То, что внизу
Володька нашёл эту дыру в апреле, когда снег ещё лежал по колено. Товарищ прислал мне фотографию в мессенджер. Некий тёмный провал в известняке, обрамлённый сосульками, похожими на клыки. И подпись: «Андрюха, глянь. Никем не хоженая. Вообще никем».
Я тогда сидел на кухне, пил чай и разглядывал экран телефона, а Наташка за стеной укладывала дочку. Обычный четверг. Из детской доносилась колыбельная, тихая и немного фальшивая, потому что Наташка никогда не умела петь, но Алиска всё равно засыпала только под её голос. Я увеличил снимок двумя пальцами. Входное отверстие два на полтора, может, чуть больше. Порода светлая, осадочная. Самарская Лука.
Самарская Лука. Жигулёвские горы. Место, которое местные называли «проклятым» задолго до того, как это стало туристическим брендом. Пещеры там ковыряли ещё в восемнадцатом веке, добывая серу, и половина штолен давно обвалилась, а половина числилась на учёте у спелеокомиссии. Но Володька утверждал, что этой нет ни на одной карте. Ни на старой, ни на новой. Он наткнулся на неё случайно, когда лазил по оврагам в районе Ширяево, искал выходы известняка для своей геологической работы.
Володька преподавал геологию в Самарском университете. Кандидат наук, доцент, человек с бородой и голосом, который заполнял любую комнату, как вода заполняет трещину. Мы познакомились двадцать лет назад на спелеослёте под Кунгуром. Оба ещё сопливые, оба только-только получившие допуск к вертикалкам. С тех пор прошли вместе Кап-Кутан, Крубера-Воронью до минус семисот, Орешную, Большую Орешную и ещё десяток систем, названия которых ничего не скажут человеку, не лазавшему под землю. У нас даже жёны познакомились и подружились, и дети играли вместе, когда мы собирались семьями на Волге.
Я позвонил ему.
— Откуда знаешь, что не хоженая?
— Натёки на входе нетронутые, — ответил он с тем азартом, который я знал слишком хорошо. — Ни следов, ни мусора, ни рубленых ступеней. И тяга оттуда, Андрюха. Тяга серьёзная. Там система, я чую.
Я молчал. Тяга из входного отверстия означала, что пещера имеет второй выход или значительный объём, что воздух циркулирует. Для спелеолога это как блеск золота для старателя.
— Когда? — спросил я.
— Майские. Снег сойдёт, просохнет. Заедешь ко мне, переночуем, утром выдвинемся. Подход километра три, но по тропе.
— Вдвоём? Ты серьёзно?
— А с кем ещё? Тёмыч колено порвал, Серёга в это время в Турции с бабой своей будет, остальные молодняк. Я их в некатегорийку не потащу. Мы с тобой двести выходов на двоих, не считая учебных. Справимся.
Он говорил правильные вещи. Мы оба держали SRT на автомате, знали друг друга под землёй как собственные руки. Но правила существовали не просто так. Двойка в неисследованной системе, без связи, без группы поддержки на поверхности.
— Наташке скажу, что на Ширяевские штольни идём, — произнёс я. — Если узнает, что в незнакомую, вдвоём, убьёт раньше, чем любой завал.
— Иринка тоже не в курсе. Я ей скажу подобное.
Мы посмеялись. Коротко, как смеются мужики под сорок, которые понимают, что жёны правы, но всё равно полезут.
В итоге я согласился.
Первого мая я загрузил в машину транс, два комплекта SRT-снаряги, верёвку «Тендон» девять миллиметров, сто пятьдесят метров, запас карбида, три комплекта батарей для «Зебры», аптечку, термос и два рациона сублиматов. Наташка стояла на крыльце, скрестив руки.
— К ночи вернёшься?
— Завтра к ночи. Переночую у Володьки, утром на объект, потом домой.
Она смотрела на меня тем взглядом, каким смотрят женщины, прожившие с мужчиной пятнадцать лет. Не злость, не упрёк. А усталость.
— Каску новую взял?
— Взял.
— Связь будет?
— На подходе. Внизу нет, ты знаешь.
— Знаю.
Она развернулась и ушла в дом. Дверь не хлопнула. Просто закрылась. И этот тихий щелчок замка заставил меня тяжко вздохнуть. Ну не нравились ей мои поездки, и всё тут.
До Самары три часа по М5. Я ехал, слушал радио, пил кофе из термоса, смотрел, как степь переходит в лесостепь, как появляются первые холмы, предвестники Жигулей. Эти горы, если их можно так назвать, старше Урала. Самые древние в европейской России. Рифейский фундамент, протерозойские толщи, перекрытые палеозойскими осадками. Шестьсот миллионов лет породы лежали тут, слой за слоем, и вода точила в них ходы, галереи, колодцы, залы. Человеческая цивилизация по сравнению с этим, тонкая плёнка пыли на каменном столе.
Володька встретил меня у подъезда своей хрущёвки на улице Ново-Садовой. Борода отросла ещё гуще, на голове красовалась дурацкая панама, а в руках он держал распечатку топографической карты.
— Заходи, Иринка пельменей налепила.
Мы ели пельмени на кухне, пили чай, раскладывали карту. Иринка заглядывала, подливала кипяток, задавала вежливые вопросы, а потом ушла к себе.
Но перед тем как уйти, она задержалась в дверях и посмотрела на Володьку. Долго, секунды три, не больше.
— Глубоко полезете? — спросила она.
— Штольня, Ирин, — ответил товарищ, не поднимая глаз от карты. — Горизонталка. Как в подвал сходить.
— Ага. Как в подвал.
Она ушла. Володька потёр бороду и хмыкнул, но ничего не сказал. Я тоже промолчал. В прихожей, на вешалке, висела его старая штормовка, а рядом стоял детский самокат, розовый, с наклейками единорогов. У них с Иринкой росла дочь Настя, семи лет, которая сейчас ночевала у бабушки. На холодильнике под магнитом из Крыма торчал Настин рисунок. Дом, дерево, человечек с огромной бородой и подпись печатными буквами «ПАПА». Я отвёл взгляд.
Она привыкла. Как и Наташка. Как все жёны спелеологов привыкают к тому, что их мужья время от времени лезут под землю и какое-то количество часов находятся в месте, откуда не позвонить, не написать, не крикнуть.
— Смотри, — ткнул карандашом в точку на карте товарищ. — Вот Ширяево. Вот овраг Каменный. Я поднимался по левому борту, метров двести от русла. Вход на склоне, прикрыт буреломом. Азимут записал.
— Что внутри видно с поверхности?
— Наклонный ход, градусов тридцать, метров пять. Потом уступ, я не спускался. Фонарём посветил. Уходит глубже. Эхо долгое. Очень долгое, Андрюха.
— Долгое эхо. Значит, объём.
— Значит, объём.
Мы разложили снаряжение в прихожей, проверили каждый карабин, каждый зажим, каждый шов на обвязке. Два «Пецля» для навески, набор скальных крючьев, молоток, петли, спусковое, жюмар, кроль, пара блок-роликов на всякий случай. Касок два комплекта, «Эльбрус» у Володьки, «Пецль Вертекс» у меня. Налобники «Зебра», карбидки для дублирования. Гидрокостюмы не брали, так как Володька сказал, воды на входе не видел. Порода сухая.
— Если колодец глубже пятидесяти, разворачиваемся, — проговорил я.
— Договорились.
— Если система обводнённая, разворачиваемся.
— Договорились.
— Если хоть что-то не так, разворачиваемся.
Володька посмотрел на меня поверх кружки. Глаза карие, тёплые, с морщинами-лучиками в углах. Лицо человека, которому нравится жить и который не собирается умирать под землёй.
— Андрюха, ты же знаешь. Я всегда возвращаюсь.
— Знаю.
Мы легли в полночь. Я спал на диване в гостиной, укрывшись пледом с вышитыми оленями. Мне снились камни. Тёплые, гладкие, словно кто-то полировал их ладонями миллионы лет.
Под утро я проснулся и какое-то время лежал без сна, слушая тишину чужой квартиры. Часы на стене тикали. За стеной похрапывал Володька, мерно и спокойно, как человек с чистой совестью. На потолке шевелились тени от фар, когда по улице проезжала редкая машина. Я думал о Наташке. О том, как она стоит на крыльце, скрестив руки, и смотрит вслед машине. О том, что каждый раз, когда я спускаюсь под землю, она не ложится спать, пока не получит сообщение: «вышел, всё ок». Четырнадцать лет. Четырнадцать лет ожидания, перемежающегося короткими сообщениями. Я повернулся на бок, натянул плед до подбородка и заставил себя уснуть.
