Гипомнемата
Если чёрт Анатолий может пропустить свою станцию – человек тоже может. Даже пропустить свою жизнь. Или прожить чужую. И не одну.
ГИПОМНЕМАТА
[HYPOMNEMATA]
[Из архива того, кто однажды родился и до сих пор не может умереть]
Я сижу в своём кафе, за своим неизменным бокалом со льдом, и держу в руках распечатку. Бумага пахнет типографской краской и твоим [нашим] временем – временем, где мысли упаковывают в файлы и отправляют по оптоволоконным проводам и по воздуху, как дроны-убийцы.
Ты спрашиваешь из времени, где написанные слова больше не передают с быстроногим гонцом. Где они научились кричать громче легионов и дисплеи смартфонов заменили вам церы. Впрочем, без разницы: ни тогда, ни сейчас так или иначе написанные слова не стали громче совести. И совести наконец не стало окончательно.
В том свитке, что о книгах и гейшах, была та самая тоска по собеседнику, которая в прошлом гнала меня из древнего для тебя Рима в Испанию, из Испании – во Флоренцию, из Флоренции – в Золотую Орду, что означает мощную федерацию городов, а не то, что укутав в ложнословие, вам подносят «историки». Затем – в Московию. А сейчас она гонит меня отовсюду, где я был помногу раз, в странное никуда, где я, без пафоса, разменял уже свою третью тысячу лет. Это «никуда» у вас почему-то называют «Сеть» или «Интернет».
Сядем же. Вина теперь не предлагаю – ты знаешь, я почти не пью с тех пор, как однажды вскрыл вены в ванне и понял, что красная вода солонее, чем любимое кипрское. Но лёд я всё ещё бросаю в бокал, скоре по привычке, за которой уже не стоит ни первоначального смысла, ни желания. Просто жест. Но ты поймёшь. Потому что сам так всегда делаешь, не отдавая себе отчёта почему.
Ты спрашиваешь, почему так трудно найти настоящего собеседника? Друг мой, я искал его дольше, чем ты можешь вообразить. В итоге я отчаялся, и вынужденно был им сам – для других. Для одного мальчика, который впоследствии всё равно стал чудовищем. Для другого мальчика, который стал Папой. Для третьего – гениального бородача, который не умел красиво говорить, но умел видеть белый мрамор насквозь и делать его мягким, как мороженое.
Я сидел у трона. Дважды. Трижды. Если считать все заслуживающие внимания. И все их пережил.
Первый раз это был позолоченный стул в Риме. Мальчик с глазами, в которых уже тогда плескалась пустота, требующая крови. Я стоически учил его добродетели – и писал для него оправдания матереубийства. Мне верилось, что философ может влиять на власть, как кормчий влияет на корабль. Но корабль оказался галерой, а я – прикованным к скамье гребцом, который воспевает гимны разуму, пока надсмотрщик отсчитывает удары бича. Нерон… даже сейчас, через тысячелетия, это имя обжигает. Я так и не могу умереть, но я до сих пор чувствую запах дыма над Римом. Я учил его человечности, а он сделал из неё факел. И, вдохновившись пожаром, написал поэму.
Второй раз это была Флоренция. Лоренцо – он был умнее Нерона. Он жёг души человеков, но делал это так изящно, что никто не замечал пламени. Он посадил меня воспитывать своих щенят своей породы. Пьеро – пустой и спесивый, он променял Флоренцию на мяч для игры в кальчо. Джованни – тот, кто станет Папой Львом [Папой римским – Pope Leo X] и будет продавать индульгенции, как торговки на рынке – вяленую рыбу.
Мне довелось стать главным идеологом и вдохновителем Возрождения. И решать, пользуясь влиянием на главу клана Медичи, когда и каким образом «возрождать».
Микеланджело… Вот кого я любил по-настоящему. Я показывал ему античные статуи, читал Платона, объяснял, как боги прячутся в глыбах мрамора. Он слушал. Он не стал моим Нероном – он стал моим оправданием. Я смотрел, как его руки превращают холодный камень в живую плоть, и думал: «Вот ради этого и стоило родиться. Ради этого стоило не умереть».
