6. Переложение 3-ей книги с помощью ИИ. Лесков
(Исходник, свои тексты, которые перелагаются, здесь не привожу, слишком их много; желающие сами могут их отыскать, я буду двигаться последовательно, каждый следующий автор будет перелагать следующую группу текстов...
К тому же, эти переложения предлагаются единственно для восхитительного и беззаботного развлечения, во славу остроумия и ради приколов)
1.
1. О поэтах и флагах
Про поэтов наших, нынешних, судача, такое тебе скажу: обсели они, как галки колокольню, всю литературу. И у каждого, извините, флаг. У этого красный, у этого синенький с полоской, а иной такую тряпицу вздел — срам глядеть, а туда же, на ветер её выставил. Ветру, вишь, без флага никак нельзя, потому что без ветра флаг — тряпка тряпкой, болтается кисло, никакого в нём воодушевления. А как подует — сразу гордость, сразу я, дескать, не я, а хоругвеносец.
Я, бывало, говорю одному такому: «Что ж ты, мил-человек, всё на флаг свой дуешь? Или внутри у тебя кузница раздувальная? Ты бы лучше делом занялся». А он мне: «Дело, — говорит, — это для мещан, а мы, поэты, ветер любим». Ну, ветер так ветер. Только гляжу: идут они по бульвару, флаги ихние развеваются, друг дружке салютуют ими, а то и драться на флагах начнут — пыль столбом, трескотня. Третьего, говорит, не дано: либо ты с флагом, либо под флагом. А по-моему, дано и четвёртое: взять да флаг этот на мыло истереть. Но они про это и слушать не хотят, потому что без флага они, того гляди, совсем окрыление потеряют и, упаси Бог, приземлятся. А приземлиться для поэта — всё равно что для рыбы о небо удариться.
2. О яблоках, цене и душевном смятении
Шёл я как-то мимо рядов, вижу — яблоки. Антоновка, дух от них по всему базару. Цена — восемь гривен ведёрко. Очереди нет. Я и приостановился. Думаю: что же это так дёшево? Или червивые? Или, может, вовсе и не дёшево, потому как ныне денег ни у кого нет, стало быть, и цена эта самая, что ни на есть, грабительская? Да и сумка у меня, как на грех, худая, рассыплю по дороге. Да и идти мне не по пути, а крюк давать — лень. Да и матушка моя, может, сама завтра за ними соберётся, она в этих делах дока. Да и вообще, я только что обедал плотно, и эта антоновка мне теперь и не в радость, а так, одно отягощение.
Ну, постоял, понюхал, махнул рукой и пошёл. А через седмицу опять там же прохожу. Глядь — те же яблоки, тот же продавец, только уж ведёрко не восемь гривен, а полтина. Тут меня и осенило! Тут меня и прострелило насквозь! «Ах я, — думаю, — вислоухий тетерех! Ах я, малахольный! Имел сокровище под носом — нос воротил, потому что хотелось мне лёгкости да беспечности, хотелось цену сбить, да самого себя перехитрить. Теперь вот и стой, дурак дураком, носом хлюпай, на ту же антоновку, что уж по полутора рубля пошла, с вожделением взирай!»
Вот она, жизнь-то наша: имеешь — не ценишь, потеряешь — убиваешься. А всё оттого, что в голове, прости Господи, не мозги, а кисель с рассуждениями.
3. О том, как на путь истинный становятся
Сказывал мне один старец, из весьма понятливых: чтобы, говорит, шаг первый и верный сделать, надо шагов десять неверных, да с оханьем, да с возвратом назад, да с битьём себя в перси предприять. А для шага второго — шагов семь неверных, и всё с той же музыкой. И так, говорит, покуда не навостришься. А пока навостришься, половина жизни, глядишь, и аукнулась.
От этого самого, говорит старец, и учёность наша так туго идёт, и житейская премудрость. Один до чего умного доходил, дак пока дошёл — уж и помирать пора. А другому бы передать, да тот, который передаёт, он ведь тоже не без греха: иной раз так наворотит в рассказе-то, что слушатель не столько пользы, сколько сумления наберётся. И пойдёт эта молва гулять по белу свету: от одного к двенадцати, от двенадцати к двадцати четырём, а там, глядишь, и совсем заплутали, и первый-то шаг, который верный, в таком тумане оказался, что и не разобрать, где он, сердешный. Тут уж не до верности, тут бы хоть какой-нибудь, да сделать, чтоб не стоять на месте, потому что стояние, оно тоже, знаете ли, к добру не приводит — разве что к мозолям на пятках.
