Не распаковывай

Россия такая страна, о которой что ни скажешь, все будет правдой. Даже если это неправда. У. Роджерс
Не пришей кобыле хвост. А пришей обратно пуговички к своей старой рубашке. А то вот совсем распоясался.


Антиутопия (от греч. «anti» — против) — жанр литературы, который описывает воображаемый мир, где люди ведут жалкую, бесчеловечную, полную страха жизнь.

Вы видели пьяного с бутылкой в руке, идущего посреди улицы от забора к забору и при этом что-то орущего? Это – публицистика. Желание выражаться. Сказать что-нибудь, прошептать, заорать или вывести в формулу. Наука вся – это тоже публицистика. И культура – такая же. У каждого есть тяга дать своё объяснение, приставать к ближним и даже к чужим, потому что скучно, и чего-то хочется такого. Придумать лозунг, дать имя эпохе, послать куда-нибудь или просто махнуть рукой. Сказали вот был Модерн, вот это да! А теперь Постмодерн. То же самое «да», только вывернутое наизнанку. И шарахаются с бутылкой в мозгах, стучатся в двери конторы «Мосгаз» и бормочут что-то про цивилизацию Ваала. Ну, никак без этого. Без беспокойства, то есть без публицистики. Ненасытность ума, неизгладимость натуры – это требует чего-то такого, выражения сугубо личного, это как плоскогубцами зуб вырывать у товарища по несчастью, еще утром писавшего стихи про унитаз, а потом стучавшего пустым стаканом по столу на кухне. И магазин еще закрыт. А выражаться надо. Неисчерпаема воля к публицистике, порождает не только чудовищ, но и сон, после которого все равно не удается проснуться. И тогда им мало Бога. Ибо кажется, нутром самим чувствуется, что после Бога есть что-то еще. А что там, за Ним? Это тянет, волнует и зовет чернотой. И где же здесь человек?

ЧЕРНЫЙ ЯГЕЛЬ   
ЖИВАЯ КНИГА

– Знаешь, а мне кажется это с нами что-то случилось. Мы оказались в будущем. А так.. А так вокруг все на месте. Кроме нас.

ПРОЛОГ

Если томит тебя неведомая сила и грусть, и печаль докучают тебе, и кажется, что слишком мрачно вокруг и темнота поедает тебя, то прими этот дар бесценный, животворящий и исцеляющий.
Возьми себе в путеводители Слово и начни свой путь. Куда не свернешь, куда не ступишь, Слово откроет тебе новый доселе невиданный мир. И чем дальше ты будешь идти, тем больше откроется тебе удивительного, незнакомого, и чего не было никогда, то вдруг станет и явится перед тобой. И люди, и цветы, и деревья, и птицы вокруг, и небо – все они новые, как будто бы только что рожденные и сразу же получившие полноту бытия и бессмертие.
И представь себе, как они удивятся, и каково будет их изумление, и какова будет их радость, ибо и они тебя раньше и прежде не видели и даже не знали о твоем существовании. А теперь вы вместе и в одном. И это удивительно яркий, наполненный светом и любовью мир.
Следи за Словом, доверяй ему. Без него ты не сдвинешься с места. Без него – мир пустыня, без него гаснут звезды. Слово приходит к тебе даже во сне, чтобы любовь твоя не остыла, и горят, словно звезды, глаза.
Вселенная приветствует тебя. Теплом и вдохновением.

Еще один ПРОЛОГ
Камень Времени, Камень молчания

Красное время капало кровью, синее – медью, зеленое – медом. Время бежит, крутится, сочится, способно на выверты, но никогда не возвращается. Оно скрипит, ворочается, охает, покрывается ржавчиной, обрастает мхом, зарубками и печатями. Однажды оно у всех на глазах почернеет, закипит и пойдет трещинами, начнет крошиться и бесчисленными обломками падет, как скала в бездонное море остывающей вечности, подняв до небес невиданную волну, мириады ослепительных сияющих брызг и обозначив все окружающее пространство неслыханным грохотом, скрежетом и непрестанным криком. В этом положении оно и застынет.  Превратится в камень молчания. И далее уже ничего не будет, потому что нельзя, да и некому сказать будет, где потом, а где вчера, и куда оно все вместе делось.

***
Часы пробили до минор. Часы пробили дно.
Автобус шёл по мосту через какую-то городскую речку. Внизу, в мутной воде лежал, будто в ванне, и лениво плескался крокодил. Он никуда не плыл и не прятался. Лежал на спине, на лёгкой ряби, и гладил себя лапами по морде.
Голова у него была слишком большая. Почти в половину туловища.
Один из пассажиров обернулся — захотел сказать людям в салоне автобуса про то, что увидел под мостом. Но никто не посмотрел. Все ехали дальше и глазами вперед.
Он, этот странный засланец из мезозоя, длинноносый диплодок, был похож на дракона. На существо, которое здесь не должно быть. И в этом таилось знамение. Своей беспечностью он выражал то, что обычно прячется в глупых словах: всё идёт по плану.
Проткнуть небо вилкой. Порвать облака. Деревья вывернуть с корнями, опрокинуть скалы, траву вместе с дерном, как кожу живую, с земли снять… Поломать все колокола и в колокольнях самих поджог устроить. И что? Разве это кого-то остановит? И они прекратят бессмысленный и беспощадный убой скота и людей, разорение?
Отчаяние людей, живущих ведь только за счет и благодаря этим коровкам, куда вкрутить, во что вставить?
Часы пробили до минор. Часы пробили дно. Огромная страна, где рвутся провода и связи, где вывернут смысл наизнанку. А ведь это только начало. И что дальше? Жили под серпом и молотом, а теперь под санкциями и частоколом запретов. Быть вам свидетелями дней горючих и тяжких, грядущих и уже перемешанных с грязью, навозом, кровью и всеобщей беспомощностью остановить это безумие.
*  *  *
…И потом, когда уже многие облегченно вздохнули и подумали, что беда прошла стороной, внезапно, быстрее, чем в мгновение ока, включили невиданный никогда прежде свет. Ослепительно яркий. Невероятный, всепроникающий дьявольский свет легко пронзил, расколол и наполнил путымское небо от края до края. И этот свет в доли секунд превратился в огромный кипящий ярко-желтый с красными, бордовыми, зелеными вплавлениями огнедышащий гигантский шар.
Шар этот величаво набухал и рос, и опоясывался скользящими по нему белесыми туманными кольцами, и величавый, и мерзкий, поднимался всё выше и выше. На сей час это была глобальная металлургия. С тончайшим шевелением адской кочергой по всей таблице Менделеева.
***
Маленькие маки молились и ветер вздыхая, причесывал утомленный мох. И камни, сгрудившиеся под высокой горой, как прихожане, шептались друг с другом едва повернутыми чопорными лицами. И озеро, прикрытое мелкой ивой, сложило ладошки в прошении к небесам, и птицы присели, спрятали крылья, чтобы не мешать ветрам и не нарушать многоголосия жизни, и чтобы послушать в час оный псалмопение трав и кустарников.

Вспышка осветила тундру на сотни километров, её заметили пассажиры и экипаж Тюрикова.
Свет от взрыва был настолько ярким, что его увидели из ошарашенной тундры на расстоянии более четырёхсот километров от вероятного эпицентра — крыш и высоченных, угрюмо чадящих на сотни верст вокруг труб Горнорыльска. Выскочили, выкатились из чумов и оленеводы носковской тундры. И сразу обратили внимание, что все олени сами почему-то сбились в одну кучу, прижались друг к другу, многие при этом легли на снег, как флегматики, жуя безучастно свою жвачку. И верные псы, юркие мелкие шпицы, оленегонные собаки, легли у нарт и около снегоходов, изредка почесывая себя лапами за мохнатыми ушами.
— Что это? — удивился молодой Вэнго.
— У русских бог рассердился… — задумчиво ответил его дядя Мотюмяку.
— Думаешь? А если это Нум, наш Великий Дух?
- Или сама богиня земли, Я Небя, мама-олениха?
— Да! Наверное, земля встала, — согласился Мотюмяку и прищурился, глядя из-под ладони на потемневшие вдали холмы и все еще отсвечивающие нкепонятные небесные вспышки озера тундры.

***
…Ничего такого сугубо горного и военного на ближайшие сто километров вокруг Путыма не было, военизированный горноспасательный отряд Стецюры охранял нефтебазу, тушил пожары и в случае чего был на подхвате у городской администрации, а так-то он по бумагам входил в структуру Горнильского отряда.
Геннадий Стецюра, чернявый и кареглазый полковник в тридцать семь лет и командир специального военизированного горно-спасательного отряда сидел за широким столом в своем кабинете. Напротив него с недопитым стаканом водяры сидел его заместитель по хозяйственной части Михайлыч, он же майор Олег Шерстобитов. Краснощекий, с пивным и для его полста лет вполне обычным  и круглым камбузом. И здесь же для кворума присутствовал командир первого взвода Лизунов Виктор. Он имел привычку кидать любые попавшиеся под руку ножи, вилки и всякие острые предметы в ближайшие стены, двери, шкафы, оконные рамы и, надо сказать, получалось это у него достаточно ловко. Он был правой рукой Стецюры, в недавнем прошлом участвовал в реальных военных заварушках, имел боевой опыт и даже ранение: на животе под тельняшкой у него был длинный шрам. А вот Михайлыч – тот для Стецюры скорее всего был левой рукой, ловкий на махинации с бумагами, документацией и всякими материально-техническими ценностями. Потому и заведовал много лет этой жизненно-важной частью отряда. Менялись командиры, а он так и оставался заместителем, ибо другого кандидата на сие ответственное место найти было трудно да, и не требовалось.
Они обсуждали впечатления и новости после того, как небо необычайно распухло и разом потухло, и не стало отдаленного во весь горизонт гула, будто бы из брошенного и забытого не выключенного из сети на каком-то стадионе огромного динамика. Концерт давно уже кончился, все разбежались, а он неприятно фонит и звучит. Он еще походил на звуки, как будто из необычайно громадного органа вынули трубы  и переместили их куда-то в угол неба, самые низкие это будто бы какой-то хмельной монах пал грудью и головой на мануалы, а нога повисла на большой педальной бомбарде, и пошел потому по-над землей этот протяжный с резонансом рокочущий очень грозный трубный гул.
 – Хе-хе, представляю, как эти олухи в Горнильске, когда началось светопреставление, вылупили зеньки и полезли глядеть в окна на эти огромные во все небо вспышки…
– Ага! И через самое короткое время были размазаны по стенам своих квартир и кабинетов. Взрывная волна от термояда – страшная сила! Бабахало, по-моему, раз пятнадцать. Одна за одной! Была такая, что и до нас докатилась.
– Нифига! Они умные, в руднике каком-нибудь засели, а там глубина больше километра! – возразил Витюха.
– Ну-ну, а клеть как опустится, если у них тоже полная отключка по электричеству? А так-то на глубине, наверное, можно выжить, если, конечно, у них там есть вода и какие-то запасы или даже специальные помещения…
– Не фантазируй, козырные места там сразу же заняли вышестоящие товарищи – вся управленческая шушера, они тоже не дураки!
– Думаю, с генеральской проверкой к нам теперь в отряд никто из Горнильска скоро не явится. Им не до нас!
– Вот это, как пить дать. Точно! Там у них, скорее всего, полный кирдык. А мы пока что в своем окопчике живы-здравы.
Спасатели едко заржали и налили по стаканам водочки. За высокомерие и чванство они не любили коллег из комбинатовского отряда и потому сочувствием к ним не страдали.
– Давай, Михайлыч! Помянем что ли? Водка, она такая, сейчас в самый раз стаканчик накатить... Для профилактики. Чтобы радиации не боятся.
Цинизма многим бойцам Стецюры занимать не приходилось. И ума в своем деле им не занимать. Матерые, ушлые. Как на подбор. Сами все умели, сами всех имели. Кого хочешь и как хочешь. Суровый народ в отряде подобран. Большинство из них – закаленные, уже не раз проходили огонь и воду. И нынешняя обстановка в Путыме и вокруг сигналила о том, что для этих грубых с виду людей, может быть, и вправду спасателей, наступил час медных труб. Ибо в спасении нуждалось не только население, и не одни только оставшиеся в живых малые дети, женщины и старики.
***
В штабе городском Хлопошкин, представитель красноярский, в костюме, при галстуке, в блестящих ботниках сидел не снимая пальто за столом и нервно тарабанил по дереву.
– Может, траур объявить? На три дня хотя бы…
– Ты совсем что ли, того? С катушек съехал. Еще и ленточки черные к пиджакам прикрепить? – Талызин хотел, было, обрезать фантазии представителя. А тот продолжил свою мысль:
– Ну, не знаю, может, и ленточки. Уцелевшим так и так нужно что-то предъявить. Наличие власти. – Уполномоченный от губернатора нервно застучал под столом носком ботинка, выдавая свое беспокойство и растерянность.
– Так на хрена черные ленточки? Давай уже сразу – георгиевские! У нас после майских осталось еще целый фургон… – возразил Догадаев, еще один член штаба, руководивший до того молодежной политикой района.
– Во-во! И оркестр еще нужно вывести на улицу, на площадь, и чтобы «Прощание славянки» сбацали. Ты мозги-то включи, о чем говоришь? Фонарик в башке своей включи. И посвети, что там осталось?  – Талызин прервал совещание и хлопнул ладонью по столу. – Не о том, господа-товарищи, говорим. Не о том. Люди с ума сходят, а мы…
В это время расталкивая публику в больничном коридоре и чуть ли не вывернув дверь в кабинет, ворвался человек с улицы.
– Там уже началось!
– Что началось?
– Пугачевщина, что! Одурели совсем, народец кипеш поднял. Провокаторы оживились! – Человек тяжело дыша плюхнулся на стул рядом с Хлопошкиным, надавив тому грязным сапогом на блестящий ботинок.
– Сволочи! Избивать начали.
– Кого избивать? Кто?
– Всех! Кого под руку… Начальников ищут. Кто из управы, кто аппаратчики… Черникова завалили. На Петухова напали, полушубок разодрали, лицо разбили!
***
– Зачем же так, что все сразу? И верх, и низ, и слева, и справа! Погода ни к черту! Небо не небо. А еще эти вспышки, грохот, дым и гарь…
– А как ты хотел? Чтобы по очереди? Сначала вежливо, как в парикмахерской, пригласили бы пройти к зеркалам, присядьте в креслице, пожалуйста? Накинули бы на плечи по-царски клеенку. Попрыскали бы сверху на прическу водичкой. Душистой. За ушами причесали бы. А потом… А потом к черту все! На лысо.
– Так люди же… Горя-то сколько!
– Один человек, да. Это горе, трагедия. А сотни там или тысячи, это уже статистика…
– Врезал бы я тебе! По роже. Как ты можешь говорить такое?
– Это не я сказал. Это уже до нас и сто лет назад говорили так. Когда стирали города и переворачивали историю…
– Это нельзя носить в голове. Невыносимо!
– Тогда сплюнь. Вытри лоб. Иди и делай то, что нужно. А что теперь говорить?
– А что у других? Неужели то же самое? Ты только представь, сколько слез и горя.
– А чего тут представлять? Не грузи. В окно посмотри! И без того тошно.
– Неужели это только нас? И за что? Как будто небеса обрушились. И чем мы заслужили такое?
– Не надо было в Москву жалобы писать на имя президента. Просить, чтобы помогли нашим чинушам очистить дворы от мусора и все такое…
– Да что ты такое говоришь? И кто писал? Я лично ничего никому не писал…
– Зато другие писали…
– Ну, неужели только из-за этого? Бред какой-то…
– Разумеется, не только из-за мусора. И бесхозяйственность, бардак, куда не ступи – и это еще далеко не причина.
– Слушай, давай прекратим, а?
– А я тебе о чем? Давай еще раз посчитаем, посмотрим, что у нас осталось? Из продуктов. И воды на сколько хватит… И спать-то как теперь? Обогревателей не включишь. Костры теперь жечь. По всему городу так.

***
Будто бы никто не видит, что происходит сейчас и как сгущаются и наливаются тучи, как неопровержимо, неотвратимо приближается война! И никаких таких массовых шествий, никаких митингов и протестных колонн нигде не наблюдается! Все идет своим чередом. И только определенный сорт людей по ту и другую сторону границ ежедневно и еженощно совещаются, что-то решают и обсуждают, и откровенно уже готовятся к войне. Войне страшной, всеохватывающей, все сметающей. А вы говорите, нет никакой такой роли у личности, она - ничто, пустышка. Все решают процессы в обществе. Это оно такое, само из себя рождает будущие потрясения, грохот и безумие. Ты, мол, почитай диалектику. Так, где же оно такое общество? В каких еще сказках? Поглядите в окно. Никого там нет. Кроме кошек бродячих, ветра и ленивых облаков по небу. И только в кабинетах вот все еще что-то сидят, обсуждают, решают… Слуги народные. Жертвы несчастные каких-то незримых процессов в обществе. Не сегодня, так завтра и выйдет из-под полы их или еще как-нибудь приказ: в ружьё! И пойдет, закрутится. И пыль, и грохот, и горя поток, и проклятий ручьи… Ну, а что тут поделать? Такова се ля ви. Личности у нас ничего не решают. Все корни смотри в процессах общественных. Эволюция жеж! Черт ее подери.

Где ты, звездочка, которая раньше всегда смотрела на Землю? Люди искали ее и не находили. И терпеливо, жадно ожидали, когда разойдется пелена из сплошного тумана, когда сила их желания превысит уныние, качнет облака, всколыхнет тяжелые тучи, чтобы расступились они, разошлись и дали бы волю глазам. И так оно на этот раз и случилось.
Тысячи глаз смотрели теперь на эту звездочку. А она светила им тысячи лет. И раньше смотрели другие, и не замечали. А она все висела и висела, и все видела. И всем светила.
*  *  *
Первые признаки Катастрофы были едва уловимы. Примерно за два часа до глобальных вспышек по всему региону зафиксированы повреждения линий электропередачи и трансформаторных установок. Начались многочисленные локальные пожары, хлопки и взрывы, разрывающие тишину города. Повсеместно погас свет: электробытовые приборы вышли из строя, связь пропала, остановилось оборудование предприятий. Началась цепочка технологических и дорожных аварий, и появились первые жертвы. Эти события в самое кратчайшее время вывели многих людей на улицы.
Общественный транспорт встал, заглохли практически все современные автомобили, отключилась электроника и автоматика. Погодные условия резко изменились: вместе с нарастающими порывами ветра неожиданно налетел обильный снег, и видимость предельно уменьшилась.
Это была весьма звонкая и увесистая пощечина всей электромеханике, радиоэлектронике, энергетике и электроснабжению. Неведомая сила в считанные минуты завалила столбы и опоры путымской цивилизации, и, надо полагать, столь же разрушительно прошлась по другим регионам. Кто мог, те и кинулись к включателям, рычагам и кнопкам – ничего не работало. Как будто невидимая плотина перекрыла мнимую мощь хрупкого, как стекло, человечества.
После этого через самое малое время появились слабые и отдаленные толчки и кратковременное дрожание почвы. Возможно, это были симптомы психического перенапряжения наиболее чувствительных людей. Затем установилось некоторое затишье. Когда погода вовсе перешла в самую настоящую зимнюю мглу с пронизывающим и дующим со всех сторон ветром, беспрерывными снежными зарядами, слой снега быстро набрал тридцать и более сантиметров, а на углах и поворотах образовались метровые заносы.
Далее наступил самый важный момент. Снег, как навалился, так и затих, открыв всеобщему обозрению несколько слоев самых разнообразных свинцовых, золоченых, алебастровых, перистых и кучевых, а также слоистых облаков. Облака были совершенно низкими, словно руками можно было их потрогать, и очень высокими – как верхние шторы в громадном небесном театре. В этот момент наступила некоторая монументальность, внезапно ожившая античность – восставшая из веков назидательная соразмерность, строгость пропорций, а также хладная торжественность и многозначительность.

После череды предвестий и красноречивых знамений на таймырской земле началось давно ожидаемое грандиозное богослужение, где за архиерея и диакона выступила сама Природа. Церковным старостой был назначен ветер.
Земля и небо, высь звездная и днище подножное, и всякая букашечка, и камушек каждый – они все, оказалось, сироты бездомные под тяжелой стопой Качуры, силы и духа всеобщего умерщвления. Старые люди заполярных широт знают это божество и сколь оно безжалостно и беспощадно, потому что в нем нет никаких чувств, из его сердцевины вынуто то, что держит каждую травинку на земле и каждую паутинку, и всякое живое, а это – самое что ни есть простое желание жить. Качура жить не хочет и потому разум у него молчаливый и он, как будто слепой, ко всему безучастный плодит одно разрушение.
В других краях разных богов у людей на всякий день хватает, а про этого забыли, не помнят, потому что и память сама у них с давних допотопных пор помята, размыта и за тысячи лет обращена в песок удовольствий и праздности. В тундре это не терпит, здесь каждый день по-священ выживанию, сопротивлению и упорству, без которых нет огня и нет дыхания, и это одинаково, что для людей, что для зверьков, для птиц и трав, мхов и лишайников. И потому люди Севера знают, что такое Качура и что случается, если этот божок начинает свое мрачное шествие по городам и поселкам, холмам и впадинам, идет в озера и в реки, по горам и по небу, в любой чум или дом. Он не имеет цвета, без рук и ног, и вместо глаз у него дыры безмолвия, а запах есть – сладкий и противный, может быть, тонким, как дымок от папироски, а может быть и липким, как дерьмо, прилипшее к подошве.
Гнев, накопленный в глубинах недр, запертый до того в шахтах и рудниках, прокаленный в тесных плавильных печах и заточенный в городских квартирах, затаенный в глуши, растворенный в отравленных реках и разбуженный в горах, это он вызывает Качуру, гнев родившийся из отчаяния, из унижения и поругания, гнев и возмущение вызванные бесчувствием шевелящихся и промышляющих, это протест невиданной космической силы, это горечь земли и обида за ничем не оправданные ее страдания, это просто всепожирающее пламя от переполненной чаши терпения.
И стойкость этой цивилизации хрустнула, как яичная скорлупа, до того служившая оболочкой упрямства, заносчивости и властолюбия. И ненасытность алчных явила себя грязным и разорвавшимся от нечистот пузырем, и черви явившиеся из него, напитались ухмылкой и в самое короткое время наполнили обмякшее тело того чудовища, что еще недавно называли человечеством и неким сообществом.
Темная и смутная глубина жизни вывернулась и выплеснулась наружу…

***
ПЕРЕХОД ПЛИНТУСА ИЛИ ЗОВ ПОЛЯРНОЙ ЗВЕЗДЫ

…Панкрат уже обратил внимание: с бродягами был всегда один странный тип, и его вдруг не стало, куда-то пропал. Ну, не съели же его попутчики! Он подошел к компашке вплотную. Из любопытства. И сразу понял, что бродяги чем-то встревожены.
Сидели тесно, кучкой, вокруг жестяной банки, в которой тлели угольки — смешные суррогаты костра. Было тихо, только ветер щипал края брезента и моргал надрывно редким северным светом.

— А где у вас этот? — спросил Панкрат, глядя на пустое место у рюкзака, где тот обычно сидел, поджав больную ногу.
Бродяги переглянулись.
Первым ответил Дед Артур — седая щепка с глазами, будто прожженными кислотой из какой-то лужицы в тундре, а во рту у него все еще дымящийся окурок, перекидываемый в сморщенных губах из одного угла в другой.
— А ушёл, — сказал он спокойно, как о том, что кто-то пошёл с ведерком или кружкой к ручью за водой.
— Как это — ушёл? — Панкрат нахмурился. — У него же нога… Да, он и шагать-то долго не протянет. Помер?
— Не-ет, не помер, — Дед даже улыбнулся. — У нас тут это быстро видно. Если человек помер — это одно. А если ушёл — совсем другое дело.
Панкрат ждал продолжения, но старик затянул паузу, попыхивая нескончаемой почему-то сигареткой, будто смаковал дым собственной загадочности.
— Понимаешь, — наконец сказал он, подбрасывая в жестянку пару щепок. — Мы вчера ещё заметили, что Плинтус изменился. Глаза у него стали… ну, не как у людей. Тихие такие. Слушающие. Он всё на небо глядел. И ночью — не спал ни минуты. А вот еще. Про звездочку какую-то говорил.
— Так вот, — вступил другой бродяга, худой, как палка от лыж. — Утром возимся, значит, берёмся тряпки сушить, а он идёт. Прямо на сопку. Вот на ту! Нога его больше не мучила. Поднимается, будто не ощущает веса.
— Мы кричим ему: «Куда?» — продолжал Дед. — А он только рукой махнул. И выше пошёл. И выше. А потом — хоп — и нет его. Как будто растворился. Не в тумане, нет… в дальней стороне.
— Это где? — спросил Панкрат.
Дед Артур ткнул сморщенным пальцем куда-то в серую тундровую зыбь, где сопки клубились, как оледеневшие фантомы опрометчивой мысли.
— Там. За линией. Где людей уже не бывает.
Панкрат проследил за жестом старика. Но чем дольше смотрел, тем сильнее ощущал странное: будто пространство над сопкой чуть колышется, словно прозрачную ткань кто-то теребит там пальцами.
Ему даже почудилось — всего на секунду! — что над гребнем промелькнуло что-то тёмное. Как тень, отброшенная несуществующей зримо птицей.
— И что, — спросил он, — вы сами не хотите туда… уйти?
Дед засмеялся тихим стариковским смешком, полным смирения и какого-то лукавого суеверия.
— Нам рановато пока что будет. Не созрели мы. Видишь сам — не сияем. Тяжёлые мы ещё, топкие. Земные. А Плинтус — он, да, выходит, дозрел. Лёгкий стал, как дым. Вот и ушёл.
Панкрат махнул рукой, будто отгоняя пришлый и схожий с наваждением холод.
— А сам-то что? Мошт тоже собрался. Туда. На сопку? - спросил его через некоторое молчание и с какой-то хитрецой старик.
— Я пока что тоже тяжёлый. Телесный. Живой. И дел по горло.
— Ну-ну, — Дед усмехнулся. — Не зарекайся. Я вот гляжу на тебя — румяный стал. Просвет есть. Ещё чуть — и тоже начнёшь сопки разглядывать не глазами, а тем местом, откуда ветер слушают.
Панкрат хотел ответить язвительно, но не смог. Слова застряли. Потому что его взгляд снова сам по себе упал на ту самую сопку. И на секунду ему почудилось — нет, почти показалось наверняка, — что воздух там не просто дрогнул, а… разомкнулся. Легонько, будто дверца на чердаке, когда сквозняк в затылок дышит. И за этим размытым промежутком — что-то было. Не человек. Не зверь. А половина только. И Плинтус… словно бы стоял там. Повернувшись к Панкрату спиной. Сутулясь, как всегда, но уже не от боли, а от того, что смотрит куда-то дальше. Чего им уже никогда не увидеть.
Мир вернул себе очертания. Невысокие тундровые деревца снова стали деревьями. Сопка — сопкой. Панкрат моргнул.
— Чёрт… — выдохнул он.
Но бродяги только переглянулись: похоже, они уже знали этот взгляд — человека, который впервые заметил щель. Дед Артур подвинул ему кружку с дымящимся чаем.
— Ничего. Пройдёт. Или наоборот… начнётся. - И добавил почти шёпотом:
— А если начнётся — уже не остановишь.

***

ТУРБУЛЕНТНОСТЬ ЯСНОГО ДНЯ

Глава 1. Небо и земля

Бывает время, когда мир, сотканный из привычных звуков, одинаковых дней наполняется какими-то странными чужими голосами, как будто невидимые барабашки, как стаи куропаток в тундре, ищут подходящие лощины, бугры и кочки, и уже оттуда квохчут, кубэкают а то и сразу настороженно и раскатисто кого-то предупреждают: «кубэрррррр», «ко-ко-коко-кубэррр-р-р» или просто сигналят «ко-ко-ко».
Непонятных сигналов, посылок, знаков, примет теперь полно вокруг нас. Возможно, они на самом деле чистая случайность или просто россыпь разрозненных, никак не связанных искр бегущих по небу безымянных комет. Но порой за ними угадывается невидимая пружина, скрытый механизм, толкающий человека взбодриться и хотя бы почесать себе ухо. Чтобы увидели, услышали, чтобы включили внимание. Тогда эти знаки – не отголоски пока еще скрытых тайн, а намеренно посланные вестники из моря провидения, в суету и шумы повседневных забот. И с этим хочется разобраться. Где здесь игра воображения или просто мнительность? А где – подлинные, зовущие к пробуждению, осколки какой-то одной важной для всех новости или мысли? Это схоже с томлением души после сна, когда тщетно пытаешься выследить смысл полупрозрачных видений, схватить их ускользающую суть. Слова растворяются, мысли тают, и вот уже образы, только что казавшиеся ясными, размываются и уходят в забвение. И после этого новый день. Но все с той же старой дверью. Распахнутой для открытий и впечатлений. Да! А уже ближе к ночи всё опять пойдет по спирали – попытки осмыслить то, что накопилось и то, что есть и то, что будет… 
И самый главный вопрос: «А что это было?» Говорят, была жизнь, белый свет. И миллионы проходили уже до тебя этот путь.

