ПЫДА ЯМ
История их была проста и пошла, как сенная труха. Воровали. Долго, умело, с размахом. Дружбу свою, скреплённую ещё в архангельском посаде, они положили в основание торгового дома. И рухнул этот дом не от доноса, не от ревизора, а от собственной жадности, что точит любую дружбу быстрее ржавчины. Теперь, по указу губернатора (не пожелавшего выносить сор из избы), они плыли на край света – в заполярное рыбацкое становище с ненецким названием Пыда ям, означавшим, как перевёл Савватий, «Плохая земля». Несколько дней назад почтовый карбас с отделением солдат для охраны государственных преступников вышел из Архангельска в Пустозёрск и сейчас, на полпути, бросил якорь недалеко от устья Шойны на Канинском берегу Белого моря. Преодолевая отмели, лодка продвигалась к обитаемому южному берегу забытой богом заполярной реки.
– Тоска там, господа, в Пыдаяме-то, – заговорил вдруг Перелешин, глядя, как за бортом бежит маслянистая вода. Голос у него был тихий, даже ласковый. – После Петрова дня солнце на зиму поворачивает. Полгода ночь. В избе сидишь, печь дышит, а за стеной пустота. Ни звука, ни огонька. И думаешь только об одном: как не сдохнуть и с ума не сойти. Как шкуру тюленью выделать, как жир вытопить, как запас дров уберечь от метели. О боге вспоминаешь редко, о деньгах – никогда. Там деньги – песок, который в сапоги насыпается. Суета.
Купцы слушали, вцепившись в борта лодки. Илья, более тонкий и нервный, кусал губу. Пётр, ширококостный, с проседью в русой бороде, смотрел исподлобья, как медведь из берлоги.
– А народ там дикий, – продолжал Перелешин, будто смакуя. – Самоеды да промысловики. Живут по своим законам. Своим богам молятся. У них бог тот, кто может прокормиться. А кто не может, тот не бог. Гостя накормят, спать уложат, а утром, если гость слаб, заберут его шкуру и выкинут тело в море. Не со зла, по нужде. У них справедливость такая. Простая, как дубина.
– К чему вы это, ваше благородие? – хрипло спросил Илья. – Стращаете?
Перелешин повернулся к ним. Взгляд у него был ясный, даже весёлый.
– К тому, что судьба ваша решена. Но в указе губернатора, должен вам сказать, наконец-то, чтобы снять уже тяжесть с сердца, есть одна строка. Губернатор мне её на словах пояснил. Капиталы ваши, Пётр Степанович и Илья Артемьевич, конфискованы и положены в Опекунский совет впредь до особого распоряжения. А распоряжение такое: как только один из вас преставится, второй получает помилование и все деньги. До копеечки.
Лодка будто споткнулась. Солдаты перестали грести, но Савватий зыркнул на них, и вёсла снова заскрипели.
Пётр и Илья переглянулись.
– Губернатор, – усмехнулся Перелешин. – Он знает: в тундре человек быстро превращается либо в зверя, либо в покойника. Двум друзьям там делать нечего – сбегут. А два врага друг друга сами сторожить будут.
Он помолчал, давая словам улечься в душах слушателей.
– Я мог бы, господа купцы, облегчить вашу участь. Деньги там, в Архангельске, немалые. Я человек служивый, жалованье невеликое. Мог бы сговориться с одним из вас, пристрелить второго сегодня ночью, когда пристанем к берегу. Сказать – напали самоеды, отбивались. Дело житейское.
Пётр напрягся, готовясь то ли к прыжку, то ли к молитве. Илья побледнел так, что веснушки на его носу стали похожи на капли крови.
– Но не буду, – легко закончил Перелешин. – Я человек верующий. Грех на душу брать не хочу. Это вы уж сами, господа хорошие. Как приедете, так и разбирайтесь. Вам с этим жить. Вернее умирать.
– А как вы узнаете, что кто-то умер? – осторожно спросил Илья, искоса глянув на Петра. – Мы, может, лодку у самоедов своруем, да назад уплывём.