***
Утро второго мая выдалось прохладным, с тусклым солнцем и туманом в оврагах. Мы оставили машину на просёлке за Ширяево и пошли по тропе, петлявшей вдоль ручья. Транспортные мешки оттягивали плечи. Я нёс верёвку и навеску, Володька тащил общий трансмешок с жратвой, аптечкой и запасным светом.
Лес стоял молодой, зелёный, ещё не загустевший. Берёзы выбросили первые листья, мелкие и клейкие. Под ногами хрустели прошлогодние ветки. Пахло прелью, грибницей, сырой землёй. Где-то долбил дятел, методично и упрямо, как метроном.
Мы двигались молча, экономя дыхание на подъёме. Тропа вилась вверх по склону оврага, огибая валуны и корневища. Километра через полтора Володька остановился, скинул мешок и достал флягу.
— Привал. Две минуты.
Я сел на поваленный ствол и наслаждался природой, разглядывая овраг внизу. Ручей блестел на дне, узкий, мелкий, прозрачный. Склоны поросли орешником и молодыми клёнами. Место как место. Тысячи таких оврагов на Самарской Луке, и в каждом кто-нибудь когда-нибудь ковырял известняк.
— Володь, ты никому про эту дыру не говорил? Кроме меня?
— Нет. Только тебе.
— Почему?
Он завинтил флягу и посмотрел на меня так, словно я спросил очевидное.
— Потому что, если там действительно система, я хочу, чтобы мы были первыми. А если там ничего, незачем людей дёргать.
— А если там что-то третье?
— Третье? Это как?
— Не знаю. Так, просто вырвалось.
Он хмыкнул, закинул мешок на плечо и зашагал дальше. Дятел продолжал долбить где-то справа, мерно и бездумно, как часовой механизм.
— Вон там, — указал вверх по склону товарищ через несколько минут.
Я увидел бурелом. Три сосны, поваленные ветром и лежавшие крест-накрест. За ними, в складке известнякового склона, темнело отверстие. Не круглое, а вытянутое, как приоткрытый рот. Из него тянуло холодом. Температура воздуха на поверхности плюс двенадцать, а из провала дуло градусов шесть-семь. Я ощутил это ладонью и лицом.
— Тяга, — констатировал Володька.
Мы переоделись. Комбинезоны, обвязки, каски, налобники. Я включил «Зебру», и луч упёрся в наклонный ход, выложенный плитчатым известняком цвета старой слоновой кости. Стены влажные, но не мокрые. На потолке, небольшие натёки, сосульки кальцита, нетронутые, целые. Ни одного следа, ни одной сбитой капли. Володька прав. Сюда никто не заходил. Может, вообще никогда.
Товарищ провёл ладонью по сталактиту у входа, осторожно, кончиками пальцев, как трогают спящего ребёнка.
— Знаешь, сколько этой сосульке лет?
— Тысяч десять, — прикинул я.
— Минимум. Может, и все пятьдесят. Кальцит растёт на миллиметр в столетие, иногда медленнее. Вот эта, сантиметров пятнадцать, считай сам.
Я посчитал. Пятнадцать тысяч лет. Когда эта капля начала строить свою ледяную колонну, по Волге ещё бродили мамонты, а люди жили в землянках и охотились костяными остриями. Мысль была обыденная для спелеолога. Я думал подобное сотни раз, но здесь, в этой нетронутой тишине, она ощущалась по-другому. Тяжелее. Плотнее. Как будто само время загустело в этих стенах.
Воздух внутри пах иначе, чем снаружи. На поверхности тянуло сыростью и холодом, типичная пещерная тяга, а здесь, в первых метрах хода, примешивался едва уловимый оттенок чего-то минерального. Не сера, не железо. Что-то незнакомое, на самой грани восприятия, как звук, который слышишь не ухом, а скорее ощущаешь.
Мы спустились по наклонному ходу. Пять метров, семь, десять. Угол нарастал. Я упирался подошвами трекинговых ботинок в выступы, придерживался за стены. Известняк под пальцами шершавый, слоистый, с вкраплениями чего-то тёмного, похожего на кремень.
— Уступ, — бросил Володька впереди.
Он остановился на краю. Я подошёл, встал рядом. Луч «Зебры» провалился вниз и не нашёл дна. Колодец. Стены уходили вертикально, чуть расширяясь. На глубине метров пяти виднелся карниз, а за ним опять темнота.
— Кинь камень, — попросил я.
Володька поднял обломок известняка, размером с кулак, и бросил. Мы слушали. Камень ударился о стенку. Тот отскочил, ударился снова. Потом глухой шлепок. Пауза три секунды.
— Метров пятнадцать, — прикинул Володька.
— Может, двадцать. Там карниз, он мог задержать.
— Навешиваем?
Я осмотрел породу. Известняк плотный, трещиноватый, крюк держать должен. Забил первый скальный крюк, проверил, подёргав. Сел крепко. Забил второй, на полтора метра ниже, для перестёжки. Привязал верёвку, продёрнул через спусковое устройство Володькиной обвязки. Он полез первым.
Я слышал, как верёвка скользит через каталку, как его ботинки скребут по стене, как он сопит внизу. Звуки в пещере обманчивы. Камень отражает и множит их, искажает расстояние. Иногда кажется, что человек рядом, а он в двадцати метрах. Иногда наоборот.
— Дно! — крикнул товарищ.
Голос пришёл снизу, чуть гулкий.
— Двадцать два метра по верёвке. Площадка. Ход продолжается горизонтально. Иди!
Я встегнулся в верёвку и пошёл вниз. Стены колодца в свете фонаря выглядели как страницы каменной книги, слой за слоем, эпоха за эпохой. Светлые полосы карбонатов, тёмные прослои глины, рыжие пятна окислов. Где-то здесь, в этих толщах, лежали панцири трилобитов, раковины брахиопод, останки существ, которые жили в тёплом мелководном море задолго до динозавров. Я касался этих слоёв рукой в перчатке, и мне каждый раз становилось не по себе от масштаба времени, запечатанного в камне.
Дно колодца. Площадка четыре на три, пол неровный, заваленный обломками. Володька стоял у входа в горизонтальный ход и светил фонарём внутрь.
— Глянь.
Ход уходил вглубь, плавно изгибаясь. Потолок высокий, метра два с половиной, стены гладкие, обработанные водой. Не штольня, не искусственная выработка. Природный фреатический канал, промытый подземной рекой, которая давно ушла. Пол сухой, покрытый тонким слоем глинистого налёта.
— Красиво, — прошептал я.
И это слово ничего не передавало. Стены переливались в свете фонаря оттенками охры, ржавчины. С потолка свисали сталактиты, тонкие, полупрозрачные, некоторые длиной в полметра. Под ними, на полу, вздымались сталагмиты, толстые, бугристые, в кольцах наросшего кальцита. Между ними тянулись тонкие, как паутина, нити геликтитов, закрученные в спирали, не подчиняющиеся гравитации, растущие вбок и вверх по прихоти капиллярных сил.
— Нетронутая система, — произнёс Володька, и голос его дрогнул от благоговения. — Андрюха, ты понимаешь, что мы, может, первые люди, которые это видят?
Я понимал. И чувствовал то, что чувствует каждый спелеолог, ступивший в место, где до него не стояла ничья нога. Этакая смесь восторга и ответственности. И ещё что-то. Что-то, чему нет названия. Ощущение, что ты не гость, а вторженец.
***
Мы шли по горизонтальному ходу около сорока минут. Я вёл хронометраж и считал шаги. Привычка, вбитая ещё на первых спелеовыходах. По моим прикидкам, мы углубились метров на четыреста от колодца. Ход петлял, местами сужался до полутора метров, местами распахивался в небольшие залы с куполообразными потолками. Везде сухо. Нигде ни следа воды, только древние натёки, кальцитовые коры, покрывавшие стены, как глазурь покрывает керамику.
Володька шёл впереди, отмечая маршрут маркерной лентой. Через каждые двадцать метров привязывал кусок оранжевой ленты к выступу. Правило, которое мы никогда не нарушали.
На сорок третьей минуте он остановился.
— Запах чуешь?
Я принюхался. В пещерах обоняние обостряется, потому что зрение ограничено лучом фонаря, и мозг начинает вытягивать информацию из других каналов. Здесь пахло сыростью. Стандартный подземный запах. Но под этими привычными нотами, что-то ещё. Тяжёлое, сладковатое, органическое. Не гниль, не разложение. Скорее, как запах мха, густого, старого мха, пролежавшего в темноте очень долго.
