскам, отчеканивая каждый мой шаг. Звук был новый, чужой, утверждающий право на эту землю под ногами.
Потом на плечи лёг жилет из тонкой белой шерсти, а поверх него — главное. Камзол.
Я взвалил его на плечи, и вес лёг ровно, по-хозяйски, будто эта вещь ждала меня всегда. Я застегнул двойной ряд пуговиц — настоящих, литых, с чётко вычеканенным якорем на каждой. Ткань сомкнулась на груди, образовав жёсткий, непробиваемый панцирь. Стоячий воротник врезался в шею, задирая подбородок, а глубокие обшлага с тремя пуговицами охватили запястья, напоминая о дисциплине каждым движением руки.
Из последнего свёртка выпало нечто, заставившее команду прошептать. Кожаный ремень, широкий, чёрный, лакированный, с тяжёлой пряжкой. И к нему на стальных кольцах — кожаные ножны. Я вынул клинок. Это была не длинная шпага, а короткая корабельная сабля. Клинок её был не зеркальным, а матовым, будто вобравшим в себя дым и соль, а массивная гарда образовывала стальную чашу для кулака — оружие не для дуэлей, а для тесной палубы, для ярости абордажа. Оружие, которое знало кровь. Я вложил клинок обратно, застегнул ремень на пряжку у живота. Тяжёлый груз сабли лёг на бедро, оттягивая камзол, придавая фигуре не парадную, а боевую стойку.
Йохан, закончив одеваться, надел последний штрих — шляпу-треуголку с узким золотым галуном. Она сидела на его светлых, аккуратно собранных волосах странно, но неотвратимо правильно. Он поймал мой взгляд. Я стоял у грот-мачты, и в оловянном отражении сигнального щита смотрел на него не оборванец с «Алых Парусов», а строгий незнакомец в синем. Человек с именем, званием и прошлым, разрешённым Короной.
— Ну как? — голос Йохана звучал чуть сипло от натуги новой стойки.
— Как морской офицер, — отрубил я, поправляя обшлаг. — Только вот ходить разучились. Не сутулься.
Мы развернулись, чтобы подняться на шканцы к капитану. И в этот миг раздался звук — резкий, гулкий, прорезающий тишину. Лязг стальных ножен моей сабли о деревянный борт трапа. Звук, понятный каждому на этой палубе без перевода. Звук, ставивший точку.
Мы поднялись. Капитан Локк окинул нас взглядом — беглым, профессиональным, без тени улыбки. Но в его глазах мелькнуло что-то вроде признания. Не теплоты — нет. Сурового, делового одобрения, каким оценивают хорошо выполненную работу.
— Форма полагается по уставу, — сказал он, и в его голосе не было иронии, только констатация. — Вы её заслужили. Носите с честью.
Он отдал честь. Чётко, по-флотски. Первый и последний раз.
Мы с Йоханом, ещё неуклюже, но уже осознанно, ответили тем же. Ветер с Темзы трепал полы наших новых камзолов, проверяя на прочность. Но ткань держалась. Она выдержит. Как и мы.
Команда молча расступилась, пропуская нас к трапу. Нас больше не было здесь. Нас отпустили в другую жизнь. И эта жизнь начиналась для меня сейчас — с тёмно-синего сукна, белизны льняного воротника, холодного веса стали у бедра и звона золотых гиней в сундуке, которые были не просто платой, а выкупом за прошлое.

Ночь над Лондоном была тёмной, но не морской тьмой. В ней горели огни таверн, а не звёзды. Я стоял, держа в руках свою новую, бумажную жизнь.
— Вот и всё, — произнёс Йохан, глядя на свои документы.
— Не всё, — ответил я, глядя на огни города, где для нас теперь было место. — Теперь наше дело — жить. Как он сказал. На гражданском поприще.
Это был не конец пути. Это был новый, непривычный и пугающий галс. Но в первый раз за много лет — мой собственный.
