В прошлом письме ты спрашивала, помню ли я профессора Спаланцани, который читал у нас историю итальянской архитектуры, но я никогда не слышала такого имени, вероятно, милая Софья, ты путаешь, у нас преподавал не Спаланцани, а профессор Pink, миниатюрный и рыжеволосый, он постоянно ходил в черном сюртуке со вставками желтого цвета, а руки скрещивал за спиной, и потому напоминал нахохлившуюся выпь; перед тем, как войти в аудиторию он медлил и шаркал ногами за распахнутой дверью – и Андре с Пьером, сидевшие около входа, покатывались со смеху при виде его носа, кончик которого то показывался, то исчезал в дверном проеме, кстати, нос был беломраморный, идеально прямой и ты, я припоминаю, вздыхала с легкой завистью, ну отчего же Господь наделил ученую выпь органом обоняния столь совершенной формы! — а я едва сдерживала улыбку, наблюдая твое недоумение, а потом мы обе синхронно цокали язычком – цок-цок, как маленькие игреневые пони, бродящие по набережной у передвижного цирка – мы всегда сбегали туда с последней пары, но если это была лекция Pinka, то – нет! – не сбегали, а слушали профессора, который откашливался ровно три раза прежде, чем начать рассказ о площади Сантиссима Аннунциата с ее арочными галереями, что напоминали мне шатры стройных тополей, возносящихся над головами подкидышей Брунеллески; ты помнишь, как профессор восторгался и рисовал в воздухе очертания арок – само совершенство – а потом осекался на полуслове, обводил ладонью полукруг, словно гладил копну пышных волос, всхлипывал и — плакал навзрыд, когда вдруг припоминал свою жену, пропавшую в Майданеке, рыдал так горько и безутешно, как одинокий малыш плачет о своей единственной драгоценности — потерянном оловянном солдатике, вот и я не могла этого выносить, стесняясь своих слез, прижимала тетрадь с конспектами к лицу и сидела так, не в силах пошевелиться, а профессор быстро ходил от окна к двери, всхлипывал и гортанно выкрикивал названия площадей, дворцов и палаццо: Ручеллаи, Строцци, Питти – и сбегал от нас в буфет, чтобы выпить стакан сельтерской, бедный старый профессор, он нуждался в нас больше, чем мы в нем, уже много позднее я поняла, что наша любовь была взаимной и крепла тем сильнее, чем больше слез было пролито под конспектами – я, конечно же, говорю о себе, о своих заплаканных и измятых тетрадях, многие из которых и сейчас еще живы и я храню их в сиреневом чулане (он и вправду – такой, я купила сиреневую ткань, и сделала абажур), в который заглядываю иногда вечерами, после особенно тяжелых дней, когда мне никто не нужен, кроме воспоминаний; твоя подруга, дорогая Софи, устала странствовать по миру настоящего, ей нужен покой и молитва, что возносится в Санта-Кроче, где я так никогда и не была, хотя всегда мечтала увидеть фрески Джотто и узнать в бродяге нищем святого Ассизца, или пройтись под руку с … по аллеям сада Боболи – интересно, о ком ты подумала, когда увидела вместо имени неразговорчивое многоточие? – нет, нет, это не Андрэ, и не Пьер, и даже не красавец Микки, я говорю о старой грустной выпи в нелепом сюртуке, - для нас он уже тогда был стариком, а ведь лет ему было совсем… меньше, чем мне сейчас, а лучше его для меня никого и никогда не было, да и не будет, мне нравятся нелепые, умные и печальные, ты же знаешь, но наши мальчики всегда городили редкий вздор, хвастали своими мускулистыми телами и высокомерно поглядывали на профессора, будто сравнивали его с собой, а мне было смешно и тоскливо, я ведь уже ощущала неизбежное: Флоренция уплывет, покачиваясь, в морок мятежных буден, исчезнет в суете и заботах, так и случилось – кампанила Джотто вознеслась в зенит, рассыпая разноцветную мраморную крошку, церковь Сан-Лоренцо сжалась, как испуганный еж, сложила иглы и отвердела, а ведь была мягкой и податливой когда-то, площадь Синьории отзвучала гулким эхом и – знаешь - меня душат стены колокольной башни, словно Савонаролу, я невыносима и глупа, знаю, весь мой ум – это наносное, сплошные цитаты, псевдонаучные сплетни, да исторические пересуды, я все забыла, милая Софи, я забыла золотую, залитую солнцем Флоренцию, я потеряла дорогу в юность, я утратила себя в изнурительной погоне за призраком свободы, но зато теперь я понимаю, почему я всегда выбирала Флоренцию, а не Венецию: обе они – дети солнца, но одна – обручена воздуху, а вторая – воде, и мне, как рыбке по гороскопу (я не верю в астрологические басни, это мифология звезд, не более) положено задыхаться на воздухе, раскрывать беспомощный рот и раздувать жабры, каждой клеткой тела ощущать, как прекрасна и неслучайна жизнь и… прости, я отходила к окну, чтобы полить герань, когда я написала последнюю фразу, то почувствовала, как усилился запах герани, она всегда пахнет невыносимо сильно, когда хочет пить или предвещает перемены, но в этот раз она мечтала и том и о другом, и вот я решилась, Софья – я еду во Флоренцию, я немедленно собираюсь и – нарушу затхлый покой бестолковой своей жизни – уезжаю во Флоренцию, нет, я даже не буду собираться, просто сейчас же – на вокзал, только перечитаю и отправлю тебе письмо; я написала его без единой точки, они, как горловые спазмы, они душат меня, запятая обещает продолжение, а за точкой обязана начаться другая жизнь, но я не отыщу ее здесь, я хочу задыхаться на солнечном флорентийском ветре, я должна быть там, найти его руки, плечи, признаться ему в любви – да, все о нем, о печальной выпи, которая бродит по Боболи или по Санта-Тринита, мы встретимся на этом мосту, он будет стоять, понурив голову и смотреть в живые воды Арно, я возьму его за руку и скажу: не смотри, не смотри, просто доверься, и я подведу его к Весне и наши ладони лягут на шершавые камни и я пожелаю… пусть Майданека не будет и его любимая живет, а значит, я никогда не услышу плача навзрыд и не увижу дрожащих плеч, не возьму его за руку и не пожелаю счастья не для себя, - все же, я счастлива, потому что мне ничего не надо, Софи, кроме пьянящего флорентийского ветра и солнечных вислоухих зайцев, которые врывались в нашу аудиторию, когда профессор распахивал окно после грозы, так что дребезжали стекла и цитировал русского поэта, по-моему, Г. Милева, что-то о горах над Арно и блеске трав и запахе далей, а в окно вливался шум и гам птичьего щебета, жадных листьев-птенцов, напившихся ливня, крики мальчишек – разносчиков и зазывал, и я ощущала вкус миндаля и слаще этой горечи не было ничего в глазастом изумленном мире, я была счастлива, так счастлива, что и сейчас чувствую: все исполнилось и сбылось, и самое драгоценное мое достояние – это не моя память, Софи, а благодарность, о которой мне нечего сказать, кроме того, что я ощущаю ее, как свое второе «я», как свою новую жизнь.
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.