Анисия стала замечать эти послания. Она каждый день с утра пораньше включала монитор, смотрела, что же успели передать в Метеоцентр ее восточные коллеги – синоптики Чукотки и Камчатки, начинающие свой обычный рабочий день на пять часов раньше, когда у Анисии еще глухая ночь. Она сравнивала прогнозы погоды с тем, что видела у себя за окном, и между делом проглядывала начинку из ленты новостей.
«Таинственное синее свечение в ночном небе зафиксировано сразу в нескольких регионах мира…»
Анисия поморщилась: «Вот опять сигнальчик!» И не удивилась тому, что сообщалось далее: «В сети распространяются версии о возможной катастрофе глобального масштаба». Вот это слово — глобального — всегда вызывало у неё раздражение. Оно было слишком удобным. Им прикрывали всё, от панических фантазий до реальных процессов, которые никто толком не понимал.
Анисия сидела за столом у окна с незатейливыми шторками. А стол этот стоял на самой макушке Земли – на Северном полюсе! Конечно, фигурально выражаясь и, если верить ученым. Они утверждают: магнитный полюс планеты за последние годы заметно сдвинулся. Он покинул Канаду и прямиком устремился на Таймыр.
Анисия еще со школы знала: Земля — это большой магнит. Один его полюс находится в Арктике, другой — в Антарктике, а между ними натянуты незримые линии геомагнитного поля. Именно по ним ориентируются перелётные птицы, их чувствует стрелка компаса, указывая направление на север или юг.
А новостная лента закручивала реальные катастрофы и фантастические слухи в единую спираль ожидания, тревоги и неопределенности.
«Очередная “дыра в земле” на Ямале… сто семнадцатая по счёту…» Она остановилась на этой строчке. Слегка прищурилась.
— Сто семнадцатая? Сколько же ещё Земля выдержит?
В детстве ей рассказывали: если земля проваливается — значит, под ней кто-то ворочается. Тогда это казалось сказкой. Теперь это были сухие отчёты геофизиков.
Дальше — ещё веселее. «Радиостанция Судного дня» за сутки передала двадцать четыре закодированных сообщения… Слова были бессмысленными: «лагограч», «панкосвод», «таймокод».
Анисия поймала себя на том, что читает их вслух — как заклинания. В сказках северян такие голоса считались предвестниками: не тебе адресованы, но ты всё равно их слышишь. Раньше это приходило через шаманов. Теперь — через экран.
Следующая новость была совсем плохой: К Земле движется облако раскалённой плазмы. Возможны перебои связи, повреждения электроники, возмущение магнитосферы…
Вот здесь она задержалась. Это уже было не из разряда жёлтых сенсаций. Это была обычная солнечная физика. Выброс массы. Геомагнитная буря. Просто раньше такие вещи проходили фоном. Теперь — нет.
Она подумала о станции, о старых приборах, о дизельных генераторах, которые запускались через раз, о радиолокации, которая и без того жила на честном слове. И вдруг отчётливо почувствовала: что-то надвигается. Не катастрофа — пока ещё нет. Скорее давление. Сгущение. Как перед грозой.
Погодой и аномальными явлениями Анисия интересовалась потому, что она – метеоролог аэропорта на мысе Косыгин, самой дальней таймырской оконечности – там, где сталкиваются, с грохотом перемалывая льды, два суровых моря, Карское и Лаптевых. Анисия листала новости потому, что читать кроме них на краю света больше нечего. За время работы в долгие полярные зимы она перечитала всю библиотеку, что сохранилась в ее комнатке от предыдущих работников станции. На подоконнике в этом году за короткое арктическое лето она вырастила азалию, две маргаритки, лимончик и фиалку. И это был ее маленький сад на границе ледовых полей. Но теперь пришло время прощаться с обжитым, выращенным, согретым в длинные полярные зимы.
Анисия сидела за столом, а за окном медленно занималось просторное синее утро, замещая собой низкие серые тучи и промозглую сырость стоявшего над мысом почти что всю неделю циклона. Небо обещало быть легким и воздушным, а значит, и нормальный летный день. Она уже успела выпить вторую чашку повторно вскипяченного чая, перелистать старую книгу про виконта, влюбленного в герцогиню, опять вернулась к новостям со всего света, но ничто не могло прогнать поселившуюся в ее душе грусть. Как будто весь мир, погруженный в свои будничные заботы и новости, забыл о ее существовании.
И только тогда вдруг пиликнул телефон. Анисия вздрогнула, сердечко, как у мышки, на мгновение замерло в предвкушении чего-то хорошего. Может быть, это он? Тот, от кого она ждала сообщения? Она протянула руку к телефону, лежащему на столе, глянула на экран.
Высветилось: «Вася Песуков». «Привет, Анисия! Как дела?»
Она вздохнула. Вася, как пуночка в тундре, эдакий таймырский воробей: шумный, настырный. Он писал ей часто — слишком часто.
Ей в это утро хотелось чего-то другого. Ей хотелось весточки от совсем другого человека. Тоже из Путыма. От Панкрата Осокина. Смелого такого, уже с сединой на висках и с виду немного грубоватого инспектора по охране природы и экологии. Он писал ей редко. Коротко. Без смайликов.
И ей хотелось, чтобы он вспомнил о ней. Чтобы отправил совсем короткое сообщение «Жив. Всё в порядке.» Или даже просто: «Как ты?» И это стало бы лучиком света для нее, пока что запертой на мысе Косыгин.
Телефон снова пискнул. Опять Вася. Опять этот путымский активист из таймырской администрации прислал ей сообщение! "Привет, Анисия! Как дела? Есть что-нибудь интересное сегодня? Может, какой-нибудь инфоповод?" – гласило сообщение.
Она посмотрела на экран и невольно усмехнулась. Инфоповод. Смешное слово. Особенно здесь, на краю света, где единственный инфоповод — это погода, лёд и то, прилетит ли сегодня борт. Для нее сейчас самое интересное — посидеть в тишине. Но что-то в этой тишине начинает скрипеть. Вася, Вася, ничего ты не понимаешь.
Она отложила телефон, не отвечая. А небо тем временем всё более оживало за окном, и уже появились многочисленные морские чайки. Наверное, опять нерпы подошли к скалистому берегу и там уже прохаживает, как меланхолик, косолапый белый медведь, никак не шарахаясь от летящих в него пенистых хлопьев и брызг от бьющихся о камни тяжелых морских волн.
Телефон снова пискнул.
"Анисия, ты чего молчишь? Я тут подумал — может, тебе скучно? Может, организовать к тебе вертолёт, апельсинов привезти?"
Она закрыла глаза на секунду. Апельсины, вертолёт, Вася — всё это показалось детским и неуместным, из какой-то другой и совсем не её жизни.
Она набрала ответ медленно, двумя пальцами: "Через пару часов улетаю. Прощаюсь с мысом. Вечером буду в Путыме".
Ответ пришёл почти сразу. "Ого! Вот это новость! Анисия, это самая лучшая новость! Я… просто очень рад». И тут же пришло дополнительно: «А можно я тебя встречу?»
Она удивлённо подняла брови. Вот этого она не ожидала. "Нет-нет, Василий, спасибо, не надо». Она уже собиралась добавить, что в аэропорту есть кому её встретить, но в этот момент связь с Путымом просто исчезла. Экран погас. Анисия медленно выдохнула.
Она снова подумала о Панкрате. О том, как он смеётся редко и негромко. О том, как смотрит — не на человека, а будто сквозь него, проверяя на прочность. Она написала Васе ещё одно короткое сообщение, не зная, дойдёт ли: "Спасибо. Не сегодня".
Отправила. Немного растерянная, удивилась тому, что рядом с ее столом стоят уже собранный чемодан и большая сумка. Двадцать три года жизни уместились в них без особых усилий. Хотя сама же это всё и собрала еще вечера вечером.
— Вот и всё твоё хозяйство, — сказала она вслух. — Возишь себя с места на место, как улитка.
Она подошла к окну — и замерла. Под домом стоял и смотрел на неё, виляя хвостом, Микуся. Огромный лохматый пёс.
— Вот так дела… — улыбнулась Анисия. — Провожать пришёл?
Микуся принадлежал начальнице станции, но с первого дня Анисии на мысе привязался к ней и стал считать её своей. Ходил за ней на замеры, ждал у двери, сопровождал вдоль берега. Иногда просто садился рядом, когда она смотрела на море.
Она открыла дверь. Пёс вошёл осторожно, будто понимал, что сегодня всё иначе. Она присела, обняла его за шею. И в этот момент телефон наконец ожил. Имя высветилось сразу. "Панкрат".
"Доброе утро. Как ты?"
Она ответила почти мгновенно: «Читала новости, – и пояснила – Новости со всего света». Поставила значок улыбки.
«А это читала?» – высветилась новая строка сообщения. «Я про это…, – уточнил Панкрат. – До Земли дошла мощная ударная звуковая волна от столкновения галактик».
«Ого!» – откликнулась Анисия. И стала искать в мониторе уже, было, потухшие новости и это любопытное сообщение. – Нашла!»
«Пишут… Вероятно, запущен новый процесс звездообразования, а человечество получило редкий шанс понаблюдать за столкновением и возникновением галактик».
— Нашла, — написала она. Чудеса настоящие.
Ответ Панкрата был с улыбкой: "наверное, это про нас с тобой".
Он прикрепил цепочку смайликов — редкость для него. Она рассмеялась.
Микуся поднял голову и внимательно посмотрел на неё, будто хотел спросить, что такого смешного произошло. Если бы они знали. Если бы знали, что впереди.

До косыгинского аэропорта ей пятнадцать минут. Пешком. По дощатому настилу. Этот маршрут она исправно торила целых три года, будучи синоптиком-технологом аэродромной метеостанции. Она знает этот маршрут наизусть. В этом полуразрушенном поселке все дорожки из досок, старых поддонов, уложенных, где на трубы, а где и на ржавые бочки. Бочек вообще, полно по всему побережью. Их шугает уже годами туда-сюда в прибрежной косе сердитое море, они образуют целые площадки вокруг домов и за домами. Да и сам поселок со всех сторон завален останками старых и тоже ржавых вездеходов, тракторов, самых разных труб и деталей от машин, станков. А в самый берег упирается носом полузатопленный и тоже весь разобранный и обглоданный льдами, штормами и временем буксир. "Колчак" - написано у него облезшей краской на рубке. Это теперь, конечно, музей под открытым небом, музей ушедшей эпохи. Когда-то здесь был довольно большой поселок с множеством служб, экспедиций, центром связи с полярными станциями. Осталось немного: две экспедиции, небольшая воинская часть, метеослужба и все еще нужный для арктических нужд аэропорт.

…Мышка-пеструшка, прозываемая северянами на финский манер «леммингом» за ее внешний вид и богатую на окрас шерсть, уже целый час сидела на бугорке, прикрытая высокими стебельками трав и ждала, когда небо совсем прояснится и от авамской реки потянется невидимый ветерок. Ей захотелось совсем уже спелой толстощекой желтой морошки, а также чернички и бруснички, но чтобы добраться до них, нужно как можно шустрее перебегать от одного кустика травы к другому, а ветерок ей подскажет, где какой запах и нет ли поблизости какой-нибудь опасности. Но мышка не спешила и поглядывала, что есть еще интересного вокруг, когда услышала, как хлопают крыльями всегда такие важные и даже сердитые гуси. Это они заканчивают обучение своих белолобых и молодых гусят стоять хорошо на крыле и уже вот-вот начнут собираться в большие стаи и настраивать свои внутренние «навигаторы» на теплые края, в ту сторону, где юг. Мышка на всякий случай юркнула обратно в подземное жилище и стала снова смотреть на небо, как в телескоп, через маленькое круглое окошко норки. Пусть уже эти гуси пролетят, а с ними может быть, и мохноногий канюк и с крючковатым носом полярная сова, которые запросто могут выследить мышку и тогда, конечно, ей морошки не видать…

* * *
За 1400 километров от мыса Косыгин

Все живут по расписанию. Даже дети. Панкрат проснулся рано, ещё до звона будильника. За окном, затянутым серой пеленой, ветер завывал, как одинокий волк. Ночь была беспокойная — как будто за окном кто-то тихо ходил, и тень временами налипала на стекло, будто смотрела. Сказать что-то хотела? Он отмахнулся от странного ощущения, сел на кровати, потёр лицо. В квартире пахло кофе и одиночеством. «Ну и чушь, — сказал он вслух и сам себе же усмехнулся: в доме он был один, но привычка разговаривать с пустотой осталась с тех времён, когда приезжал из рейда поздно и обязательно пересказывал жене всё подряд — а она смеялась, зевая, и просила сначала чай заварить. С тех пор привычка осталась, а жены — нет. Уже лет пять минуло, как не сошлись они характерами. И чай не помог. Улетела в Иркутск, оставив после себя лишь запах духов и воспоминания о том, как они вместе смотрели в окно на падающий снег.
Панкрат посмотрел на часы. Полвосьмого. В это время Илья уже должен быть на ногах — вчера сам уверял. Это сын его давешнего и увы погибшего несколько лет назад друга и такого же егеря-инспектора. Панкрат всегда чувствовал ответственность за этого мальчишку. Неделю назад его мама позвонила Панкрату из Заозерного, небольшого городка газостроителей, попросила  пристроить парнишку где-нибудь в Путыме, помочь ему с поиском работы. Панкрат договорился с одним из своих знакомых, начальником в местной коммунальной службе. И тот пообещал устроить парня, то есть взять на работу, но пока что, увы, только дворником.  Панкрат набрал номер.
 — Да, дядя Панкрат? — голос Ильи был слишком бодрым. Подозрительно бодрым.  — Ты на месте? — спокойно спросил Панкрат, стараясь скрыть тревогу.
— Ага… Да… Я захожу уже. Спасибо вам. 
— Молодец. Если что — звони сразу мне.
— Конечно! – Разговор получился коротким. И слишком гладким. Панкрат ещё минуту посидел с телефоном в руке, чувствуя, как внутри нарастает беспокойство. А потом, будто кто-то положил ему мысль в голову: «Проверь». Он знал этот нехороший зуд, когда что-то не так. Он и проверил. Позвонил своему знакомому, начальнику ЖКХ, чертовски толковому мужику — такому, который говорит жестко, но делает честно.
— О, Панкрат! Приветствую.
— Привет, Гена. Слушай… Парнишка был?
— Кто?
— Ну, молодой, Илья. Я вчера о нём говорил.
— А-а… — Гена шумно перекинул листки на календаре.
— Никого не было.
— Вообще?
— Не-а. И даже не звонили.
Панкрат закрыл глаза. Ага. Значит так… Внутри все сжалось.
— Спасибо, Гена. Дай знать, как появится.
— Само собой. Дам. Но если он стесняется — пусть не стесняется. Работа есть всякая.  — Он не стесняется, — сухо сказал Панкрат. — Он врет.
Гена в ответ хмыкнул:
— Значит, почти взрослый.
Панкрат снова набрал Илью. Тот ответил сразу. Уже тревожно:
— Дядя Панкрат?..
— Я что-то не понял, ты сегодня заходил в ЖКХ?
Последовала пауза. Лёгкая. Как комар под ухом.
— Ну… да.
— Нет! Не заходил. — Панкрат сказал это спокойно, но в голосе его прозвучала усталость. Опыт работы с подростками у него имелся, и он знал, что делать. — Гена сказал, что тебя не было.
— Ну… — Илья замялся. — Я не хотел вас расстраивать…
Панкрат сел на стул, тяжело вздохнув.
— Расстраивает не то, что ты не пришёл, Илья. Расстраивает то, что ты соврал.
— Я… я просто… — голос дрогнул. — Я не хочу дворником работать!.. Я не хочу, как все, дядь Панкрат!
— А я хотел? — Панкрат вдруг улыбнулся, вспомнив свою молодость. — Я тоже когда-то подметал снег у дизельной котельной… И ничего. Живой.  А теперь послушай меня. — Панкрат говорил спокойно, как на инструктаже, но в голосе его звучала усталость. — В Путыме кто не начинает с дворника, тот начинает с грузчика. Или с охраны. Тут так устроено. Хочешь — найдём что-то другое. Но только врать не надо.
— Простите…
— Ладно. Иди сегодня. Посмотри. Не понравится – я не заставляю.
— Хорошо… постараюсь…
Да, уж! Ничего он не постарается — это было слышно сразу. Но главное - разговор состоялся. Панкрат положил телефон на стол и поворчал:
— Ну, и напасть на мою голову… подростков я уже не тяну… — Он встал, потянулся и пошёл на кухню, чтобы допить остывший кофе. В голове у него роились мысли о том, как помочь этому мальчишке, как уберечь его от ошибок, которые он и сам насобирал немало в молодости. А потом… А потом еще столько дел на этот день. Забежать на работу, договориться с помощником, затем - в администрацию, и обязательно перезвонить ребятам из авиаотряда, они обещали его забросить за пятнадцать минут в аэропорт…

И ровно в тот момент, когда Анисия закрыла старенькую потрепанную книжку про виконта с герцогиней и уже отложила телефон подальше, в другом конце Таймыра, за сотни километров от мыса Косыгин, мир тоже начинал помаленьку мерцать и дрожать — но по своим, обычным человеческим причинам.
– Сбежал! Сбежал, гаденыш! – Полицейский чиновник, начальник отдела Казыня, с утра пораньше носился по коридору Таймырского ОВД, дергая ручки еще пустых кабинетов. Его раздражение было столь же густым, как предрассветный туман над болотистой тундрой, и столь же острым, как утренний морозец. Сотрудники отдела, как назло, не имели привычки приходить на службу раньше положенного.
– Понимаешь, и имя у него какое-то дурацкое: Даниэль. Данила что ли? А фамилия – Ядне. Оленевод, понимаешь. У них каждый третий Ядне. Или Яптуне… Или вот еще, Костеркин!
О том, что сбежал задержанный, Казыне доложил дежурный, как только начальник оказался у окошка дежурной части.
– Как это «сбежал»? – Ошарашился Казыня, его лицо приобрело цвет промерзшей без снега тундры.
– Ночью. Наверное, через вентиляционный короб, – предположил дежурный, стараясь говорить как можно тише.
– А кто обнаружил?
– Помощник дежурного. Понес ему положенную пищу, а в помещении никого нет…
– А что еще за короб? Откуда он в камере для задержанных?
– Да вы же сами велели там ремонтик провести, косметический хотя бы! Заштукатурить всякие дурацкие надписи на стенах. – Дежурный попытался оправдываться. – Комиссия на днях может нагрянуть. Сами и приказали поместить его временно в подсобке. Пока идет ремонт… 
– Уволю! Всех уволю. И тебя тоже! – закричал Казыня дежурному, хотя и раньше он почти что каждый день увольнял своих сотрудников. Когда сердился и боролся с неразберихой в отделе. И потому все оставалось на своих местах. Он кричал это почти каждый день — и потому никто не воспринимал всерьёз.
В груди у него клокотало. Не от заботы о беглеце — от страха выглядеть идиотом перед начальством. Он прекрасно понимал: сейчас начнутся звонки, объяснительные, бумаги. А ещё где-то там, за городом, ходит человек, которого он вчера считал закрытым вопросом.
Казыня остановился у окна. На улице медленно поднималось мутное утро. Он вдруг поймал себя на странной мысли: будто всё вокруг стало чуть менее плотным. Как если бы реальность начала терять сцепление сама с собой. Он стряхнул это ощущение.
— Ладно, — буркнул он. — Поднимаем ориентировки. По тундре тоже пошлём.
И добавил тише, почти себе:
— Никуда ты не денешься…

****
Глава Таймырского муниципального района Геннадий Талызин с утра хмурился. Его раздражение вызвал первый же звонок. Оказалось, начальник полиции, тот самый Казыня, сообщил, что из ИВС сбежал молодой оленевод. Тот самый, который еще в прошлом декабре расстрелял двоих нефтяников. А дело его, между прочим, на контроле в Следственном Комитете. Из Москвы требуют, чтобы был наказан самым решительным образом и по всей строгости. А там, в тундре, где случилось это, все факты налицо – самооборона.
– Ищите! – ответил Талызин полицейскому, недовольно буркнув: – Что ни день, так новое приключение! Когда и без того рот полон забот.
– Ищем! А куда он мог деться? – отозвался полицейский.
Главу администрации этот вопрос удивил.
– Юрий Петрович, я не понял. Я разве у вас уже в штате? Вы так странно спрашиваете, будто я должен знать, куда бегут от вас люди из изолятора…
Между тем Геннадий Львович знал, что по его личному звонку и по его просьбе одна из бригад оленеводов, что аргишит, то есть передвигается неподалеку в приенисейской тундре, вот-вот со дня на день должна подогнать все стадо поближе к Путыму. Неужели об этой договоренности уже что-то прознал и этот ушлый полицейский Казыня?
На празднования Дня народов Севера на самой границе города с тундрой специально поставили этнографический городок с чумами и нартами. Сюда ожидают сановных гостей из Москвы и Красноярска, представителей Горнильского комбината и, конечно, Роснефти, Газпрома, а с ними корреспонденты и несколько туристических групп. Высокие гости везут с собой весьма внушительные подарки для оленеводов, в том числе пять новых мотосаней и два колесных вездехода.
Наверняка, туда, поближе к оленям, и устремится беглец. Но Талызин ничего не сказал об этом начальнику из полиции. Талызин почувствовал холодок, пробежавший по спине. Если этот Казыня вкрутил себе в одно место такую идиотскую мысль, что он, глава района, может быть причастен к побегу, пусть даже косвенно, это может обернуться серьезными проблемами. Его собственная репутация, и без того висящая на волоске из-за дела Костеркина, может быть окончательно подорвана.
– Ищите! – повторил Талызин, стараясь придать голосу твердость. – И найдите его. Любой ценой. И чтобы никаких больше "приключений".
Он положил телефон и уставился в окно, на серую, унылую картину предрассветной тундры.

***
...Василий Песуков, озаренный утренней свежестью, ошарашенный новостью о том, что сегодня в Путым прибудет Анисия, что, конечно добавит азарта в его житейский пейзаж, безупречно выбритый и щеголеватый при галстуке, непринужденно махнул рукой охраннику в вестибюле путымской администрации, проскочил по ступенькам на второй этаж и специально задержался в приемной - у стола Анжелики Барболиной, секретарши главы района. Она кивнула приветствием Песукову, улыбнулась и приложила палец к губам, показывая многозначительно на дверь начальника.
С ее рабочего места через неплотно прикрытую дверь, обставленную с двух сторон высокими зелеными офисными растениями, хорошо было слышно, о чем говорят по телефону глава администрации и его далекий собеседник из Красноярска.
– Але, Красноярск! Талызин здесь, Таймыр на связи.
– Линия занята. Подождите. Назовите свое имя, фамилию, должность…
– Да, задолба… Талызин это! Вы мне звонили. Я на проводе. Ну, на связи.
– А, Талызин! Геннадий Львович, это отдел малых народностей вам звонил. Тут дело такое. Опять ваши активисты телегу в Москву какую-то настрочили, на комбинат наезжают, юристов каких-то наняли. За права коренных они типа борются…
– Александр Васильевич, здравствуйте! Жаркий привет вам с юга Таймыра! Знаю я этих активистов. И этот их юрист здесь уже крутился. Вот, напротив у меня прямо в кабинете вчера сидел. Он – московский гусь. Махровый. Изворотливый. На букву закона давит!
– Ну, ты, Геннадий Львович, окажи там внимание. Чтобы на Горнильск не очень-то наезжали! Взяли моду! Комбинат недоволен, и так всем помогает, чем может.  А тут недостоверная информация о нем поступает. Через головы. Сразу в Москву. Да, кстати, Геннадий Львович, олень-то дикарь пошел уже у вас? Мы приедем к вам. Группа из наших. Ну, как всегда. Как в прошлом году. Отдохнуть малехо, гусей пострелять, в баньке попариться…
– Да-да! Помню, приезжайте, будем рады! Баньку натопим, ансамбль танцовщиц будет со своими костюмами и бубнами!
– Ну, лады! Договорились. Если что нужно срочно, звоните. Всегда рады помочь!

Василий Песуков и Анжелика Болина переглянулись двусмысленно, изобразили на лицах понимающие улыбки. 
– Между прочим, а «спатифиллум» переводится как «женское счастье», - блеснул эрудицией Песуков и показал Анжелике на раскидистые рубцеватые листья тенелюбивого растения. – Да, и кстати, это – его настоящий голландский гибрид «Сенсация».
Анжелика Петровна, миловидная, совсем еще молодая женщина, то ли из долган, то ли из энцев, черноволосая и с крашенными розовыми прядями на лбу, наклонила голову, чему-то улыбнулась и отвела глаза от нахального взгляда Василия.   
А тот, рыжеволосый, с кудряшками на затылке, уже шмыгнул в свой кабинет. Исполнять обязанности. Песуков  птицей был важной: пресс-секретарем в аппарате Талызина. Человек слова. Формулировок. Интерпретаций. Он знал, как одно и то же событие можно преподнести так, что в Москве это сочтут блистательной победой, а на месте – досадной неизбежностью.
Жизнь между тем текла своим чередом, бесконечно и неспешно, как река, сотканная из вздохов, шепота и внезапно возникающих смешков. В Путыме, в Красноярске, в Москве. Отличаясь лишь часовыми поясами. И степенью удаленности от того, что уже поднималось из недр – из земли, из тундры, из трещин в будущее.
***
Талызин ещё какое-то время стоял у окна.
Внизу лениво ползли по улице два мусоровоза, поднимая сизые клубы пара. Где-то за домами залаяли должно быть бродячие собаки. Город просыпался, как просыпаются все северные города — без радости, без суеты, с тяжёлым вздохом.
Он вернулся к столу, пролистал ежедневник. Праздник. Делегации. Пресса. Олени. Подарки. И теперь — беглец.
«Ну что же вы, Господи, так кучно-то наваливаете, не одно так другое», — подумал он без злости, но уже устало. Дню еще только разбегаться, а первые часы уже утомили. «Наверное, старею», — подумал он и усмехнулся. Он давно уже жил в режиме постоянного латания дыр. Где-то не хватает топлива — решаем. Где-то сорвало поставку медикаментов — звоним. Где-то комбинат давит на экологию — разводим руками, пишем письма. А тут ещё и этот Костеркин.Или как его правильно, Ядне.
История была мутная, и Талызин это понимал с первого дня. Двое нефтяников, алкоголь, хамство, угрозы оружием — и парень из тундры, который просто не стал ждать, пока его загонят в угол. Для Москвы — уголовное дело. Для тундры — обычная развязка. Но Москва не знает тундры. Москва знает отчёты.
Он тяжело выдохнул, нажал кнопку селектора:
— Анжелика, пригласите ко мне Веретенникова. И Кузовлева тоже.
— Хорошо, Геннадий Львович.
Через минуту телефон на столе мигнул ещё раз — на этот раз внутренняя линия.
— Геннадий Львович, — голос диспетчера был натянутый, — у нас странность по линии энергоснабжения второго микрорайона. Короткие провалы напряжения. Пока восстанавливается, но…
— Что «но»?
— Как будто не локально. Как если бы сеть кто-то… тронул.
Талызин нахмурился.
— Смотрите. Докладывайте.
Он положил трубку. Ему вдруг вспомнилось, как лет десять назад на учениях МЧС один лысоватый майор говорил: «Самое опасное — это не когда всё падает. Самое опасное — когда начинает мигать». Тогда все посмеялись. Сейчас ему было не до смеха.

...Песуков тем временем уже сидел за своим столом, развалившись в кресле, и листал ленту новостей на планшете. Он любил это утреннее состояние — когда город ещё не встал на дыбы, когда можно спокойно проглотить кофе из автомата, обменяться парой фраз с Анжеликой и мысленно расставить фигуры на сегодняшней доске. Работа у него была особая. Он не строил мосты. Он строил смыслы. Любое событие можно было повернуть так или иначе. Разбитую трубу — как героизм аварийной службы. Протест — как «рабочую встречу с активом». Очередную жалобу — как «обратную связь населения». Он умел это делать. И любил.
Песуков пролистал заметку о «синем свечении над Канадой», фыркнул.
— Опять кто-то фотошопит аврору…
Потом — короткое сообщение из краевого чата: «У вас связь сегодня странная?» Он хотел ответить, но планшет на секунду подвис. Экран моргнул. И ожил. Песуков нахмурился. Он не придал этому значения — техника нынче капризная. В соседнем кабинете кто-то громко хлопнул дверью. В коридоре зазвенели шаги. Обычное утро. А в серверной администрации в этот момент инженер Семёныч, пожилой, с вечной отвёрткой в кармане, медленно водил пальцем по панели.
— Странно… — пробормотал он. Один из индикаторов мигал не в своём ритме. Не аварийно. Не критично. Просто… не так. Он потыкал клавишами, вывел лог. Система выдала сухое: "Кратковременное отклонение параметров".
— Да что же вы сегодня такие нервные… — сказал Семёныч стойке, как живому существу. Он сделал пометку в журнале и пошёл за чаем. Через три минуты в здании администрации на долю секунды погас свет. Ровно на вдох. Никто даже не вскрикнул. Кто-то пошутил:
— О, северное сияние внутри помещения!
Секретарши хихикнули. Лифты остановились — и тут же поехали дальше. Компьютеры перезагрузились не все. Один принтер выдал пустой лист. Кто-то потерял черновик документа. Мелочи. Совсем мелочи. Такие, на которые обычно не обращают внимания.
Жизнь шла дальше. В Путыме. В тундре. На мысе Косыгин. И никто ещё не знал, что это был первый щелчок. Не удар. Не гром. Просто — лёгкое дрожание под подошвами мира.
Да я же про природу, мать вашу!