— Чую, — сказал я. — Что-то биологическое. Может, колония летучих мышей?
— На этой глубине? Мы метров шестьдесят под поверхностью. Далековато для рукокрылых.
— Гуано?
— Не похоже. Гуано аммиаком разит, ты знаешь.
Мы пошли дальше. Запах усиливался. Не резко, не агрессивно, а медленно, как нарастает давление на глубине. Стены хода изменились. Кальцитовые натёки исчезли, порода стала темнее, почти чёрной, с маслянистым блеском. Я провёл пальцем. Палец окрасился в тёмно-бурый цвет.
— Марганцевые дендриты, — определил Володька, осмотрев стену. — Или нет, погоди. Это не дендриты. Структура другая.
Он достал геологическую лупу и приблизил к стене. Я светил ему через плечо. Тёмное вещество покрывало известняк тонким слоем, неравномерно, пятнами и разводами. Рисунок напоминал, и я отогнал эту мысль, а потом она вернулась, рисунок напоминал сосудистую сетку. Ветвящиеся линии, расходящиеся от центральных стволов к периферии, истончающиеся, теряющиеся в порах камня.
— Не знаю, что это, — честно признался Володька. — Биоплёнка? Грибной мицелий? Надо бы образец взять.
Он достал пластиковый пакет и перочинный нож, поддел кусочек породы с тёмным налётом, убрал в пакет. Руки у него при этом не дрожали. Он выглядел сосредоточенным, увлечённым, как всегда, когда сталкивался с чем-то, что не мог объяснить с ходу. Володька не верил в мистику. Он верил в минералы, кристаллические решётки и геохимические процессы. Я тоже не верил.
Мы пошли дальше. Через несколько минут Володька заговорил, негромко, скорее рассуждая вслух.
— Знаешь, что меня смущает? Биоплёнка на такой глубине, в сухой карбонатной породе, без света и без очевидного источника энергии. Хемолитотрофы, допустим. Бактерии, которые жрут камень и дышат железом. Такие известны, их находили в шахтах Южной Африки, на глубине трёх километров. Но те образуют тонкие корочки, почти невидимые. А здесь, ты сам видел, структура. Разветвлённая, организованная. Это не колония бактерий. Это что-то со сложной морфологией.
— Гриб? — предположил я.
— Грибы возможны. Армиллярия, опёнок, образует мицелий площадью в десятки гектаров. Самый большой организм на планете, между прочим. Но опёнок живёт в почве, питается мёртвой древесиной. А тут голый камень.
Он замолчал, обдумывая. Я видел, как шевелятся его губы, как он проговаривает про себя варианты и отбрасывает их один за другим. Мне нравилось наблюдать за ним в такие моменты. Он выглядел счастливым. Загадка кормила его мозг, как топливо кормит двигатель. Володька был из тех людей, которые не боятся непонятного, а радуются ему.
Ход закончился внезапно. Не тупиком, а залом. Мы вышли из тесного канала, и фонари утонули в пространстве. Потолок поднялся так высоко, что лучи не доставали до него. Стены разбежались в стороны и пропали. Мы стояли на краю пустоты, которая ощущалась не глазами, а кожей, всем телом, как ощущает открытое пространство незрячий человек.
Я крикнул. Не слово, просто звук. Эхо вернулось через четыре секунды, размазанное, многократное, как будто зал имел неправильную форму и отражал звук десятком поверхностей.
— Мать честная, — выдохнул Володька. — Это зал. Огромный зал.
Мы двинулись вперёд осторожно, ощупывая пол перед каждым шагом. Поверхность ровная, покрытая всё тем же глинистым налётом. Темный налёт на стенах, оставшихся позади, здесь покрывал пол. Я поднял ногу и увидел, что подошва ботинка оставляет чёткий, глянцевый след, словно я наступил в тонкий слой густого масла.
— Володь, под ногами мокро.
— Вижу. Не вода. Какая-то органика.
Он присел, снял перчатку, коснулся пола кончиками пальцев. Потёр большим и указательным. Понюхал.
— Скользкое. Тёплое.
— Тёплое?
Я тоже присел и положил ладонь в перчатке на пол. Он прав. Камень пещеры всегда прохладный, семь-девять градусов, стабильно, круглый год. Здесь поверхность под рукой ощущалась теплее. Не горячая, нет. Градусов двенадцать-тринадцать. Разница в пять градусов, которую организм считывает мгновенно.
— Геотермальный источник? — предположил Володька. — Тектоническая трещина, подток тёплых вод снизу?
— На Самарской Луке? Да ну. Здесь нет активной тектоники уже пятьсот миллионов лет.
— Ну, остаточные процессы. Или радиогенное тепло. Породы рифейского фундамента могут содержать уран, торий.
Он рационализировал. Мы оба рационализировали. Потому что альтернативой рациональному объяснению служило молчание и разворот к выходу, а мы ещё не хотели уходить. Мы ещё горели.
Зал продолжал раскрываться. Мы прошли метров сто по прямой, а стен так и не нащупали ни справа, ни слева. Только пол, покрытый тёплой маслянистой плёнкой, и темнота вокруг, густая, плотная, не уступавшая фонарям.
Я остановился, поворачивая голову.
— Слышишь?
Тишина подземелья никогда не бывает абсолютной. Всегда есть капель, или потрескивание породы, или тихое движение воздуха. Здесь звучало что-то иное. Ритмичное. Глубокое. Не звук даже, а вибрация, которую я воспринимал скорее грудной клеткой, чем ушами. Как если бы далеко внизу, под толщей камня, что-то пульсировало. Медленно. Мерно. Раз в четыре-пять секунд.
— Слышу, — произнёс Володька, и голос его стал заметно тише. — Подземная река, может. Сифонный поток, пульсирующий в узости.
— Может.
Я опустил взгляд на пол. В маслянистой плёнке, покрывавшей камень под нашими ногами, отражался свет фонаря, и отражение было неправильным. Блик не стоял на месте, а медленно плыл, смещаясь к краю светового пятна, будто плёнка текла в одном направлении, едва заметно, как река, скованная густотой. Я моргнул и присмотрелся. Плёнка действительно двигалась. Не быстро, может, миллиметр в секунду, но двигалась. Вся. Сплошным пластом. Как кожа на боку дышащего животного.
«Что за чёрт!»
— Володь, — позвал я. — Плёнка на полу. Она течёт.
Он посмотрел вниз, прищурился, потом присел на корточки. Достал перочинный нож и аккуратно провёл лезвием по поверхности. Плёнка разошлась, обнажив камень, а потом медленно, в течение нескольких секунд, сомкнулась обратно, затянув порез, как затягивается ранка на живой ткани.
Володька долго смотрел на это. Потом поднялся, вытер лезвие о штанину и убрал нож в карман. Руки у него не дрожали. Но челюсти сжались так, что на скулах вздулись желтоватые бугорки.
— Это не грибной мицелий, — произнёс он.
— Знаю.
— Это вообще не гриб.
Мы стояли и слушали. Пульсация не усиливалась и не ослабевала. Она просто существовала, как существует ритм сердца, незаметный, пока не прислушаешься, а потом невозможный для игнорирования.
— Идём дальше или разворачиваемся? — спросил я.
Володька посмотрел на часы.
— Полтора часа от входа. У нас запас по свету на двенадцать часов. Ещё час вглубь, час обратно, два часа на подъём по колодцу и выход. Запас четыре часа. Нормально.
— Ты считаешь это хорошей идеей?
— Угу.
— Мы не знаем, что это за дрянь такая на полу.
— Не знаем.
— И ты предлагаешь идти дальше? — уточнил я.
— Не волнуйся, Андрюх. Эта штуковина далеко не везде. Вон там нет. И вон там тоже. Да и в конце концов, нам же нужно разобраться, что это за фиговина такая, правильно?
— Но она же не живая?
— Да вроде не похоже. Может, новый вид лишайника какого-нибудь?
«Какой, к чёрту, лишайник!»
Во мне ворочалось беспокойство, которое я не мог объяснить. Предчувствие чего-то плохого. Потому что это не нормально, когда штуковина под ногами двигается. Тем не менее, я не заставил товарища повернуть назад.
— Час, — кивнул я с неохотой. — Не больше.
— Час. Не больше.
«Упрямый ты осёл», — добавил я мысленно.