 
 ГЛАВА 28. ПОЛНЫЙ КРУГ
Путь домой из Дептфорда на извозчике был самым странным путешествием в их жизни. Томас Торнтон и Йохан ван дер Хофф сидели рядом, и новое сукно их камзолов скрипело при каждом толчке колёс о булыжник, а сабли неловко упирались в ноги. Они почти не говорили, глядя на мелькавшие за окном чужие заборы, сады, лица — мир, который их не ждал. Но теперь у них были бумаги, чтобы этот мир признал, и тяжёлые кошельки на поясах, чтобы в нём начать.
Сперва они высадили Йохана у скромного, но опрятного дома в районе моряков, где жил его отец. Старый голландский шкипер, увидев сына в дверях — не мальчишку, а возмужавшего, строгого человека в офицерской форме, — не закричал. Он заплакал. Беззвучно, по-старчески, схватив Йохана за плечи так крепко, будто боялся, что это мираж. Торнтон видел, как дверь закрылась за его другом, поглотив его в мир тепла, табачного дыма и отцовского прощения. Он остался один.
Его собственный дом стоял на окраине, где улицы уже пахли не морем, а дымом из труб и навозом. Он постучал.
Дверь распахнулась — и на пороге возник паренёк. Лет шестнадцати, крепко сбитый, в простой рабочей рубахе, с лицом, в котором ещё угадывались черты того самого мальчишки с Лиского Хвоста, но на которое жизнь уже положила печать ранней усталости и какой-то внутренней горечи. Это был Мэтт — его брат.
Они замерли. В глазах Мэтта бушевал ураган из стыда, вины и немого ужаса.
— Томас… — имя сорвалось хриплым шёпотом. — Живой… Боже правый, живой…
Из глубины дома, услышав голоса, вышла мать. Она увидела сына, и всё лицо её исказилось немым криком. Она бросилась к нему, схватила за камзол, трогая его лицо, плечи. Тихие, беззвучные слёзы текли по её щекам.
Но Томас не мог оторвать взгляда от брата. Мэтт стоял, сжав кулаки, опустив голову.
— Я… я убежал тогда, — выдохнул он, слова давили его. — Увидел, как они тебя скрутили… и струсил. Бросил. Это я виноват. Во всём.
Он не просил прощения словами. Вся его поза была одним сплошным криком о пощаде.
Томас отстранил от себя плачущую мать. Он шагнул к брату и обхватил его за плечи — крепко, по-мужски.
— Всё кончено, Мэтт. Никто не виноват. Виноваты — они. «Ловцы». А мы… мы просто мальчишки были. Я вернулся. Ты выжил. И теперь у нас есть шанс всё начать заново.
Мэтт содрогнулся всем телом. Он обвил Томаса руками и держал так, будто боялся, что тот снова исчезнет. Это были слёзы искупления. Груз лет рухнул с его плеч.
В тот вечер дом наполнился шумом возвращённой жизни. Запах тушёной баранины, смех матери сквозь слёзы, тяжёлый, но честный разговор мужчин. Томас смотрел на брата, который постепенно распрямлялся. Он вернул ему не просто брата — он вернул ему самого себя.
________________________________________
Ближе к вечеру, когда в доме стало тесно от счастья, от запаха пирогов и от слёз матери, которые текли и не думали высыхать, мне захотелось тишины. Я вышел, просто так, без цели. Но ноги — чёрт бы их побрал — сами понесли меня туда, где пахло не хлебом, а водорослями, смолёными сетями и ржавым железом причалов. Туда, где когда-то кончался наш мир и начиналось море. На тот самый пляж, что звался Лисьим Хвостом.
Я шёл по знакомым с пелёнок улочкам и узнавал каждую щель в заборе, каждый выщербленный камень, о который мы, мальчишки, сотни раз спотыкались, гоняя тряпичный мяч. Но городок, казалось, узнавал меня быстрее. Весть о возвращении молодого матроса военной таможенной службы её величества — видимо, так теперь звучало моё имя — уже разнеслась. Из окон выглядывали, на крыльцах замирали, кивали. «С возвращением, Томас!», «Видать, послужил славно!». Я кивал в ответ, стараясь держать лицо спокойным, солидным, но внутри корчился от неловкости. Я не хотел этого внимания. Я хотел быть тенью, призраком, тихо прокрасться к своему прошлому. Но делать было нечего — пришлось идти, отчеканивая шаг новыми сапогами, чувствуя, как тяжёлая медная пряжка на ремне сабли мерно постукивает о бедро, отмеряя этот невольный парад.