4. Об оскорблениях и памяти
Удивительное дело, братец ты мой, как человек устроен. Обидел меня один человек, да так обидел, что я на него и прибить был готов, и заругать до седьмого колена. Всю ночь, можно сказать, ворочался, диалоги с ним мысленно вёл, распекал его на все корки. А наутро проснулся — и что ж? Обида-то моя вся при мне, а за что обидел — из головы вон! Будто корова языком слизнула причину. Помню только, что злой был, да что я его, кажется, тоже зацепил, словом нехорошим попотчевал.
И выходит, что я и обруган стою, и сам обругал, и обижен, и обидчик. Весь, как есть, в долгах и в претензиях сразу. Вроде бы и страдаю безмерно, а с какой стати страдаю — наполовину уж и не упомню. Тьма в душе, и больше ничего. А в этой тьме, как в тёмном вечере, всякое мерещится: и собственная правота, и чужая вина. А дома, на свету-то, глядь — ан всё честно, и оба хороши, и весь род человеческий опять посветлел, да ненадолго. Потому что завтра новая обида, и всё по новой: помнить — не помним, а чувствуем — ой-ей-ей.
2
О наблюдении вселенском
Подозревал я давеча одного торгаша в нечестном обхождении с гирей, потому как смотрел он масленым глазом и меня, словно блоху, норовил на арапа взять. Иду домой и, пока ноги несут, размышление имею: от единого шельмеца до всего человечества перекинуться — это у нас, у людей со слабостью, момент известный. Тем более вечер стоял, как сажа, темный, располагающий к мыслям о всякой черноте. А пришел в свои покои, проверил товар — ан нет, все до грамма верно. И тут же, словно солнышко из-за тучки, душа моя просветлела и всю расу адамову опять возлюбила. Значит, думаю, и в потьмах можно гулять без опаски, а то ведь полагают многие, что темнота — это главный рассадник для зловредности. Ан нет, народ-то у нас, оказывается, еще справный и добрый!
О технике и мышлении
Нет, погодите. Покуда мой ящик, который они «телевизором» кличут, с места не сдвинулся и трубкой своей не полопался, стало быть, и жизни у меня настоящей нет, а так, одно баловство. У них там догмы, а у меня вот этот ящик, и, право слово, один черт другого не лучше. Они на воле гуляют, да полуслепые, а я при всей своей зрячести на белый свет через малую скважинку гляжу. Выходит, не участник я в жизни, а так — зритель, наблюдатель. Умник, прости Господи, чертов.
О положении тела и мысли
«Встать бы», — мечтаю, и ну стараться, а подымается всего лишь одна голова. Впрочем, и она, коли приподнята, уже способна изречь какую-никакую умственность. Кабы за энти самые мысли платили, так я бы, может, и совсем не вставал, а лежал бы себе, да голову грел. Лежу в потемках, будто и не существую вовсе. Потом усилие сделаю — и перевалю голову в полосу чуть посветлее. Грею ее в густой тени и рассуждаю: «Встать-то мне не встать, разве что вместе со всей землей, ежели она вдруг на попа решит стать».
О приспособлении
И приноравливаюсь я, стало быть, к своей хилости: лежу, словно бы могущий сесть и встать. Сижу, будто могущий согреться и на ноги подняться. Стою, как теплый или хотя бы в столбняке небольшом. А напротив окна — сорок штук глаз, и во мне тоже этакие рецепторы имеются. Глядят они, глядят — и глядь, одно зажглось, ожило, а за ним и другое... И стоишь так, словно оцепенелый, а внутри-то всё работает, всё мерцает.
О смущении и прогрессе
Иной человек говорить стесняется, а иной и помыслить чего боится. Однако с вольностью-то прогресс идет: начинает говорить то, что ране думал, и думать о том, о чем и помыслить страшился. А что прежде говаривали — то со сцены долой, она ведь не шиновая. Потом опять новый заход, и тянется эта ниточка, покуда всё тайное явным не объявится.