* * *
Полковник запаса Стецюра ночь с четверга на пятницу дома не ночевал, а отдыхал на кожаном диване в своем кабинете, И даже не потому, что не хотел видеть жену или собаку — жена с дочкой на югах, в отпуске, а собачка давно умерла. Переночевал на рабочем месте, поскольку накануне он несколько присогубил с сослуживцами, что, впрочем, и в другие дни было не редкость.  При полном соответствии с задачами спасательной службы. Его тешила и забавляла мысль, что в подсобке в наличии еще как минимум целый ящик чистой, как песцовая слеза, сорокапятиградусной водки «Сибирская».
Очнувшись после мутного сна с ощутимой тяжестью в голове, Стецюра, он же Владлен Андреевич, командир и директор известного путымского военизированного горноспасательного отряда «Моцарт», нашел на своем рабочем столе длиннющую простынь – подробный перечень случившихся в последние сутки происшествий и ЧП, и не только местного значения. Этот эмчеэсовский отчет ему занес и тихо положил в кабинете его же помощник, бывший лейтенант Пирожков.
И покряхтев, покашляв в кулак, и почесав себя на волосатой груди, он их бегло глянул. Но что-то в этом привычном утреннем ритуале казалось неуловимо странным. Он не сразу понял, что именно: отчеты выглядели обычными, рутинными, но в воздухе словно зависло какое-то напряжение.
"В Волгоградской области поезд врезался в «Камаз». Сошли восемь вагонов, пострадали 140 человек"...
"Город Карабаш в Челябинской области остался без резервного источника водоснабжения", "Дым от природных пожаров накрыл 60 населенных пунктов Якутии".
"В Карелии прорвало временную дамбу при ремонте Беломорканала". "В четырёх районах Петербурга запретили парковать самокаты".
Обычная картина российского дня: аварии, пожары, бюрократическая рутина, местные конфликты. Ничего такого, что требовало бы немедленной мобилизации или вызывало тревогу. Но Стецюра не мог отделаться от странного чувства. Гул за окном, запах сырого металла от стола, даже еле слышное тиканье настенных часов — всё казалось слишком громким, словно тишина вокруг только притворялась. Он откинулся на спинку кресла, глядя на потолок.
— Эй, Пирожков! — крикнул он, и дверь тут же приоткрылась. Вошёл молодой дежурный, с видом, будто ему только что доверили самый ответственный секрет в мире.
— Слушаю, товарищ командир! – щелкнул он каблуками хорошо начищенных сапог.
— Чего ты в кабинете хлопаешь? Как в опере… Или в гарнизоне. – Стецюра критически поглядел на сапоги помощника, потом на его лицо. – Давай кофейку сюда, да ещё рюмку «Сибирской». Сам понимаешь, башка трещит. А если хочешь, то и себе плесни. Для этой, как ее, субординации. Да! И еще, к трем часам чтобы у меня тут сидели – Лизунов, Михайлыч… Ну, ты сам понял. Чтоб кворум был.
Пирожков кивнул с пониманием и исчез уже не щелкнув каблуками, а Стецюра снова взял отчёт в руки. Его палец лениво скользил по строчкам, но взгляд будто споткнулся на одной из них:
— “Наводнение в Красноярске, временное хранилище ядерных отходов повреждено. Возможно радиоактивное загрязнение”.
— М-да, дела, — пробормотал он себе под нос, — лишь бы не сорвало крышу кому-нибудь сверху. Начнут счас и к нам звонить!
Пирожков вернулся с подносом: дымящийся кофе и гранёный стакан с прозрачной слезой. Стецюра кивнул одобрительно, не глядя на помощника. Быстрый глоток, и мир будто стал чуть яснее, покладистее да податливее.
— Ну, живём! — буркнул он, ставя стакан на стол. — А теперь, Пирожков, доложи, что у нас сегодня на вечер?
Пирожков чуть запнулся, вытаскивая блокнот, и принялся зачитывать список запланированных дел, но Стецюра уже снова смотрел в отчёт, чувствуя, как странное напряжение не покидает его.
«Наверное, недосып. Маловато поспал. А силов надо набраться –на вечер целая программа мероприятий, заодно - учебную тревогу провести надо. Эх! А приму-ка я на грудь еще рюмочку! И пошло оно все нах! Дымы от пожаров, сошли семь вагонов… Посплю еще маленько!»
Откуда кто может знать, что произойдет или случится через сутки или всего-то через несколько часов!? А время на то и время, чтобы тикать и тикать, отрешенно так, меланхолично: тик-так, тик-так, тик-так…
***
Геннадий Львович Талызин после каскада звонков, приема просителей, перебранки с помощниками сидел в своём кабинете со столами, заваленными картами, статистическими отчётами и сувенирами с национальным колоритом. На полке стояли выцветшие рамки-фотографии: вот он среди оленей, вот он пожимает руку местным старейшинам, вот он на фоне разлившегося после ледохода Енисея. Но сейчас эти фотографии, ему показалось, какие-то устаревшие, смотрели на него с тихим укором.
Ему на рабочий стол сегодня с утра вместе с почтой принесли самый свежий и очередной документ: правительство России утвердило долгосрочные планы социально-экономического развития опорных населенных пунктов Арктической зоны. В их числе агломерация Горнильск – Путым и поселок Диксон. Какой уже год остающиеся в топе десяти вымирающих российских городов и поселков. Он уже раньше видел наброски этого федерального творчества. И удивился, что в них опять на несколько десятков лет вперед запланированы… обустройство дороги до аэропорта, ремонт и обновление давно уже изношенного жилого фонда, а заодно и «изучение вопроса улучшения доставки и качества питьевой воды» …
Эх! Если бы да кабы. Ведь эти же самые вопросы здесь пятнадцать лет решали чиновники до него, над ними морщат свои лица путымские специалисты и руководители сегодня. А тут еще на десерт добавили, оказывается, Путым внесен в какой-то прежде неслыханный кластер: Горнильский дивизион!
«А это что еще такое? – недоумевал многоопытный администратор Геннадий Львович. И сам же для себя находил ответ.
– А что здесь ломать голову? Картина ясная. Сидят на Мальдивах господа в трусах и с коктейлем в руках, лениво смотрят на море, где качаются их яхты. И сами они в это момент могут показаться кому-то инопланетянами, столь необычно и шикарно, и роскошно все вокруг них.
Сидят, скучают и придумывают, как назвать их владения, что в тысячах километрах от теплого моря, в той самой разоренной таймырской тундре в виде чадящих труб, дырявых металлургических цехов и сверхглубоких рудников? Думали, гадали и решили: пусть это будет дивизион. А сами они, понятное дело – генералы. А всё остальное – пехота. У генералов – припухшие кошельки в заграничных банках. У пехоты – лопаты и кирки, обветренные, отмороженные лица и глаза, горящие жаждой хотя бы разок в своей дурацкой жизни увидеть те самые Мальдивы.
Господа в шезлонгах, в солнечных очках и в трусах отмечают круглый год День народного единства. И девочки в бикини порхают подле них на волейбольной площадке, притворно попискивают и облизывают влажными язычками припухлые и накаченные ботоксом губы.
А страна сама, Россия, строем панфиловского монолита шагает в светлое будущее. И бородатый фрик, записанный в философы, сидит в это время за бутылкой бормотухи в чужом гостиничном номере московской гостиницы и бормочет себе под нос про то, что и будущее это не как у всех, а с особым таким, на сверхзвуковых скоростях и новых физических принципах, не имеющим нигде аналогов суверенитетом».
Вот даже до таких воображаемых в своем уме памфлетов дошел Геннадий Львович, многое повидавший за свои годы, приученный молчать и держать язык за зубами, но все еще размышляя и думая про эту странную свистопляску постоянства, когда все ждут перемен. А их все нет и нет…

…Крутится земля, бегут года, мелькают дни. А здесь, на семидесятой широте, у населения все та же из года в год борьба со свалками мусора у подъездов, ремонт путымских дорог и установка вдоль них освещения, а также информационных систем, борьба с незаконным выловом биологических ресурсов, обкатывание очередного нового, присланного в неведомую глубинку из Красноярска назначенца на высокую должность чиновника – одни и те же заботы при каждом новом поколении. Одни уходят навсегда в списки почетных граждан Путыма, другие так и остаются безымянными северянами. Большинство из них съезжают обратно на материк, к могилам родственникам поближе.
На их место прибывают новые поселенцы. Некоторое время они, еще сохраняя запал романтизма и свежести, активно борются с невзгодами захолустной жизни, затем год за годом помаленьку стираются, спиваются, дряхлеют. Некоторые еще рыпаются, пытаются выехать куда-нибудь на материк, да так и уходят в безвестное небытие и забвение, на всеобщую свалку костей и черепов, а им на смену опять из самых разных дряхлеющих российских закоулков заплывают по житейской реке уже новые еще не слишком отмороженные отряды соискателей лучшей доли и прибыли, и уже на авантюрном энтузиазме засучивают рукава.
Чтобы снова и с новым азартом бороться… с завалами мусора у подъездов, заниматься ремонтом дорог и информационных систем, между делом малость промышлять незаконным выловом биологических ресурсов. На том и складываются десятилетия, эпохи и целая летопись трудного освоения заполярных широт. Это толстая и потрепанная книга истлевших страниц из сгнивших надежд, отдельных страстей и возможностей. Однако тем, кто прямо сейчас включен в этот будничный азартный круговорот свершений и подвигов недосуг вникать в такого рода писания, не до размышлений, ибо жить-то хочется, причем жить здесь и сейчас! И что до того, что было когда-то?! И что до того, что когда-нибудь будет?
***
...У кого есть телефон, у того и правда. Сила – в телефоне. Хотя, конечно, все зависит от того, в чьих руках телефон и у кого повыше этажерка в государевой палате. И тогда по телефону можно решать любой вопрос.
Талызин не так, что устал, но в сумбурных мечтаниях закинул руки за голову, смотрел в потолок, когда очередной звонок вырвал его из раздумий. Он тяжело вздохнул и поднял телефон. На том конце слышалось раздражение, хотя человек старался говорить ровно.
Опять звонят из Красноярска.
– Вы меня поймите! – объяснял Талызин в телефон, привычный к терпению. – У нашего округа в бюджете нет ничего своего. Кроме непонятного особого статуса, у нас в казне пусто-пусто. Всё зависит от Красноярска! И хорошо, если Горнильск чего-нибудь нам подбросит. У нас сами знаете, люди без работы сидят, да, правильно, спиваются, вешаются и стреляются! Но сейчас к нам пришла еще и эта «Ост Нефть»! Разворачиваются! Это же, как второе пришествие! Сталинской индустриализации широкий шаг!
Собеседник на том конце, видимо, пытался что-то вставить, но Талызин не давал ему возможности перебить.
– Да-да, я понимаю, с нашей, таймырской нефти, это же сразу пять бюджетов Красноярска! Ну, а нам-то что с того достанется? Два сборных домика и пять лодочных моторов на весь Таймыр? Да-да, и ещё оленина копченая. В масле! Из бензола. И запечённая в солярке…
Геннадий Львович резко с телефоном в руке поднялся из кресла и подошёл к окну, где открывался вид на синеватое небо и грязные серые городские дороги. На главной площади ветер колыхал на высоких мачтах флаги. Махнув рукой, словно прогоняя невидимых врагов, он продолжил:
– Пастбища оленьи, озёра и реки – они уже сейчас залитые нефтью! Химикатами. Тундра ободрана вездеходами! Енисею – второй реке России – скоро кирдык. А он ведь, батюшка, тысячу лет кормил людей и никакого бюджета не требовал!
Собеседник что-то опять ответил, но Талызин лишь устало выдохнул:
– Да я понимаю, что это федеральная программа, но у нас здесь люди живут! Не статистика, а люди! Ладно, ладно, раз надо порешать вопрос, будем решать. Лады, договорились! Работаю… – он бросил телефон в мягкое кресло и еще долго смотрел на него, словно тот и был виноват во всех его бедах.
***

За 1400 километров от Путыма

Командир красноярского отряда транспортной авиации подрабатывал у хозяйственников и тем самым обеспечивал выживаемость отряда в новых экономических условиях. Деньги делать разрешили почти всем, Центру надоело опекать и содержать регионы, они сами теперь должны были заботиться о своей безопасности, прибылях и промыслах, не забывая отстегивать положенную ренту на самый верх федеральной пирамиды. И с другими территориями, гражданскими и военными, чиновничьими и силовыми структурами происходило то же самое. Азарта особого ни у кого уже не было, была тупая необходимость, а еще привычка жить, что бы не творилось и не происходило вокруг. И потому апатия, безучастность, равнодушие к политическим и финансовым экзекуциям, вывертам и издевательствам управляющих страной и ее разором покрыли пеленой безразличия давно уже население основательно раздробленных и обреченных на дальнейший развал территорий.
В это время Максим Тюриков, командир двухмоторного воздушного судна с белым медведем и красной звездой на хвосте, пилот военного ведомства, готовился к вылету. Самолёт был загружен почти полностью: метеорологи, промысловики с семьями, геологи, сотрудники Гидрографии. Всё шло как по маслу, пока за полчаса до вылета ему не сообщили о дополнительных пассажирах.

Почему-то у каждого сотрудника спецслужб на физиономии написано, что он оттуда. Как ни маскируй. Даже если он приветлив и улыбается, чуткий человек сразу улавливает некую засекреченность его манер и обхождения, и видит его скрытую униформу с подвохом. Может быть, этих сотрудников специально так тренируют, но есть в их внешности какой-то особый знак, как бы говорящий о том, что на человеке из этого контингента печать негде ставить – она к нему просто не прилипает. Хорошо, когда эти сотрудники вам не докучают каждый день и час, а появляются лишь в каких-то особых обстоятельствах. Они, конечно, не носят с собой капкан, который могут некоторое время скрывать от вас в кармане или под полой, но зато могут сразу предъявить удостоверение и начать выкручивать если не руки, то мозги. Такая у них работа. Не ждать ничего хорошего. Словом, ничего хорошего от них не жди.

Начальник службы организации перевозок аэропорта Косыгина, Щепеткина Наталья Михайловна, вручила Тюрикову шахматку - список пассажиров, зарегистрировавших на рейс.
– Да, и вот к этому списку еще пассажиры, - их тоже нужно взять на борт, - виновато как-то пояснила начальник СОПа.
– Хм! У нас и так уже перегруз! Помимо багажа пассажиров везем еще мешки геологических проб, оборудование от этих самых геологов! Куда еще грузить? – заартачился Тюриков. – Нет, увольте, но я не могу так. Не положено.  Мест нет.
Наталья Михайловна предполагала, что летчик не такой уж и сговорчивый. И потому она тут же и показала рукой на стоявшего рядом с ней мужчину в добротной меховой куртке, в хороших и дорогих сапогах – специально для Арктики. Мужчина стоял как будто бы он здесь ни при чем и светился румяным лицом. Как будто на Пасхе.
– Будем знакомы! Майор Мухорин Лев Давыдович…
Майор фээсбэшник протянул розовую ладонь и глянул на Тюрикова с дружелюбной улыбкой, а тому показалось, что это ухмылка. Ранее они не встречались, хотя на мысе Косыгин Тюриков бывал почти каждые три месяца – тамошние геологи и метеослужба находили средства на заказ чартерных рейсов.
– Капитан Тюриков! Максим. – представился и командир воздушного судна.
– Капитан, это задача федерального уровня. Мне не понятно, чем вы недовольны? – глядя высокомерно в глаза Тюрикову, вмешался в разговор комитетчик.
– Товарищ майор, борт и без того переполнен, регистрация пассажиров закончена…
Щепеткина протянула листок, список дополнительных пассажиров.
– Сотрудники встретят их в аэропорту, сразу по приземлению, так что переживать вам нечего.
– А они что? Тоже сотрудники?
– Каждому выдан паек согласно инструкции, вас они ничем не обременят.
Пять живеньких бодрых мужиков в отличной зимней экипировке и со своими баулами-сумками смотрели по сторонам…
– Они заключили контракт с Министерством обороны. И теперь, сами понимаете, они такие же люди, как все. Судимости с них сняты.
Тюриков молча кивнул. Он видел этих людей. Несколько раз. В разных аэропортах, в разных городах. Всегда в сопровождении людей в штатском, с той самой "печатью" на лице, которую он так хорошо научился распознавать. Этих, с контрактом от Министерства обороны, он тоже видел. Они отличались от обычных пассажиров какой-то особой, настороженной уверенностью, даже в толпе. Их взгляды были цепкими, оценивающими, словно они постоянно сканировали окружение на предмет угроз. И сейчас, глядя на пятерых бодрых мужиков, стоящих рядом с майором и Щепеткиной, Тюриков вкусил знакомое предчувствие опасности: вряд ли этот рейс обойдется без воздушных ям и осложнений.
"Федерального уровня", – прозвучало в голове. Это означало, что спорить бесполезно. Майор Мухорин, с его "дружелюбной" улыбкой, явно не собирался идти на уступки. И Щепеткина, хоть и выглядела "виноватой", явно выполняла приказ.
Тюриков вздохнул. Его работа – пилотировать самолет, доставлять людей и грузы. Но иногда эта работа превращалась в нечто другое, где он становился лишь винтиком в чьей-то большой игре. Он посмотрел на список дополнительных пассажиров. Пять имен. Пять жизней, которые теперь зависели от его решения, от его готовности принять этот "груз".
"Хорошо, товарищ майор", – произнес он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – "Раз задача федерального уровня, значит, будем искать место. Но учтите, оборудование геологов уже занимает значительную часть багажного отсека. Придется им как-то уплотняться".
Майор Мухорин кивнул, его улыбка стала чуть шире, но в глазах ничего не изменилось. "Благодарю за понимание, капитан. Ваши люди помогут с размещением. А эти пассажиры, как вы сами видели, вполне самостоятельны".
Тюриков посмотрел на пятерых мужчин. Они действительно выглядели крепкими и способными справиться с любыми трудностями. Их зимняя экипировка была безупречной, а баулы-сумки выглядели внушительно. Он знал, что за такими контрактами с Министерством обороны часто стоят не только снятые судимости, но и определенные навыки, которые могут пригодиться в самых разных ситуациях.
"Понял", – коротко ответил Тюриков. Он повернулся к Щепеткиной. – "Наталья Михайловна, подготовьте, пожалуйста, посадочные талоны для этих пяти пассажиров. И проследите, чтобы их багаж был доставлен на борт без задержек".
Щепеткина кивнула, облегченно выдохнув. Майор Мухорин тоже выглядел довольным. Тюриков же чувствовал, как внутри нарастает привычное напряжение. Он знал, что эти пять человек – не просто пассажиры. Они – часть чего-то большего, чего-то, что он, как пилот, не должен был знать, но от чего не мог полностью отстраниться.

***
…Важно не то, как и кем что-то написано, а то, как и что читают. В море сообщений, потоков самой пестрой информации каждый выбирает то, что ему нравится и то, что ему представляется интересным. Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, в какую сторону закручены спирали твоей галактики.
…Панкрат вошёл в кабинет пресс-секретаря, где воздух с утра пропитан кофейным ароматом и типографским запахом распечатанных документов. Песуков поднял глаза от бумаг, широко улыбнулся.  и показал рукой на стул.
–Проходи! – Он показал рукой на стул. И тут же ошарашил:
– С чего начинается Родина?
Панкрат от неожиданности онемел, не понимая, с чего это вдруг Песукова занесло на патриотизм. А Василий рассмеялся, наверное, от того, как легко удалось ему вогнать Панкрата в конфуз.
– Хочешь скажу? С подборки новостей! — заявил Песуков пафосно и тут же ухмыльнулся. Он потряс перед носом Панкрата пачкой листов, только что снятых с принтера. — Каждое утро кладу обзор на стол главе района: где, что, когда? Кто владеет информацией, тот владеет всем миром!
– Ну-ну, – Панкрат скрестил руки на груди, слегка прищурился. — Думаешь, он это всё читает?
Песуков откинулся на спинку кресла, сияя самодовольством.
— А можно подумать, ты сам никогда не следишь за новостями, — парировал он. — Без новостей сейчас, как без воды — ни туды и ни сюды.
Панкрат вздохнул.
— В этом ты, вообще-то, прав.
— И не скромничай! Я во всём и всегда прав, — с улыбкой и назидательно подчеркнул Песуков, поправляя галстук.
— Про «скромничай» я чего-то не понял, — Панкрат поднял бровь. — Это ты самого себя так распаляешь?
Песуков рассмеялся.
— Ну, ты, братан, завёлся! Я в другом смысле. Сам себя не похвалишь, так кто же ещё? Слово доброе за тебя скажет...
Панкрат недоверчиво покачал головой.
— Запутал, да ладно, проехали. Я, вообще-то, к тебе по делу. На минутку. Насчёт пропавшего на путоранском кордоне егеря. Есть ли какие-нибудь новости? Меры какие-то принимаются?
Улыбка сползла с лица Песукова, он сделал серьёзное выражение.
— Да, это ведь театр абсурда! Сам знаешь, дирекции заповедника сейчас не до егеря. У них свои разборки: растрата имущества, финансовые аферы. Вот-вот пойдут под суд.
— Я в курсе. Строили в Путоранах домики якобы для развития туризма. А прокурор по этому делу — оказалось, дальний родственник директора заповедника.
Песуков удивлённо поднял брови.
— Да ты что?! Вот не знал. Занятная история складывается. Как раз для очередной криминальной хроники...
— Так насчёт егеря что? Есть какие-то меры? — настойчиво повторил Панкрат.
Песуков развёл руками.
— Администрация района направила письмо в Москву, в министерство, в этот самый Росприроднадзор. Будем посмотреть, то есть ждать, что ответят.
Панкрат сжал губы, покачал головой.
— Так человека, может быть, спасать давно надо! А вы письма в Москву...
Песуков пожал плечами.
— А на какие шиши спасать? Где деньги на вертолёт? У администрации района — точно нет. В уголовном розыске, у РУВД — тем более. И потом, кто, если не само руководство заповедника, должно беспокоиться о своих кадрах?
— Дурдом, ей-богу, дурдом! — пробурчал Панкрат, чувствуя бессилие.
— Не то слово! Это... как из серии «невероятно, но очевидно». Нет, а ты прикинь: вот отправишься сам в рейд на какой-нибудь кордон, а за тобой некому прилететь, и рация у тебя не работает?! А?
Панкрат поморщился от этой мысли.
— Спаси и сохрани!
— Или ваша контора побогаче будет? Найдут деньги на авиацию? — усмехнулся Песуков, явно поддразнивая.
Панкрат развёл руками.
— Не знаю, как сказать. Накаркаешь сейчас. С Карское море! Арктическая служба контроля — это, сам знаешь, совсем другое министерство. Но там тоже свои расклады и нюансы.
Они замолчали. Панкрат огляделся по сторонам, заметив на стене фотографию Песукова с губернатором, оба улыбаются, пожимая руки. Стало неприятно.
С пресс-секретарём он общался часто и, в принципе, поддерживал дружеские отношения. Благодаря этому иной раз получал от него нужную информацию по обстановке в отдалённых и ближних таймырских поселениях. И, конечно, было полезно знать о раскладах и ситуации в районе: о том, чем занята администрация, где какие скандалы, чего ждать северянам из Красноярска или Москвы. Поэтому Панкрат забегал в администрацию, чтобы быть в курсе событий и быстро решить важные вопросы по службе.
Но сейчас он почувствовал, что между ними пролегла невидимая занавеска непонимания, диссонанса. Они жили в разных плоскостях, хотя быть, может, в одной больничной палате…
— Ладно, спасибо за информацию, — холодно произнёс Панкрат, направляясь к выходу.
— Всегда рад помочь, — отозвался Песуков, снова улыбаясь своей дежурной улыбкой.
* * *
ДАНИЭЛЬ В ШАНХАЕ
***
Тундра большая, топкая, с холмами и перелесками, низкими кустиками и высокой осокой, упрямым багульником и покорным ситником, с мелкими птичками и шмыгающими часто из-под ног лемингами, бывает, вздыхает, бывает, прислушивается, а иногда просто смотрит и кто-нибудь посторонний чувствует ее стеклянные глаза.
...У небольшой реки среди кочек и вязкого ила, застрявший по колено в воде, стоял маленький беспомощный человек и махал руками, дергался плечами и топал кое-как ногами и кричал в небо. Он кричал на духов воды и земли, на ветер, на такие же маленькие и угнетенные холодом деревья, на кочки, на облака.
Почему вы меня не спасете? Почему вы отнимаете мою жизнь? Почему вы делаете так, что мне все время плохо и неуютно? Человечек сердился, человечек не понимал этой безжалостной правды – нет вины никакой за Вселенной, вся вина – в нем самом.
И Слово услышало его. И подошло, и тронуло за плечо. Не кричи. Не надо. Вот обернись, у тебя за спиной опасность. К тебе подбирается не росомаха и не волк, а такой же, как ты человек. И у него в руках не нож железный, а бумажка. В ней, на этой бумажке, записано, что ты никто на своей земле, потому что твоя земля и все, что в ней, этому человеку переданы в собственность. Он хозяин твоей земли. Он здесь будет рыть и копать, ставить вышки и бить сваи, он наполнит всю округу скрежетом и грохотом, запахами мазута и жженого железа.

Он ушёл под утро — в тот час, когда путымская ночь ещё держится за козырьки крыш, дворы, улицы, но уже не смеет ими владеть. Между домами и через четырехугольники дворов он пробирался перебежками, но, если замечал прохожих, шел обычным шагом, чтобы не привлекать их внимания, не оглядываясь, не ускоряя шаг. Страх в нем был правильный, тундровый: такой, что держит в уме сразу все – и звуки, и запахи, и малейшее постороннее движение. Он знал — его будут искать. Не потому, что очень уж важный он или опасный беглец, а потому что городской порядок не любит пустоты или недостачи чего-то того, что должно быть по описи. Если кто-то выпал из документа — его обязаны вернуть на место, хотя после этого, могут просто смять, как бумажку, чтобы выбросить тут же в корзину. Но прежде все равно оформить и закрепить в документации. Протоколами, судебным постановлением.