Через двадцать минут мы нашли стену. Нет, не стену зала. Стену в другом смысле. Ровную, гладкую поверхность, поднимавшуюся из пола вертикально. Я подошёл вплотную и осветил её. Известняк, но обработанный. Следы инструмента. Параллельные борозды, неглубокие, ритмичные, нанесённые чем-то вроде зубила или тесла.
— Володь. Сюда.
Он подошёл, провёл пальцами по бороздам. Лицо его изменилось. Азарт погас, сменился чем-то другим. Не страхом, нет. Непониманием.
— Это рукотворная стена, — проговорил он. — Кто-то обрабатывал здесь камень.
— Старообрядцы? Каменоломни семнадцатого века?
— На глубине шестьдесят метров? Через неразработанный колодец?
Я не ответил. Стена тянулась вправо и влево. Мы пошли вдоль неё. Через тридцать метров обнаружили нишу. Прямоугольную, вырубленную в породе, высотой по пояс и глубиной метра полтора. Пустую. Внутри стены ниши покрывали те же тёмные разводы, но гуще, насыщеннее. И рисунки. Нет, не рисунки. Рельефы, вырезанные прямо в камне.
Я направил луч внутрь ниши и попытался разобрать изображение. Линии переплетались, образуя нечто, чему не подходило слово «орнамент». Скорее, схема. Или карта. Или анатомический чертёж, выполненный человеком, который видел анатомию совсем иначе, чем мы. Центральная фигура напоминала воронку, сужающуюся вниз, а от неё расходились ветвящиеся каналы, оплетавшие нечто округлое, многолопастное, похожее на розетку. Или на рот.
Я отвёл фонарь, но изображение осталось на сетчатке, впечатанное, как фотография. Воронка и розетка. Каналы, оплетающие центральную полость. Я заставил себя посмотреть снова. На стенках ниши, вокруг центральной фигуры, виднелись более мелкие рисунки. Силуэты, выполненные грубыми линиями, но при этом анатомически точные, как медицинские иллюстрации. Существа без скелета, без конечностей в привычном понимании. Множество радиальных отростков, сходящихся к мешковидному телу. Отростки разветвлялись, как корневая система дерева, и на концах каждого, если верить масштабу, располагались утолщения, похожие на присоски или на раскрытые рты. Рядом с силуэтами были вырезаны фигуры поменьше, вертикальные, двуногие, с маленькими кружками голов. Люди. Или то, что их заменяло. Масштаб не оставлял сомнений. Существо с отростками было в десятки раз крупнее двуногих фигурок. Может, в сотни.
— Володь, — прошептал я. — Те фигуры рядом. Двуногие.
— Вижу.
— Они маленькие.
— Вижу, — повторил он тише. — Относительный масштаб примерно один к пятидесяти. Если двуногий, это человек ростом метр семьдесят, то основной объект, порядка восьмидесяти пяти метров.
Восемьдесят пять метров. Размер девятиэтажного дома. Живое существо размером с девятиэтажный дом, без костей, без глаз, с ротовым аппаратом в форме воронки и сотнями ветвящихся щупалец. Обитающее под землёй. Под нашими ногами.
— Это может быть аллегория, — пожал плечами Володька, но голос его прозвучал неубедительно даже для него самого. — Религиозный символ. Преувеличение.
Товарищ фотографировал. Вспышка камеры телефона резала темноту, и каждый раз, когда она гасла, мрак обрушивался плотнее. Я заметил, что мои руки холодные. И совсем не от температуры воздуха. От чего-то другого. От осознания, которое ещё не оформилось в мысль, но уже отравило разум.
— Здесь ещё одна ниша, — позвал Володька.
И ещё одна. И ещё. Пять ниш в ряд, через равные промежутки. Все пустые. Все с рельефами. На третьей нише Володька замер, не поднимая камеры.
— Андрюха.
— Что?
— Посвети на пол. Перед нишей.
Я опустил луч. В глинистом налёте, покрывавшем камень, виднелись следы. Не наши. Другие. Продолговатые, глубокие, с тремя параллельными бороздами, расходящимися веером от общего основания. Размер каждого следа примерно с ладонь взрослого мужчины. Расстояние между ними около сорока сантиметров.
— Животное, — произнёс Володька. — Трёхпалое. Крупное.
— Под землёй?
— Медведь мог спуститься. Передние лапы медведя… нет, у медведя пять пальцев. Три когтя, вот так, веером… Я не знаю, что это. Может, от динозавра какого-нибудь.
Следы вели вглубь зала, в направлении, противоположном тому, откуда мы пришли. Мы проследили их лучами фонарей. Цепочка уходила в темноту и пропадала.
Мне захотелось домой. Прямо сейчас, в эту секунду. Не подняться по колодцу, не выйти через ход, не добрести до машины, а оказаться дома, на кухне, с чашкой чая, с Наташкиным голосом из детской и с тёплым светом лампы над столом. Желание накатило физически, как тошнота, как головокружение. Я выпрямился и посмотрел на Володьку.
— Уходим.
Он молчал. Стоял над следами и смотрел на них сверху вниз, и я видел, как ходят желваки на его челюстях, как подрагивает борода.
— Они старые. Возможно, не один миллион лет.
— Володь. Уходим. Сейчас.
— Ещё пять минут, — хрипло проговорил он. — Я хочу понять, куда они ведут.
— Нет.
— Андрюха…
— Нет, сказал. Мы вдвоём, без связи, в некатегорийке, на глубине шестьдесят метров, и тут следы неизвестной органики. Мы уходим. Прямо сейчас.
Он поднял на меня глаза. Фонарь высветил его лицо снизу, и тени легли так, что он показался мне на секунду совсем другим человеком. Старше. Жёстче. С провалившимися глазницами и обтянутыми скулами.
— Ладно, — сказал он. — Ладно. Идём.
Мы развернулись. Товарищ задумчиво потёр лицо ладонью, оставляя на носу и губах след от этой самой органики, испачкав где-то руку. Потом поморщился и сплюнул.
— Фу! Какая горькая эта дрянь.
— Не трогай руками лицо. Мало ли чего.
***
Мы прошли обратно метров семьдесят, когда погас мой фонарь. Не мигнул даже, не потускнел. Просто перестал светить. Как будто кто-то нажал выключатель. Я остановился в полной, абсолютной, кромешной темноте и несколько секунд не мог даже поднять руку к каске, потому что темнота обрушилась на меня, как обрушивается вода, со всех сторон, без предупреждения. Так темно не бывает на поверхности. Никогда, нигде. Даже в самую безлунную ночь глаза улавливают отражённый свет звёзд, свечение неба, контуры предметов. Здесь не существовало ничего. Ни контуров, ни теней. Ни «темнее» и «светлее». Ровный, однородный, бездонный ноль.
— Фонарь сдох, — пробормотал я, и собственный голос показался мне чужим.
— Батарея?
— Не должна. Свежая, перед выходом ставил.
Я нащупал блок питания на каске, отщёлкнул крышку, вытащил аккумулятор, вставил обратно. Контакт. «Зебра» вспыхнула, и мир вернулся. Серые стены, белый потолок, рыжая испачканная чёрной дрянью борода Володьки в трёх метрах.
— Контакт отошёл, наверное, — произнёс я.
— Бывает.
Мы пошли дальше. Тёмная плёнка на стенах становилась тоньше по мере продвижения к выходному ходу. Пульсация всё ещё ощущалась, слабее, но различимо. Я считал шаги. Восемьдесят, девяносто, сто. Сто десять. По моим расчётам, мы уже должны выйти из зала обратно в канал. Но канала не показывалось.
— Лента, — сказал Володька. — Где лента?
Оранжевая маркерная лента, которую он привязывал каждые двадцать метров. Её нигде не видно. Мы остановились и начали осматривать стены. Фонари скользили по камню, выхватывая натёки, трещины, тёмные пятна. Ни одной ленты.
— Мы сбились, — произнёс товарищ спокойно. — В зале потеряли направление. Развернулись не в ту сторону.
— Не могли. Я по азимуту шёл. Компас, сто сорок на входе, значит, триста двадцать на выходе.
— Покажи.
Я показал, поднеся к глазам. Компас, маленький жидкостный шарик, впаянный в корпус, показывал сто восемьдесят. Юг. Мы шли на юг. Но вход находился на северо-западе. Значит, мы действительно повернули не туда.
— Разворачиваемся, — мотнул я головой.
Мы развернулись и пошли назад. Мимо ниш с рельефами, мимо следов на полу, мимо стены с бороздами от инструмента. Компас показывал триста двадцать. Правильное направление. Я считал шаги. Двести, триста, четыреста. Стены зала не кончались. Мы не вышли в канал.