О страсти неодолимой
— И откуда, скажи на милость, ко мне такая страсть прикипела? — сам себе удивляюсь. — Ведь и душа моя, и дух ейный супротивничают. Видно, уж больно она моему телу приглянулась. А душа, она сама не любит, а так, больше дружбу водит, потому как слаба и силы показать не может. У ней всё больше симпатии да антипатии.
Об огне и дереве
Когда пламя горит, трудно не упоиться и не спрашиваешь уже, с чего это оно такое ограниченное. А погодя начинаешь краем глаза те темные границы примечать... Вот, скажем, дерево: оно тебе и поэзия, и религия, и натуральный вид, и даже авангард. Как же можно, к примеру, об одной поэзии дерева толковать, а про его же собственную религию забывать? Это же чистая предвзятость! Нельзя, брат, задавать себе темы однобокие да делаться в одном чем-нибудь «профессором».
О житейской навигации
Пошел я как-то, и сразу меня подталкивать начали да путь указывать, разогнали по незнакомым дорогам — лечу, словно с крутой горы. Лег отдохнуть, маленько успокоиться — глядь, а меня уже оплели невесть как, и обувку с ног сняли. И ничегошеньки не пойму: все вроде ласковые, а пошевелиться не дают, все телодвижения теперь по часам, а обувь выдают под залог и всего на полчасика.
О танковом бое и характерах
Злой да умный в танковом деле — это самый что ни на есть первый сорт.
Злой да красивый — это так, баловство одно, шальной.
Умный да красивый — меж нами говоря, расходный материал, пушечное мясо.
Добрый да красивый — тот давно уже убитый.
Добрый да умный — смылся, нет его в этом танковом деле, и не ищи.
О технике письма
Пишу только то, что рука сама, без понукания, выводит. А ежели слово со скрипом идет, через силу, — такое потом без жалости вымарываю.
О дне осеннем
Я сегодня, как поле пустое да осеннее. Может, кто и идет по тому полю, да разве его приметишь? Серость одна.
О творческой готовности
Вот нахлынет, закипит во мне энергия, а время как раз свободное, — и сразу слышу внутри себя голос писательский: «А ну-ка, бросайте в меня свои намеки-семена! Я из них в один миг сад прекрасный взращу. Только мусор, Христа ради, не кидайте».
О золотом времени
Серое-то, казалось, бесконечным будет, а оно возьми да и кончись побыстрее. А золотое да красное — те долго длились. Все нажарились, стали как каленые орешки, смех звонкий стоял, а в потемках, когда раздевались, монеты из карманов со звоном сыпались. И всё это было — и где, когда? — уж и не вспомнить, а счастья-то было!
О парусе и пустыне
Подул ветерок, парус белый вздохнул полной грудью, облегчение почуял. Ан ветер-то скоро и смылся куда-то, парус и повис, всю свою силу потерял. «Кому, — думает, — красота моя нужна? Вожу людей, как лошадь, а они и вдохновить-то меня ни на что не способны».
А я вот сижу в пустыне, жара страшенная, а всё серо кругом. Серая гибель рядышком ходит. Серое это так уныло, что не приведи Господь. И спасаюсь только тем, что духом на глубину проникну, где вода артезианская струится. Напьешься — и опять сидишь.
О борьбе с темнотой
— Что-то ты, братец, мрачен? — спрашивают.
— А я, — говорю, — сейчас так пишу: всё, что в темных углах души накопилось, наружу выбрасываю. Освещаю энти углы без всякой пощады. А для чего? А заметил я, что у меня и на свету сад не больно хорош, цветочки хиреют. А потом глядь — да это и не углы вовсе, а целые комнаты, лабиринты, дворцы в миниатюре! Чтобы с тысячью ночей совладать, тут тысяча и один день нужен. И еще один, и еще...
О мотыльках и классиках
И представляю я себе, сколько на классических светочах, что стоят, как скалы темные да безучастные, мотыльков сгорело да разбилось. «Слабые, — говорят, — стишки, молодой человек, слишком много в вас человеческого». Этими словами я как бы говорю: «Изыди, нечистая сила, отовсюду! И литературу бедную оставь в покое!»