И вот забавный момент. На опрокинутой вверх килем старой лодке, прямо посреди улицы, коротали тёплый вечер несколько старых корабельных плотников. Я знал их всех: седой, как лунь, Билли с кривыми от работы пальцами, молчаливый Джек-Однорукий и вечно ворчащий старик Фергюсон. Рядом с ними, ещё пацаном, я осваивал нелёгкую науку: как держать рубанок, чтобы стружка вилась кренделем, и как отличить гнилую доску от крепкой по одному стуку. Они, прищурившись, проводили меня взглядом, оценивая непривычный силуэт. И вдруг, будто по команде, все трое поднялись во весь свой невысокий, скрюченный годами рост. Медленно, торжественно сняли свои поношенные фетровые шляпы и вежливо, уважительно поклонились. Мне стало жарко под воротником. Это был не поклон знакомому пацану — это был поклон чину, форме, той самой системе, от которой они всю жизнь бегали.
Я подошёл, чувствуя себя полным дураком. «Не надо, старики, ради бога…»
— Надо, мистер Торнтон, — хрипло сказал Билли, первым протягивая свою лапу, шершавую, как наждак. — Вид-то у тебя какой… Настоящий морской офицер.
Я пожал каждому руку. Они чувствовали в моём рукопожатии не мальчишескую хватку, а силу, налитую за годы каторжной работы на вантах и у штурвала. Их ладони были жёсткими, как воловья кожа, но они лишь уважительно качали головами, ощущая эту перемену. Поболтали минуту — о погоде, о том, что дуб нынче дорог, о старом клипере «Верность», что вот-вот пойдёт на слом. Обычный морской разговор ни о чём, который значит всё. Потом я, приподняв треуголку, удалился. А сзади ещё долго слышался их довольный, хриплый гул: «Видал? Из нашего г… да в князи!», «Крепкая рука, я те говорю… Не пропадёт парень».
Я шёл дальше, и походка моя сама собой стала твёрже. А потом я прошёл мимо одного дома — не лачуги, а добротного, с крашеными ставнями и небольшим садом, где уже распускались первые, робкие на севере цветы. И поймал на себе взгляд.
Из-за плетня смотрела девушка. Белокурая, с волосами, убранными под простой чепчик, но выбивающимися на висках солнечными прядями. Лицо — нежная акварель: светлая кожа, чуть тронутая веснушками у носа, и большие, серо-голубые глаза, как море в ясное утро. Она не улыбалась. Она смотрела с открытым, чистым удивлением и любопытством. Раньше она просто не замечала Томаса — одного из грязных, кричащих пацанов с пляжа. Их было много. А теперь её взгляд скользил по тёмно-синему, идеально сидящему камзолу с двойным рядом блестящих пуговиц, по белоснежному шейному платку, по широкому лакированному ремню с короткой, грозной саблей, по прямой, как мачта, спине. Этот взгляд был другим. В нём читалось: «Кто этот незнакомый бравый моряк?».
Я на миг встретился с ней глазами, слегка коснулся пальцем козырька треуголки в почтительном полупоклоне — не больше, чем приличествует при встрече с незнакомой леди. Она слегка вздрогнула, будто пойманная на чём-то, и отступила в тень сада, но я успел заметить, как на её щеки вспыхнул лёгкий румянец. Я прошёл мимо, оставив её с этой новой загадкой. А в груди у меня что-то ёкнуло — не больно, а странно и ново. Гордость? Да, возможно. Но не та, напыщенная. А тихая, спокойная уверенность: я теперь не просто Томас. Я — человек, который чего-то стоит. И форма на мне — не маска, а свидетельство этой цены, выкованной в огне.
И с этим чувством я наконец-то вышел на пустынный пляж, где ветер нёс песок и крики чаек, и где на том самом камне, как и двадцать лет назад, сидел старик, чей взгляд был устремлён не на море, а в тёмные переулки, породившие когда-то и меня.