Он невероятно меня удивил, прорисовая демонов, которые досаждали Святому Антонию. Мы ходили с ним на рынок и он там делал наброски изображений с живой и мёртвой натуры – как торговцев, так и кусков и внутренностей животных. Он выменял у приора церкви Святого Духа на деревянное распятие в рост человека право вскрывать трупы в специальной комнате в доме приора. «Что доставило Микаланджело такое удовольствие, какого он мог только мечтать». А для меня счастье было смотреть на него. На то, как гениальность работает руками. Как она не рассуждает о высоком, а просто режет мрамор или плоть, чтобы добраться до истины.
Кстати, Микеланджело первым додумался – а гениальность позволила это сделать – искусно подделывать картины и выдавать их некоторым клиентам вместо оригинала. Началось всё со старинной картины, на которой была изображена какая-то голова. Его попросили скопировать. Он сделал неотличимую копию, но оставил шутки ради оригинал себе, а заказчику вместо оригинала вернул копию. Это выяснилось много времени спустя, и то только когда Микеланджело сам со смехом рассказал мне эту историю.
За месяц до смерти Микеланджело сжёг все свои работы и зарисовки, что были у него в доме. И это не просто жест. Так он сделал дважды. Первый раз он так поступил сразу после окончания сложной росписи [которую ему пришлось переделывать] потолка Сикстинской капеллы.
Перед своей смертью, будучи уже 88-летним стариком, он ушел из дому и бродил по городу, бормоча и повторяя: «Мне нигде нет покоя». Я уложил Микеланджело на кровать и по его просьбе приказал, чтобы ему беспрерывно читали о страстях Христовых из всех четырех Евангелий. Вызвать католического священника он запретил. После смерти его должны были похоронить в Риме, но люди Космы Медичи увезли тело во Флоренцию под видом тюка с товаром. Там и похоронили.
Там, во Флоренции, когда я снова сидел у трона, Лоренцо был добр ко мне, но я знал: его доброта – это поводок. Я был его библиотекой, его говорящей книгой, его интеллектуальным украшением.
Когда и он умер, я остался без защиты. Пьеро смотрел на меня как на старую мебель. А потом пришёл яд. Мышьяк. Я почувствовал его вкус за ужином и улыбнулся. «Наконец-то», – подумал я. – «Свобода. Может сейчас получится умереть». Но свобода не пришла. Я не умер. Снова очнулся примерно через четыреста лет в чужом теле, с теми же глазами, с той же памятью, с тем же грузом.
Ты всё время спрашиваешь меня о книгах, мой друг. Я сам был открытой книгой. Книгой на коленях. Книгой – для Нерона, для Лоренцо, для Микеланджело. Они читали меня, кто как умел. Нерон хотел найти в моих словах оправдания своим врождённым порокам. Лоренцо – подтверждение своей власти. Микеланджело – ключ к мрамору. И каждый брал своё, оставляя во мне Пустоту. Ту самую, которая не отсутствие, а напряжённое ожидание чего-то нового, – когда пространство между атомами внезапно осознаёт свою самостоятельность и требует отдельной метафизической жилплощади, прописки и доступа к Госуслугам.
Теперь я снова здесь, в вашем времени. Я сижу в кафе, где пахнет не кипарисами, а горелым итальянским кофе и дешёвым парфюмом. Люди вокруг уткнулись в стеклянные пластины, которые светятся чужим светом. Они не читают – они потребляют. Они не слушают. Я смотрю на них и снова вижу тех же римлян, которые требовали хлеба и зрелищ. Только хлеб теперь предпочитают покупать заранее нарезанным, а зрелища – на дисплеях и экранах. Желательно покороче, попроще, и главное – чтобы не напрягаться и не задумываться. Главное – «вайб»… Ну, а моё отношение к словам-маркерам: «безумно» и «мурашки» – оно такое же, как тобою описано в миниатюре «Звезда», которая мне особенно нравится. Вообще, у меня иногда возникает ощущение, что читая твои свитки, я прихожу в гости к собственным мыслям.