О музыке на улице
По улице ручейком веселым Бах бежит: «Трам-трам-ра-рам!» А насустречу ему дама, Губайдуллина, и у ней в душе такое звучание: «И-и-и-и-хш-у-у-ум-ум! Ум!» А поодаль господин Бетховен у лотка с самым что ни на есть грозным видом остановился: «Шурум-бурум! Бум! Шурум-бурум!»
О холодном труде и теплой правде
Пришлось нынче цельный день в холодном саду физически робить, а я, грешным делом, духовно полуболен. И оттого под самое утро, в теплой постели, тот же самый сон наяву меня посетил, что в армии каждое утро являлся: как ужасно вставать, да мерзнуть, да надрываться. И что главное в жизни — это дом теплый, еда горячая и баба тихая, без особых примет, но с телом очень даже теплым, рядом, в этой же постели...
Посреди этой грязной работы взял я перекур, раскрыл Евангелие — и всегда бы так, когда трудно!
О заповедях и жизни
«Не собирайте сокровищ на земле, где вор подкапывает и моль точит». Стало быть, богатство — это всё, на что позариться можно.
«Не убий» — даже ежели перед тобой не человек, а гад ползучий, который тебя обокрал.
«Не укради» — даже ежели вещь копейки стоит, а тебе она ох как нужна.
«Да не зайдет солнце во гневе вашем» — для этого, выходит, надо, чтоб солнце высоко стояло, а все причины для гнева, стало быть, низенько...
О тюрьме и устройстве
— Он, говорят, в тюрьме сидел, за убеждения страдал.
— А если, — отвечаю, — у человека душевное устройство простое, как у уголовников, и семьи у него нет или он к ней не шибко привязан, так чего ему, спрашивается, страдать? Было бы мастерство в руках да знакомство завести умеючи, да при отменном здоровье — можно и в остроге как сыр в масле кататься.
О кресте и карачках
Взял моду бодро стараться всё понимать. Разбил себе голову раз, другой. «Ничего, — мыслю, — это опыт, я уже кое-что смекаю». А голова всё трещит и трещит. Упал я тогда на карачки: «Господи, — говорю, — нужен мне крест, и это он и есть». И слышу глас свыше в ответ: «Нет, это тебе пока что не крест, а только карачки».
О выборе пути
«Избери путь, по которому тебе идти: в жизнь вечную аль в погибель». В любом раскладе перед человеком их множество... Вот я сейчас, к примеру, около самой погибели околачиваюсь: путь неправильный физический к болезни привел, духовный неправильный — к духовной хворости, с людьми повел себя не так — горечь на душе. Стоишь у обрыва, руки-ноги трясутся, и помощи ждать неоткуда.
О вдохновении собственническом
Вдохновение уходит тем легче, чем больше ты на него хозяйских прав заявляешь.
О подачках и христианстве
Пока ничего не дают, мне и не надо ничего, и я отрешенный, как истый христианин. А только посули выгоду или дай что — так сразу и переменишься.
О прохожих и нервах
Проходя мимо меня, он ногой шаркнул, а я, проходя мимо него, — нет. Только, может, у него нервы в порядке, а у меня нет: я вроде твердый, а растраченный и хрупкий.
О тетради и новой жизни
Проходил промеж лотков с товарами и думал: «Куплю себе тетрадку красивую и стану писать красиво». Аж до того дошел: «Куплю руководство по тортам и буду их готовить, уютно так, вечерами». Вдохновился и решил: «А начну-ка я новую жизнь с новой недели!»
О поводырях
Я тоже, выходит, поводырь и навигатор, но только для тех, кто, света ища изо всех сил, забрел в места самые что ни на есть тяжкие.
О забывчивости
Две недели назад жил как все (ему говорили «будь здоров», и он кивал), неделю назад умер, а нынче уж и забыли все! За две недели у других ничего не переменилось, а у него, поди ж ты, всё переменилось! Помнит кое-кто, но это уж без значения.
Обида
Обидел он меня, и я взбесился, да странно так: сокрушался истерически и хотел сказать: «Как же ты мог ударить несчастного, да когда он старается! Как ты мог?!»
О похвале коварной
Похвалю-ка я его, чтоб не проснулся да не догадался что-то в себе изменить. А то получил бы тогда награду настоящую...