Порт Лисий Хвост не был местом для честных судов. Это была щель меж скал. Но сейчас, в лучах заката, он казался почти мирным. И на песке, у самой воды, копошились мальчишки. Они были тощи и жилисты, как все портовые щенки, загорелые до черноты. Их игры были не про забаву, а про жизнь.
«Канат» был их главной битвой. Двое пацанов, спина к спине, тянули мокрый конец старого пенькового каната. «Тащи, салага! Не поддавайся!» — орал один. Это была школа: кто не умел упереться и тянуть, того на рее под крик боцмана смывало за борт в первую же качку.
Рядом другие баловались в «Мёртвый штиль» — стояли, раскачиваясь на одной ноге, как молодые деревца на ветру. Упадёшь — взрыв хохота гремел по пляжу, но смех этот был беззлобным. Ибо равновесие на судне, пусть они ещё этого толком не знали, было дороже золота. Без него ты — мёртвый груз в первую же качку.
Я замер, наблюдая. Смотрел сквозь время, и в этих крикливых силуэтах видел призраков — себя и Мэтта. Воздух вдруг стал густым, как сироп, а крики — приглушёнными, будто доносились из-за толстого стекла. Сердце стукнуло раз, другой — глухо, как будто отозвалось на старый шрам.
И тут я увидел его.
На том же самом плоском камне, что был здесь всегда — частью пейзажа, как сам утёс, — сидел старик. Сидел не как отдыхающий, а как часовой на посту. Потёртая, но безупречно чистая морская форма сидела на нём, как вторая кожа. И его взгляд… Он был направлен не на игру мальчишек. Его острые, выцветшие до цвета старого льда глаза методично, метр за метром, прочёсывали тёмные переулки, что, как щупальца, тянулись от пляжа вглубь трущоб. Этот взгляд я помнил. Он был последним, что я видел из мира взрослых в тот день.
Что-то внутри, глубже мысли, сработало, как отлаженный механизм. Ноги сами понесли меня к нему по влажному песку. Я остановился перед камнем, выпрямился так, что все швы камзола натянулись, и, приложив ладонь к козырьку треуголки, отдал честь. Чётко. Молча. Не как герой, вернувшийся с войны, а как ученик, явившийся с отчётом к своему первому, самому строгому учителю.
Старик медленно, с трудом, будто каждое движение давалось ценой, поднял голову. Он вгляделся. Сперва — рассеянно, потом — пристально. В его глазах промелькнула волна эмоций: усталое равнодушие, проблеск памяти, лёгкое раздражение… и вдруг — чистое, немое потрясение. Он молча, опираясь на камень тяжёлой, узловатой рукой, поднялся. Выпрямил спину. И — ответил честью. Не как старик мальчишке. Как моряк - моряку. Как равный — равному. В этом жесте была вся невысказанная правда моря.
— Ах ты, господи… — его голос был похож на скрип несмазанного блока, на трение старого дерева о камень. Он выдохнул, и, казалось, с этим выдохом из него вышла часть той тяжести, что он нёс все эти годы. — Так это… ты? Пацан? Тот самый, что с братом тут, на этом самом песке, канат на части рвал?
Голос мой на миг застрял в горле. Я лишь кивнул, сглотнув внезапный ком.
— Тот самый, сэр. Томас Торнтон.
Он махнул рукой — садись. Я присел на край камня, чувствуя его вечный, впитавший в себя холод моря, холод.
— Я приходил, — начал он тихо, глядя куда-то поверх моей головы, в ту точку, где сливались море и небо. — Каждый вечер. Как по расписанию. Как на последнюю в жизни вахту. Следил. Хотел… хотел успеть. Он замолчал, и его челюсти напряглись. — А в тот день… скрутило меня. Старость, хворь, чёрт его знает. Не оказался тут. А когда приполз сюда, еле ноги волоча… вас уже и след простыл. Ветер следы заметал. Он повернул ко мне лицо, и в его глазах я увидел ту самую, давнюю муку, которая, видно, так и не отпустила его. — Я думал… я был уверен, что вы оба на дно ушли. Эти мысли… они меня, старика, потом годами жрали. По кусочкам.