Город пропах мусором, мокрым щебнем и соляркой. На производственных площадях заводились машины, кто-то куда-то ехал, в некоторых дворах хлопали дверями, стучали мусорными ящиками, ругались, били стекло, гремели железом.
Он шёл к реке. Вода не оставляет следов. Вода – это свобода. Она уносит дальше, чем самые быстрые ноги. Река для него спасение. Но она за домами, пустырями. Нужно выбраться к лодочной станции, где Енисей тяжёлый, многомерный и несуетный, несет в себе силу, которая ни о чем не спрашивает и никого не слушает. Здесь почти на километр тянется крутой обрыв, по всему берегу большие валуны, галька, рыбацкие сарайчики и ржавые будки из старых небольших контейнеров, у самой воды покачиваются обычно две-три лодки. Любительские, облезлые, с побитыми бортами.
На одной из них мотор не снят. Хозяин или вернулся с рыбалки или собирается отчаливать куда-то по реке. Он возился у открытого бокса под обрывом, склонившись спиной, чего-то стучал по металлу.
Даниэль присел на одно колено, будто поправляет шнурок. Сердце стало ровным. Он смотрел и считал: расстояние, течение, берег. Можно, — подумал он. И тут же голос внутри сказал — нельзя. Внутри что-то встало, как ненадежная кочка под ногой. Чужое. В тундре это слово означало только одно: не твоё — не трогай. Брать нельзя. Не потому, что поймают. Не потому, что крик будет. А потому что духи помнят. И люди помнят. И когда-нибудь всё равно придут, потребуют вернуть долг. Он вспомнил вдруг своё настоящее имя — то, которое не звучало в городе и которое он не произносил вслух уже много лет. Имя, которым его звали отец и дед. Имя, в котором не было моды, но была родная земля. Едэйко. По-ненецки это означает «новый человек».
— Нет, — сказал он тихо. Сказал воде. Да, до лодки совсем близко, всего несколько шагов. Ее можно быстро оттолкнуть, запрыгнуть, запустить мотор – и сразу же рвануть на течение, уйти вниз на сколько хватит бензина. Лодку потом можно где-нибудь оставить, а далее тундра спрячет, где следов очень много. Да не каждому они видны.
Повозившись со шнурками, отряхнув штаны, он встал с камня, галька под ногами зашуршала. В голове вдруг всплыло странное: как-то его дедушка Мюсена рассказывал, почему люди тонут. Вода принимает не всех. Кого-то она несёт, а кого-то сразу отдаёт обратно, на берег. Под ноги тем, кто ищет.
— Ну, — тихо сказал Даниэль, — Если все это так, так что же я здесь буду делать? Лодки не надо. Надо пешком.
 Человек у бокса его не видел. Лодка осталась. Вода в реке закручивалась у прибрежных камней и плавно бежала, как будто ничего не было.
Даниэль скорым шагом пошел по берегу держась поближе к обрыву, чтобы никто не мог увидеть его сверху. Решил, что нужно идти в обход. По правую сторону. По самой окраине города. Через горки, кусты, перелески, сырые места, где следы быстро исчезают.
Он шёл долго, держась низин, прячась в тени, огибая открытые пространства, заброшенные здания и постройки, где некогда стояли нефтяники или геологи. Город оставался справа — уже проснувшийся, недружелюбный.
Через пару часов он вышел к небольшому пригородному поселку. Это место называли «шанхаем». Здесь всегда было так — разор, грязь, провисшие провода, кривые улицы, по которым ходили только те, кому уже некуда было идти. Несколько полуразвалившихся домов, облезлые фасады, окна, забитые листами фанеры, чем попало. Старый магазин с ржавым замком и выцветшей табличкой с часами работы — как издёвка над временем.
Напротив, у покосившегося столба, стояли нарты. Трое живых оленей. Упряжка спутана, ремни брошены кое-как. Оленей уже атаковали собаки — дворовые, мелкие, злые. Они лаяли, бросались, отскакивали.
Даниэль остановился.
Олени стояли, терпели. Глаза спокойные, тёмные. Они стояли здесь давно — не час и не два. Он сразу понял: человек приехал на пяти. Двух нет.
По брошенным ремням, по лямкам, по следам волочения — всё было ясно. Продал. Или забил за домами. Или и то и другое. Неважно. Хозяин где-то здесь. В одном из этих домов. Может, валяется пьяный. Может, мёртвый. Может, просто не хочет выходить. Или не разрешают?
Даниэль знал: здесь опасно. Здесь могли сидеть менты. Могли ждать. Могли просто быть люди, которые теперь хуже зверей. Но это было своё место. Плохое, грязное, но своё. Здесь жили старики из тундры. Здесь иногда появлялись знакомые. Здесь знали, как молчать.
Он подошёл к оленям, отогнал собак, поправил упряжь. Олени восприняли его спокойно. Они чувствовали — он свой.
*  *  *
...Так и прошло почти полдня бесполезных звонков, рутинных заданий, объяснений, докладов. Талызину стало скучно в кабинете. Он из окна смотрел на площадь, на уходящее в далекие горы солнце и бегущие следом за ним облака, перевел взгляд снова на площадь и тогда увидел, как неожиданно поникли только что развевающиеся на ветру флаги около здания администрации. Талызин сразу же вызвал к себе Песукова. Он и раньше его использовал для разных мелких поручений.
Дверь кабинета приоткрылась, и в неё заглянул Василий Песуков.
– Геннадий Львович, всё в порядке? – мягко и участливо спросил он.
– В порядке, в порядке… – ответил Талызин, махнув рукой. – Ну, что там с твоими коллегами, московскими журналистами? Едут? Или уже приехали?
– К обеду должны уже быть.
– Ты говорил, у них с собой какая-то аппаратура для съемок… Ты это, не ленись, сгоняй все-таки в аэропорт. Я нашу вторую машину уже вызвал, через полчаса будет у входа. Надо все-таки встретить, чтобы солидно и прилично с нашей стороны все было…
– Да-да. Само собой. Думаю, мы предъявим им весь наш позитив. Кстати, вы видели, буклеты пришли с туристическими маршрутами? Это можно красиво подать… И проект нового водозабора тоже покажем…
– Позитив… – повторил Талызин, словно пробуя это слово на вкус. – Да, и кто в это наше процветание поверит, Песуков? Тут люди сидят без работы, а мы о кластерах. Но ты давай, что-нибудь придумай. Поухаживай за ними. Покажи им оленей, этнопарк, своди в краеведческий музей, ну, хоть что-нибудь светлое продемонстрируй. – Талызин закачал головой, задумался. – А сейчас вот что, Василий, пока есть у тебя время, возьми у Анжелы ключи от «Бастиона», прихвати с собой Веретенникова, сходите вместе и посмотрите, как там и что – двери проверьте, все проверьте. А то, понимаешь… – Талызин вдруг осекся и не раскрыл, чего же потребовалось понимать.
Он решил, что нет никакого резона делиться с Песуковым посетившими его в этот момент мрачными мыслями. Но странная и внезапная игра ветра с полотнищами на флагштоках показалась ему подозрительной, может быть, раньше он просто не обращал внимания на эти фокусы природы, а сейчас что-то его насторожило.
– Я пока что проеду по городу, дела кой-какие имеются, а ты, давай с Веретенниковым и потом сразу дуй в аэропорт. После обеда встретимся в кабинете, с журналистами твоими познакомишь…
«Бастион» - специальное подвальное помещение в правом крыле здания, заложенное в проект еще со времен строительства и предусмотренное на случай каких-нибудь чрезвычайных ситуаций, на самом деле и было убежищем для сотрудников администрации, соседних дома культуры, узла связи и населения близлежащих домов.
Веретенников – уставший человек пенсионного возраста, начальник сектора по гражданской обороне при администрации округа, он же заведующий хозчастью, отвечал за исправность дверей и мусорных бачков по всем этажам и кабинетам. отправился вместе с Песуковым на нулевой этаж.
Веретенников, сопя и придерживая в руке свою большую связку ключей, косился на Песукова то одним глазом, то другим. И наконец не выдержал:
— Ты это… Вась, как-то слишком празднично одет, что ли. — Он кивнул на узкие лакированные ботинки и идеально выглаженные брюки, которые в полумраке коридора блестели, как два угря с витрины ночного гастронома. — В "Бастион" в костюмчике-то… как жених на выданье.
Песуков откинул чёлку и улыбнулся уголком губ — так, как улыбаются люди, которые уверены, что их обаяние — оружие массового поражения.
— Я, Иван Савельевич, всегда так. Имидж — это, знаете ли… инструмент. И потом, — он чуть приподнял подбородок, — я представляю администрацию.
— Угу, — хмыкнул Веретенников, обходя лужицу мутной воды у выхода на лестницу. — Представляй. Только, если чё… В подвале лучше в резиновых сапогах. Да таких, чтоб до колена. Мало ли что там подтекает.
— Подтекает — это у вас в Гражданке может что-то подтекать, — уязвлённо фыркнул Песуков. — У нас всё под контролем.
Веретенников ничего не ответил. Он просто посмотрел на Песукова долгим, стариковским взглядом, который умеет одновременно выражать и жалость, и предчувствие, и мудрость, и обречённость. Потом вздохнул:
— Ну, смотри, как знаешь…
По пути они проверили электрощитки, наличие пожарного оборудования, когда же попытались через магнитную карту открыть массивную дверь в убежище, она попиликала им красным сигналом и оказалась обездвиженной. Попробовали большим ключом покрутить в замке – ничего из этого не получилось, дверь как будто вросла в металлический каркас в бетонной стене. Догадливый Песуков сбегал к пожарному щиту на первом этаже, схватил первый попавшийся небольшой красный ломик и с его помощью попытался хотя бы немного расшевелить дверь. После некоторых усилий ключ наконец-то провернулся на два оборота, а дверь все равно не послушалась, пока Песуков вновь не попробовал поддеть ее снизу и сверху ломиком. И тогда она поддалась. А вместе с ее скрипом из специального подвального помещения в нос взломщикам пахнуло густым и плотным облаком канализационной вони. Оказалось, до самых ступенек убежище было заполнено фекалиями и каким-то плавающим поверху мусором.
Ошарашенный Песуков присел и даже присвистнул.
– Это называется «приплыли»! А там же и запас продуктов, специальная связь! Спальные места даже имеются!
– А я-то думаю, откуда это по всему зданию в последнее время вроде бы, как и запашок? – удивился Веретенников.
– Иван Савельевич, давай пока что Талызину ничего не докладывать, – предложил сообразительный Песуков начальнику гражданской обороны и пояснил, – Он же сейчас наверняка на обед, как всегда, к себе домой поедет. Не будем портить ему аппетит!
– Хе-хе, думаю, что и после обеда такая новость ему встанет костью в горле! – заметил Веретенников, но согласился с пресс-секретарем. – Самим еще переварить эту ситуацию нужно. Месяца три назад сантхеники специально проверяли, ничего такого не было.
Совместными усилиями они попытались задвинуть дверь обратно, но так и не смогли – осталась щель, достаточная для теперь уже беспрепятственного перемещения специфического запаха на другие этажи и в кабинеты администрации.
Лакированный ботинок, тот, что на правой ноге Песукова, оказалось изрядно  измазанным в подвальной субстанции, которой никакой жених не пожелал бы касаться даже взглядом.
Веретенников тихо произнёс:
— Видишь… говорил ведь. Сапоги нужны.
Песуков не ответил. Он просто стоял — раскрасневшийся, униженный, и впервые за долгое время совершенно нелепый в своём парадном костюмчике.
– Велика Россия, а ступить некуда, чтобы не вляпаться и не удивиться, и не ужаснуться повсеместному срачу, разгильдяйству и безалаберности.
– Нет, не так. Правильно будет по-другому: «Велика Россия, а спешить некуда».
***
Панкрат едет в аэропорт встречать Анисию

Не распаковывай. Оно ведь уже хорошо слежалось, притихло. Не надо тревожить и зря ворошить. Это может быть больно и сейчас совсем ни к чему. Панкрат разговаривал сам с собою. Он говорил о чувствах. И конечно после этих событий очень сильно помятых, но упакованных, спрятанных где-то в особых секциях души, может быть, как раз для того, чтобы лучше сохранилось и не загромождало память.

В лето Господне тридцать четвертое, после такого же количества своих зим и вёсен на грешной Земле Панкрат Осокин весело катил прямиком в путымский аэропорт Далдыкель видавшую виды шикарную «Чайку», лимузин для молодоженов и министров. Катил по извилистой трассе среди тундры, а это почти что шестьдесят километров ломаного асфальта от самого Путыма.
Раритетную «Чайку» он получил в прокат от пенсионера Виктора Кузьмича, случайно попавшемуся Панкрату во дворе пятиэтажки, когда тот неторопливо складывал в просторный салон красные кирпичи.
- Ой, Виктор Кузьмич, здравствуйте! – весело поприветствовал Панкрат соседа и полюбопытствовал: - А что это вы в такой роскошной и легендарной машине стройматериалы возите?
- Здравствуй, здравствуй, Паня-Панкратий! – отозвался Кузьмич. – Видишь ли, печку хочу отремонтировать, а то и обновить. Да, ты же знаешь, у нас домик стоит на Элдене у самого озера. Скоро голец пойдет, хочу рыбки половить, душу отвести на природе… Да, а ты сам-то куда? Спешишь что ли?
- Эх, Виктор Кузьмич! – Панкрат озадачился. – В самом деле, спешу. Еще как спешу! В аэропорт мне срочно надо.
- Что ли встречать кого-то собрался? Начальство? Или…
- Да, Виктор Кузьмич, угадали. Так и есть! «Или»… Наверное, супругу будущую, ну, значит, это – возможно, невесту встречать надо! Сегодня прилетает. А тут, как назло, машина моя в мастерской, мост починить требуется. Ребята знакомые из авиаотряда обещали на вертушке за пятнадцать минут по пути забросить и вот только что узнал, им вообще почему-то запретили на сегодня вылеты…
Так слово за словом, Осокин разжалобил Кузьмича и тот сам предложил по такому важному случаю выручить молодого соседа, кстати, известного в городе и в тундровых поселках государственного инспектора природоохраны.
Панкрат получил «Чайку» до вечера, чтобы съездить в Далдыкель, в тот самый путымский аэропорт.

Анисья однажды уже прилетала в Путым на краевую конференцию экологов, а встретились они первый раз и познакомились на материке, почти год назад, в Краснодаре, когда Панкрат получил трехмесячный северный отпуск.
И Анисья там оказалась тоже в отпусках, заехала погостить у родителей. А Панкрат в это же время с друзьями однокурсниками гулял-встречался, на море отдыхал, на курорт ездил. 
«Хмельной повар», кафе-бар, что на улице Сергея Есенина их и свел. Анисья зашла туда с подругой, их раззадорило прикольное название заведения и, оказалось, там еще есть и музыка. Она, выпускница Кубанского университета, сотрудница затерянной где-то во льдах метеостанции и Панкрат, крепкий северянин с живым чувством юмора, нашли друг друга за одним столиком.
Она, как геофизик, могла говорить часами о тектонических плитах и геохимических процессах, а он — о природе Таймыра, о том, как важно сохранять его первозданную красоту. Их разговоры, начавшись как шутливый и теплый обмен впечатлениями о жизни в Заполярье, дали быстрые ростки дружелюбия, а затем и включили тайный магнетизм взаимной симпатии.
Анисья понравилась Панкрату не просто статью и естественной такой кубанской красотой, а еще и крепостью ног и тем, что на ней скромное летнее платье. Понятно, что большинству мужчин у женщин нравится то, что повыше. А Панкрату, как человеку практичному, предусмотрительному, глянулись Анисины лодыжки.  Что на каблуках, что босая, а эта часть ее ног все равно изящная и как бы волнующая его впечатлительность. Может быть, оттого что с такими ножками можно и до Путораны дойти и много еще дорог преодолеть по весям таймырским и, вообще, житейским. Это, значит, таким образом и в таких красках он видел семейное счастье.И это да, многое, что еще ему нравилось в ней, и что веселило, и услаждало его взор, но всего так сразу не расскажешь и не опишешь.
Да. На сей раз Анисья летела в Путым не просто за ради встречи с Панкратом. Здесь ее уже ждала новая работа начальником лаборатории в центре по гидрометеорологии и мониторингу окружающей среды - филиале Росгидромета.
— Я ведь заодно буду следить и за тобой, — пошутила она, когда сообщила Панкрату о своем предстоящем переезде в Путым. — Чтобы твои инспекции были безопасными и безупречными!

Шестьдесят километров надежды
Ломаный асфальт, накинутый на каменистые плечи тундры делал каждую минуту поездки испытанием. "Чайка" то и дело вздрагивала на трещинах, колбодинах, кочках, но Панкрат продолжал ехать с твёрдой уверенностью: время еще есть и он успеет к самолету.
В его голове всплывали и качались на волнах воображения сцены из их первых встреч, разговоров о мечтах, планах, о будущем. Анисья была для него не только спутницей жизни, но и партнёром, человеком, который понимал его стремление сделать этот мир немного лучше.
«Увезу тебя я в тундру, увезу к седым снегам», – живенько так звучало в салоне из мультимедийки, которую встроил в допотопный автомобиль его хозяин, то есть сам Кузьмич. И Панкрат, следя за дорогой, поглядывая на поржавевшую и потемневшую бескрайнюю тундру, готовую со дня на день вступить в осень, в самом прекрасном расположении духа между делом слушал хозяйскую музыку. Вот-вот, через час, ну, два или три, он встретится с Анисьей.
«Мы поедем, мы помчимся на оленях утром ранним и отчаянно ворвёмся прямо в снежную зарю», – задорно и весело неслось из динамиков.
Да, сейчас так никто не поёт и не играет. Сейчас совсем другие ритмы, другие трэп-биты. Сейчас и слов-то особых нет, а все какие-то охи, ахи, сюсюки, хмыки, отрыжки, чмоки и беспрерывные, лихорадочные постукивания с дичайшим произволом электронного баса. Говорят, что это искусственный интеллект выступает теперь за композиторов и песенников. Он-то знает, за какие нейро-струны нужно дергать современного и малость свихнувшегося человечка и как, и чем услаждать ему чувства.
Ехал Панкрат, ехал и кроме него никто не знал, что задумал он вытворить в аэропорту прямо у входа на ступеньках и не стесняясь массового стечения народа вокруг. Секрет лежал во внутреннем кармане его тёплой куртки.
Кто о чём, а он о своём.
И этот о своём. И тот о своём. А кто же напишет о нашем? О всеобщем? Что сегодня важно для всех и для каждого. Вот о чём нужно говорить.

На широкой площади перед главным входом в аэровокзал, заставленной по бокам контейнерами и какими-то времянками, в беспорядке стояли десятки самых разных машин: здесь и легковушки, и тентовые грузовики, автобусы, трэколы-болотоходы и даже гусеничная техника.
Панкрат не нашёл свободного места поближе к терминалу и вынужденно припарковался на небольшой горке у забора из металлической сетки, пристроился между большим автобусом и неприлично навороченным чьим-то тёмно-зелёным внедорожником, увешанным обильно разнокалиберными фарами, запасными колёсами на крыше и хромовым кенгурятником на переднем бампере. Это и хорошо. Анисия увидит прибывшую за ней «карету» не сразу, а как увидит, то и получит эффект приятной неожиданности.

Аэропорт Далдыкель в такие дни казался местом между мирами. С одной стороны — обычная рутина: диспетчерская, запах керосина, мокрая фанера в коридоре, чай в гранёных стаканах. С другой — тундра, открытая как ладонь: ветер гладит траву, низкие облака перетирают небо, а вдали уже мерещится то ли дымка, то ли светлая полоса будущего ненастья. Далдыкель жил короткими волнами. Прилетели — ожил. Улетели — снова пусто, только ветер обрывки газет гоняет, расшатывает столбы и позвякивает жестяными табличками.
Василий Песуков прибыл на служебной машине первым. Водитель — молчаливый мужик из гаража администрации — остановился у самого входа, чтобы Вася мог выйти, как человек при должности, не делая лишних шагов по гравию.
Песуков был сегодня особенно собран. В светлой рубашке, при галстуке, хоть и чуть ослабленном: на Севере галстук — больше знак, чем необходимость. Волосы уложены, кудри на затылке всё равно жили своей жизнью. Он держался так, будто приехал сюда по великому государственному делу. И в каком-то смысле — так и было. Потому что утром Талызин коротко приказал:
— Съезди в Далдыкель. Там должны быть гости. Журналисты. Делегация.
Песуков кивнул, как будто это он сам придумал поездку, сам её организовал и вообще давно руководит всем Таймыром вместе с его непокорной погодой. Но красивой встречи делегации не получилось. Ещё по дороге ему позвонили из аэропорта — кто-то из своих, из тех, кто не любит лишних вопросов.
— Твои московские… — сказали вполголоса, как будто сам воздух мог подслушать. — Сбежали.
— В смысле?
— На вертолёте. В Усть-Авам. Сказали: «нужен репортаж, местный колорит». И улетели. Всё.
Песуков молчал секунды две. На таком молчании иногда держатся карьеры.
— Понял, — сказал он наконец. — Спасибо.
Он убрал телефон и улыбнулся сам себе. Не злой улыбкой — а той, в которой уже заранее приготовлены слова для начальства: «это даже хорошо, они инициативные, они хотят глубже раскрыть тему, я всё контролировал».
Но главное было не это. Главное было то, что он теперь мог ждать в Далдыкеле совсем другой рейс. И он ждал. Не суетясь. Не маяча. Просто стоял у окна в зале ожидания и делал вид, что читает объявления на стенде. Время от времени поглядывал на табло — будто бы исключительно из служебного интереса.
Водитель курил возле машины, плевался под ноги и щурился на ветер.

А потом у входа раздался хруст гравия. К аэропорту подъехала другая машина — старая, чужая, явно не из администрации. Она ворчливо остановилась сбоку, будто стесняясь собственного шума. Из неё-то и вышел Панкрат Осокин.
Крепкий, широкоплечий, куртка застёгнута до подбородка, лицо чуть красное от ветра. Он ступил на гравий так, как ступают люди, которые не играют в прибытие — они просто приходят. Песуков заметил его первым — и внутри у него неприятно щёлкнуло. Неприязнь. Нет, скорее — досада. Как будто кто-то без спроса вошёл в его сценарий.
Панкрат тоже увидел Песукова. На секунду замедлил шаг. Взгляд — прямой, внимательный. Не дружеский и не враждебный. Рабочий.
— О, — сказал Песуков, как будто удивился искренне. — Опять ты, Панкрат! А ты это… чего тут?
Панкрат пожал плечами. Ответил нейтрально:
— Дела.
Песуков поморщился, усмехнулся. Слово «дела» он терпеть не мог: оно как-то сразу отрезало разговор.
— Какие ещё дела? — спросил он, будто бы между прочим. — Ты ж вроде… по тундре больше.
Панкрат глянул на него спокойно.
— А ты чего тут?
Песуков улыбнулся шире. Вот она, его стихия: вопросы, реплики, обмен лёгкими уколами.
— Делегацию встречаю, — сказал он с достоинством. — Московских. Журналистов. Праздник же скоро. День народов Севера. Надо, чтобы всё красиво было, чтобы правильно показали.
Панкрат кивнул, как кивают человеку, который в принципе может говорить что угодно — лишь бы не мешал.
— Ну, и где твои московские? По-моему рейс их уже давно прибыл…
Песуков даже не моргнул.
— Уже на месте. — И тут же добавил, как будто уточняя сам себе: — Почти. Они… решили ещё кое-что снять. В Усть-Авам махнули. И правильно. Там жизнь настоящая. Глубинная.
Он произнёс это бодро, даже вдохновенно. Но Панкрат увидел в этой бодрости лишнее напряжение.
— То есть ты приехал встречать московских, а они улетели, — ровно сказал Панкрат.
Песуков рассмеялся. Слишком быстро.
— Да что ты, Панкрат! Это у них такая программа. Всё согласовано. — Он махнул рукой. — А я тут… в целом по аэропорту. На случай. Мало ли.
Панкрат снова пожал плечами. Словно ему было всё равно. Но взгляд у него стал чуть внимательнее.
— Мало ли кто? — спросил он.
— Мало ли кто, — повторил Песуков и снова улыбнулся. — Ты же знаешь: жизнь богата на сюрпризы.
Они стояли друг напротив друга, и между ними уже была натянута незримая нитка — тонкая, как струна на старой гитаре. И эта струна звучала не словами. Она звучала паузами. Песуков вдруг сделал вид, что ему пришло срочное сообщение. Достал телефон, посмотрел, нахмурился. Чистая игра — но игра профессиональная.
— Слушай, — сказал он, убирая телефон. — У меня тут… надо уточнить кое-что у диспетчеров. Ты не стой на ветру, простудишься. Ты же у нас экологический ценный кадр.
Панкрат усмехнулся едва заметно.
— Спасибо за заботу.
Песуков прошёл к окошку диспетчерской. Поговорил там с кем-то через стекло, наклонив голову, как будто обсуждал вопросы национального масштаба. Кивнул. Ещё раз кивнул. Потом вернулся — уже чуть иначе: будто бы решение принято.
— Ну что, — сказал он Панкрату, поправляя галстук. — Похоже, сегодня всё тихо. Рейсы по расписанию. Я поеду обратно. Талызину доложить, да и других дел полно.
— Езжай, — коротко ответил Панкрат.
Песуков задержался на секунду. Посмотрел на Панкрата так, словно пытался понять, что стоит за его «делами». Не понял. И это его раздражало.
— Ты надолго тут? — спросил он всё-таки.
Панкрат посмотрел мимо него, в сторону полосы.
— Пока надо.
— Ну-ну, — сказал Песуков и улыбнулся ещё раз. На этот раз — совсем светло, почти дружелюбно. — Смотри сам… не скучай.
Он пошёл к машине. Водитель уже затушил сигарету, сел за руль. Двигатель завёлся с хрипом, машина тронулась и покатилась обратно в сторону Путыма, оставляя за собой короткий след пыли и дыма клочками по гравию.
Панкрат остался один. В зале ожидания пахло керосином и чаем. Диспетчерша где-то за стеной щёлкала клавишами, будто считала чужие судьбы. Панкрат сел на лавку у окна, снял перчатку, посмотрел на телефон, на экран без новых сообщений — и снова убрал его в карман. Он не выдавал своих планов. Тем более — Песукову. Но в этой встрече было что-то неправильное. Недоговоренное. Не опасное — ещё нет. Просто — как первая дрожь той самой тонкой струны, которую кто-то случайно задел пальцем.
Снаружи по-над тундрой и за далекими горными вершинами шевельнулось небо. Словно проверяло, на месте ли всё то, что ещё вчера было устойчивым. И где-то далеко, очень далеко, в стороне Горнильска, будто бы родилась невидимая вспышка будущего — ещё без света, без огня, без звука. Пока что — только напряжение. Тонкое. Едва различимое. Но уже настоящее.

Внутри аэровокзала самолёта с Анисией на табло в общем списке ожидаемых рейсов не оказалось. Панкрат не удивился, он знал, что гражданские суда на мыс Косыгина не летали: не слишком подходящие условия аэропорта, довольно узкий и скромный пассажиропоток. Вертолётчики — да, они могли бы добраться, но с дозаправкой, то есть с обязательной промежуточной посадкой в Хатанге. Анисия летела спецрейсом.
В окошке «Информация» девушка в тёмно-синей форме подтвердила, что косыгинский борт уже вылетел, но точное время прибытия пока неизвестно.
— Вот-вот должна поступить информация о проходе перевозчиком промежуточного контрольного пункта, — добавила она доверительно. Из этих слов Панкрат понял, что борт не прошёл ещё и половины пути. Контрольный пункт — это поворотная точка на ломаной линии маршрута.
— Значит, летит через Хатангу, а от неё до Путыма часа два, не больше, — рассудил Панкрат и решил, пока есть время, перекусить в местном кафе.
Народу в шумном аэропорту, как всегда, было битком — это, конечно, вахтовики, отпускники, туристы и вольные путешественники, ожидающие своих рейсов на материк.

СОН В ЛЕТНЮЮ НОЧЬ. ПУСТАЯ СЦЕНА

Панкрат пробирался сквозь толпу, вдыхая запахи жареной рыбы и свежего хлеба. В кафе было тесно, но он нашел свободный уголок у окна. Садясь за столик, он потянулся за внутренним карманом куртки, проверяя, что все на месте. Сердце забилось быстрее при мысли о том, что он задумал.
На столе перед ним стояла чашка горячего чая, а на соседнем столике несколько вахтовиков обсуждали предстоящий отпуск и делились планами. Панкрат прислушивался к разговору, пытаясь отвлечься от своих мыслей. «Вот бы и мне отпуск! Но сначала нужно сделать то, что я задумал», – мелькнуло у него в голове.
Он посмотрел на часы: время шло, но информации о рейсе по-прежнему не было. «Анисия уже должна быть в пути», – думал он. Заметив, как девушка в темно-синем униформе вновь проходит мимо, Панкрат поднял руку и спросил:
– Извините, а можно узнать, когда ожидается следующий борт?
– К сожалению, пока нет точной информации. Но мы сообщим вам сразу же, как только она появится, – ответила она с улыбкой и исчезла в толпе.
Панкрат вернулся к своим мыслям и взглянул на окно. За стеклом откуда не возьмись разразилась метель. Белый снег закружился в воздухе, завуалировав серые здания аэропорта. «Как символично», – подумал он. Время идет, а жизнь продолжается своей чередой даже здесь, в этом удаленном уголке земли.

...Закончив свой чай, Панкрат решил прогуляться по аэропорту и осмотреться. Он вспомнил о сюрпризе для Аниссии и почувствовал прилив энергии. Он подошел к витрине с сувенирами и стал изучать экспонаты: олени из дерева, магнитики с изображением местных достопримечательностей и традиционные украшения из бисера.
Ему попалась на глаза небольшая фигурка оленя — она была выполнена с такой тщательностью и любовью, что прямо притягивала взгляд. Панкрат решил купить ее в подарок Аниссии — это будет напоминанием о тундре.
Затем от нечего делать присел и стал наблюдать за людьми вокруг себя — кто-то спешит на выход, кто-то ждет свою половинку с яркими цветами — Панкрат улыбнулся: все мы ищем своего счастья. Его сердце наполнилось надеждой: вот совсем уже скоро он встретится с Анисьей и сможет поделиться с ней тем, что держал в секрете так долго.
В это время его мобильник вибрировал в кармане куртки. Панкрат вытащил его и увидел сообщение от коллеги из Путыма:
«Говорят, аэропорт закрывается! Не переживай, скоро будут новости».
Стиснув телефон в руке, он почувствовал прилив волнения и ожидания. Но ничего не понял. Какие еще новости? И откуда эта информация про то, что аэропорт закрывается? Переменилась погода? Это всего лишь временный шторм; скоро все устаканится. Он снова посмотрел на часы — время всё шло вперёд, а вместе с ним приближалась встреча.
«Увезу тебя я в тундру…» — слова песни звучали у него в голове вновь. И он понимал: эта песня больше не просто мелодия; она станет символом того дня, когда их жизни пересекутся вновь под снежным небом Заполярья.
«Снег – это не просто холод. Это белый лист, на котором мы можем писать свою историю», – шептал он себе, вспоминая слова Анисьи. Она всегда искала волшебство даже в самых обыденных вещах. Их совместные поездки по тундре, в морозный вечер, когда небо наполнялось звездами, казались не такими уже невероятными фантазиями.