– Плывите, – развёл руками Перелешин. – Дорогу знаете? На самоедской лодке. Через осенние туманы и шторма… Этак, любезные, никто денег не получит. А так, через год в будущем июне Савватий снова в Пыдаяму наведается за мехами, моржовым зубом, да иными дарами тундры. Служба. Кто из вас двоих жив останется, тот с ним назад и поедет. То не моё – губернатора слово.
Он замолчал и отвернулся к воде, давая понять, что разговор окончен.
В лодке воцарилась тишина. Такая густая и вязкая, что казалось, её можно резать ножом и есть вместо хлеба.
Савватий достал кисет, свернул цигарку, чиркнул кресалом. Огонёк на миг осветил его бесстрастное лицо. Ему было всё равно. Он видал и не такое. В тундре брат брата режет за кусок юколы, что уж говорить о чужаках, которые сами себя называют «друзьями».
Пётр смотрел на воду. Мысли в его голове ворочались тяжело, как жернова. Он вспоминал, как они с Ильёй, мальчишками, воровали на рынке. Как рискуя попасть под розги, он перепродавал краденое. Как потом, став купцами, вместе проиграли в картишки целый обоз с рыбой, и вместе же, не сговариваясь, нашли способ отыграться и вернуть долг. Он знал Илью, как самого себя. Знал, что Илья боится темноты, что у него слабый желудок, и что он никогда не бьёт первым. Но знал он и другое: в Илье, в его тонкой, почти женской натуре, жила железная хватка. Когда надо было рвать глотку конкуренту, Илья не лез в драку, но делал всё так чисто и гладко, что конкурент сам оказывался в долговой яме. Илья умел ждать. Умел наносить удар тогда, когда его не ждут.
Илья же смотрел на широкую спину Петра. Спину, за которой он, Илья, всегда чувствовал себя как за каменной стеной. Пётр был силой, кулаком, пробивной мощью. Илья – умом, расчётом, подкопом. Они дополняли друг друга, как топор и топорище. Илья вдруг отчётливо понял, что там, в неведомой Пыдаяме, стены у него больше не будет. Будет только он и Пётр. И тишина. И долгая ночь. И мысль о деньгах, которые лежат в Опекунском совете и ждут, когда один из них перестанет дышать.
Купцы никогда не были кроткими. Милосердие в их деле было роскошью, которой они не могли себе позволить. Они привыкли покупать и продавать. Даже людей. Даже дружбу. Теперь же товаром стала их собственная жизнь.
Пётр думал о том, что справедливость – это когда сильный берёт своё. Он был сильнее. Значит, и справедливость должна быть на его стороне. Но тут же, как чёрт из табакерки, выскакивал страх: а что, если Илья окажется хитрее? Что, если он подсыплет чего в похлёбку? Пётр умел драться, но не умел ждать и выслеживать. Там, в песке и ночи, его сила могла стать его же ловушкой.
Илья думал о том, что справедливость – это договор. Они с Петром заключили договор много лет назад. Но договор этот был скреплён не кровью и не законом, а только выгодой. Выгода исчезла, исчез и договор. Осталась голая схватка. Он посмотрел в лицо Перелешина, спокойное, почти сочувствующее. Чиновник снял с себя грех, надев на них петлю. И теперь они будут смотреть друг на друга и видеть не друга, а мешок с золотом, который нужно закопать. Или который закопает тебя.
В лодке стало холодно, хотя июньское солнце ещё висело над морем. Холод шёл не с воды, а от людей, которые только что поняли простую истину: в пустыне, где нет закона, каждый сам себе Бог. Но если ты не милосерден, то Бог из тебя получается злой и слепой, и молитвы ему шепчут не о спасении души, а о том, чтоб сосед не проснулся.
Солдаты гребли, мерно, устало. Савватий сплюнул за борт.
Господин Перелешин достал часы, щёлкнул крышкой. До пожираемой песком Пыдаямы оставалось два часа ходу. Два часа тишины. Два часа, чтобы двум бывшим друзьям привыкнуть к мысли, что они уже не люди, а два хищника, запертых в одной клетке, которую скоро занесёт песком.
Вода за бортом была черна, как грех.
Свидетельство о публикации №226031101078