— Этого не может быть, — произнёс Володька. — Мы прошли зал насквозь. Мы должны быть у входа в канал.
— Может, зал больше, чем мы думали.
— Андрюха, мы идём двадцать минут. Если зал такой огромный, мы бы заметили. Эхо. Акустика. Что-то не так.
Что-то не так. Три слова, которые в подземном мире означают всё.
Тело среагировало раньше разума. Колени ослабли, во рту пересохло, язык стал шершавым и непослушным. Я сглотнул и ощутил привкус той сладковатой гадости, которая висела в воздухе, словно пещера дышала мне прямо в глотку. Чувство было такое, будто темнота за пределами наших фонарей обрела плотность и массу, будто она давила на нас со всех сторон, медленно сжимая пространство, оставленное свету.
Я перевёл луч на потолок. Его не было. То есть фонарь светил вверх, а свет просто исчезал, растворялся, не встретив преграды. Мы стояли на дне каменного колодца без крышки и без стен, два пятнышка тепла в миллиардах тонн мёртвого камня.
— Володь, у тебя телефон ловит?
— Ты шутишь? На глубине шестьдесят метров?
Он кашлянул, коротко, сухо, непроизвольно, и тут же отвернулся, словно не хотел, чтобы я это заметил.
— Нормально? — спросил я.
— Пыль, — ответил он. — Пересохло в горле.
Я протянул ему флягу. Он отпил, прополоскал рот, сплюнул. В луче фонаря слюна выглядела прозрачной.
— Давай рассуждать, — проговорил он, отдавая флягу. — Зал не может быть бесконечным. Мы идём по компасу, направление верное, но расстояние не совпадает. Значит, либо мы шагаем не по прямой и нас сносит, либо я ошибся с привязкой канала к азимуту. Идём дальше. Если через десять минут не выходим, разворачиваемся и пробуем другой сектор.
Голос его звучал ровно, профессионально. Он включил геолога, включил преподавателя, того Володьку, который читал лекции студентам о стратиграфии и полевых методах. Рациональный, собранный, предсказуемый.
— Хорошо. Двинули.
Мы остановились через пару минут. Я снял рюкзак, достал запасной комплект батарей, переставил в фонарь. Володька включил карбидку для дублирования. Жёлтый, тёплый свет загорелся на его каске рядом с холодным белым лучом «Зебры». Два круга света на стене перед нами. Стена, которой здесь не должно быть.
Потому что стена перед нами выглядела иначе. Не известняк. Не осадочная порода. Что-то тёмное, однородное, с матовым блеском, покрытое сетью тонких линий. И линии двигались.
Я моргнул. Протёр глаза тыльной стороной ладони. Линии двигались. Медленно, как корни растения в замедленной съёмке. Они ползли по поверхности стены, ветвились, сливались, расходились. Тёмная субстанция, которую Володька принял за марганцевые дендриты, за биоплёнку, за грибной мицелий, перемещалась по камню.
— Ты это видишь? — спросил Володька.
Голос ровный, контролируемый, только чуть выше обычного.
— Вижу. Как и на полу раньше.
— Что это?
— Не знаю. Уходим. Другим путём. Вдоль стены, по часовой. Рано или поздно выйдем к каналу.
Мы пошли вдоль стены, держась от неё в полутора метрах. Тёмные линии на её поверхности продолжали двигаться, но не в нашу сторону. Они текли вниз, к полу, и уходили в него, вливаясь в ту маслянистую плёнку, по которой мы ступали. Пульсация усилилась. Теперь я чувствовал её не грудью, а стопами, через подошвы ботинок. Ритм участился. Раз в три секунды. Как дыхание. Как медленное, глубокое дыхание чего-то, что спало, а теперь проснулось.
***
Мы шли вдоль стены сорок минут, и за это время произошли три вещи.
Первая. Мы нашли маркерную ленту. Она висела на выступе стены, но не оранжевая, а тёмная, почти чёрная, пропитанная той же субстанцией, что покрывала породу. Я потянул за неё, и лента порвалась. Не оторвалась от выступа, а порвалась посередине, мягко, влажно, как гнилая ткань.
Вторая. Мы услышали звук. Не пульсацию, к которой уже почти привыкли, а другой. Шаркающий. Неровный. Как будто что-то тяжёлое медленно тащило себя по камню, волоча за собой мягкую, податливую массу. Звук доносился откуда-то слева, из глубины зала, и перемещался.
Третья. Володька начал задыхаться.
Сначала я не обратил внимания. Дыхание учащается при нагрузке, при стрессе, при нехватке кислорода. Но мы шли по ровному полу, без набора высоты, без физического напряжения. И кислород в пещере с хорошей тягой не проблема. А Володька дышал так, словно лез по вертикальному колодцу с полной загрузкой. Хриплые, судорожные вдохи, короткие, рваные выдохи. Он остановился и упёрся руками в колени.
— Володь?
— Нормально, — просипел он. — Астма.
— У тебя нет астмы.
— Видимо, теперь уже есть.
Он откашлялся и сплюнул. В луче фонаря плевок выглядел тёмным.
— Дай посмотрю.
— Не надо. Идём. Идём, Андрюха, пока я могу идти.
Мы пошли. Я взял его за лямку обвязки и тянул за собой, как тянут напарника на связке при выходе из лавиноопасной зоны. Он шёл, тяжело переставляя ноги, и дышал с присвистом, и каждые тридцать-сорок шагов останавливался, чтобы откашляться. Самочувствие его ухудшилось резко.
Шуршащий звук приблизился. Теперь он шёл не слева, а сзади. За нами. На расстоянии, которое я не мог определить, потому что акустика зала превращала любой звук в размазанное, неопределённое месиво. Но он приближался. Это я знал точно.
— Быстрее, — поторопил я.
Мы ускорились. Володька кашлял на ходу, не останавливаясь. Я держал его за лямку левой рукой, а правой светил вперёд и вправо, отслеживая стену. Стена изгибалась. Мы шли по кривой, по большой дуге, и если зал действительно имел форму, близкую к кругу, рано или поздно мы должны вернуться к точке входа.
— Канал! — выдохнул Володька.
Впереди, в стене, чернел прямоугольный проём. Тот самый фреатический ход, через который мы вошли. Я узнал его по форме потолка, по характерному выступу на левой стене, о который я ударился плечом при входе в зал.
Мы нырнули в канал. Стены сомкнулись вокруг нас, и после бескрайней темноты зала теснота хода показалась спасением. Потолок давил сверху, бока сжимали с боков, но это привычное, родное, нормальное стеснение пещерного канала, а не та бездонная открытость, в которой можно потеряться.
Я оглянулся. За нами, в проёме входа в зал, что-то двигалось. Не в луче фонаря, нет. За его пределами, в темноте. Движение, которое я уловил не зрением, а каким-то архаическим чутьём, сидящим в рептильной части мозга. Что-то большое перемещалось по залу, и оно знало, куда мы пошли.
— Не оглядывайся, — прохрипел Володька. — Иди.
Я шёл. Мы шли. Канал давил стенами, потолком, полом, и я благодарил его за это, потому что стены означали границу, предел, край, за которым темнота не может растечься бесконечно. Каждый поворот я узнавал по памяти тела. Не разума. Вот здесь потолок понижался, и я нагнул голову, не думая. Вот здесь пол уходил вниз ступенькой, и ноги сами нашли край. Двадцать лет подземного опыта вели меня через этот ход, и я цеплялся за каждый отработанный рефлекс, потому что разум тем временем занимался другим. Разум слушал.
Позади нас что-то дышало. Не Володька, его хриплое сипение я различал справа и чуть позади. Другое. Глубже, ниже, на грани слуха. Дыхание без лёгких, без горла, без рта. Просто движение воздуха, мерное и тяжёлое, как будто сам канал сжимался и расширялся в медленных, перистальтических волнах.
Я опустил глаза и увидел, что плёнка на полу загустела. Раньше она была тонкой, едва различимой. Теперь подошвы при каждом шаге отлипали от камня с тихим, противным чмоканьем. Чёрная нить протянулась от моего ботинка к полу, растянулась и оборвалась. Я ускорил шаг. Нити стали толще. Каждый шаг теперь сопровождался этим липким, влажным звуком, и мне казалось, что пол пытается удержать меня, мягко, ненастойчиво, как болото удерживает ногу. Не рывком, а всасыванием.
— Володь, быстрее. Пол липнет.
— Чувствую, — выдохнул он. — Иду. Иду.