Тут его размышления прервали щелчки в динамике, через который диктор сообщал о прибытии рейсов. Панкрат увидел или так ему показалось, люди перенаправились к выходу. Может, это её рейс? Несколько мгновений ожидания показались ему вечностью.

...И в заполярном аэропорту было по-прежнему людно. Прилетели сразу два рейса: один из Красноярска, другой – из Москвы. Народ задвигался нескончаемым потоком, перегруженный чемоданами, ящиками с фруктами и овощами, внушительными мешками и баулами. По этой нехитрой примете в любом аэропорту России всегда можно найти северян, стоящих упорно к стойкам регистрации и обычно азартно, а то еще и нагло атакующих обслуживающий персонал или ту же раскрасневшуюся девицу из справочного бюро. Но Панкрат ничего сейчас вокруг себя не видел. Он видел только одну фигуру. В её руках был скромный букет из тундровых цветов. Она улыбалась так, как он и представлял. И шла ему навстречу.
Он остановился на ступеньках, внезапно почувствовав, как волнение от горла перекатывается в живот. Он вытягивал шею, он наполнялся радостью. А руки сами собой беспорядочно хлопали по карманам его куртки, и вот он достал малюсенькую, нагретую темно-малиновым бархатом коробочку. Он красиво, как в старинных романах про рыцарей, опустился на одно колено.
— Анисья, — начал он, не обращая внимания на изумленных и ошарашенных людей вокруг. — Знаю, скажут, не время, не место, и век сейчас совсем не тот. Но ты… Ты мой Север. Ты мой дом. Согласна ли Ты стать моей женой?
Она рассмеялась, и в её смехе не хватало только арфы и барабанной дроби и марша Мендельсона, а так-то было все, и звон колокольчиков, и радость контрабаса — и непременно задор, восторг и свобода, словно свежий ветер, раздувающий паруса бригантины, несущейся по волнам человеческой мечты и надежды.
— Конечно, согласна, Панкрат! – Почудилось ему, будто бы он услышал ее ответ. И на самом даже глухом и дальнем донышке души его стало так мило, забавно, приятно...
Да вот загвоздка. Ничего из этого на самом деле не было. В аэропорт среди безмолвной и чуждой к человеческим страстям тундры за это время не село ни одного самолета, а борт с Анисьей просто пропал, вообще! В окошке информации на него посмотрели жалостливо, как будто видели отчаяние и недоумение, испортившие мужественность его растерянного лица. Ему так и сказали: «Нет связи. Перевозчик не отвечает». Все то, что он пережил только что, минуту назад, это были лишь грезы. И горечь, осадившая ему горло, зажала рот, и задрожали его губы от нехорошего предчувствия, и нечаянная слеза на реснице повисла. Вот тебе и сильный, закаленный в житейских бурях мужчина!

...В аэропорту на краю света царила особая атмосфера. Здесь, среди гудящих потоков людей, требующих немедленного допуска к пунктам назначения, ощущалась неторопливость природы, как будто каждый шаг и каждое дыхание были частью большой, не спеша разворачивающейся индустриальной, городской и вполне эпической картины. В которую, конечно, не все вмещались. А некоторых людей, как и их вещи, вообще, художник оставил за кадром.
Панкрат, постоял на широких ступеньках, отвернул взгляд от суеты вокруг и тихо побрел к высокой стене и забору из сетки, открывающие летное поле и взлетно-посадочную полосу. Он погрузился в свои размышления. Это они и подсовывали ему никогда прежде не виданные картины и сцены.
Он видел перед собой зал ожидания, чемоданы, сумки, баулы, перегруженные северными сувенирами из затерянных в тундре чумов и мастерских, и ящики из тонких дощечек с изобилием местных ягод и грибов. Это они создавали ощущение единства человека и здешней природы, которая, несмотря на свои жестокие проявления, всегда поддерживала путешественников, а тем паче, северян и в том числе авиапассажиров. Но когда это было и где это видано – чтобы северяне возили бы с собой ягоду или грибы? Панкрат ничего не понимал. Нет, он все хорошо понял. Смятение, каковое его совсем уже редко навещало в прежнее время, теперь уже полностью овладело им и его мыслями. И тогда он увидел другую, новую картину! Анисья, его мечта, стояла там среди летного поля одна в платье и без вещей, как всё та же тундровая одинокая незабудка среди серых камней. Её воображаемый образ должен был смягчить для Панкрата жесткость и равнодушие окружающей реальности...

Панкрат размышлял о том, как несчастные случайности, часто накрывающие его беспокойную жизнь, порой порождают самые сладкие мечты. Судьба, с её игривым настроением, и раньше, и всегда приготавливала ему много испытаний, однако он неугомонно надеялся, что обстоятельства, закованные и упакованные в сталь непреодолимых препятствий, однажды распахнутся, как двери этого огромного сейфа - аэропорта, и впустят в его жизнь столь желаемый свет, тепло и уют.
А что? Бывало, он и во сне, среди мельчайших деталей, представлял себе Анисью с тундровым букетом, её улыбку в сером мире, заполненном шумом и паникой. В тот момент, когда он среди толпы опустился на одно колено, стало ясно: её присутствие способно растворить всю пустоту, оставленную исчезнувшими самолётами и затмением человеческих чувств.
Но реальность жестока. Ничего из задуманного не реализовалось. Тревога и страх, словно черные тучи, нависли над его душой, и, глядя на беспорядок вокруг, он почувствовал себя снова ничтожным и беспомощным, как тот самый цветок, который пытается выжить в стихиях и бурях полярных широт и под неустанным надзором сильного, а бывает, что и беспощадного ветра.
— Как же так? — шептал он себе, сжимая в руках пустую коробочку, которая больше не имела значения. — Где ты, Анисья?

Попробуй, цветок, лютик таймырский, устоять на камнях и не сломаться, когда ветер подул хуже шквального, обрывая листочки, и стебелек норовит свернуть тебе в трубочку, лепестки разметать, разнести все в пух и прах пытается…
Тревога и страх, как черные тучи, разве не накроют тебя, и разве тогда не узнаешь ты, что значит быть маленьким, одиноким, без радости?  А ведь всего-то несколько часов назад небо было такое ясное и чистое! И ты верил ему. И вот теперь небо осталось. А веры — нисколечко.

…Аэропорт вместе с громадной тундрой, облаками и всей землей медленно плыл и поворачивался, продолжая жить своей жизнью, а Панкрат будто бы видел это с орбиты, а сам оказался в невесомости, словно в капсуле, застрявший в той несбывшейся мечте, где небо чистое и ясное, но теперь почему-то совсем уже серое и мрачное. Невесомость не радовала. Она напугала. Потому что в ней не за что держаться. И в этой странной высоте его собственная жизнь вдруг показалась такой же маленькой, совсем не значительной, как и тот же аэропорт внизу посреди тундры. Все ожидания. Все планы. Встреча. Анисья.  — Всё это было. И как будто уже прошло. И в этой капсуле его накрыла тоска.
Тоска об утраченной надежде обвила его, как холодное дыхание Арктики нянчит белых медведей и совсем уже беспомощных птенцов вечно несчастных гагар. И всё-таки что-то было не так. Не в душе — снаружи.  Он не сразу это понял. Сначала — как будто кто-то слегка сдвинул картину мира, совсем чуть-чуть, на толщину волоса. И всё. И этого оказалось достаточно. Он стоял, слушал гул терминала — и вдруг поймал себя на том, что не может различить слова. Голоса были. Интонации — были. А смысл… как будто не доходил. Словно между ним и людьми встал прозрачный, но плотный слой. Он моргнул. Потёр переносицу.
— Устал… — пробормотал он. Но усталость не объясняла того, что стало происходить дальше.

Сначала свет. Он не погас — нет. Он как будто ослаб. Лампы всё так же горели, но их свет стал глухим, вязким, будто его пропустили через мутную воду. Тени удлинились. И лица людей на секунду стали чужими. А потом — щёлк. Темнота. Такая быстрая, что никто не успел испугаться по-настоящему. И почти сразу — шум.
– Ой! Что такое? Кино какое-то? Электрик напился!
Смех. Слишком громкий. Слишком поспешный. Панкрат не засмеялся. Он стоял в темноте и вдруг ясно понял: тишина пришла раньше, чем выключился свет. На долю секунды. Но пришла. Свет вернулся — сначала слабо, будто сомневаясь,
потом мигнул, ещё раз, и встал на место. Аварийный. Холодный. Чужой. Люди задвигались, зашумели, засуетились. Кто-то уже шёл к выходу, кто-то звонил, кто-то ругался. И всё было правильно. Но… слишком быстро. Словно их кто-то подтолкнул. Голос из динамика.
– Внимание!.. Он прозвучал резко, будто прорезал пространство. Панкрат вздрогнул. Слова шли — но между ними были странные паузы. Микроскопические. Почти незаметные. Но из-за них казалось, что голос запинается не техникой… а чем-то другим.
– …в виду сложной метеорологической обстановки…
Панкрат поднял голову. Погода? Он не помнил, чтобы она так резко менялась. Здесь, на Севере, всё меняется — да. Но не так. Не мгновенно.
– …аэропорт закрывается…
И в этот момент что-то внутри него сжалось. Без причины. Просто так.
– …информация ожидается в течение двух часов…
Два часа. Слишком долго. И слишком точно. Как будто кто-то уже знал.
– Этого ещё не хватало… — тихо сказал он. Но голос его прозвучал глухо. Как будто не из него. Вокруг уже кипело.
– Ой-ой! Как же там наша Дианочка?
– Летят ли? Или где-то уже сели?
– Спасут, если что не так…
– Вот горе-то какое!
И вдруг:
– …не подходите близко… вот-вот взорвётся…
Панкрат резко повернул голову.
— Что взорвётся?
Но никто не ответил. Словно этой фразы и не было. Он пошёл к выходу вместе с остальными. Двери открылись. И сразу — холод. Не обычный. Резкий. Как будто его не было секунду назад — и вот он появился. Целиком. Небо. Панкрат остановился. Небо было низким. Слишком низким. Как будто его опустили. И оно давило. Ветер шёл. Он видел это — по флагу, по курткам людей, по мелкому мусору, катящемуся по асфальту. Но… не слышал его. Он прислушался. Ничего. Ни свиста. Ни гула. Ни привычного северного дыхания. Только редкие, обрывочные звуки людей.
— Ты слышишь? — сказал он сам себе. И сам же ответил: — Нет.
Вокруг автомобилей началась толкучка. Люди двигались быстрее, чем обычно. Говорили громче. Смеялись резче. Как будто пытались заглушить что-то. А погода… да, погода испортилась. Но не так, как обычно. Не с нарастанием. Не с подходом фронта. А словно её включили. Сразу. Целиком. Снег. В августе. Сначала редкий. Почти смешной. Потом — гуще. И каждая снежинка казалась слишком тяжёлой.
Панкрат протянул руку. Поймал одну. Она растаяла. Но оставила после себя странное ощущение — не холода, а… пустоты. И тогда он вдруг понял: это ещё не всё. Это только начало.  И где-то очень далеко — или, может быть, совсем рядом — что-то уже двигалось. Без звука. Без формы. Но неотвратимо.

...Панкрат стоял у края площадки, глядя на суету вокруг машин, на людей, на дым, который продолжал подниматься за зданиями. Всё двигалось, звучало, распадалось на отдельные куски — и вдруг в этом хаосе его на секунду настигло странное ощущение.
В висках коротко сжало. Не больно — скорее, как бывает при резком перепаде давления. Он даже не успел придать этому значения.
И в этот же момент что-то произошло. Свет в терминале исчез сразу, без всякого мигания. Одновременно с ним оборвался общий гул — тот самый непрерывный шум, который обычно не замечаешь: голоса, шаги, хлопки дверей, дальний рокот техники.
Панкрат сначала не понял, что именно изменилось. Просто стало как-то неправильно. Он видел, как люди продолжают двигаться, как кто-то что-то говорит, машет руками, оборачивается, но звука не было. Совсем.
Даже ветер, который только что рвал куртки и гнал пыль по асфальту, перестал звучать. Панкрат видел его по движениям, но не слышал. Это длилось очень недолго — может быть, долю секунды, может, чуть больше. Но внутри этого короткого промежутка возникло ощущение полной изоляции, как будто мир на мгновение перестал отвечать на любое действие.
Потом всё вернулось. Свет вспыхнул резко, почти болезненно для глаз. Шум обрушился обратно — крики, шаги, треск, чьи-то испуганные возгласы. Кто-то ругнулся, кто-то вскрикнул уже по-настоящему, кто-то схватился за голову, не понимая, что произошло.
Панкрат сделал вдох, как будто только что вынырнул. Сердце билось быстрее, чем должно было. Он огляделся — всё вроде бы было на месте: люди, машины, огонь, дым. Но ощущение нормальности не вернулось. Наоборот, стало яснее: это не просто перебой, не случайность и не совпадение нескольких неисправностей.
Что-то прошло сквозь всё это сразу. Он сам не смог бы объяснить, откуда взялась эта мысль, но она возникла слишком уверенно, чтобы её можно было отмахнуть.
Панкрат машинально достал телефон, снова посмотрел на экран — тот оставался тёмным. Ни сигнала, ни отклика. Как и табло в зале. Как и вся эта система, которая ещё недавно работала безотказно. Он провёл ладонью по лицу, словно проверяя, не показалось ли ему всё это. Не показалось. Мир не рухнул. Но в нём что-то изменилось — тихо, без внешнего эффекта, и от этого только сильнее. И впервые за всё время Панкрат поймал себя на мысли, что дело уже не в аэропорте, не в погоде и не в технике. Что-то произошло со всем сразу.
И вот как раз в этот момент он вспомнил, он увидел собаку. Да, соседскую, Кузьмича, пуделя слишком уже старенького, темно-коричневого. Кузьмич называл его Волоша, выгуливал во дворе, а в последнее время совсем уже часто. С больными лапами, с трудной медленной походкой. Старость не радость. И Кузьмич, встретившийся совсем недавно в один из вечеров, сказал не без горечи и печали, что вот они с Ириной решили, поведут Волошу на усыпление. И Панкрат тогда увидел глаза Волоши. Песик посмотрел на него исподлобья, потому что и шея уже не слушалась, а в глазах этих мелькнула тоска и жалоба, и Панкрату показалось, даже какой-то упрек, как будто и на нем есть вина за такое его безнадежное положение. Волоша понимал, что придется уходить, а не хочется. И никто ничего поделать с этим не может. Неотвратимость. Она записана в генетическом коде и приходит забрать все то, что живо. Вопрос только в сроках и обстоятельствах, и хорошо тому, к кому она приходит во сне, и мучительно горько тому, кто изнурен болезнями, ветхостью тела и старостью… Так неужели эта самая сила, что забрала Волошу, она и пришла сейчас, но уже за всеми и явно не очень-то обременяя себя разглядыванием кто еще молод, а кому уже и в самом деле пора? И виноватых вроде бы нет, и оправдываться нечем. «Да, конечно же это не объяснение, - разочаровался Панкрат. - Ситуация намного сложнее, и самое неприятное – выхода нет. И что делать – никто не знает. Каждый сам за себя и на своем месте. Какие глупые слова, однако придется принять и это».

— Горит! Подстанция горит!
Люди обернулись разом, словно их повернули одной рукой. За бетонным корпусом, там, где стояли служебные постройки, поднимался дым. Он был не серый, не привычно мазутный — почти чёрный, густой, плотный, и поднимался вверх странно ровно, без разрывов, без вихрей, как будто его не раздувало ветром, а тянуло.
Панкрат прищурился, вглядываясь. На секунду ему показалось, что дым не просто поднимается — он вытягивается в линию, как и облака над тундрой, и это совпадение неприятно кольнуло.
Ещё через несколько минут стало понятно: это не один очаг. Сначала вспыхнул ангар для спецтехники — резко, без разгона, будто внутри сразу занялось всё. Огонь не разрастался, не полз по стенам, а возникал целыми пятнами, схватывая конструкцию сразу в нескольких местах. Потом — дальше, у котельной, — такой же всплеск, такое же мгновенное пламя.
Люди начали переглядываться.
— Да что это такое?..
— Коротнуло всё?
— Откуда сразу везде?!
Никто не понимал. И именно это было страшнее самого огня. Пожар — это когда есть причина, есть направление, есть надежда, что его можно локализовать.
А здесь причина отсутствовала. И направление — тоже.
Телефоны начали умирать почти незаметно, по одному, как будто кто-то гасил их выборочно. У одного погас экран — он тряхнул аппарат, постучал пальцем, усмехнулся:
— Да ну тебя…
Потом у другого. Потом ещё у нескольких. И вдруг это стало видно: люди стоят, держат в руках одинаковые, уже ненужные предметы, смотрят на них с растерянностью, как на вещь, которая только что перестала быть тем, чем была.
Кто-то не выдержал — с силой швырнул телефон об асфальт. Тот глухо ударился, отскочил, разлетелся на части. Это будто дало разрешение остальным.
Начались крики, ссоры, обрывки разговоров, которые уже никто не слушал до конца.
— Ты мне звонил?!
— Я не могу позвонить! Ты что, не видишь?!
— Связь где?!
— Да нет её!
Голоса накладывались друг на друга, становились резче, выше, но при этом Панкрат вдруг поймал себя на странном ощущении: весь этот шум как будто не наполнял пространство, а скользил по поверхности, не проникая внутрь.
Он стоял среди людей и впервые ясно понял: это не просто перебой.
Слишком много сразу. Свет. Связь. Пожары. Погода. И всё — в один момент, без перехода.
Горечь поднялась изнутри и осела в горле, сдавила так, что стало трудно дышать. Он попытался сглотнуть, но не смог. Губы дрогнули, и на реснице повисла слеза — неожиданная, чужая, как будто не его. И вместе с этим ощущением он вдруг почувствовал, как из него уходит сила. Не страх — страх приходит позже.
А именно сила, внутренняя опора, на которой держится человек, когда вокруг начинает шататься мир. Как будто изнутри что-то вынули, и на его месте осталась пустота.
— Как же так?.. — тихо сказал он, почти не слыша собственного голоса. — Что теперь?..
Перед ним был аэропорт — тот самый, в котором ещё совсем недавно всё было понятно: кто прилетает, кто встречает, кто ждёт. Теперь это пространство распалось на отдельные куски — люди, крики, огонь, дым, машины — и ничто не связывало их в одно целое. Шум, переполох, гомон, перебежки — и сквозь всё это проступало другое ощущение. Пустоты. Беспомощности.
И где-то под этим шумом, глубже, чем слова и крики, Панкрат вдруг ощутил тишину. Не ту, что бывает ночью или в мороз, а другую — тяжёлую, глухую, как если бы мир на мгновение перестал откликаться.
Он поднял глаза. Небо опустилось ниже. Это было не движение, а ощущение давления — как будто над тундрой нависла огромная, невидимая масса.
И в этот момент его собственные мысли показались ему такими же хрупкими, как всё вокруг. Всё, что он строил, планировал, ждал, — встреча, слова, будущее — лопалось без звука, как тонкая плёнка.
Всего несколько часов назад небо было ясным. Чистым. Понятным. И этого оказалось достаточно, чтобы поверить в устойчивость мира. Теперь стало ясно: это равновесие существовало не в мире. А в голове.
Панкрат резко выпрямился, словно пытаясь вернуть себе тело. Сжал плечи, встряхнулся, заставил себя сделать шаг. Это движение было почти усилием воли против той пустоты, которая уже начала его захватывать.
Он вернулся в зал. Люди толкались, спорили, бежали, кто-то пытался что-то выяснить, кто-то уже просто стоял, не понимая, что делать дальше. Панкрат пробился к окошку справочной. Пусто. Никого. Табло над головой было чёрным — мёртвым, как выключенный глаз. Где-то в глубине мелькали работники аэропорта — появлялись, исчезали за служебными дверями, не отвечали, не задерживали взгляд. У них были свои проблемы, и, судя по их лицам, они понимали не больше остальных.
«Ждать? Или возвращаться?» — подумал Панкрат. Мысль была простой, почти бытовой, но внутри неё не было опоры. «Ждать». Слово отозвалось пустотой.
Он достал телефон, набрал Василия. Экран мигнул, погас, снова вспыхнул и окончательно потух. Связи не было. Как будто её не прервали — а вырезали.
— Вот ещё напасть… — сказал он тихо, почти спокойно. И это спокойствие было хуже паники.
Снаружи стало ясно, что происходит с машинами. Они не заводились — не выборочно, не по одной, а сразу, все. Водители крутили ключи, давили на педали, выскакивали наружу, открывали капоты, ругались, били по рулю, пытались понять, что именно вышло из строя.
— Аккумулятор сел?
— У всех сразу?!
Кто-то пытался толкать машины, звал на помощь, и иногда двигатель всё-таки схватывал — с надрывом, с тяжёлым рывком, как будто возвращался откуда-то издалека, куда его на мгновение утащили.
Панкрат смотрел на это и вдруг ясно понял: дело не в машинах. И не в подстанции.
И не в погоде. Что-то произошло с самим миром. И в этом ощущении было не только нарушение, но и странная, пугающая определённость — словно за этим стояло не совпадение, а чьё-то решение. Он поднял глаза. Небо стало ещё ниже.
И впервые за всё это время ему стало по-настоящему страшно.

***
В полутемном салоне повисшего над тундрой самолета в креслах рядом с Анисьей заплакали дети. Внезапно включилась вентиляция – на верхней багажной полке затрепетала свисающая тесемка от кем-то положенной шапки-ушанки. Анисья глянула в иллюминатор, увидела крыло самолета и странно закипевшие под ним волнушки облаков. Они вытянулись в одну многокилометровую линию. В груди Анисьи самопроизвольно включился внутренний синоптик – она просто почувствовала: в небе, в самой атмосфере происходит что-то необычное. Крыло было на месте, привычное, надёжное, но под ним происходило то, что сразу насторожило её. Облака выглядели иначе. Они не просто шли слоями или клубились — в них появилось движение, напоминающее кипение. Через несколько секунд стало заметно, что эти облачные массы вытягиваются в одну длинную линию, уходящую далеко за пределы видимого горизонта.
Она сразу поняла: это не фронт, не циклон и не обычная турбулентность. Атмосфера вела себя иначе, и это «иначе» не укладывалось ни в одну из известных ей схем.
Она поймала себя на том, что дышит чуть чаще обычного. Воздух казался тем же, но ощущался по-другому — плотнее, холоднее, как будто в нём появилось что-то лишнее, не предназначенное для человека.
В это же время в кабине бортинженер Богдан Евсюк нажал кнопку контроля ламп — обычная проверка, рутинная операция, на которую в нормальных условиях никто бы не обратил внимания. Однако лампы повели себя странно: они не загорелись последовательно, как положено, а вспыхнули сразу все, моргнули и будто на мгновение «запутались», после чего часть из них погасла.
Как раз в эту минуту бортинженер Богдан Евсюк нечаянно нажал не ту кнопку. Он хотел включить кнопку контроля ламп и табло, чтобы проверить, все ли лампочки в рабочем состоянии. — Командир, у нас что-то с электрикой, — доложил он Тюрикову.
— Вижу.
— Ольха, Косыгину. У нас проблемы с электричеством.
— Косистый, я Ольха, ответьте… Косистый, я Ольха, ответьте…
В наушниках затрещало и противно заскрипело, так что Тюриков скинул их с макушки на шею.
— Филя, возьми ручку, — приказал он второму пилоту Филиппу Артюхину.
— Штурман, будем снижаться. Богдан, проверь аварийный генератор. Серега, что там с аварийной радиостанцией? Что ты молчишь?
Свободной рукой он потянулся к приборам. Стрелки и разноцветные подсветки на них зашлись в суматошном мельтешении, многие просто отключились.
— Богдан, проверь топливные насосы, — Тюриков крикнул бортинженеру.
— Экипаж, всем сохранять спокойствие!
Летчики ничего не услышали в наушниках внутренней связи, но встрепенулись и все со своих мест вопросительно глянули на командира.
— Есть сохранять спокойствие! — отозвался бортинженер. Штурман Целиков в это время спешно доставал из планшета свои заготовки карт и маршрутных планов. Моторы гудели вроде бы в обычном режиме, но борт несколько раз потрясла невидимая сила. Через некоторое время тряска возобновилась.
— Нет электропитания. Пропала радиосвязь. Отключилось навигационное оборудование… Топливные насосы не реагируют, — доложил бортинженер и, удивленно пожал плечами.
— Чертовщина какая-то! Наверное, замкнуло где-то.
— Серега, ищи, где замкнуло, — крикнул Тюриков через плечо и за спину радисту, ответственному также за электрическую часть воздушного судна.
— Командир, решай. Очевидно, нужно разворачиваться. Давай обратно в Косыгино? — предложил штурман Андрей Целиков.
— А дотянем?
— Максим, может, в Хатангу? — усомнился Артюхов. — Нет связи. Нет эфира. Нижний ярус – плотная облачность, сплошная завеса, без электрики возможно обледенение…

В салоне кто-то вскрикнул, дети заплакали громче, и несколько пассажиров одновременно посмотрели в иллюминаторы, пытаясь понять, что происходит.
Анисья снова перевела взгляд на облака и вдруг заметила, что линия, которую она увидела раньше, начала смещаться. Но не так, как смещаются облачные массы под действием ветра. Это движение шло поперёк, нарушая привычную логику. И тогда в ней возникло чувство, которое оказалось сильнее всех предыдущих наблюдений. Она не смогла бы его сформулировать, но смысл был прост и пугающе ясен: небо перестало быть надёжным.

МЕСЯЦ НАЗАД В ДВУХСТАХ КИЛОМЕТРАХ ОТ ХАТАНГИ

В двухстах километрах от Хатанги время текло иначе.
Здесь оно не спешило, не колотилось в двери и не путалось под ногами, не дробилось на срочные звонки и электронные напоминания. Оно шло со скрипом, как гружёная нарта по упругому ковру из мха, мелких камушков и гибких кустарников, оставляя после себя едва заметную колею. Это же не трактор.
Биров чувствовал время кожей.
Он стоял у борта полузатонувшей баржи и смотрел на мутную воду, будто та помогала ему отвечать на вопросы. А для других она молчала. Она всегда молчит — даже когда знает слишком много.
– Александрыч, а была ли баржа?! – Озадачился помощник Бирова, инженер и механик Гусинский. – Я имею в виду, а был ли товар на этой якобы затонувшей барже?
Биров оторвался от созерцания мутной воды, плескавшейся у борта полузатопленной посудины. Он озадаченно потирал пальцами висок, словно пытаясь выудить из памяти ускользающую деталь.
– Конечно, был. И немало чего было. Да сплыло, – возразил он, поднимая из-под ног металлический прут с кольцом на конце и обрывком цепи. Он постучал им по ржавому днищу застрявшей в камнях баржи. Звук получился глухим и каким-то обреченным.
– Было и сплыло. Значит, разгружали по-шустрому. Перевозили куда-то на лодках. Или…
– Ну-уу? – недоверчиво протянул Гусинский, скрестив руки на груди. – Это же столько грузов! Там же и ящики всякие, коробки, контейнеры! В обычную лодку не войдет. – Гусинский отстаивал свою версию пропажи нескольких тонн продуктов и материалов со злосчастной баржи. Он явно не верил в чудеса.
Биров вздохнул. Его сподвижник Гусинский был прав. Объемы пропавшего груза не позволяли просто так списать все на банальное воровство. Слишком масштабно.
– Или выгрузили где-то в другом месте, а баржу потом сюда перегнали и притопили немножко, – наконец, произнес Биров, глядя на Гусинского испытующим взглядом.
Инженер нахмурился, обдумывая эту версию.
– И зачем им это? Риск! Зачем сначала везти груз куда-то, потом тащить сюда эту ржавую колымагу и топить? Слишком сложно. Проще было бы просто… украсть.
– А если это была не кража? – Биров прищурился, глядя на реку. – А инсценировка?
– Инсценировка чего? – Гусинский явно терял терпение.
– Инсценировка… крушения. Чтобы списать груз. Получить страховку. Замести следы.
Гусинский замолчал, обдумывая слова Бирова. В этой версии было больше логики, чем в простом воровстве. Но оставался вопрос: кто? Кто мог провернуть такую сложную и рискованную операцию?
– Ладно, Александрыч, – сказал Гусинский, наконец. – Допустим. Баржа затонула, груза нет. И концов не найти...
Биров усмехнулся.
– Концы всегда можно найти, Гусинский. Особенно, если знать, где искать.