О влаге жизни
Чтоб жизнь росла, нужна влага слезная и тепло смеха солнечного. А «жалкая улыбка» — это и есть их сочетание, потому и пронзает.
О флагах
У американцев флаг, на нем пятьдесят звездочек, пятьдесят мещанских радостей мелких: мебель купить, на курорт съездить, мороженого слопать, в баню сходить... А у других полумесяц — всё страны полуночные. И что ж это солнце никто не рисует? Не могут, видно!
О спорах
Все спорят до победного конца, другой и ничьей не рад. «Я, — говорит, — спорить не хочу, ты тоже молодец, да победа-то, выходит, моя?!»
О матушке-вепре
— Это что за цаца, — говорит матушка, сидя на диване в пальто сером расфуфыренном, локти сурово отставив и покачиваясь, — какая из нее жена выйдет? Жизнь-то вон она какая суровая!
— Ты, маменька, сегодня еле сдерживаешься, — отвечаю, — прямо чувствуется в тебе вепрь.
Пытается она это мимо ушей пропустить, а я с наслаждением долблю:
— Вепрь ты, мама, вепрь! И сам в себе такого же чую, любителя быков, например...
3.
1. О причинах и следствиях
А в наших-то палестинах, в самом что ни на есть простонародьи, такая, сударь мой, уверенность в резонах издавна заведена, что диву даешься, откуда что берется. У нас ведь как рассуждают: коли ты по миру пошел, стало быть, сам и виноват — не умел добра наживать; а коли тебя в шею погнали, стало быть, ты же и насорил где-то, не почтителен был. В некотором роде перманентный авантаж выходит для тех, кто покрепче локтем.
И вот, милостивый государь, взгляните на порядок здешних нравов. Сначала у тебя из кармана часы с брелоками аккуратно так вынут, а потом тебя же и укоряют: «Что ж ты, благонамеренный такой, руки по швам не держишь? Почему без надлежащего хронометра на люди кажешься? Ирод!» А ты стоишь, как ошельмованный, и единственно что можешь — перекреститься на склоне дня.
Сначала, изволите видеть, тебя в три погибели согнут общественной нагрузкой, а потом тебя же и шпыняют: «Ты что же это, лежебока, шагу прибавить не можешь? Мы тут за тебя, за сопливого, надрываемся, а он еле ноги переставляет!» И ведь стыдно-то как, Господи!
Диковинно? А жить можно. Потому что все друг про дружку знают: ежели ты человек маленький и сдачи дать не можешь — стало быть, ты и виноват во всем здешнем неустройстве.
2. О туманных обстоятельствах и мороке
Долго ли, коротко ли, а стояло в те поры времечко тихое, словно бы сам Господь периной накрыл всю нашу скудость. Всё шло по-божески: бабы с коромыслами к колодцу тянутся, петухи поутру перекликаются, а кто пограмотней — в волость за гербовой бумагой ходит. И такая во всем благостная мелкота плавала, что даже кабатчик Силантий, и тот затих, никого не матерно, а всё больше с прибаутками из-за стойки потчевал.
И вдруг — словно бес в подворотне сатанинскую хлопушку взорвал. Понеслось!
Сначала, слышь-ка, барин один с бородой, из новых, с кучером своим, с Петрухой, заспорил: чья, дескать, вера праведней — та, что с куполами, или та, что с умом? А Петруха, известный фармазон, ему в ответ: «У тебя, — говорит, — барин, и крест-то не надет, стало быть, ты и есть самый настоящий безбожный аспид!» Барин — хвать его по щеке, а Петруха — барина в ухо. Тут из трактира повысыпали, кто в чем был, и началась всеобщая сумятица-кутерьма.
А поверх этой свалки, представьте, какая-то баба, Меланьей звать, верхом на чьем-то плетне скачет и вопит благим матом: «Видела я, православные, в небе яблочко наливное, и то яблочко не простое, а с огненным хвостом! Конец света, мужики! Запирайте кур!». А ей с колокольни пономарь, пьяненький, крестом машет, думает — бесноватую отчитывает, а сам еле на ногах стоит.
И тут, сударь, такое началось, что и не приведи царица небесная. Все кинулись кто куда: одни — контрибуцию с соседа за прошлогодний долг требовать, другие — детей хоронить от испугу, третьи — просто по мордам бить, потому что больше не умеют.