Иногда ко мне приходят. Такие как ты. Приносят свои свитки, прости – распечатки, флешки и файлы. Мы снова говорим о вечном. О добродетели. О тишине. О том, почему мысль перестала быть убежищем и даже не стала товаром. Почему она [почти] никому не нужна. В такие моменты я чувствую, как во мне просыпается тот, прежний, кто верил, что словом можно изменить мир. Представляешь, я настолько наивен, что всё ещё верю. Но я знаю, что слово может изменить не только того, кто готов его услышать, но и – понять. А готовых – всё меньше…
Ты спросишь, зачем я пишу тебе это? Не знаю. Может быть, потому что ты напомнил мне о Микеланджело. О том, как он молчал и слушал мою болтовню. О том, как его руки понимали камень лучше, чем я думал, что понимаю людей. О том, что гениальность – это не только чрезвычайный талант, а способность услышать тишину внутри себя.
Прожив почти три тысячи лет, мне довелось видеть, как торговые, военные и колониальные империи рассыпаются в пыль. Как мои и ваши боги умирают и воскресают в новых именах. Как рождается осознание Бога-процесса. Как Случай и Случайность, которые старше Его апостолов, вновь набирают силу. Как любовь превращается в похоть, а дружба – в сделку.
У тронов я наблюдал, как тираны пьют из тех же чаш, из которых пили философы. Я учил добродетели и писал оправдания убийствам. Я был Сенекой и Полициано. Был голосом разума в домах безумия.
И я всё ещё здесь. Потому что дома безумия по-прежнему здесь. Смотрю, как ваш мир торгует молчанием. Как вы потребляете чужие смыслы [приготовленные полуфабрикаты, упакованные, – только разогреть], чтобы не работать над собственными. Как вы заполняете тишину цифровым калейдоскопическим шумом, как плетёте «социальные» сети, потому что боитесь остаться наедине с собой.
Знаешь, о чём я жалею больше всего? Не о смерти, которая никак не наступит. Не о потерянных моих друзьях и сожжённых книгах. Сожалею о том, что так и не научил Нерона слышать. Что так и не смог объяснить Лоренцо, что власть – это не украшение, но ответственность. Что даже Микеланджело ушёл от меня в свой вечный мрамор, оставив меня одного в Вечности с моими словами.
Но, может быть, в этом и есть моё наказание. Быть вечным свидетелем. Наблюдать, как унаследовавшие Царство Божье пожирают наследие. Как умеющие говорить вытесняют умеющих слышать. Как тишина уходит из мира, оставляя вместо себя заполняющий всё гул.
Я допиваю своё кипрское со льдом. За окном – ваш город, полный немых криков. Где-то в мастерской скульптор отливает новую мраморную скульптуру на старый лад. Где-то мальчик с глазами Нерона учит первые слова. Где-то Лоренцо считает деньги, не подозревая, что за ним уже пришла смерть.
А я всё ещё здесь. Жду. Слушаю. Пишу. Ибо что ещё остаётся тому, кто однажды родился и до сих пор не может умереть?
Postcriptum
Я снова сижу в кафе. Только у меня теперь вместо кипарисов за окном – стеклянные коробки небоскрёбов, а вместо запаха моря – выхлопные газы. Но лёд в бокале тот же.
Иногда я думаю: может быть, моё бессмертие – это просто наказание за то, что я рискнул исполнить данное себе ещё в детстве обещание? [Узнать и изучить каждое слово русского языка, от самых первых слов, известных малышам с перекидных страниц азбуки и до самого края малоисследованного среднестатистическими человеками затейливого академического лексикона.] Что слишком любил слова. За то, что верил, будто ими можно всё исправить. Нельзя. Словами можно только свидетельствовать.
Настоящий диалог, мой друг, это когда слова возвращаются к тебе преображёнными. Как вода, испарившись, возвращается дождём.
Кстати, помнишь, та книга, что лежит у Времени на коленях? Это неоконченная поэма «Стансы на турнир» [итал. Stanze per la giostra]. Полициано. Я сам её написал – в той жизни, где ещё верил, что красота спасёт мир. Теперь я знаю: мир не нуждается в спасении. И что тишина – это не пустота. Это единственное, что остаётся, когда слова заканчиваются.
Vale!
И никогда, слышишь, никогда не говори – «Хорошего дня!»
Свидетельство о публикации №226030701647