...Будущим никто из северян особо не озадачивался. К любым страшилками привыкли. Несмотря на обстановку всеобщей разрухи и развала, наплевательства и обычной человеческой моральной и хозяйственной беспечности. И частые мрачные прогнозы о грядущих социальных или экологических потрясениях никто всерьез не воспринимал.
Тем не менее, был на Таймыре, пожалуй, единственный человек, который готовился. Готовился по-настоящему. А к чему конкретно, это нельзя было предугадать. Он и сам на тот момент вряд ли смог бы ответить. Он готовился к набегу половцев, очередной подминающей на своем пути все законы и права населения, спущенной невесть, какими махинаторами мировой вакцинации, внезапной и бессмысленной военной спецоперации, чипизации и к нашествию саранчи.
И этим человеком был Вениамин Александрович Биров. Да-да, тот самый,  бывший финдиректор, он же бухгалтер, унитарного государственного сельхозпредприятия «Заря Севера», который наспех был слеплен из остатков госпромхоза в самом отдаленном поселке Хатангского района, и где ютилось кое-как несколько семей нганасанов и примкнувшим к ним долганов и эвенков.
Он с упорством крота рыл свою многоходовую норку, готовился к чему-то такому, что неизбежно должно было случиться, причем в самое ближайшее время. Между прочим, этим ожиданием был пропитан весь воздух от Владивостока до Калининграда. Невидимая на первый взгляд тревога и предчувствие каких-то тягостных событий отражались в повседневной  золотушной трескотне официальных и неофициальных каналов информации, в разговорах старушек на скамейках и в лихорадочной и бессмысленной законотворческой активности депутатов всех мастей и уровней.
Паутина безнадежности тонкими нитями опутывала людские порывы сделать что-нибудь  смачное, звонкое и полезное, и пелена отчаяния покрывала измученную землю и едва рассеивалась в пронзительном небе. Солнечные лучи скользили где-то поверх этой многослойной туманной мороки, бессильные для того, чтобы пробить плотные клочья свинцово-мрачной и серой облачности, они расплывались и туда-сюда сновали случайными, едва различимыми зеленоватыми, лиловыми и бирюзовыми пятнами.
Людям почему-то не хватало света, тепла и заботы.
Это он, Вениамин Александрович, со своими людьми искал бесследно пропавшие с полузатопленной баржи грузы, доставленные  как-то небрежно в район по программе северного завоза. А до этого, как раз в рамках подготовки к чему-то такому аховому, он более-менее сносно обосновался на заброшенной несколько лет назад шахте Токуй, отбив ее у залетных, не понятно откуда здесь взявшихся алкашей  и очистив близлежащую территорию от прочих бродяг, мародеров и воришек, поставив в опустевшем некогда поселке надежных людей с ружьями, убедив их вместе с семьями поселиться и продержаться «до лучших времен» здесь, в заброшенном, между тем живописном, загадочном и потому притягательном уголке  таймырской Ривьеры. И это место называлось Купол.
На окраине поселка внимание Бирова привлекли три огромных емкости – резервуары для хранения дизтоплива. Люди Бирова обнаружили, что металлические лесенки кем-то обрезаны,  нижние краны заглушены, и люки сверху заварены. И сделал это какой-то очень даже хозяйственный и предусмотрительный человек - дабы защитить емкости от случайных тундровых бродяг и мародеров.
Помимо того Биров в срочном порядке организовал работу по восстановлению котельной, дизель-генератора, системы отопления и водозабора, электроснабжения.  И люди нигде не учтенные и нигде не прописанные, здесь жили и работали уже несколько месяцев. И особенно много успели сделать за летнее время.
Биров поддерживал их и продуктами, и всем необходимым, потому что имел некоторый запас личных средств и накоплений, а к этому еще и некоторый талант организатора.  Недаром же он побывал в финдиректорах! А до этого, оказалось, он был главным на шахте по технике безопасности, и потому-то хорошо знал поселок и саму шахту, и где что найти, и где что сделать. А главное – для чего и какого случая она может еще пригодиться.

Две недели Биров и его люди прочесывали берега Токуя. Скалы, осыпи, ущелья, каньоны – казалось, каждый камень был перевернут, каждая трещина исследована. Выходили на заброшенные зимовья, полузасыпанные и заросшие кустарником звериные тропы. Иногда находили следы — свежие кострища, обрывки упаковки, чьи-то старые окурки. Иногда — ничего. Тундра не спешила отдавать тайны. Она вообще не любит торопыг. И вот, среди этого сурового, дикого пейзажа, они нашли. Нашли то, что искали. Это был заброшенный ледник, когда-то служивший охотничьей точкой. Давным-давно, на переправе, здесь стреляли дикого оленя. Но маршруты зверей меняются, и точка опустела. Много лет здесь царила тишина, безлюдье, нарушаемое лишь ветром и криками чаек. Но однажды эта глушь пригодилась. Пригодилась тем, кто удачно разворовал баржу с северным завозом.
Вход был замаскирован тщательно, не на скорую руку: камни, мох, старые ветки, дерн, много дерна и мусора - сверху. А за ними - с виду хлам, доски, поддоны, листы жести, металлические пластины. Издалека ничего подозрительного. Но Биров заметил сразу — слишком аккуратно лежали прижатые друг к другу валуны. Он присел, провёл ладонью по земле.
— Тут, — сказал негромко.
Они разобрали завал молча. И откопали вход. Холодный воздух пахнул старым картоном, машинным маслом, металлом и чем-то сладковато-прелым — запахами долгого хранения. Внутри было неожиданно просторно. Ящики стояли штабелями. Коробки. Мешки. Пластиковые контейнеры. Северный завоз. Не утонул. Не растащен течением. Аккуратно сложен. Особо ценное — продукты.
Консервы. Мясо. Маринованные овощи. Копчёные и полукопчёные колбасы — с десяток сортов. Мука. Крупы. Сухой картофель. Сахар. Сгущёнка. Коробки сигарет. Алкоголь. Даже капроновые чулки и женские прокладки — зачем-то. Но в основном то, что в тундре ценится выше золота.
Мишутка, молодой шахтёр, присвистнул:
— Мать честная…
Глаза у него блестели, как у ребёнка перед ёлкой. Биров медленно, как будто бы только что сорвал немыслимый куш, флэш-рояль в покере, обошёл склад. С усмешкой на губах, бликами лучистых и голубых при этом глаз, он пальцами тронул упаковку. Проверил даты. Кивнул головой. Свежак.
— Мужики, — сказал он наконец. — Сказку про Алладина помните?
— Ты чего… — смутились. — Не томи.
— Вот она, сказка. Только по-таймырски.
Они ещё не знали, что дальше будет еще интереснее. Потому что за продуктами начинался второй ряд. Оружие. Десять карабинов. Пятнадцать гладкостволов. Семь волын с кобурами. И к каждому — боекомплект. Патроны. Магазины. Ремни. Чехлы. ружейное масло. Чистящие наборы. Аккуратно разложено. Как на витрине.
Тишина внутри ледника стала плотной. Мишутка сглотнул.
— Это… это уже не просто кража, да?
Биров не ответил сразу. Он внимательно смотрел на оружие и перебирал в памяти старые и свежие новости. Ограбление оружейного магазина в Горнильске? Да, было такое. Пропавшие стволы. Шум тогда был. Дошло до Москвы и Красноярска. Потом всё затихло. Вот оно. Значит, баржа была только частью схемы.
— Это чей-то резерв, — сказал Биров наконец. — Не для охоты.
Степан, дизелист, обвёл взглядом залежи:
— И как мы это всё потащим?
— Гусинский уже в курсе, — ответил Биров. — В несколько заходов. Что надо, то всё и подключим.
Он помолчал.
— Главное — быстро. Пока другие не нашли.
Он знал: такие склады не делают случайно. Это не мародёры. Это подготовка. К чему — вопрос. Значит, не только он один такой предусмотрительный. И впервые за долгое время почувствовал не радость, а тяжёлое, липкое предчувствие. Еда — это хорошо, это жизнь. Оружие — это война. А когда эти две вещи лежат рядом — значит, кто-то уже готовился к большому переделу. И Купол теперь становился частью этой игры. Хотел он того или нет.
В тот же вечер они вывезли первую партию.

***
НГАНАСАНСКИЕ СКАЗКИ
Авам, Авам! Небо дугой и река дугой, и радуга высоты необыкновенной – то август золотистый на исходе короткого заполярного лета пришел в авамскую тундру и прищурился: переливаясь лучами радости, он протянул к миру ладошку и одарил округу разноцветными бликами, словно россыпью янтаря и сердолика. И вся земля от края до края приняла ветерок веселости и окрасилась всевозможными оттенками охры, серебра и киновари. А где-то в речных поворотах еще зеленели сочные островки летней жизни, а где-то на дальних сопках уже проступали бурые, хмурые пятна, как молчаливые посланцы будущей зимы.
В невзрачном таймырском поселке, где сеточка нескольких улиц из разноцветных домов расчерчена осевшей за многие годы угольной пылью, ночь прошла темно-синей. Утро явилось туманом, потому что первая изморозь легла на ближайшие холмы и травы. Но низкое солнце, еще расплывчатое, белесое, умылось случайным моросящим дождем и принесло яркий свет, подчеркнув границы арки небесной, и звонкая радуга принесла сюда весть пробуждения.
Залетные чайки подняли крик и скандал на окраине, очевидно, найдя что-то годное в пищу. А тут и трактор закудахкал, захрипел, оглушил окрестность трахтараханьем – значит, уголь на предстоящую зиму сейчас развозить будут или воду к домам повезут.

Под заросшим травами бугорком пушистая мышка пеструшка проснулась и пока что тихо сидела в норке, поглядывая на маленький синий кружок, каким и видела она авамское небо в свой домашний телескоп. И мышка заметила бусинки росы на травинках, склонившихся над ее норкой, и тогда решилась выскочить наружу, чтобы получше разглядеть, как занимается утро над тундрой и розовые краски бегают по небу и прячутся в реке.

Авам, Авам! О, Господи, не нам, не нам, но имени Твоему.
Люди уже по улицам ходят, дверями хлопают, моторы гудят, а Таняку, старый рыбак и охотник, не хочет вставать с кровати. Оу! Просыпаться не спешит.
– Эй! – толкает в бок его старуха жена Нади-Дуся, – Вставай! Что лежишь, как бревно в авамском песке прибрежном, снов не насмотришься?
Не слышит Таняку жены своей. В самом деле, сон странный смотрит. Видит, три чума стоят. У самой реки, величиной с Таймыру, стоят они. По ней льдины плывут большие и мелкие. Видит, молодой шаман незнакомый привязывает своих оленей к санке. Достает из шкур какой-то мешок. Из него мамонтовую колотушку для бубна. Ручка колотушки вверху на семь частей разделена. Семь лиц на ней.
Махая колотушкой над водой и постучав по бубну, три раза крикнул шаман:
- Хук! Хук! Хук!
Так, когда крикнул, вода сразу замерзла. Теперь, это видя, следит Таняку за ним, что же дальше будет? Повел шаман оленей по льду. Сам перешел реку. Но под идущими за ним следом другими санками лед вдруг подломился. Железный конец вожжи передового, которым он был привязан к санке шамана, порвался, и все прямо на глазах ушли под лед. Всех товарищей его унесло течение. Что такое?! Оу! Смотрит Таняку, ничего не понимает.
- Ну, парень! Место, в которое ты попал, очень с виду худое. Эти три чума — это же чумы хозяев промыслов. Они держат все промыслы на земле. – Так говорит Таняку молодому шаману. И смотрит снова свой сон.
Из чума одного, что у реки, вышли на улицу два старика. Около чума много, человек пятнадцать, людей ходят. Теперь двум старикам слышно, что говорят эти люди. Некоторые так говорят, что есть среди них, умерших людей, еще один шаман, очень большой шаман. Завтра этот шаман шаманить будет. Как перестанет шаманить этот шаман, говорят, сюда весть придет и громы придут, каких еще не было.
И видит Таняку, перед ним откуда ни возьмись стоит великан из Ледяной Страны, что лежит за горами Бырранга.
- Что делать теперь стану? – Так спрашивает удивленный Таняку великана. – Ты зачем пришел? А великан тот молчит, ждет чего-то.
В самой середине чумов мертвецов большой чум есть. Красный. Из этого чума теперь тоже слышны удары бубна. Однако, начал шаманить тот, большой шаман.
Теперь оглянулся Таняку в сторону чумов мертвых. Глядит и видит, что позади них вся земля ломается. Ломается сверху сама земля и в огромные трещины ледяные и черные, и огнем дышащие вся уходит. Также горы ломаются, когда сползает с них земля и остается один голый лед. И клубы дыма кругом и пара горячего расходятся.
Великан закричал:
- Втыкай, мой брат, хорей в землю! Сильно втыкай! Если в землю так воткнешь хорей, может быть, хоть сломается земля, но останется тундра на месте. А если не воткнем хорей в землю, то впереди нас все сломается и унесет в бездну черную, ледяную, людей унесет и чумы, и санки.
Тут Таняку воткнул хорей в землю. Так воткнул да держит хорей. Но даром держит. Земля совсем ломается, тундра вся ходуном ходит. Воткнутый хорей совсем упал.
- Оу! Что ты молчишь? Эй! - закричал Таняку.
А Великан тот так важно стоит лицом назад, как будто не слышит. На баруси похож он. Но не баруси. Санки у него огромные, как платформа железнодорожная, а хорей с печную трубу толщиной, олень у него однорогий, пестрой масти. Он у Таняку ни с того, ни сего тут и спрашивает:
– Нравится тебе наши дюрумэ, ситаби? Эти вести - не вымысел ведь, а правда самая что ни есть верная.
– Не знаю. – Так отвечает ему Таняку.
– Если станешь моим голосом, продлится твое дыхание. Хочешь? – пристал тогда тот Великан.
– Не знаю. – Ответил Таняку опять. – Чего ты хочешь от меня?

Таняку растерянный почувствовал, какой же он совсем маленький перед этим посланником Сырада-нямы,  значит, от матери Подземного льда он. А у нее ведь девять сыновей… А вот если сейчас и они еще выйдут?
— Если желаешь стать моим голосом, твоё дыхание продлится вечно. Хочешь? — настаивает великан. Старый промысловик смекает, это ему предложение стать вестником, передавать мудрость древних.
— Не знаю, — снова отвечает Таняку. – Как же мне тебе верить, у тебя всего-то половина лица, а где другая? И нога у тебя одна, и рука!
– Какой же ты, однако, привередливый человек. Другая часть меня тебе не видна потому, что ты не можешь видеть тот мир, который вижу я. У меня одна половина здесь, а другая – там. Куда и ты придешь после своих дней на Средней земле. Тебе это мое положение видится уродливым, потому что у тебя глаза слепые. А всего меня тебе видеть нельзя. Потому что помрешь сразу. Или умом тронешься.
– А что и баруси такие же, как и ты? Наш народ их считает иногда вредными, нечистыми. И вид у них, да ты посмотри на себя, страшный, дети боятся. И старики боятся.
И на этом сон этот загадочный оборвался. Как в кино. Нади-Дуся не дала досмотреть, что же еще хотел передать этот ледяной Великан через Таняку.
— Вставай! Вставай! — жена, старая нганасанка, продолжала толкать его, перебирая ворох цветных одеял. – Хватит спать. Вставай, Иди! Стрекоза летит.
 – Откуда знаешь? Кто летит? – спросонья и неохотно бурчит ей в ответ Таняку.
– Слышу, летит. Новости будут.
 – Что ты там слышишь? Какие еще новости? Совсем старая стала… Как гагара пустое болтаешь.
Нади-Дуся не ошибалась. На площадке за домами-развалюхами садился в клубах угольной пыли вертолет. Прибыли люди из Москвы, газетчики. С ними какие-то геологи-экологи и два местных рыбака. И трое детишек.
 – Сам ты болтаешь. Иди продай им ногу оленя. Шарку купишь!
Таняку неохотно-таки поднялся с постели, потирая глаза и все еще находясь в полудреме. Он еще видел и помнил явившийся ему сон и то, как дрожала и проваливалась земля, и тундра уходила из-под ног.  Он знал, что Нади-Дуся всегда права, но у него не было настроения рано вставать. Тем не менее, он понимал, что эта «стрекоза» может принести какие-то важные новости для их маленького остатка – людей из крохотной таймырской общины нганасан.

***
– Ладно, ладно, – проворчал он, натягивая на себя теплые штаны и куртку. – Иду, но если они только чепуху про туризм в нашей тундре будут рассказывать, то я ничего им не продам.
Нади-Дуся уже успела одеться и вышла на улицу. Солнечные лучи пробивались сквозь набежавшие откуда-то облака, создавая теплое свечение над старыми и новыми домами. И угольная пыль, поднимаемая сильным ветром с вертолетной площадки, летела на них. Таняку шагал за женой следом, недовольный, думая о том, что снова придется тратить ему время на разговоры с чужими людьми.

***
ГЛАВА: ТРАВЫ, КОТОРЫЕ СЛЫШАТ НЕБО
Таймырская тундра – это не так, что ветер в поле, куда не глянешь одни только озера да реки, как скатерть-самобранка после знатной гулянки богов, по которой остатки пиршества как попало раскиданы и сплошь мокрые пятна, и потеки от опрокинутых гостями кубков, пиал и стаканов.
Ландшафт этих краев, конечно, специфический, но не до боли зубной унылый, однообразный и скучный. Горы на сотни километров с запада на восток, с юга на север, реки – как оленьи рога, извилистые, многочисленные, озера – круглые, овальные и протяжные, как тарелка для рыбы. И болота, конечно, и холмы, и сопки, кряжи и распадки, овраги и долины.
И лес, коли хочешь, найти таежный можно, и карликовых ив, ольхи да березки сколько угодно, и трав кучерявых, шелковистых, колючих, высоких и низких порядочно.
Но более всего языки развязывает у людей впечатлительных, у тех же писателей и поэтов, это, конечно, небо Таймыра. Оно совсем не такое, как в Москве. И не такое, как на Багамах. Это небо неповторимое. И, наверное, оно тоже, как многое другое на Таймыре, самое древнее и уникальное. Недаром край этот, на заповедники расчерченный,  называют кладбищем циклонов, а еще и кухней погоды.
 И еще ученые совсем недавно новость добавили – говорят, магнитный полюс Земли почему-то из канадской Арктики теперь быстро так к полуострову Таймыр перемещается…

Обездоленным травам, казалось бы, суждено было вечно тянуться к небу с горечью, под его равнодушным взором. Но в их скромных стеблях таилась удивительная сила – соки сладости, способные смягчить любую горечь, и нектар из беспечности, позволяющий забыть о тяготах бытия. И они не скрывали своего веселья, не прятали его от близости земли, которая их питала, и не стыдились радости, которая пробивалась сквозь их зелень. Напротив, крохотными, яркими цветками и нежными лепестками они рукоплескали небосводу, который, как обычно, безучастно следил за всем тем, что происходило на земле. Небо всегда оставалось с открытым ртом, словно застывшее в вечном удивлении или, быть может, в безмолвном ожидании. Оно, как зеркало, отражающее все, что ему показывают, само во все века нуждалось в чем-то большем. Ему не хватало озер, чтобы увидеть свое отражение в глубине, рек, чтобы почувствовать течение жизни, полей, чтобы ощутить плодородие, и перелесков, чтобы услышать шепот ветра. Оно искало сочувствия и понимания, но не находило их нигде. Туманы приходили и уходили, окутывая землю пеленой таинственности, а затем рассеиваясь, оставляя после себя лишь влажный след. Зимы лютые набегали, сковывая мир ледяными объятиями, а затем таяли, уступая место весеннему пробуждению. Но среди всех этих перемен, среди циклов жизни и смерти, среди смены времен года, одно оставалось неизменным – Утешения так и не приходило. Травы, несмотря на свою внутреннюю сладость и беспечность, чувствовали эту пустоту. Они видели, как небо, такое огромное и величественное, остается одиноким. Их маленькие головки, устремленные вверх, казалось, вопрошали: "Почему ты так печально, небо? Почему ты не находишь покоя? Почему ты так тяжело дышишь?"
И однажды небо ответило.
— Потому что мне трудно.
Ветер донёс это вниз. Раскатал по мху. По ягельнику. По лужам, где небо пыталось увидеть себя.
— Я вижу всё, — продолжало оно. — И ничего не могу изменить.
Травы притихли. Они не понимали всего. Но чувствовали. Каждым корешком. Каждой каплей сока.
– Я вижу все ваши радости и горести, все ваши взлеты и падения. Я вижу, как вы, травинки, тянетесь к жизни, несмотря на все трудности, и как люди страдают, стремясь к счастью. Я вижу бесконечный круговорот бытия, и каждый раз, когда кто-то рождается, кто-то умирает. И я не могу ничего изменить. Я просто наблюдатель, свидетель вечной драмы, разворачивающейся под моим взором. Я чувствую вес всех этих историй, всех этих жизней, и этот вес становится моей ношей.
Травы притихли, словно бы обдумывая слова неба. Они не могли постичь его печаль в полной мере, но ощутили ее отголоски в каждом своем стебельке. Они понимали, что даже самое величественное и всеобъемлющее существо может испытывать боль и одиночество.
Тогда самая смелая из травинок, самая высокая и сильная, прошептала: «Небо, мы не можем облегчить твою ношу, но мы можем разделить ее с тобой. Мы будем цвести для тебя, мы будем шелестеть на ветру для тебя, мы будем расти и жить для тебя. Пусть наша радость станет маленькой искрой в твоей бесконечной печали».
И небо, услышав эти слова, почувствовало, как что-то дрогнуло в его застенчивом сердце. Маленькая искра надежды пробилась сквозь толщу вечной печали. Оно поняло, что даже в самом одиноком существовании можно найти утешение в искренней любви и сочувствии. И в этот миг связь между небом и травами стала крепче, чем когда-либо прежде, сплетаясь в единую нить, пронизывающую ткань мироздания.

– Ешкин кот! — сказал Саша, подбрасывая ветку в костёр. – Только и слышно: «Ах, Таймыр! Ах, Горнильск! Совсем глухой, малоизученный регион! Чудо на краю света. А вокруг – на тысячу верст суровое безмолвие и безлюдье, и ни одной живой души.
Огонь в костре затрещал. Искры полетели вверх. Как будто пытались что-то срочно донести небу.
– Это точно! Ноль-ноль-четыре человека на квадратный километр, — отозвался второй, не отрывая взгляда от огня. — Почти никого.Еще ниже – только в соседней Эвенкии. 
– Да уж! Тут куда не сунься, сразу увидишь: кто-то уже до тебя наследил - дерьма после себя оставил и какую-нибудь надпись из трех букв на столбе или на доисторической скале ножом или гвоздем нацарапал…
– Мы с парнями в прошлый сезон попробовали на трэколах прямо из Путыма пройти по маршруту Бегичева, знаменитого путешественника. Так удивлялись такому раскладу – на первые двадцать-тридцать километров – да, никого. А дальше…
– Земля Санникова?
– Ну, там, в одном месте какие-то геологи со своей буровой, вездеходами. В другом – опять геологи – копают что-то. Через верст семьдесят – нефтяники, дальше - промысловая точка, еще проехали – рыбаки на берегу безымянной реки сидят… Так вроде бы и не густо. Но зато этих экстремалов, вольных туристов – как туруханских собак! На всех маршрутах. Шныряют туда-сюда по каньонам, через плато, по перелескам, горам и рекам! На лодках, катамаранах, джипах и вездеходах…
— Земля не пустая.
— Не пустая, — согласился Саша. — Просто занята.
Они замолчали. Ветер прошёлся по тундре. И вдруг стало слышно, как она дышит. Не громко. Но ощутимо.
— А знаешь, что странно? — сказал второй.
— Что?
— Никто из тех, кто решает, как тут жить — тут не жил.
Саша усмехнулся.
— Да им и не надо.
— Надо, — тихо сказал тот. — Просто они не знают.
Он посмотрел в темноту.
— Для них всё одно. Чукча, ненец… какая разница.
— Разница есть, — сказал Саша. — Только не для них.
Огонь просел. Тени вытянулись. И вдруг показалось, что за ними кто-то стоит. Непривычное, неведомое. Не человек и не зверь. А что-то такое, что тихо приходит и просто присутствует. Потому что в глубине, под мерзлотой, под слоями времени и костей, под следами вездеходов и буровых, уже шевелилось незримое, может быть, злое, может быть, другое. Старики этих краев знают его имя, но вслух никогда не говорят.
— Слышишь? — вдруг сказал Саша.
— Что?
— Как будто… гул.
Второй прислушался. Сначала ничего. Потом — да. Где-то. Очень глубоко. Не звук. Скорее — предчувствие звука.
— Может, техника где-то… — неуверенно сказал он.
Саша покачал головой.
— Нет.
Он посмотрел в темноту.
— Это не техника.
Стало совсем уже тихо.
— Это… как будто под нами кто-то ворочается.
— Ладно, — сказал Саша, резко. — Спать давай. Завтра идти.
— Угу.
Они затушили костёр. Но тепло ещё держалось. И в этом тепле, на границе сна и яви, каждому из них показалось одно и то же: что тундра — не пустая. И никогда она пустой не была. Просто раньше она терпела. А теперь — собиралась ответить.
* * *
Вначале было Слово. И Слово было у Бога.
У коренных жителей таймырской тундры слово тоже живое.
Слово пришло к народу Ня. Оно было сначала в Усть-Аваме, потом в Волочанке.
Идет оно, слово, идет, смотрит, поляна из трав всяких раскрылась перед ним, и цветов каких только там нет, и ягод разных сколько угодно. И среди них ковром чудесным, россыпью янтарной морошка растет и улыбается солнцу. Пошла сказка дальше. Слышит, в болоте птиц собралось очень много, на все голоса они песни распевают птенцам своим. Одна гагара печально плачет, нет птенцов у нее. Пошла сказка-слово дальше. Смотрит, чум стоит из стекла добром всяким доверху наполненный. А за ним еще один чум. Зеркальный. И в нем бочки большие стоят, доверху рыбой муксуном и гольцом набитые, солью слегка присыпаны. Хотела сказка взять одну из рыбин, поглядеть из какой она речки или озера. А это оказалась пачка денег заморских, толстая такая, пахучая. Заплакала сказка, потому что не могла понять, а куда делась рыбка из озера чистого, из речки быстрой. Плачет сказка и не знает, что сказать, слово в горле стоит, словно сила какая-то в рот камней набила.
Да и не камни вовсе это из Страны Мертвых, с белых и бурых отрогов Бырранга, а руда колотая, из которой выплавляют тонны меди и никеля, а кроме этого — миллионы унций палладия, сотни тысяч унций платины, родия, золота.
Этот процесс — не просто добыча. Это раскалённая кузница нового мира, где земля отдаёт свои глубины, а люди, одурманенные жадностью, утрачивают своё лицо. Здесь, в мерзлоте Таймыра, идёт дьявольский процесс расчеловечивания. Каждый, кто касается руды, словно становится частью машины, которая не знает остановки. Лица рабочих бледнеют, глаза меркнут, и с каждым вдохом пропитанного ядовитым дымом воздуха их души покрываются такой же чернотой, как чёрный ягель на выжженных промышленных полях.
И Слово снова идёт. Оно спотыкается о груды металла, превращённого в деньги, которых не коснётся ни один ребёнок с тех полей. Оно слышит гул плавильных печей, в котором тонет пение гагар, оно ощущает, как чёрный дым застилает солнце, поглощая янтарный свет морошки.
Слово становится всё тише. Оно больше не знает, что сказать. Оно знает только одно: цена богатства этих мест — смерть. Не только смерть природы, но и смерть человека, его души, его корней. И если это слово исчезнет, сгинет вместе с тундрой, никто больше не услышит плача гагары или смеха детей.
Слово уходит дальше, неся на себе груз молчания, словно его тоже поглотила бездонная чёрная шахта, где на дне всегда холод и тьма.
***

АВАМ. ТАНЯКУ ПОСЛЕ СНА
Таняку не сразу вышел к вертолёту. Он остановился за домом, там, где ветер бил слабее, присел на перевёрнутую бочку и какое-то время просто сидел, глядя в землю. Нади-Дуся уже ушла к людям — туда, где шум, голоса и чужие лица, а он остался один, и сон не отпускал его, не рассыпался, как обычно, не уходил, а стоял внутри целиком, будто не приснился, а случился.
Он закрыл глаза и снова увидел: красный чум, бубен, лёд, который не держит, и великана — наполовину здесь, наполовину там. И слова. Те самые слова, которые теперь не давали покоя. Стань моим голосом.
Таняку медленно провёл ладонью по лицу, будто хотел стереть это, как пот или грязь, но ничего не исчезло.
— Стань моим Голосом… — сказал он шепотом, и это слово показалось ему тяжёлым, неподъёмным, не для разговора и не для жизни.
Он сплюнул в сторону, как делал всегда, когда хотел отогнать дурную мысль, но не помогло. Сидел, смотрел на землю, на траву, на пыль, на следы, и всё вокруг было обычным, привычным, таким, каким было всегда. И от этого становилось ещё хуже.
«А если это не сон?» — подумал он вдруг. Не первый раз ведь. У деда всё так и начиналось. Сначала сны. Потом звуки. Потом приходили. Учили. Вели. И дед стал шаманом. Большим. Его знали, к нему шли, его уважали и боялись.
Таняку поморщился. Он помнил и другое. Как дед возвращался после своих уходов пустой, как сидел у огня и не видел никого, как молчал, как пил, как постепенно перестал различать — где люди, а где то, что приходит из другого мира.
— Голосом… — повторил он, и теперь это слово уже не звучало, а давило.
И вдруг стало ясно: это не дар. Это работа. Тяжёлая. Без отдыха. Без права отказаться. Он покачал головой.
— Нет, — сказал он вслух. — Хватит.
Он давно уже выбрал иначе. Когда ушла рыба. Когда олень перестал приходить. Когда люди стали больше пить, чем жить. Тогда он решил: не думать лишнего. Жить, как есть. Брать, что осталось. Не лезть туда, куда не надо. И стало легче. Тупее — но легче. Он берег себя. Как мог. И вот теперь это снова пришло.
— Стань моим голосом…
Таняку резко разозлился.
— А почему я? — сказал он в пустоту. — Что, других нет?
Ветер дернул траву, но ответа не было, и от этого стало ещё хуже.
— Нашли тоже… — пробормотал он. — Старого дурака.
Он встал, прошёлся, остановился и снова сел. Внутри было неспокойно, но это был не страх. Скорее, ощущение, что его позвали, а он сделал вид, что не услышал, и теперь сам себя не может обмануть. Он вспомнил лицо великана. Половина здесь. Половина там.
— А если правда? — сказал он тихо.
И тут же отмахнулся, почти зло:
— Да какая правда…
Но мысль уже зацепилась. Если это правда — значит, надо идти. А идти — значит вернуться туда, откуда он столько лет уходил: в слова, в бубен, в чужую боль, в чужие смерти, в то, что не даёт жить спокойно. Он тяжело выдохнул.
— Не хочу, — сказал он честно.
И это было главное. Не «не могу». А именно — не хочу. Он посмотрел на свои руки. Старые, сухие, с потрескавшейся кожей. Не шаманские. Живые. Земные.
— Поздно, — добавил он.
Он поднялся. В этот момент из-за домов донёсся гул вертолёта, голоса, крики, смех — жизнь. Обычная, суетная, живая. Таняку пошёл туда, медленно, как всегда, но внутри осталось то, что он не принял. Не сон. И не страх. А знание, от которого он отказался. И потому оно не ушло. Оно просто отступило. Чтобы вернуться.