А самое-то удивительное, что когда этот кавардак-переполох маленько утих, то никто и не помнил, из-за чего сыр-бор загорелся. Только борода у барина разодрана, да Петруха без порток по огороду бегает. И все опять стихло, но уж не по-прежнему, а с какой-то опаской, с подковыркой.
Ибо таков, видно, русский человек: ему бы всё тихо-гладко, ан нет — поглядит по сторонам, увидит, что все шибко хорошо, и обязательно скоморошью жилку в себе почует. И пойдет куражиться. Такая уж у нас планида.
3. О странных помыслах
Разговорились мы как-то с одним бывалым человеком, из странников, из тех, что по святым местам ходят да ладанком торгуют. Про жизнь говорили, про горнюю юдоль, про то, кому на том свете какое воздаяние воспоследует.
Мужичок он был себе на уме, с хитрецой, но с рассуждением. Помолчал, покряхтел, да и выдал мысль, от которой мне, признаться, даже в жар бросило.
«Вот, — говорит, — бают люди: "Врата в Царствие Небесное узкие". Теснота, значит, там, и всякому место по ранжиру отмерено. А я, грешный, все чаще думаю: а может, Господь-то меня пуще иных прочих любит?»
Я ему: «Это как же, Кузьмич, разуметь? Ты ж, поди, и воровал, и божился попусту, и жену, сказывают, поколачивал?»
А он мне с усмешечкой:
«То-то и оно. Господь, он, батюшка, до кого особенно снисходителен, тому и испытаний больше посылает. Искушает, значит. А ежели человек живет тихо, благостно, в достатке да в молитве — это какой же ему интерес? Он его и так видит, что тот и так сгодится. А вот такого оглашенного, как я, взять да и проэкзаменовать на всю катушку — вот это по-божески, по-настоящему!»
У меня аж дух занялся от такой, с позволения сказать, теологии. Ведь как вывернул!
«И что ж, — спрашиваю, — ты полагаешь, что за твои художества тебе прямая дорога в райские кущи, прямо мимо мытарей?»
«А то! — говорит. — Кого любят, того и наказывают. Меня, мил человек, жизнь так ломала, так крутила, что если я после всего этого на карачках до Престола доползу — уже за одно это мне индульгенция полагается. Я у Бога, выходит, любимчик, вроде как придворный шут с позволения сказать. За мной, грешным, и смотреть интересней, и наказывать слаще, а стало быть, и миловать потом сподручней. А те праведники, что без ошибки живут — они как сытые коты: лежат на печи и никакого тебе внимания. Скучные они Богу-то. Так-то вот».
И ведь, поди ж ты, не переспоришь. Есть в этих словах такая ухарская самостийность, такой разбойничий азарт, что даже жутко становится. Одно слово — очарованный странник. Сам себе и судья, и прокурор, и адвокат, и всё это с присвистом да с прибауткой.
4
Пародия 1: О тщете мирской и разных разнотах
Иной соврет — ровно воды испьет: наскоро, спроста и без оглядки. А иной, смотришь, и прибьет кого ни за что, ни про что, словно бы делу натуральному пособляет. В простоте народной, вестимо, своя премудрость таится, но ежели на ус намотать — выходит одна конфузия.
Так-то и я, грешный, однажды понадеялся на резвость ног своих и помчался по делу, якобы спешному, а сам и не разобрал, куда и зачем. Прибегаю в храм, дух перевести не могу, а там — мать честная! — сам Аполлон, идол каменный, с чашей белого мрамора стоит. И, верите ли, так это все чинно, благолепно, даже жуть меня взяла: ну как сейчас начнет он меня из этой чаищи причащать? А у меня на уме, прости Господи, одно непотребство, а на языке — и вовсе срамота. Вот она, участь-то наша: ищешь одного, а обрящешь другое, и стоит тот Аполлон немой укоризною, пуще иного попа-проповедника .
Пародия 2: О широте понятий и узости пути
Спор у нас вышел знатный. Я им про самое главное — про ум с добротой, про стержень, так сказать, житейский, а они мне в ответ: «ум да красота». И пошло, и поехало! Машут руками, словно мельницы, и всё норовят в сторону какую-то несуразную свернуть. Истинно вам говорю: идут они под прямым углом от пути истинного, ровно раки, что пятятся, да не к реке, а в сухой бор.