Канал тянулся, изгибаясь, и маркерных лент на стенах не осталось. Все они пропитались и почернели, но я узнавал повороты, узнавал сужения, узнавал текстуру породы. Двадцать минут до колодца. Пятнадцать. Десять.
Позади, в канале, послышался звук. Не шарканье. Другой. Влажный. Хлюпающий. Как будто что-то мягкое и тяжёлое протискивалось через канал, заполняя его, как тесто заполняет форму.
Страх пронзил мой мозг. Я обернулся, подсвечивая фонарём, но ничего не увидел. Но от этого было не легче. Как известно, самый жуткий ужас, это невидимый ужас. Что там находилось во мраке, я понятия не имел. И не хотел узнавать, честно говоря.
Мы добрались до колодца. Верёвка висела, белая, целая, нетронутая. Крюк держал. Я почувствовал, как что-то внутри меня, какая-то стальная пружина, сжатая до предела, чуть ослабла. Не отпустила. Просто чуть ослабла.
— Ты первый, — кивнул я Володьке. — Лезь. Я подстрахую.
Он подошёл к верёвке. Поднял руки к жюмару. И его руки не слушались. Пальцы скользили по металлу. Они даже не могли обхватить корпус зажима. Я увидел в свете фонаря, что его перчатки сплошь покрыты тёмной плёнкой, той самой, с пола зала. Он стянул перчатки. Кожа рук выглядела нормальной, но подрагивала. Мелкая дрожь пробегала от запястий к кончикам пальцев.
— Встегнись, — скомандовал я. — Давай, как на тренировке. Кроль на грудь, жюмар в правую, педаль на левую. Работай.
Он встегнулся. Медленно, с третьей попытки, но встегнулся. Кроль вщёлкнулся в верёвку, жюмар лёг в ладонь. Володька сделал первое движение вверх, подтянулся, переместил кроль, шагнул в педаль. Второе движение. Третье. Он лез. Медленно, тяжело, с хриплым дыханием, но лез.
Я стоял внизу и ждал. И слушал. Из горизонтального хода, из темноты за моей спиной, доносился тот влажный, хлюпающий звук. Ближе. Ещё ближе. Я развернулся и направил фонарь в канал.
Свет уткнулся в стену и отразился. Нет, даже не так. Свет уткнулся в то, что заполняло канал.
«Господи помилуй!»
Оно определённо двигалось. Тёмная, блестящая масса, заполнявшая поперечное сечение хода от пола до потолка, от стены до стены. Не жидкость, нет, не твёрдое тело. Что-то промежуточное, студенистое, с внутренней структурой. Я видел в ней те же ветвящиеся линии, которые замечал на стенах, только теперь они пульсировали, и пульс их совпадал с той вибрацией, которую мы ощущали с самого входа в зал. Поверхность массы не имела ни глаз, ни рта, ни каких-либо черт, которые мозг мог бы интерпретировать как лицо. Но она была обращена ко мне. Я знал это. Чувствовал это, как чувствуешь чужой взгляд в толпе.
Масса продвинулась на полметра. Влажный звук усилился. Воздух перед ней сгустился, запах, тот тяжёлый, сладковатый, органический запах, превратился в нечто настолько плотное, что я ощутил его на языке. Вкус прелого, древнего, нечеловеческого. Вкус самого времени, которое не движется.
Я стоял и смотрел на это, и не мог пошевелиться. Тело отказало. Не от паралича, не от физической невозможности, а от того, что мозг не знал, что делать с тем, что видели глаза. За двадцать лет под землёй я встречал затопленные ходы, обвалы, кислородное голодание, узости, из которых не мог выбраться без посторонней помощи. Но всё это были вещи, имевшие названия. Вода. Камень. Нехватка воздуха. Тесное пространство. У каждой опасности существовал протокол. Действие. Реакция. Решение.
У этого не было названия. Оно существовало вне любой классификации, вне любого учебника, вне любого языка. Тёмная, пульсирующая, осмысленная масса, заполняющая каменный коридор, как кровь заполняет сосуд, и движущаяся ко мне. Не быстро. Не медленно. С той скоростью, которая говорила, что ей некуда торопиться. Что она ждала шестьсот миллионов лет и подождёт ещё тридцать секунд.
Где-то на окраине сознания мелькнула мысль о Наташке. Об Алиске. О том, как дочь рисует солнце жёлтым кружком на листе бумаги и говорит «это для тебя, пап». Эта мысль толкнула меня. Физически, как удар в спину. Я оторвал ноги от пола, провернулся, вцепился в верёвку.
«Бежать», — вспыхнула единственная в голове мысль.
Меня обуял животный ужас, который я с трудом контролировал, удерживал внутри, чтобы не выплеснуть наружу и забиться в панике. Признаюсь, ранее со мной ничего подобного не происходило. Даже тогда, когда пять лет назад я застрял в мясорубке и не мог выбраться, ощущая над собой миллионы тон породы.
— Андрюха, я наверху! — крикнул Володька. — Лезь!
Я отступил немного назад. Не поворачиваясь спиной к тому, что ползло из канала. Нащупал кроль, встегнулся. Жюмар на верёвку. Педаль на ногу. И полез. Быстро, рвано, без техники, как новичок на первом занятии, перебирая руками и ногами, обдирая колени о стену колодца.
Снизу донёсся звук, от которого волосы на затылке встали дыбом. Не хлюпанье. Не шарканье. Голос. Или то, что могло сойти за голос, если бы голос мог состоять из тысячи наложенных друг на друга частот, от инфразвукового гула до тонкого, пронзительного свиста, звучащих одновременно. Ни одна гортань, ни один речевой аппарат не способен издать такой звук. Он шёл отовсюду, из стен, из воздуха, из самого камня. Он вибрировал в моих зубах, в костях черепа, в позвоночнике. И в нём, в этом чудовищном хоре, мне почудилось что-то осмысленное. Не слово. Не фраза. Скорее, намерение. Голод, выраженный напрямую, минуя язык, минуя символы, как электрический разряд передаёт информацию без посредника.
Я лез. Я не помню, как работали руки. Жюмар вверх, кроль протянуть, педаль выжать. Автоматика. Мышечная память двадцати лет. Единственное, что спасало, потому что разум в тот момент не функционировал. Он корчился, как корчится зверь, прижатый к стене.
Масса внизу достигла дна колодца. Я видел, оглянувшись вниз, как она растеклась по площадке, заполнив её, как чёрная патока заполняет блюдце. И начала подниматься по стенам. Медленно, неотвратимо. Тёмные щупальца, каждое толщиной с руку, с канатами пульсирующих жил внутри, карабкались по известняку, находя трещины, цепляясь за выступы.
Десять метров до верха. Пять. Три. Я рванул себя через перегиб и вывалился на площадку наклонного хода, содрав комбинезон на животе. Володька стоял рядом на коленях, согнувшись, кашлял.
— Верёвку, — прохрипел он. — Снимай верёвку.
— К чёрту верёвку! — воскликнул я, обрезая её ножом, — Бежим.
Я схватил его за воротник комбинезона и потащил вверх по наклонному ходу. Ноги скользили по гладкому камню. Я упирался коленями, локтями, лбом. Володька полз рядом, цепляясь за стены. Кашель разрывал его. Я слышал, как внизу, в колодце, что-то движется. Шлюпающий, чавкающий звук, многократно усиленный каменным колоколом ствола.
Мы ползли. Наклонный ход, показавшийся при спуске коротким и простым, теперь растянулся в бесконечный подъём. Пять метров, семь, десять. Свет. Дневной свет. Серый, пасмурный, невыносимо прекрасный свет майского дня, сочившийся сверху через входное отверстие.
Я вылез наружу и втянул Володьку за комбинезон. Он перевалился через край и упал на землю лицом вниз, среди прошлогодних листьев и сосновых игл. Кашлял. Плечи тряслись.
Я лежал рядом и смотрел в серое небо, и воздух, обычный, лесной, пахнущий хвоей и мокрой землёй, заполнял лёгкие, и я не мог надышаться. Не мог поверить, что мы вылезли.
Лес шумел. Ветер шевелил верхушки сосен, и этот шум, обычный, земной, человеческий шум ветра в хвое, показался мне самым невероятным звуком, который я когда-либо слышал. Я вдохнул. Ещё раз. Ещё. Воздух пах смолой и прошлогодней травой, и в нём не было ни тени той сладковатой мерзости, которая пропитала зал. Но тело не могло успокоиться. Руки тряслись, и я не мог заставить их остановиться. Колени дрожали. Пот заливал глаза, холодный, кислый. Я стянул каску и положил её рядом, на мох.