* * *
Что делать? Как быть? Куда бежать? Эти вопросы за много-много лет житейской беспечности впервые и в считанные минуты стали эпицентром взрыва мозгов всего населения Путыма, а возможно, и уцелевшего на тот момент всего человечества. Эти вопросы разом навалились на человека двуногого, обнаружившим вдруг свои глаза и уши, ноздри и прочие органы чувств. Навалилось тяжкое осознание чего-то непоправимого и того, что мир так запросто взял и перевернулся. В один день, в один злосчастный миг.
Неужели война? Катастрофа? Может быть, какая-то страшная авария? И эти вопросы мгновенно острыми иголками воткнулись во всякого, кто еще дышал и видел происходящее вокруг. И вот они, живые свидетели, глотали открытыми ртами воздух, вращали глазами и резко поворачивали головы то в одну, то в другую сторону. Туда, откуда доносился грохот, где вспыхивали огненные шары, и начинался треск, скрип, грохот, крики. И казалось, никто не видит друг друга, как на праздничном фейерверке,  а только и глядят в небо и следят , как шипит и грохочет невиданная прежде иллюминация.
***

– Что-то мне это не нравится, – заволновалась опять Ирина Петровна. – с чего это вдруг небо так быстро стемнело и снег этот откуда? Как будто календарь сломали. Что-то не то с природой сегодня…
– Не суетись, Петровна. Нам оно совсем ни к чему - нервничать по всякой мелочи.
– Так ведь и свет пропал, а время-то, погляди, всего еще и четырех часов нет… А уже, как вечер.
– Успокойся. Ну, подумаешь, отключили свет, авария где-то. Переживем. А с погодой и не такое бывало.
Виктор Кузьмич успокаивал Ирину Петровну, супругу, присевшую напротив него на диване общей комнаты и мявшую рассеянно руками полотенце. По ее лицу скользили блики от неярких свечей. На стол они поставили толстые свечи и так освещали жилище, ожидаючи, когда же коммунальщики разберутся с навалившейся вдруг на город темнотой. Ирина Петровна не могла усидеть, то на кухню, то обратно в комнату, то и дело выглядывала за шторы в окна. Квартира у них была на четвертом этаже, угловая, так что сверху можно было наблюдать за обстановкой на соседних улицах.
– Да как же это так, Витя? Ни у кого света нет. А где-то за домами, от нас даже видно, пожары какие-то. И посмотри, люди чего-то забегали, машины на дороге где попало стоят, собачки какие-то лают…
– Да ладно, не паникуй! Света нет. Подумаешь, районный трансформатор полетел… Только я не пойму, почему телефоны наши тоже отключились и вот фонарик не работает. Все отрубилось. Это выходит, что батарейки полетели или светодиоды сгорели, – Кузьмич при свечах разобрал большой фонарь, купленный специально для ночных рыбалок, озадаченно потер себя по лбу. – Ну, посидим с полчасика в темноте, эка напасть, без телевизора и новостей что ли не жисть? Да, ты смотри, а холодильник сейчас зря не открывай, пусть холод подержится. Не известно, на сколько ремонт затянут…
– А если продукты таять начнут, вода побежит?
– А ты положи там, на кухне, полотенца, тряпицы какие-нибудь на пол постели. Да, и возьми-ка свечу и посвети мне в прихожей. Кузьмич подхватил стоявший рядом с диваном табурет и пошел с ним из комнаты к дверям.
Он вспомнил про свой старый чемодан на антресолях кладовки, забитый всякими ненужными приборчиками, запчастями. Решил глянуть, что там у него есть в запасах полезного на всякий случай. Электротехнический бытовой хлам он хранил еще с тех пор, когда работал в путымском депо, сначала мастером, затем и уже перед самым выходом на пенсию заведовал материально-техническим снабжением. А когда депо закрыли, что было ценного, то и растащили, и перепродали, а кладовщика отправили на пенсию.

…Не слишком долго перебирая содержимое чемодана, между коробками и свертками Кузьмич нашел то, что искал – два немецких фонарика с динамо-машинками. Они целехонькими так и хранились многие годы в заводской упаковке, и кто бы мог подумать, что однажды придется вспомнить о них. Фонарики незатейливые, берешь в ладонь, десяток-другой энергичных нажимов на рычажок пальцами, переключаешь тумблер и пожалуйста, хороший такой луч с желтым свечением.
– Ирина, на, возьми, попробуй. Понажимай раз пятнадцать. Если ладошка не устает и не очень туго для тебя. – Один из фонариков Кузьмич передал супруге. – Совсем ведь без света тоже нельзя.
В это время по всей квартире прошла дрожь, зазвенели стекла на шкафах, одна из свечей упала с блюдца на стол, но супруги не успели и воздуху в рты набрать, как задрожал и едва ли не закачался весь дом. За окнами несколько раз и беспорядочно озарились какими-то вспышками крыши соседних домов. Откуда-то издалека послышались глухие удары, как будто загремел гром или заговорили какие-то дальнобойные орудия.
Ирина Петровна метнулась к окнам, Кузьмич за нею и даже опередил.
– Отойди! К стеклу-то не лезь. Что же это такое?!
- Ой, Витя, страшно-то как! Что это там?
Привычные законы физики на глазах путымцев рассыпались прахом. Черное и непроницаемое небо, превратилось в напичканную искрящимися иголками и короткими огнями чужеродную и даже враждебную иноземную сферу. В то же время выпавший снег, отражая неведомые всполохи, позволял просматривать ужасную картину происходящего.   
С верхних этажей было видно, как трещины идут по земле, как ломается асфальт и задирается друг на друга бордюрный бетон у дорог, как легко трещат, заваливаются и ломаются дома с противоположной улицы, и, наверное, до каждой квартиры через стены и окна уже долетали вой и квакание беспорядочных сирен, людских криков а с ними, и вправду, собачий лай, ибо кто-то из несчастных людей именно в это время вышел прогуляться с собачкой.
Машины, брошенные посреди дороги, а некоторые и с живыми людьми подхватило невидимым смерчем и сгрудило за соседним перекрестком вместе с невесть откуда явившимися мусорными ящиками, дорожными щитами и ограждениями. И без того непрочные кусты и декоративные ели оголились и повалились вдоль тротуаров и дорожек через газоны. И в этой первобытной свистопляске всеобщего страха, изумления и отчаяния началась хаотичная игра света - на небе участились какие-то огни и появились похожие на двигающиеся сквозь облака световые лучи, и они замелькали, засновали, как будто указывая, куда бежать и где еще есть шанс на спасение… Но может быть, эти вспышки и нагромождение света отражали состояние попавших в беду людей, когда сама природа почернела и отвернулась от них.
И тут в уличном паническом беспорядке Ирина Петровна увидела странные силуэты, похожие на человеческие фигуры в необычной экипировке. Они двигались, как космонавты, большой группой по всей ширине улицы, и шли они, казалось, в ореоле какого-то особого свечения, хорошо видимые от повсеместных вспышек и беспорядочного отблесках огня на их серебристых скафандрах. Мощными прожекторами на шлемах они ослепляли бегущих навстречу и куда попало перепуганных и теперь уже многих полураздетых людей. Значит, кого-то вынесло из квартир, как только в реале они увидели крушение многоэтажных панелей и разломы кирпичных домов, а заодно и то, каким может быть этот самый конец света..
– Боже! – воскликнула изумленно Ирина Петровна. – Они, кажется, с каким-то оружием! Стреляют? Витя, они в кого-то стреляют…
– Не выдумывай! В кого стрелять, разве не видишь все почти что чокнулись, – возразил Кузьмич, но и он застыл у окна и сам был охвачен не то, что ужасом, но величайшим изумлением. И теперь уже оба понимали, что произошло что-то невероятное.
– Вить, да это же инопланетяне какие-то! Или ангелы! С небес явились! Неужели пришествие?
– Ангелы не летают. И по улицам не ходят. Им это не нужно. – Супруг хотел остудить впечатлительную супругу. – Птицы летают, да. Человек может летать, соорудив для себя что-то похожее на птицу… А ангелам летать не надо. Они сразу, где захотят, и куда им надо, там и появляются.
– Витя, ты только посмотри! Это же оно! Я говорила, что все придет, как в книгах! – Ирина Петровна вытянула шею, пытаясь получше разглядеть силуэты людей в серебристых скафандрах.
– Что придет, Ириша? Ты что, с ума сошла? Это просто какая-то авария, –
Кузьмич протер очки и надел их, пытаясь сосредоточиться и хотя бы немного разобраться в происходящем.
– Нет, не авария! Ты видишь лучи от них? Это ангелы! – Ирина Петровна схватила мужа за руку. Ее глаза засветились странной смесью страха и радости. – Помнишь, как в пророчествах написано: небеса развернутся и явятся спасители.
Виктор Кузьмич отстранился от супруги. Он вглядывался в окно. Замотал головой и, тяжело вздыхая, возразил:
– Ну, спасители, говоришь. Ангелы? А эти, кажется, в самом деле стреляют… палят просто в воздух, наверное, разгоняют. Вряд ли ангелы стреляли бы в людей, не так ли?
– Ты просто не понимаешь! Это испытание, чтобы очистить тех, кто готов. Остальные, кто не готовы – они не войдут в новый мир, – Ирина Петровна, взволнованная, проговорила это, будто читала заранее заученный текст.

На улице люди все еще метались, как в кукольном театре, на поводу у паники, а в воздухе стоял уже непрерывный гул. Сильные, ослепляющие лучи света резали темноту, а отголоски криков разносились эхом по всему району. Вдруг подле домов и по самой земле прошла еще одна волна пыли, клочьев из мусора и после нее крики с улицы и со дворов стали громче и перешли в неистовые вопли, словно к людям приближалось что-то неотвратимое и страшное.
– Слушай, ну и что же теперь делать-то? Сидеть тут, молиться? Или вон, как все – выбегать и прыгать куда-то под лучи? – Виктор Кузьмич нервно постучал пальцами по подоконнику. – Знаешь, отойди от окна. Остынь. Посиди на диване или приляг пока что…
Ирина Петровна прикрыла глаза и тихо сказала:
– Да, лучше подождать. Там сейчас самое пекло.  Ангелы сами решат, когда придет наш черед. Видишь, они уже спускаются…
– Спускаются? – Кузьмич вновь взглянул в окно. – Эти, в серебристых? Ты правда веришь, что это ангелы? С этими прожекторами и похоже, что с автоматами? Они выглядят как люди, только в костюмах, специальных. Огнезащитных.
Ирина Петровна все-таки устала от переживания и пошла к дивану. Чему-то улыбнулась, глядя в сторону, словно размышляя вслух:
– А может, ангелы всегда так выглядели... Может, они приходят в том облике, в котором мы готовы их увидеть. Просто люди стали техническими такими, ни во что не верят, вот и ангелы тоже…
Кузьмич только покашлял, разглядывая происходящее под окнами:
– Ну, если это и ангелы, то не самые пушистые и белые. Смотри, смотри, они кого-то уже тащат… И не особо так, что аккуратно и слишком нежно. Волокут. За шкирку, кстати говоря…
На улице один из "ангелов" спасения, вцепившись в плечо перепуганного человека, грубо тащил его к сбившейся группе людей.
Ирина Петровна вернулась к окну, закрыла рот ладонью, её глаза широко раскрылись от удивления.
– Витя, они очищают… Все это ради нас. Ради нашего спасения. Может, это и есть конец, но за ним будет начало. Помнишь, как мы ждали этого? Как готовились?
– Готовились, говоришь... – Кузьмич снова посмотрел в окно. – Ну что же, Ириш, если это и есть конец, то давай встретим его достойно. И если это действительно ангелы – пусть решают, куда нас запихать в этой суматохе. Только, боюсь, они немного что-то перепутали, и да, совсем не понять, кто тут нуждается в спасении.
Ирина Петровна медленно встала, подошла к окну и положила руку на стекло, глядя на мигающие внизу огни и хаос:
– Они знают лучше нас. Всё в руках высших сил.
И в этот момент им обоим показалось, что они увидели новую еще одну яркую вспышку, свет, который словно прошел сквозь все – стены, окна, даже через них самих, на мгновение ослепив. Ирина Петровна, на эту минуту ни живая, ни мертвая, улыбнулась сквозь слезы.
– Вот оно как! Я же говорила тебе! Это оно! Второе Пришествие...
– Возможно, возможно, – пробормотал супруг, – Или просто… еще один наш с тобой день в этом странном и, вправду, безумном мире.

***
...Командир второго резервного отряда приказал достать и вынести трупы из больницы и детского отделения. Тишина, настигшая город после разверзшейся над ним трагедии, раздражалась и скрипела от глухого звона шагов и стука бойцов, пробирающихся через руины. Каждая развалина, каждый обломок были свидетельством недавнего ужаса. Спасатели сумели найти уже три десятка тел — остатки надежд и жизней, стертых с лица земли в одно мгновение.
Снег, нежно устилавший землю, стал белым холстом, а того вернее, больничным халатом, на котором жизнь оставила свои безжалостные мазки. Бойцы аккуратно выложили трупы в один ряд, словно пытаясь восстановить человеческое достоинство, затерянное в панике, криках и хаосе. Фонари и портативные прожекторы пробивали кромешную тьму, освещая сострадание и шок на лицах людей, пришедших к больнице.
— Нахрена ты этот парад здесь устроил? Ты что, на рынке в мясном отделе? Это же кошмар! — крикнул один из бойцов, не в силах удержать бурю эмоций.
— Так это... Может, кто-то захочет забрать этих, ну, покойных или хотя бы попрощаться с ними… — ответил командир, его голос дрожал, как свет этих огней.
Словно искры среди углей, родственники стали собираться вокруг. Дикий ор, всхлипывания, горестные крики разрывали тишину. Они рвались к трупам, в поисках своих, знакомых, близких, родных, как будто это могло вернуть их назад. и кому-то удалось опознать, а кто-то ничего не находил и показывал это пустыми руками. И многие из них теперь осознавали неотвратимость горькой реальности и нахлынувшего вдруг на них одиночества в свалившемся откуда не возьмись несчастье.
Некоторые бойцы молчаливо стояли в сторонке, группируясь вместе, как будто искали утешение в компании друг друга. Молчание среди этих скованных скорбью людей было оглушительным — они терзались невидимыми ранами, а слезы катились по их каменным лицам. Их мужественность не ослабляла боли, а наоборот, подчеркивала ее остроту. И так обнажалась реальность всего происходящего.

Город продолжал дышать, хотя многие его жители уже навсегда ушли в небытие. Утром второго дня начался подсчет утрат, регистрация потерянных жизней и первые попытки оценить масштаб катастрофы. Эти цифры не могли вместить всю глубину трагедии: каждая потеря — это чья-то жизнь, чье-то горе, это воспоминания, которые не сберечь. И среди развалин жизни шевелились, словно пытаясь вспомнить, каково это — чувствовать радость, мечты и надежды.

***
– А где у нас третий взвод? - Орал проснувшийся полковник Стецюра. Так уже случилось, он после утренних похмельных рюмок водки и когда в наглую решился еще пару часиков соснуть прямо в своем кабинете, проспал весь Апокалипсис. Вот оно почему оказывается, что полковнику никто не пишет!
– Пипец, командир, накрыло. – Дежурный, молодой парнишка замолк, заморгал, вот-вот заплачет, смахнул рукой что-то с волос своей понурой головы, вытянул в гримасе подбородок и сделал круглые глаза.
– Это как накрыло?
– Ну, под завалами они. Все как один.
– Ты что? Чего ты мелешь? Выезжай немедленно на место! Людей пошли! Спецтехнику выводи!
– Докладываю вам, там все под завалами – накрыло почти весь район, там сплошной бетон, панели, кирпич, хлам, и горит все.
– А грибов не было? – спросил, было, впавший на миг в задумчивость Стецюра.
Оператор-дежурный от неожиданности растерялся и захлопал глазами.
– Владлен Андреевич? Мы это… Мы в этом сезоне только на рыбалку летали. А так, чтобы за грибами… Не-ее, не было!
Молодой спасатель заглянул в глаза командира, не зная, что сказать.
– Дурак! Я не про те грибы тебя спрашиваю. Если были атомные взрывы, значит, должны быть грибы.
– Да ну! Я такой приметы не знаю, - залепетал дежурный. – Если дождь, то да, растут на глазах. Да и кто их собирать-то будет?! Грибы эти.
– Еще раз дурак! И дурак ты феерический. – Объявил Стецюра назидательно и по-отечески взял парнишку за ухо. – Ты что, совсем заболел? Гражданскую оборону забыл? При атомном взрыве образуется облако в виде гриба! – Стецюра, как опытный наставник, стал пояснять подчиненному азы начальной подготовки всех на свете спасателей.
– Нет, Владлен Андреевич, гриб не обязательно. – теперь дежурный взял себя в руки  и на этот раз нашелся с ответом. – Гриб сопровождает наземный взрыв, а если воздушный, то там…
За стенами спасательного учреждения в этот момент что-то ужасно загрохотало. Да, так, что зазвенели и окна по всему корпусу.
- Включай тревогу! К экстренному выдвижению в зону ЧП весь личный состав! Они где? В классе в комнате отдыха или в спальном помещении?
- На «Магистраль» я уже послал людей. Проводят… Это, осуществляют проведение разведки зоны, значит,объекта чрезвычайно ситуации.
- Ну, ты молодец! Все правильно понял. Короче. Там местные идиоты и молодняк могут начать грабеж и хищения. А там – сам знаешь, торговый центр, склады, продукты, горючка!
– Горючка?! – дежурный недоверчиво вскинул брови.
– В смысле коньячно-водочные изделия. И всякое такое.

Вьюга, черемша и самоцветы
В это время у крыльца "Русских самоцветов" чуть не случилась перестрелка. Люди Стецюры положили лицом на асфальт мародеров, которыми оказался дорожный патруль. Двери были вывернуты и распахнуты, решетки на окнах с битым стеклом погнуты, Вероятно, полицейские чины тоже по каким-то соображениям первым делом решили взять под свою охрану именно этот объект, но, возможно, это была личная инициатива патрулей дэпээсников.
Витюха лихо вбежал по ступенькам на крыльцо ювелирного магазина, лихо заломил набекрень зимнюю шапку и нахрапом  наехал на ментовский пост.
– Эй, вы! Кто такие? И что тут у вас происходит?
Трое полицейских, дежуривших у входа раздвинулись, давая дорогу спасателю.
Оказалось, никаких самоцветов, а также особо ценных украшений и ювелирки в магазине давно уже нет. Пустые витрины, полки и сейфы. Магазин предпринимателя подчистили основательно несколько часов назад. В то самое время, когда везде отключился свет. Надо полагать, кто-то достаточно сообразительный и шустрый догадался, раз света нет, значит, и нет сигнализации. Стекла на толстой двери были элементарно разбиты, побиты в порошок и все витрины.
– Нам сказали охранять, пока не приедут криминалисты и прокурор. Но уже задубели, а так никто и не появился.
Витюха приказал своим парням расслабиться, опустить щиты и поманил снятой с ладони меховой рукавицей командира отделения Степана Шитикова.
– Степа, доставай свой термос. Я знаю, у тебя он есть. – Витюха подмигнул. – Вот ребята замерзли, выдай им для сугреву! По пятьдесят капель.
— Ну, раз знаешь, так что ж, выдам для согрева. — Шитиков улыбнулся, снял рукавицу и начал доставать из рюкзака железный термос, который, похоже, хранил в себе не только тепло, но и надежду на то, что этот день пройдет не совсем зря.
Он разлил горячую жидкость по пластиковым стаканчикам. Никто не спрашивал, что там внутри, — всем было достаточно, что это тёплое.
— Ну, по пятьдесят капель, — подмигнул Витюха. — И чтоб никаких глупостей!
Полицейские засмеялись. В их глазах снова появилась жизнь, и в воздухе витал лёгкий пар, смешанный с запахом кофе, возможно, с чем-то покрепче.
На улице свирепствовала вьюга, но внутри в общем запле и в подсобках магазина было тихо.
Витюха оглядел пустые витрины, где раньше сверкали цепочки, серьги, кольца. Всё было снесено подчистую. Магазин выглядел как сценическая декорация: витрины разбиты, полки пусты, даже сейфы вскрыты с такой основательностью, что сразу было ясно — работали не новички.
— Ударили точно и вовремя, — пробормотал он себе под нос.
Свет отключился, сигнализация вместе с ним. А кто-то — сообразительный, бесстрашный, или, может, просто отчаянный — воспользовался моментом.
— Эх, был бы я помоложе, может, и сам… — усмехнулся Шитиков, не заканчивая мысль, но тут же осёкся, видя, как парни вокруг серьёзно на него смотрят.
— Так, расслабились! Щиты — вниз! — скомандовал Витюха.
Витюха еще раз осмотрел витрины, теперь уже пустые. Этот магазин был для города символом — блеска, возможностей, чего-то красивого среди суровой жизни. Но сейчас он превратился в символ совсем другой стороны жизни: хаоса, неразберихи, беспросветности, которая приходит, когда свет буквально уходит из мира.
— Хорошо-то как в черемуховой вьюге черемшу в болотниках щипать, — пробормотал он, словно самому себе.
— Что? — переспросил Шитиков.
— Да так, мысли вслух. Ты Есенина читал? Иногда проще, знаешь, жить по-другому: там, где черемша, снег, болотники. Там всё понятно. А здесь… здесь люди сами друг друга вьюгой накрывают.
Шитиков кивнул, молча отпив из своего стаканчика. Он понимал, что таких вьюг впереди ещё немало.
Витюха усмехнулся, раскрыв упаковку печенья, которое тоже был запасено на случай долгого дежурства. Небо над головой было серым и глухим, а ветер завывал так, что казалось, будто он жаловался на судьбу всех оставшихся без работы.
– Слушайте! – вдруг воскликнул один из ментов. – А что если это была не случайность? Может, они знали о том, что отключат свет? Могли ведь заранее спланировать все это!
Витюха задумался. Мысли стремительно метались в голове. Если это был заранее спланированный ход — значит, преступники были более организованы и хитры. И за ними могла стоять более серьезная сила.
– Сообщите об этом начальству, пусть проверят информацию о любых подозрительных действиях в этом районе! – сказал он решительно.

А «Магистраль», так вышло, стало местом сбора всех более- менее уцелевших и боеспособных сил города. Сюда устремились и чопы, и дропы, и даже представители местного криминала. А обслуживающий персонал самого торгового центра вместе с охраной забаррикадировались изнутри и категорически отказывались кого-либо пропускать.  Им снаружи кричали: «По какому праву?», «Немедленно откройте!», «кто вы такие?», «Что там у вас?».


* * *
В ЭТО ВРЕМЯ НА БОРТУ ТЮРИКОВА
...Кто и что это за «сотрудники» оказались в одной компании вместе с пассажирами злополучного рейса Тюриков узнал быстро. После жесткой посадки один из них докопался до командира с ехидным любопытством спросил, а настоящий у него пистолет или игрушечный?
– А что, командир, пушка у тебя настоящая что ли? – Спросил Чалый Тюрикова, поглядывая на заметную из-под куртки пилота кожаную кобуру и явно играя дурака.
– А то ты кроме игрушечных пистолетиков никакого оружия больше не видел? –  Ответил Максим и усмехнулся. – Пошутить хотел? Или пострелять охота?
Тюриков, как и его товарищей по экипажу, трудно было бы заподозрить в трусости или малодушии. Таковых в среде военных летчиков просто не бывает. А если бывает, то в порядке недоразумения. Сама по себе их профессия еще с курсантских погон требует мужества, а то и бесшабашности, хотя, разумеется, на первом месте – выдержка, затем - умение очень быстро принимать решения.

Чалый еще в аэропорту Косыгин, когда стоял с дружками и ожидал приглашения на посадку, заметил, что этот летчик вовсе не из пугливых, так что с простым накатом на него не наедешь.
– Да, я пошутил, конечно. А насчет пострелять – это нормально. Почему бы и нет? Дичь в этих краях наверняка водится. – Чалый  выкрутился и выдал свой неуклюжий наезд за заботу о пропитании, ведь совсем неизвестно,  сколько  часов или дней придется ждать аварийных поисковиков-спасателей.
– Водиться-то водится, дичи здесь должно быть полно. И рыбка в реке. Только на ближайшие дня четыре у пассажиров и у экипажа есть, чем закусить-перекусить,  – ответил Тюриков и напомнил Чалому:  – Ты же не захотел своим сидором делиться с остальными. С чего же я буду делиться с тобой боеприпасом? И братва твоя ну, очень такая… специфическая. Вся из себя самостоятельная.
– А чо там делиться?! Командир, у нас на харю по паре банок тушенки, чай да галеты. Всего-то. Шиш да ни шиша.
– Вот тем более. В общем котле полегче с провизией. Или вы из общего котла тоже ничего есть не будете?  – Максим приглушил немного сталь в голосе. Но иронию оставил. –  А только из мешков своих неприкосновенных, сидоров пропитаетесь? В нашем положении лучше держаться всем заодно, ну как там у вас говорят, «одной хатой».
Чалый промолчал. А после некоторой паузы все-таки поинтересовался:
– А думаешь, за тобой прилетят ваши? Или как?
– Нет. Не думаю. А знаю, что прилетят. И не за мной вовсе. А за пассажирами и экипажем. Так у нас принято и так нормально.
***
А еще один тип пристал к деду насчет ружья – дай пострелять уток.  Да только залетная компашка явно на северах стажа никакого не имела, потому что не соображала, что прожившие здесь по многу лет люди вовсе не лохи с питерских подворотен, с оружием обращаться научены, крепость характера нажита и отпор дать нахалу – не вопрос.
– Батя, привет! А что это у тебя за ружьишко такое? – Уголовник пронырливо потянулся сразу к оружейному чехлу, прислоненному у ног пенсионера.
– Ружье, как ружье. Руку убери! – мужчина, не вставая с кресла, достаточно твердо и крепко перехватил запястье наглеца и откинул нахальную руку. – Иди, дурень, на свое место! И не лапай то, что не твое!
Игошин, то ли один из подручных Чалого, или даже его покруче, разозлился:
– Дед, ты что? Совсем берега попутал?! – Уголовник потер свое запястье и начал шипеть на несговорчивого пенсионера. – Я кому сказал? Покажи ружье.  Жалко, что ли?
Эту сцену издалека наблюдал второй пилот Артюхин. Он зашел в салон с отдыхающими пассажирами проверить, как работает самодельный примус. Игоша не обращал никакого внимания на других пассажиров, а пилота просто не заметил.
– Я сказал тебе, только посмотреть! – чуть ли не в приказном порядке прошипел наседающий браток. Он снова потянулся к чехлу с намерением поднять и взять в руки оружие. Пенсионер попытался отбиться, оттолкнуть навязчивого попутчика. А тому обманным движением все-таки удалось подхватить чехол за ремешок и таким образом он оказался уже в его руке. Довольный Игоша  расплылся в улыбке:
– Ну, что ты дед, ерепенишься? Сказал же тебе, я только посмотреть.
Дружки Игошина сидели в самом конце салона и делали вид, что им это совсем не интересно. А проныра и, вправду, уже собрался потянуть язычок у молнии, чтобы раскрыть чехол.
В это время и подошел Артюхин. Молча одной рукой он выхватил у Игошина зачехленное ружье, а другой коротким ударом залепил наглецу по челюсти. Игоша просто скользнув по спинкам ближних кресел, аккуратно прилег в проходе салона.
Пилот вернул имущество пенсионеру.
– Пожалуйста, держите это подальше от прохода, – спокойно и мирно заметил он владельцу ружья.
Между тем, в задних рядах зашевелились, и кто-то из братии подал скрипучим голосом «А чиво ето ты» и попытался встать и даже вылезти из кресла. Артюхин не дожидаясь продолжения событий, одернул компашку:
– Граждане пассажиры! Просьба оставаться на местах. Если не хотите ночевать на улице! – громко и убедительно крикнул он затейникам.