Мужской-то ум они, глядишь, и истощили этими разговорами, а женскую красоту и вовсе в оборот взяли: что ни вывеска на ярмарке — то писаная краля, а под нею буквы аглицкие или, того пуще, французские с выкрутасами. А человек, он ведь не ярлык: с виду вроде живет, и вывеска на нем блестит, а внутри — суета сует и всяческая суетность.
Пародия 3: О море житейском и серости погодной
Был день, скажу я вам, не приведи Господь: серый, ветреный, и мокрота такая, что кости ломит. Вышли мы, значит, в море рыбачить. Народ все бывалый, тертый, но тут даже самые старые рыбаки приуныли. Стоим, мерзнем, трясемся, ровно листья осиновые, а ветер, шельма, знай себе гуляет, даром что серый.
Ну и что же вы думаете? Наловили — кот наплакал. Только и радости, что мокрыми до нитки стали. И такое меня тут раздумье взяло: вот она, жизнь наша рыбацкая — выйди, померзни, вернись с пустым ведром. И все это серо: и небо серо, и море серо, и в душе, прости Господи, какая-то серая слякоть разводится. Будто и не жил вовсе, а так, покойником на этом свете маялся .
Пародия 4: О словесном коварстве и чуткости нутряной
Слушаю я одного человека, а он речи ведет складно, ровно по писаному, слова все правильные, важные, прямо как маслом по сердцу мажут. Ан нет! Чует мое нутро — что-то не так. Вроде бы и фраза правильная, а звучит куце, коряво, словно телега без колеса по булыжнику тарахтит. Или, скажем, как сапог на левую ногу, когда его на правую натягивать начинают.
Я тут же и насторожился, аж весь скорчился, потому как знаю: за таким гладким словом всегда пакость какая-нибудь кроется. Включил я, значит, свой внутренний локатор, по-нынешнему сказать, а по-старому — просто нюх свой природный на фальшь. И точно: глядь — ан у него за пазухой не Христос, а фига с маслом. Сразу видно: человек с выкрутасами, из тех, что плетут словеса, аки кружева, да только кружева те гнилые, их тронь — они и рассыплются .
Пародия 5: О прощании и страшном причале
Стоим мы у причала, и причал тот — черный, мокрый, огромный, ровно сам сатана его из преисподней выставил. Мы в лодке, со спутниками моими, а наверху, на этом страшилище, провожающие толпятся. Лиц их не разобрать, только цвета одежд добротных маячат, словно флаги на ветру. Ветер, надо сказать, знатный был, вышибает из глаз слезу, а ты еще и улыбаешься, для субординации, значит.
«Отплываем! — кричу я им и рукой машу в сторону океана, что за спиной раскинулся. — Туда наш путь!» А самому и стоять-то в лодке трудно: вода через край хлещет, равновесие потерял, того гляди бултыхнешься. Свет откуда-то бьет, звуки непонятные прорываются сквозь ветер. И думаю я про себя: «Господи, да когда же мы от этого причала страшенного отвалим и перестанем этим рожам улыбаться? Вот тогда, может, и полегчает». Потому как улыбка на людях — она что? Она — броня. А как отплывешь да спиной к ним повернешься, тут и начинается самая что ни на есть истинная жизнь .
Пародия 6: О супостатах и безвольном лежании
И вот, верьте не верьте, окружили меня супостаты. Отряд, и все ближе, и численность его все растет, словно трава под дождем. Я же, не будь дурак, все запоры на дверях проверил, окопался, так сказать, взял в руки лом увесистый — и жду. Думаю, ну, давай, подходи, я тебя этим ломом-то... А сам оглядываюсь, а сзади-то — стеклянные окна, во всю стену. И лаз в подпол, и лестница на чердак. Разве тут уследишь? Пока ты у дверей стоишь, они через окно залезут. Пока на чердак полезешь — они из подпола выползут.
Постоял я, постоял, подумал-подумал... и, знаете, рукой махнул. Дескать, будь что будет. Положил лом в угол, да и лег спать. Безвольно так лег, с полным равнодушием к своей участи. И вот что удивительно: только лег — и сразу сон меня сморил, самый что ни на есть сладкий. Выходит, иной раз смирение и безволие пуще всякой храбрости берет. Спишь себе, а супостаты, глядишь, и передумают, или перессорятся между собой, или еще какая помеха выйдет .