Я рассказал. Не про ужасы «Химеры» — нет. Но я сказал, что мы выжили. Что его слова тогда, его хриплое «Берегись, пацаны, тут нечисто…» — они засели во мне, как заноза. В самые тёмные ночи в трюме, когда казалось, что всё кончено, этот голос звучал во мне, как тот самый одинокий, упрямый огонь наветренного бакена — слабый, далёкий, но не дающий окончательно потерять берег.
— Так вы… вышло, вы за нами, как ангел-хранитель, присматривали? — спросил я, и в голосе моём прозвучала та самая детская нота, которой, казалось, во мне уже не осталось.
Он фыркнул, и губы его дрогнули в подобии улыбки.
— Ангел, говоришь… Фигушки. Просто старый, упрямый дурак, который знал подлинную цену той нечисти, что здесь водилась. Его взгляд скользнул по моему камзолу, по сабле, оценивающе остановился на моём лице. — А ты… я гляжу, не пропал. Форму носишь.
— Матрос специального военного судна, сэр. — эти слова прозвучали странно и торжественно.
И тогда его лицо преобразилось. Суровые складки разгладились, а в глазах, этих выцветших глазах, вспыхнул тёплый, живой, почти отеческий свет. Улыбка, широкая и неожиданная, озарила его.
— Вот как! — он хлопнул своей тяжёлой ладонью по колену. — Значит, выплыл! И не просто выплыл — штурвальным стал других вести! Он покачал седой головой, и в этом движении была вся мудрость и облегчение. — Ну что ж… Ну что ж… Значит, не зря я тут, старый чурбан, кости на этом проклятом камне морозил. Не зря. Хоть один-то… хоть один выплыл.
Мы просидели до самого утра, пока туман не начал сереть, а первые чайки не подняли свой крик. Говорили о море, о кораблях, которые ушли на слом, и о новых, паровых. Для меня эта долгая ночь стала последним, самым крепким швом. Я получил то, о чём даже не мечтал просить — прощение и благословение от единственного человека, который в том далёком детстве оказался для нас не безразличным прохожим, а совестью.
А под утро, когда я уже собрался уходить, он, глядя на первые розовые полосы зари, сказал просто:
— Фэрроу. Капитан дальнего плавания, в отставке. Элайджа Фэрроу. — И кивнул, словно ставя точку в долгом, трудном отчёте. — Заходи, если в этих водах окажешься. Старику есть что послушать.

Рекомендация капитана Фэрроу открыла двери. Сначала — на почтовый пакетбот «Меркурий». Года через три — женитьба на Марте, дочери лоцмана. И прибытие на «Непокорный» уже старшим боцманом.
И вот теперь, годы спустя, вахта на «Непокорном» кончалась. Боцман Крюк только что закончил свой рассказ юнгам. Не всю правду — только суть. Про систему. Про то, как человек становится товаром.
— Вот так-то, салаги. Иногда самое страшное чудовище — не в тумане за бортом. Оно сидит в тёплой конторе и считает барыши.
Он тяжело поднялся. Но молодой штурман Элдридж окликнул его:
— Мистер Торнтон, сэр… а что стало с ним? С вашим другом. С Йоханом?
Боцман остановился.
— Ничего необычного, — тихо сказал он. — После того как мы вернулись домой, прошло почти полтора года. Лето заканчивалось, и к осени Йохан… штурман-стажёр… приступил к службе на торговом судне. Мы теперь не часто видимся. Прошло уже почти двадцать пять лет. Подумать только — а как вчера всё было.
Он обвёл взглядом юные лица.
— Вам же, молодым морякам, хочу сказать: никогда не надо опускать руки. И старайтесь всегда оставаться людьми. Море всё сотрёт. Остаётесь только вы. И то, какими вы выйдете из шторма.
В этот момент прозвучала склянка. Вахта заканчивалась. История была окончена.
Юнги разошлись. Старый боцман остался один. Его взгляд был устремлён в туман, где терялась грань между небом и водой. В его глазах была спокойная уверенность. Он не победил всё зло. Но он отвоевал для себя и для других островок добра. И этот островок оказался прочнее любой скалы.
Море гудело в такелаже, вечное и равнодушное. А корабль под названием «Жизнь» давно уже вышел на чистую воду и шёл своим твёрдым, выверенным курсом.
Конец.
2026г.
 


Рецензии