Володька перевернулся на спину. Лицо серое, в потёках пота и пещерной глины. Глаза мутные, красные. Он попытался сесть и не смог. Руки поехали по мокрым листьям, и он упал обратно, глядя в небо.
— Не могу, — прохрипел он. — Ноги не держат. Лёгкие… что-то не так.
— Отдышись. Потом пойдём к машине. Три километра, Володь. Три километра, и мы…
— Не трогай меня.
Я замер.
— Не трогай, — повторил он тише, но жёстче.
— Почему?
— Оно внутри.
— Кто?
— Оно. Я чувствую. Растёт. В лёгких, в горле.
— Да ну. Чушь не говори.
— Если коснёшься голой кожей, если попадёт в порез, в трещину…
Он не договорил. Закашлялся, повернув голову набок. На сухие листья хлынула тёмная масса. В ней просматривались те же ветвящиеся линии, те же пульсирующие жилки, которые я видел на стенах пещеры и в теле существа, заполнявшего канал. Масса шевелилась, расползалась, впитывалась в почву.
— Что с тобой!
Животный ужас возвращался, перемешиваясь с отвращением, от которого я не мог избавиться. Эта чёрная дрянь выглядела отвратительно.
— Надышался, — проговорил Володька, утирая чёрный рот рукавом. — Или проглотил немного этой дряни, когда коснулся лица, там, внизу.
Тёмный, маслянистый мазок остался на ткани.
— В зале. Споры, или что это. Я заражён, Андрюха.
Он лежал и смотрел в серое небо. Дышал тяжело, с присвистом, но говорил, сбивчиво, торопливо, как человек, который боится не успеть.
— Ниши, Андрюха. Ты понял, для чего ниши? Не хранилища. Не могилы. Кормушки. Оно, то что внизу, ело то, что клали внутрь. Кто-то приносил ему. сотни лет назад. Может, тысячи. Не знаю. Те, кто вырубил стены, знали, что оно там. Они его кормили. Жертвы.
— Кто «они»?
— Понятия не имею. Люди? Не люди? Рельефы на стенах… Ты видел центральную фигуру? Воронка и розетка. Это не символ. Это схема. Его ротовой аппарат. Тот, кто вырезал рельеф, видел его.
Он замолчал. Расстегнул молнию комбинезона дрожащими пальцами. Термобельё на груди промокло насквозь. Тёмная субстанция проступала сквозь ткань. Я со страхом увидел, что кожа под ней потемнела, стала бурой, с матовым блеском, с сетью ветвящихся жилок, уходивших под поверхность.
— Не вези меня к людям, — проговорил он. — Если хоть капля попадёт в водоснабжение, в почву, в канализацию… Ты видел, как оно растёт. Как заполняет канал. Представь, что оно сделает с городом. С миллионом мягких тканей.
— Что мне делать, Володь? Скажи.
— Бензин. В машине канистра. Облей. Сожги. А потом столкни вниз, в эту дыру. И завали вход. Камнями, землёй, чем угодно. Чтобы никто. Никогда.
Голос ослабел. Он смотрел мне в глаза, и я видел, что сознание его кристально ясное, яснее, чем когда-либо.
— Ты с ума сошёл!
— Нет, к сожалению. Ты и сам видишь, что происходит со мной. Я заражён. И это пожирает меня. Я чувствую.
— Я не смогу этого сделать!
— Сможешь, Андрюха. Сможешь.
— Нет. Не смогу…
— Прекрати, — перебил он меня. — Я чувствую, что времени мало. Поэтому это сделать нужно.
Он помолчал, будто что-то обдумывая. На губах пузырилось эта дрянь при каждом выдохе, лопаясь, повисая соплями на бороде.
— Иринке позвони. Потом, не сейчас. Скажи, что люблю. Что всегда. Что жалею, что не послушал, когда она говорила не лезть. Все жёны говорят не лезть. И все жёны правы.
— Скажу.
— Впрочем, лучше ничего не говори. У тебя и без этого будут проблемы по поводу моего исчезновения.
Он закрыл глаза, сильно закашлявшись. Чернота стала проступать через его кожу, через сами поры. Дыхание выходило со свистом.
— Может, есть выход? Без всего этого?
— Боюсь, что нет. Я чувствую эту дрянь в себе. Понимаешь, чувствую. Она разрастается, как опухоль. Только происходит всё быстрее. Гораздо быстрее. Пожирает…
Дрожащей рукой он вытер губы.
— А теперь давай просто помолчим.
И мы оба замолчали. Я размышлял о том, что если бы мы тогда повернули назад, когда заметили на полу странность, то ничего не случилось бы. Впрочем, чего уж сейчас уже об этом говорить, когда всё произошло. Нельзя вернуть время обратно.
Володька умер через двенадцать минут. Я знаю точно, потому что смотрел на часы. Семнадцать часов двенадцать минут, второе мая.
Последние пять минут он не дышал, но тело ещё подрагивало. Тёмные линии под кожей пульсировали. Потом замерли. Застыли. И через несколько минут начали бледнеть, как бледнеет синяк на третий день.
Я сидел рядом всё это время. В полутора метрах. Не касаясь. Перчатки не снимал, руки держал при себе, хотя всё внутри кричало: возьми его за руку, не дай уйти одному. Но он сам сказал «не трогай». И я не трогал.
Я встал. Посмотрел на тело. На вход в пещеру, зиявший в трёх метрах правее. Этого существа видно не было. По крайней мере, пока. Потом повернулся и пошёл к машине, как зомби, ничего не соображая.
Три километра по тропе. Через молодой зелёный лес, мимо журчащего ручья, под серым небом. Я шёл и ревел. Не плакал, а ревел, открыв рот, скривив лицо, выдавливая из себя рваные, уродливые звуки, которые лес проглатывал и не возвращал. До конца не верилось во всё происходящее. Это казалось безумием, плохим сном. Но нет. Володька умер, а существо было в реальности.
На полпути я остановился и сел на корточки у ручья. Опустил руки в воду, ледяную, весеннюю. Смотрел, как струя обтекает мои пальцы в грязных перчатках. Пальцы не слушались. Я попытался сжать кулак и не смог. Мышцы дрожали, каждая в своём ритме, как расстроенный оркестр. Я поднёс руку к лицу и осмотрел перчатку. Ткань грязная, в глине и известняковой крошке, но без тёмных пятен. Без маслянистой плёнки. Я проверил вторую руку. Чисто. Проверил колени, живот, грудь. Комбинезон порван на животе, кожа под ним ободрана, сочится сукровицей, но сукровица розовая, нормальная, человеческая. Ни черноты, ни бурых разводов.
Потом я вспомнил, как Володька снял перчатку там, в зале. Как коснулся пола голой рукой. Как потом потёр этой рукой лицо. Как дрянь попала ему на губы, в рот, в лёгкие. А я перчатки не снимал. Ни разу. Даже когда тянул его за лямку обвязки. Даже когда полз по наклонному ходу. Случайность. Привычка. Двадцать лет дисциплины, вбитой в мышцы. Каска, свет, перчатки, обвязка. Всегда. Без исключений. И эта дисциплина, возможно, спасла мне жизнь.
Машина стояла на просёлке, покрытая пылью и сосновой пыльцой. Я открыл багажник. Канистра. Пятилитровая, полная, привычка, с которой я так и не расстался. Бутылка воды. Выпил залпом, половина пролилась на подбородок. Взял канистру. Пошёл обратно.
Три туда, три обратно. Я не считал время. Ноги несли сами.
По пути я вспоминал, как три года назад мы с Володькой пили пиво в Ширяево с местным дедом, бывшим лесником по имени Фёдор Кузьмич. Старик рассказывал про «хозяина», который живёт внутри горы. Не домового, не лешего, а что-то другое, чему он не мог подобрать слова. Говорил, что в тридцатые годы геологи бурили скважину на Молодецком кургане и на глубине ста двадцати метров бур провалился в пустоту. Из скважины ударил воздух, тёплый и сладкий, а один рабочий, который наклонился над устьем, потом три дня лежал с горячкой и кашлял чёрным. Выжил, но до конца жизни заикался и боялся темноты. Кузьмич говорил об этом без драматизма, как говорят о погоде или о ценах на хлеб. Просто факт. Просто то, что все здесь знают, но не обсуждают с чужими. Я тогда посмеялся.