5
1. О детальке и нервной решительности
Опасаюсь, что эта деталька тут положена неспроста, — подумал я, и с нервною решительностью, даже не стерпев, её передвинул. Боюсь, ан глядь — а деталька эта означает, что мной пренебрегают! И мысль сию, чтобы не томилась, я тоже с нервною решительностью вон из головы выкинул, как сор из избы.
И так далее, и этак далее — пошла писать губерния! Никаких нервов не хватит, а решительность уж не та: идет, знаете, какая-то потрепанная, дерганая, жалкая и даже сумнительная. Руки-то, как у пьяного гармониста, трясутся, губы тоже пляшут, а я, сударь мой, ни с кем не разговариваю, даже о пустяках, потому что — упаси Бог! — разволнуешься пуще прежнего. Сижу во дворе по полдня неподвижно, словно камень надгробный, и слушаю, как ревматизм в коленях погоду кличет. А ревматизм у меня, скажу я вам, аглицкий, от здешних туманов, потому и требует к себе сугубого внимания .
2. Поезд и машинист
А поезд наш идет себе хорошо, скорость высокая, даже очень, но что-то мне машинист сдаётся сумнительный: нервничает, суетится, словно не в себе человек! Что? — кричу ему, — что ты, милый, Бога не боишься? Пусть, говорю, не дурит и не надеется, что из-за его нервов скорость понизят! Я ему это сам, своими устами, говорю, а сам опасаюсь только одного: как бы он, храни Господь, не выбросился с паровоза-то... Не выбросился, — кричу ему опять, — говорю! А он глядит на меня сквозь грохот этот адский, и в глазах у него, доложу я вам, такая дума, что даже мне, человеку бывалому, боязно становится. Да, да... В том-то и дело-с, что в том-то и дело .
3. О гневе и слабости
Ещё не было такого случая в жисти моей, чтобы я задним числом не усумнился в праведности своего гнева. Как вспылишь, бывало, на кого, — сейчас же потом и сожалеешь: и выходит тот гнев не силой, а сущей моей слабостью и ничтожеством. Потому что сила, она тихая, она, может, в терпении сидит, а мы всё норовим кулаком по столу бахнуть, — ан стыдно-то как потом, даже до слезы .
4. О рутине и пустоте
Рубишься-трудишься, сударь, изо дня в день, словно дятел по суку: вот, дескать, сделаю я всю рутину проклятую, разгребу завалы-то житейские, и тогда — ах! — наступит светлое будущее, сяду я в тихий день да и начну писать, как Гоголь какой, без помех и суеты. Но как до этой свободы дело дойдет, ан глядь — а она, матушка, и не свобода вовсе, а скучная пустота, ровно выгон после покоса. И в душе — нулевая готовность, ни мычать, ни телятиться. И стоило ли, спрашивается, огород городить?
5. Родительское
Родители мои, царство им небесное, всё норовили: «Всё подгреби под себя, сынок, да и забудь». Подгрёб — и живу, стало быть, средь ржавого, съеденного молью, сломанного ворами, прокисшего, просроченного, устаревшего, гнилого, некомплектного и пыльного. Хлопот — полон рот, а дела, прости Господи, — кот наплакал. А как начнешь выбрасывать — рука не подымается: «А вдруг понадобится?» — шепчет страх с надеждой. И вспомнился мне тут лозунг старый: «Ни пяди родной земли не отдадим врагу». Так и мы: «Ни одной гнилой доски!» И ведь, может, оно самая жадность это и есть?
6. О силе и товаре
Есть в нас, россиянах, начатки силы — это всякий знает, кто нашу натуру изучал. Но всё еще, простите за выражение, зелено и сыро, словно яблоко в июле. А мы уж, не дозревши, спешим «утверждаться»: начинаем хорохориться, ругаться, грудью на амбразуру лезть — жалкое зрелище, доложу я вам, сущий срам. Чем так хлопотать, товары сомнительные сбывать, купчишек морочить, лучше бы, право, продолжали стараться да получше самому стать — глядишь, и товар бы за умом-то подтянулся .
---
Свидетельство о публикации №226030901411