Ещё я вспомнил статью, которую Володька присылал мне позапрошлой зимой. Какой-то самарский краевед девятнадцатого века описывал предания жигулёвских бурлаков о «чёрной слизи», которая иногда выступала из трещин в прибрежных скалах после сильных дождей. Бурлаки обходили эти места и не позволяли скоту пить воду ниже по течению. Краевед объяснял это нефтяными выходами, что звучало разумно. Нефть в Поволжье добывали ещё при Петре. Но Володька подчеркнул в статье одну фразу и поставил рядом вопросительный знак. Фраза гласила, что слизь «шевелилась, будто живая, и отступала от огня».
«Вот тебе и всякие байки», — подумалось мне.
Тело лежало на том же месте. Никто не тронул. Ни зверь, ни птица. Даже муравьи обходили стороной. Муравьиная тропа, пересекавшая площадку в метре от его головы, изгибалась дугой, огибая тело на расстоянии полуметра.
Вход в пещеру зиял рядом. Тёмный провал, из которого тянуло холодом и тем сладковатым запахом.
Я нашёл длинный сосновый сук и подцепил им лямку обвязки. Волоком, не касаясь, подтащил тело к самому краю входа, к кромке наклонного хода. Комбинезон шуршал по сухим листьям.
Открутил крышку канистры. Облил бензином. Руки тряслись, бензин плескался мимо, на камень, на мои ботинки. Химический запах перебил всё. И лес, и тлен, и ту нечеловеческую сладкую вонь из-под земли.
— Прости, Володь, — сказал я.
Достал зажигалку. Обычную, газовую, «Крикет», зелёную. Чиркнул. Поджог, слегка отступая.
«Господи! Что же я делаю! Я сжигаю человека! Своего лучшего друга!»
Бензин вспыхнул с мягким хлопком. Огонь охватил тело, и я толкнул его палкой в провал. Горящее, оно соскользнуло по наклонному ходу, озарив стены рыжим, мечущимся светом. Я видел, как пламя скачет по потолку, как тени пляшут по известняку. Тело набирало скорость на тридцатиградусном уклоне, уходило глубже, и свет мерк, и потом далеко внизу глухо ударило, и оранжевое зарево мигнуло в глубине ствола, и погасло.
Я стоял на краю и не мог отступить. Смотрел вниз, в наклонный ход, где ещё колыхалось тусклое свечение, и видел, как по стенам ползут тени. Не от огня. Другие. Тени, которые двигались навстречу пламени, вниз, к телу. Тёмная субстанция стекала по стенам хода ручейками, как дождевая вода стекает по оконному стеклу, собираясь в струи и разбегаясь снова. Она текла к Володькиному телу. К тому, что от него осталось. И я понял, с тошнотворной, абсолютной ясностью, что она не убегала от огня. Она шла к пище. Бензин выгорит, огонь погаснет, а органическая материя останется. Обугленная, деформированная, но всё ещё пригодная для чего-то, что питается не калориями, а самой структурой живого.
Пламя горело неправильно. Даже сверху, с края, я видел прожилки тёмно-синего и лилового. Дым шёл не серый, а чёрный, маслянистый, тяжёлый, вытягивающийся из входа, как язык. Внутри что-то шипело и потрескивало. Мне показалось, я слышу тот влажный, хлюпающий звук, только теперь он звучал выше, тоньше. Как визг.
Я не стал дольше ждать. Начал таскать камни. Обломки известняка со склона, валуны, какие мог поднять. Укладывал в отверстие, трамбовал. Из щелей ещё тянулся чёрный дым, но я закладывал поверх него, давил камнем, забивал землёй. Два часа. Руки стёрлись до мяса через перчатки, спина не разгибалась. Когда камни кончились, ломал ветки и забивал щели. Потом нагрёб земли. Засыпал, утрамбовал, засыпал ещё.
К концу на месте входа осталась неровная, бугристая площадка, присыпанная глиной и хвоей. Через год трава затянет. Через три найти это место сможет только тот, кто точно знает координаты.
Координаты. Я достал телефон, открыл карту, посмотрел на метку. Удалил. Навсегда.
Потом я спустился к ручью и долго мыл руки. Стянул перчатки, тёр кожу песком со дна, промывал каждую складку. На руках не осталось ни тёмных пятен, ни плёнки. Чистые, красные от холода и трения. Я осмотрел себя. Ни пятен, ни жара, ни тяжести в лёгких. За всё время я ни разу не коснулся Володькиной кожи голыми руками. Когда вытаскивал его из пещеры, тянул за комбинезон. Когда подтаскивал к входу, волок палкой за лямку обвязки. Перчатки не снимал до самого конца.
«Не коснулся», — мысленно повторял я, или успокаивал самого себя.
Я сел в машину. Стрелки показывали начало одиннадцатого. За стеклом стояла темнота. Позвонил Иринке. Гудки. Раз, два, три.
— Алло? Андрей? Вы где? Я звоню Володе, он не берёт трубку.
Голос встревоженный, но ещё не испуганный. Ещё в том мире, где мужья задерживаются, теряют связь, забывают перезвонить.
— Ирин. Случилась беда. В пещере. Обвал. Володя…
Пауза. Длинная, ледяная.
— Что с Володей? Андрей, что с Володей?
— Его завалило. Он не вышел, Ирин.
Крик. Не слово, а крик. Я отнял телефон от уха, и крик продолжался, и я сидел в машине на пустом просёлке и слушал, как рушится чужая жизнь.
Потом вернул телефон и бубнил. Долго. Путано. Она плакала и спрашивала, а я врал. Обвал. Завалило. Не смог откопать. Один. Прости, Иринка. Прости.
Потом позвонил Наташке. Сказал, что задерживаюсь, что расскажу, когда приеду. Голос мой, видимо, звучал так, что она не стала спрашивать. Только сказала «приезжай» и повесила трубку.
Потом позвонил в МЧС. Когда человек пропадает под землёй, запускается процедура. Спасательный отряд, координация со спелеокомиссией, определение точки входа, развёртывание поисково-спасательных работ. Если тело не извлечено, составляется протокол, привлекаются специалисты. Работы иногда длятся неделями. Я знал всё это. Двадцать лет в спелеологии, сам участвовал в трёх спасоперациях. И знал, что не могу отправить людей туда.
Диспетчеру я назвал другое место, куда перегнал свой автомобиль. Старую серную выработку у Попова оврага, в трёх километрах восточнее, давно обвалившуюся и числящуюся на картах. Сказал, что мы полезли туда вдвоём, что обвалилась кровля, что товарищ остался внутри, что я выбрался, а он нет.
Спасатели работали двое суток. Разгребали завалы в пустой штольне, светили фонарями в слепые забои, проверяли каждый закуток. Нашли старые рельсы, гнилые крепёжные стойки, крысиные кости. Тела не нашли. Решили, что обвал слишком глубокий, что порода сомкнулась намертво, что без тяжёлой техники не пробиться. А тяжёлую технику на склон Жигулёвских гор не затащишь.
Я давал показания, подписывал протоколы. Говорил одно и то же. Обвал, завалило, не смог. Мне верили. Спелеолог с двадцатилетним стажем, убитый горем, с трясущимися руками и красными глазами. Кто станет сомневаться. Дело передали следователю, следователь передал в архив. Володьку признали погибшим через полгода, по заявлению Иринки. Похороны были без гроба. Пустая яма и символическая горсть земли.
С тех пор прошло восемь месяцев. Я не заразился. Ни кашля, ни жара, ни тёмных пятен на коже. Сдал анализы в двух клиниках, всё в норме, насколько стандартная медицина способна проверить. То, чем бы оно ни было, не попало в меня. Или попало, но не прижилось. Или ждёт. Об этом я стараюсь не думать. Получается через раз.
Наташке я рассказал то же, что Иринке и следователю. Обвал. Завалило. Не смог. Она смотрела на меня тем взглядом, каким смотрят женщины, прожившие с мужчиной пятнадцать лет. Не поверила до конца. Но допытываться не стала. За это я благодарен ей так, как не смогу выразить.
Иногда по ночам я выхожу на крыльцо и курю. Стою, смотрю на звёзды, на чёрный силуэт леса за забором, слушаю, как тикает мир. И думаю о том, что под ним, под тонким слоем почвы и травы, под асфальтом и щебнем, под известняком и глиной, обитает нечто. Нечто, что не спит. Нечто, что ждёт. Нечто, которому шестьсот миллионов лет, которое пережило все вымирания, все ледниковые периоды, все катастрофы, потому что ему не нужен ни свет, ни воздух, ни тепло. Ему нужно только одно. Чтобы кто-нибудь снова открыл дверь.
Свидетельство о публикации №226030500354