Игоша после некоторой отлежки зашевелился, попытался подняться на ноги, хотя по его стеклянному, бессмысленному взгляду было понятно, продолжать куражиться или что-нибудь требовать от других пассажиров он не в состоянии.
Артюхин поднял его за шиворот.
– Запомни, урод, очень хорошо запомни. Еще раз увижу от тебя что-то такое или похожее – положу! Причем, надолго. Ты понял? – Он встряхнул пару раз и подтолкнул Игошина в направлении задних кресел, к сотоварищам.
– И вас, братцы-кролики, воры и алкоголики! Я вас также очень серьезно и последний раз предупреждаю. Не смейте трогать никого из пассажиров! Даже не пытайтесь!
В это время в салон зашел и бортинженер. Остановился, огляделся.
– Андрей, что-то случилось? Нужна помощь?
– Нормально, Серега. Полет нормальный. Эти… Приблудные наши, пассажиры пытаются тут опять свои порядки наводить.
– Да? Это зря они так. Угомоним, если что.

***
Купол реально спасло то, что этот поселок еще несколько лет назад забросили, вычеркнули из списков населенных пунктов района. И шахту закрыли. А здесь, между прочим, многие-многие годы умные люди жили, работящие и хозяйственные. В тот час, когда к чадящему Горнильскому комбинату, обвешанному проводами, огороженному высоченными трубами, к соседним с ним городам и поселениям подкрался огромный и пушистый Пи*сец, на Куполе ничего не гудело, не звенело и не работало. Все было отключено. Так что и гореть, взрываться нечему было.
Пустым и с виду безжизненным оказался Купол. До райцентра – двести километров. До других ближайших поселков еще больше. А населению загрузили, мол, шахта ресурс свой исчерпала, выработала, запасы угля истощились. Это как-то вот так почему-то быстро вскрылось, в самое короткое время. До этого полвека работали, обустраивались, ковыряли уголек самого отменного качества, снабжали им все поселки района. Вдруг бац! Истощились. Внезапно так обнаружилось. Ай-ай-ай! Нужно рядом новую шахту рыть, там под горой тоже есть еще уголь. А как же и чем рыть?! Вложения нужны, инвестора нужно! Очередной и новоявленный губернатор по телевизору объявил: «Будем шахту расширять, поселок достраивать. И деньги на такое большое дело найдем!». Это в канун очередных выборов он так зело бодро и заявлял. Прошло времечка немного, выборы тоже прошли. Эх, невыгодно оно. Убыточно. Закрывать нужно шахту, переселять людей из поселка, ибо что им тут делать и как выживать, когда ни работы, ни еды, ни снабжения.
И что же далее? Предпринимательством это назвали – отдали в частные руки снабжение, фабрики и заводики, рудники и скважины. Насочиняли сотни проектов один другого увесистее, краше, заманчивее,  а главное – имеющих шанс получить некие гранты, разумеется, из бюджета, из казны государственной.
Купол накрыли, закупорили. И вдруг прямо у въезда в райцентр нашли! Карл, нашли новое месторождение угля – запасы неимоверные, на сто лет хватит! Уголек, правда, не очень того, кондиционный и годный для домашних печек, как и для котлов местной котельной. Да не беда! Котельную модернизируем, придумаем и то, как этот уголек приспособить для нужд поселковых. Главное – гранты. А их у нас имеется. Их мы сумеем добыть, благо, не перевелись еще деловые и предприимчивые люди. И в глухомани таймырской нашлись они, и в кабинетах московских. Благо, взяток никто еще не отменил, и казнокрадов всех мастей от Владивостока до Калининграда вот уже тридцать лет исправно сажают пачками, а они так и не перевелись на Руси.
Туда-сюда повозились и… И объявили уже торжественно всем в округе и по федеральным каналам о новой эре угольного ренессанса в районе, о надвигающемся счастье, а там уже не за горами и светлое будущее. Еще немного повозились, деньжата немалые туда-сюда погоняли. Опс! Ошибочка вышла. Уголь совсем никакой. Да, и на самом деле его не очень-то и много. А чем же топить в райцентре, а как же греться в поселках?
Не беда. Опять явились деловые, предприимчивые и опытные люди. Знающие, как и с кем организовать новые гранты. Главное, чтобы проект новый грамотно и убедительно составить. Разумеется, обязательно вписать туда строки о заботе и возрождении коренных малых народностей Таймыра, о борьбе за экологию. 
И что в итоге?  Уголь везут в райцентр и для поселков по морям, по ледовым полям Севморпути, а затем и по реке. Сухогрузами в сопровождении ледоколов. Затем перегружают на баржи. А везут этот уголь аж… из Хакасии. Из глубины сибирских руд. За тысячи километров от морских портов. Разумеется, все это не очень дешево, зато ой, как сердито! И сердито, и величаво вещают теперь по федеральным каналам о том, как успешно снабжаются далекие таймырские поселки необходимым для выживания углем и прочим товаром.
И никто, и нигде не знает, а где же те люди и каковы у них имена да фамилии, которые в свое время сделали все для закрытия и блокировки Купола, затем раздули заведомо провальный проект с добычей угля в самом райцентре. Впрочем, ничего не известно и о тех персоналиях, которым удалось внедрить чуть ли кругосветку с доставкой хакасского угля в Заполярье. Зато во всех справочниках и книжках до сих пор пишут о несметных залежах угля всякого разного и в том числе высокосортного… на самом Таймыре. И оно на самом деле так: запасов угля здесь полно.
Эти все денежно-угольные хитросплетения хорошо понимал и вовремя раскусил Вениамин Александрович Биров.  Он лично знал и некоторых из тех деятелей, кто нагло и напористо потрошил государственную казну под предлогом спасения жителей тундровых поселков, кто не чурался авантюрных схем, а иногда и чистого грабежа, и наглого воровства всего того, что пригодно для жизни. Знал он и тех, кто умудрился этим летом, средь белого-белого полярного дня, украсть и где-то спрятать целую баржу с продуктами и промтоварами, идущую в жиденьких караванах в райцентр и как раз по программе северного завоза. И это еще не все. Бирову со своими людьми удалось-таки найти то место, куда же умыкнули и где спрятали воришки все важные грузы с той самой злополучной баржи.

***
…Путымские улицы являли собой последний день Помпеи. И даже не день, а недели и долгие месяцы, потянувшиеся безрадостно после последнего дня.
Закрученные и погнутые взрывной волной фонари и столбы торчали, как причудливые антенны, из груд битого кирпича, разломанных как попало панелей. Расколовшийся бетон там и сям обнажил, словно стебли фантастических цветов, кривые прутья ржавой арматуры. То, что раньше было домами, зданиями, гостиницами и торговыми центрами теперь походило на живописные декорации нарочито развороченного города – без окон, крыш, стен и горшков на подоконниках. Как будто совсем недавно здесь снимали «Пейзаж после битвы». И бросили, как попало диваны, шкафы, холодильники, покореженные автомобили и массу другого теперь уже никому не нужного хлама. Киносъемочная группа вдруг куда-то срочно уехала, возможно, снимать какие-то другие важные для фильма эпизоды, а разбирать декорации оказалось некому.

…На одной из улиц опустевшего и почти что безлюдного города сухощавый и сутулый мужчина средних лет ломился в закрытые двери полуразрушенного здания - тупо и беспрестанно стучал и дергал массивную ручку. Он не отходил от двери ни в стужу, ни в дождь. И уставший от дневного труда, ложился тут же у порога, кое-как коротал ночь, укутавшись в зябкое из тонкой ткани пальто, едва прикрывавшее ему куцым воротником с жалким кусочком каракуля нос. Но и среди ночи, бывало, мужчина неожиданно вскакивал и снова принимался стучать по двери. Впрочем, никто в это время не мог сказать определенно, а когда в Путыме ночь, а когда день. Время не имело никакого значения.
- Успокойся! Разве не видишь, в этом доме давно уже никто не живет?! Да и как тут жить?! Третьего этажа, вообще, нет. На втором один угол остался, - увещевал ломящегося случайный прохожий, волоча по грязному снегу длинные поломанные половые доски, подобранные где-то рядом в развалинах и годные для костра.

А бедолага, с крайне измученным и огорченным лицом, никого не слушал. Напротив, с еще большей настойчивостью стучал и колотил по двери. И казалось, прислушивался, нет ли кого-то с другой стороны? Хотя оно и так с улицы хорошо было видно через пролом в стене, что на лестничной площадке явиться некому, ибо и площадка сама давно уже обвалилась, и лестница уже никуда не вела.

Какой-то шутник из других прохожих, не в силах превозмочь сострадание к ломящемуся, понаблюдав с полчаса за этой унылой сценой, сам проник через разрушенную стену по другую сторону двери и уже оттуда попытался силой отворить её. Но у него ничего не получилось. Дверь крепко держалась давно уже бесполезным замком. Человек попытался примерить в скважину найденные в своих карманах ключи, но и из этой затеи ничего у него не вышло. Тогда через ту же стену вышел он снова на улицу к подъезду, тронул за рукав стучавшего:
- Если тебе сильно туда надо, то давай иди за мной, вот в этот пролом, и ты сам увидишь, там же никого нет! Здесь никто не живет.

Отчаянный бедолага отвернулся от двери и навязчивого помощника, открыв свое обезображенное страданиями лицо, и возвел очи к небу, будто бы там, за мглою и где-то за звездами, искал помощи и ответа. А прохожий подумал, что таким образом этот несчастный просит его уйти, оставить в покое и никак не мешать ему стучать.
- Но зачем же ты стучишься?!
Над этим вопросом многие в городке ломали себе головы, однако, пожав плечами, скоро уходили по своим делам.
Можно подумать, они у них, дела эти, были намного важнее занятия сего самого бедолаги!
***
На путымской земле, как и, вообще, на Таймыре много странного. Одно вставлено в другое, маленькое во что-то большое, и в это маленькое еще что-нибудь воткнуто, и все они вместе еще куда-то заперты. Словно Кащеево царство. Те же геологические эпохи вывернуты наружу и слоями перемешаны друг с другом. Та же смутная человеческая история здесь пластами легла на устройство и организацию поселений. Чего же удивляться происходившему на Куполе?!
...В бывшем городском клубе император организовал выставку графики «Рисунок углём» с целью, чтобы горожане не зверели. Художника Петра Орешкова пригласили персонально, и мадам Скульская пришла на вернисаж в дырявых чулках, зато на каблучках, с ярко накрашенными лягушечьими губами. Она прочитала торжественую речь, похлопала сама себе в ладоши и всё –   типа открытие выставки состоялось, а художник почему– то оказался недоволен. Он ходил в фойе клуба грустным, смотрел на обшарпанные стены тоскливыми глазами. Император же, посетив с приближенными и тщательно обследовав выставку, там и наткнулся на скучающего художника.
– А что тебе еще надо? Поклонение и восторги от народа? Славы? Ну, это, ты брат, совсем... испорченный художник! Открытие торжественное выставки было? Признание получил? Ну, что тебе еще? На руках охота, чтоб носили?
– Эй, вы! Ну– ка, сюда, – крикнул Биров сопровождавшим его преторианцам. –  Где мои носилки, возьмите художника и красиво пронесите его два круга по городку! Да! И музыкантов прихватите, пусть дудят что–нибудь и чтобы барабан хлопал! Да, а художника – одеть в порфиру! У нас есть у кого– нибудь порфира?
– А что это такое?
– А я знаю? Слово такое интересное! У Иоанна Кронштадского, ну, в книжке у праведника такого, знаете, знаменитого я вчера вычитал. С библиотечного нашего фонда! Найдите порфиру! Так! Я кому сказал? А люди пусть кидают вверх шапки, если у кого–то из женщин есть бюстгальтеры, – император скабрезно засмеялся, – тоже пусть кидают вверх! Или вот еще – пусть художник на них пишет автографы! Уважайте таланты, сволочи! Возьмите всех свободных от вахты и организуйте мероприятие! Как следует! А кто не доволен, тех – на уголь! Или на воду!
Художник Орешков смутился, растерялся и хотел заартачиться, но увидел, что Биров вот– вот рассердится, и благоразумия ради послушно воссел на притараненные императорскими слугами носилки.
Биров хорошо понимал, что уныние в обществе допустить нельзя. Никак. Без живости, азарта какое может быть выживание?!
–  Скульская, что такое порфира? Ответь народу! И посмотри у себя в реквизитах, я уверен, должна она где–то быть! Чтобы в городском клубе и не было порфиры? В конце концов, здесь же раньше была какая–то самодеятельность!
–  Порфира – это пурпурная мантия монарха, багряная, темно–красная, – отчеканила, как будто прочла прямо из справочника, заведующая всей культурой на Куполе. Именно эту должность и определил Биров Скульской еще пару месяцев назад, когда разглядывал список населения оживающего и солидно обустраивающегося городка.
–  Да? Странно. А почему это ты от меня до сих пор скрывала?
–  Так жеж, не спрашивали, – виновато ответила Скульская.
–  А что император должен у всех спрашивать, в чем ему подобает выходить к народу? Смотри, поэтесса, уволю! Как пить дать, уволю! На уголь пошлю! На пенсию отправлю! Порфиру сюда!
Через некоторое время процессия с художником в паланкине отправилась по городку. А император вынужден был подталкивать и подбадривать ленивых сограждан.
–  Отчего вы такие мрачные, люди? Эй, как вас там, – Биров пощелкал пальцами,  – Ньюсмейкеры! – Император обратился к стоявшим рядом помощникам. –  Впереди нужно послать человека, чтобы он шел и объявлял громко, по какому случаю в городке носят человека, а заодно, кстати, пусть ходят на выставку и чтобы бесплатно! Я понятно сказал? Скульская, почему это я сам всё должен придумывать? А ты для чего, карга литературная,  тут трёшься? Ой, рассержусь-рассержусь! – Биров журил и исправно играл эту пьесу, и за видимым пасквилянством в словах и выражениях, однако, скрывалась достаточно серьезная и продуманная работа. Ситуация на Куполе предлогами к унынию не располагала. Выживать требовалось зубами, руками и чем только можно.
И Биров не на столько был наивен, чтобы не понимать – игра в новый Рим на то и игра, чтобы хоть как-то скрасить свалившуюся на Купол слишком жестокую и будничную реальность. И так или иначе, без жесткой дисциплины и без неусыпного контроля все его многомесячные усилия пойдут прахом, Купол, набитый несчастными и полоумными людьми развалится и рухнет на глазах. Такого рода событий нельзя было допустить ни в коем случае. Потому и приходилось каждодневно работать с людьми и давать им какую ни есть картину хотя бы отдаленно напоминающую грезы о потерянной и, пожалуй, что и навсегда настоящей жизни.
Приличная по численности группа блудных туристов в ярких комбинезонах, с пластиковыми санками, в шерстяных шапочках и солнцезащитных очках появилась на Куполе внезапно. Встала у ворот и начала громко стучать, как раз в тот момент, когда мимо проносили носилки с художником. То, что прибывшее в городок пополнение –  туристы из разных городов, император узнал на допросе, организованном им немедленно сразу после того, как  пришельцев пропустили через ворота, предварительно выяснив у них грозными криками чего, мол, им надо и кто они такие.
Уставшие люди не слишком бодрыми голосами попросили приюта и чтобы стража проявила к ним милосердие. Биров, будучи в прекрасном расположении духа, приказал впустить бродяг и поначалу встретил их, словно послов –  учтиво и обходительно. Поинтересовался, кто у них за старшего. Пришельцы показали на бородатого, голубоглазого молодого мужчину.
– Этого на второй этаж. А его товарищей накормить, напоить и в гостиницу. – Повелел хозяин Купола. Он на пару секунд задержал того, кого туристы выдали за своего главного, когда стража уже, было, собиралась вести его в зал для аудиенций.
– Ты не горюй, все будет пучком. Не бойся.
– А я и не боюсь! – вдруг звонко и со смешком ответил турист. – И не такое видали!
– Ой-ой-ой! – Биров удивился и тоже усмехнулся. – А розог не хочешь? Такой, прямо, упертый и смелый!
Биров махнул рукой, давая знак свите следовать за ним далее.
– У нас тут, понимаешь, дела государственные. Осмотр нашей мини-империи, - пояснил Биров своим же сопровождающим.

***
Биров в бледно-голубом толстом шерстяном  свитере с высоким воротником и классическим скандинавским узором из оленей и снежинок на груди, в черных штанах с утеплителем и в обыкновенных сандалиях на босу ногу сидел в массивном вельветовом кресле реклайнере с высокими подлокотниками, подставкой для ног и механизмом качалки.
– Рассказывай! – весело обратился Биров к главарю туристов, – Кто таков? По какому случаю?
– А сам ты кто такой здесь? Пилат что ли? В Иершалаиме?
– Ах-ха-ха! – засмеялся Биров. – Под Иешуа, значит, косит. – Заметил он охранникам, показывая пальцем на дерзкого туриста, и обратился к задержанному.
– Хамишь,  парниша! На грубость нарываешься?
 Император повел бровью стоявшему в свите рослому гвардейцу,  незаметно  кивнул головой в сторону наглого туриста и стал надевать перчатки.
Смышленые гвардейцы подступили к Туристу, быстро и ловко коротким ударом подсекли ноги в коленках и опустили его дерзкого  к сандалиям Вениамина Александровича.
– Совсем берега потерял, бродяга! – Император не вставая с кресла потрепал ладонью в перчатке шевелюру гордеца. – Так рассказывай! Ландыш ты серебристый.  Расскажи нам, сердечный, чего это ты со товарищами вынюхиваете в наших владениях? Украсть ли чего-то желаете? Или так сильно поесть хочется, что аж переночевать негде?
– Плеоназмом вы тут занимаетесь! – недовольно пробурчал насупленный турист.
– Чего-чего? Ну-ка, ты! Прекращай выражаться. Здесь вам не… это.
– Говорите вы избыточно. Лексически неправильно. Лишних слов много…
– Ах, вот ты какой! Ну-ну…  А что такое «плеоназм»?
–  А вызвать сюда немедленно Скульскую! Вот она счас тебе как врежет! Так врежет. По-вашему, по-литературному. Я сразу понял, каков ты гусь. Типичный нормативный интеллигент. Сноб изнеженный!
Скульскую нашли в библиотеке и привлекли перепуганную, она так и не поняла, что случилось. Тонкими пальцами накидывала на худущие плечи большущий платок, глядела вопросительно то на Императора, то на поверженного, павшего на колени туриста.
– Как звать-величать вашу личность? Откуда есть пришли, куда ить, путь держите? И много ли товару везете? И нет ли какой грамоты при вас? Или чего-нибудь запрещенного?
– Так бы сразу и спросил, – укорил Бирова пришелец. – Залетные мы. Заплутавшие. Сборная группа. Из разных городов. На Путораны ходили. Водопады поглядеть хотелось и на алмазы попигайские. искали.

– Вот тебе, кажись достойный собеседник! И небось филолог. Поручаю тебе его светлость.  И таящуюся в нем тьму! На перевоспитание.  – Император дал знак охране поднять пленника и самолично стряхнул с его плеч какую-то пыль.  – Вера Николаевна, приготовьте, пожалуйста, гостя вместе с его заблудшими товарищами  к нашему совместному торжественному ужину.
Мракобес от корней волос и до мочек ушей, и тот еще артист Биров, сияя снисходительной улыбкой, покинул приемную залу, обдав воздушной волной от своего широкого плаща всех присутствующих.

***

Как же, как раньше "кофе" нужно было писать в мужском роде, а теперь кто-то где-то разрешил, что можно и в среднем.

– Вениамин Александрович, между прочим, Сибирская платформа, на оконечности которой как раз и стоит наш Таймыр, не поверите, некогда, миллионы лет назад прикатила… с юга! Вот мы, сидя тут, на Куполе и строя новую общность,  говорим: «Третий Рим, Третий Мир», ну, в смысле Рим. Так мы по географии еще и древняя  Гиперборея! Так не начать ли нам заодно с Третьим Римом еще и восстановление сего чудного царства, и будем, как атланты!
– А ты кто такой? – полюбопытствовал Император.
– Механик он, Вениамин Александрович! Из третьего цеха.
– Ишь, какой умный!
К механику тут же спустилась преторианская гвардия, и, взяв его по обе руки, возвысили до консула, поставив рядом с Императором на импровизированной из досок, обитых кумачом трибуне.
– Вот наш золотой фонд! – Объявил Император. – Гвозди бы делать из этих людей! И загибать их, загибать! Пальцами! – Император энергично сжал пальцы правой руки щепоткой, а затем горстью  и показал это действо народу. – И скрепы будут тогда какие надо для нашей новой Гипербореи.
Народ  оценил шутку Вениамина Александровича, дружно заржал.
Вениамин Александрович предъявил новоявленного консула народу, покрутив его за плечо вкруг себя.
– Пшел вон! Идиот. – Буркнул быстро и тихо на ухо Император незадачливому механику. – Ты чего тут смуту разводишь?! Жопу с пальцем мешаешь…
– Понимаете, нашел он, с чем сравнить. Рим – это Рим. Сила и власть. А Гиперборея – это… – Император вопросительно и строго поглядел на стоявшую здесь же и подле него Челюскину-Скульскую.
– Это … Это фантазия пьяного неоарийца, – моментально подхватила завлит всего Купола. Оно и понятно, Завлит (обычно против его собственной воли) несёт какие угодно обязанности, кроме своих собственных.

***
Небо оплакивало землю. Небо оплакивало людей. Четвертые сутки лило и лило, погружая полутаежное мохом укутанное пространство в пелену из серой слякоти и скорби…
Жить надо, жить надо еще, не все еще сделано, не все закончено...
***
Тем временем на Куполе

К императорской свите, медленно обходившей владения шахты, неожиданно подбежал невзрачный, совсем молодой парнишка. Его лицо было покрыто пылью, волосы растрепаны, а в глазах горел огонёк решимости.
— Здравствуйте! — выпалил он, тяжело дыша после бега.
Велектет Ассирийский, комендант и начальник охраны, резко остановился и смерил юношу холодным взглядом.
— Сначала представьтесь! — одёрнул он выскочку, его голос прозвучал резко, как щёлчок плети.
Парнишка выпрямился, пытаясь выглядеть серьёзнее.
— Я — Пётр Мамонов, — отчеканил он. — Мы сейчас строим подсобку для сортировки угля... Мне трудно выдержать в себе правильное движение энергий, когда я мешаю бетон, готовлю раствор и таскаю его вёдрами по стройке. Мне нужно заниматься медитацией, а я — простой подсобник у каменщиков.
Он говорил быстро, с жаром, словно боялся, что его прервут. Император, высокий мужчина с проницательными глазами, остановился и внимательно посмотрел на парня. Вокруг стояла гулкая тишина, нарушаемая лишь далёким стуком молотов и гулом механизмов.
Велектет нахмурился, гневно сверкнув глазами.
— Отправить его на фронт! — бросил он, повернувшись к Императору в ожидании одобрения.
Император слегка приподнял бровь, удивлённо взглянув на коменданта.
— А где у нас фронт? — спросил он, сдерживая улыбку. — У нас что, разве есть где-то передовая линия?
Комендант замялся, не ожидая такого вопроса.
— Ну... то есть... направить его на самые тяжёлые работы! — поправился он, смутившись.
Мастер стройки, коренастый мужчина с седой бородой, выступил вперёд, вытирая пот со лба.
— Поставьте его на проходную, пусть дежурит, — предложил он хриплым голосом. — Там ему будет место.
Император задумчиво посмотрел на Петра, который стоял, переминаясь с ноги на ногу.
— Прямо сейчас? — уточнил он, склонив голову набок.
— Нет, с понедельника, — ответил мастер, пожав плечами.
Император оглянулся на свиту, а затем снова посмотрел на мастера.
— А сегодня у нас что за день? — поинтересовался он.
Народ вокруг переглянулся, в воздухе повисло неловкое молчание. Лёгкий ветерок принёс с собой запах пыли и горячего металла.
— Да, а что у нас сегодня? — повторил Император, глядя в небо, где солнце уже клонилось к закату.
— Кажется... среда, ваше величество, — неуверенно произнёс кто-то из свиты.
Император рассмеялся, разводя руками.
— Пусть будет среда! Надо же, вот такие мы строители светлого будущего, а до сих пор не догадались учредить дни недели... — Он покачал головой, улыбаясь. — Кто бы мог подумать, что Куполу срочно потребуется календарь!
Пётр робко поднял руку.
— Ваше величество, если позволите...
— Говори, юноша, — мягко ответил Император.
— Может быть, я мог бы помочь с составлением календаря? — предложил он. — У меня есть некоторые знания в этом деле.
Император удивлённо поднял брови.
— Вот как? И откуда же у тебя такие знания?
— До всего этого я учился в университете, изучал астрономию и древние календари, — ответил Пётр, смущённо потупив взгляд.
Велектет фыркнул, но промолчал.
Император задумался, а затем кивнул.
— Что ж, это интересное предложение. Возможно, твои способности пригодятся нам больше, чем таскание вёдер. Мастер, как думаете?
Мастер пожал плечами.
— Если он действительно может помочь, то почему бы и нет?
— Отлично! — воскликнул Император. — Тогда поручаем тебе, Пётр, разработку календаря для нашего Купола. Приступай немедленно.
Пётр просиял от радости.
— Спасибо, ваше величество! Я не подведу!
— Уверен в этом, — улыбнулся Император. — А теперь все возвращаемся к делам. У нас много работы.
Свита продолжила свой обход, а Пётр, сияя от счастья, поспешил обратно к своим товарищам, которые с интересом наблюдали за происходящим.
Велектет подошёл ближе к Императору.
— Ваше величество, не слишком ли вы доверяете этому мальчишке? — тихо спросил он.
Император посмотрел на него с мягкой укоризной.
— Иногда таланты скрываются в самых неожиданных местах, Велектет. Наша задача — найти их и дать возможность раскрыться. Разве не так мы построим наше светлое будущее?
Комендант промолчал, признавая правоту Императора.
Солнце медленно опускалось за горизонт, окрашивая небо в золотисто-розовые тона. Шум работы постепенно стихал, уступая место тишине наступающего вечера. На Куполе зарождалась новая жизнь, полная надежд и возможностей.
***
Панкрат и его группа направляются в сторону Купола

Ночь опустилась на тундру, укрыв её звёздным одеялом. Холодный ветер шептал среди скал, а пламя костра бросало тёплые отблески на лица путников. Василий, долго молчавший, задумчиво ворошил угли палкой.
— Купол, Купол... А что это за название такое у посёлка странное? — наконец произнёс он, глядя в огонь. — Купол есть у церкви. И не один, а много. Куполов! И колокольный звон так и просится...
Арнольд поднял глаза от карты, разложенной на коленях.
— Всё правильно, — отозвался он. — Купол есть у многих старинных зданий. Но здесь, среди скал и на берегу красивой реки с каньонами, совсем другой случай. Геологи так назвали этот участок. Обнаружили аномалию глубоко под землёй — вздутие, деформация горных пород. Может, газы какие-то подняли их, может быть, другие силы.
Панкрат откинулся на спальный мешок, устало потягиваясь.
— А вы же слышали, на соседнем Ямале из-за таких подземных аномалий то и дело огромные дыры в тундре появляются, — вмешался он. — В последнее время они почему-то чаще, и никто толком объяснить не может.
— Я читал об этом, — кивнул Арнольд, поправляя очки. — Пишут, что это может быть выброс метана из глубин, с тех самых подземных куполов.
Василий поёжился, оглядываясь вокруг, словно ожидая, что земля под ним может разверзнуться в любую минуту.
— Вот и представьте себе, — продолжил он, — сидим так красиво на этом самом куполе, сидим-сидим, вдруг бац! Нежданчик. И полетели все к чёрту в бездонную яму... — Он широко раскрыл глаза, явно представляя эту картину. — А ведь когда-нибудь точно возьмёт и провалится. Со всеми потрохами, домами, машинами, людьми.
Арнольд усмехнулся, но в глазах мелькнула тень беспокойства.
— Легко. Именно так возьмёт и бухнет. Только чему удивляться? Солнце тоже когда-нибудь схлопнется. А вместе с ним и мы куда-нибудь испаримся. Правда, не скоро ещё. Через лет этак... миллиард.
Панкрат покачал головой, улыбаясь.
— Ничто не вечно под Луной. Ничего не поделаешь. Так устроен мир.
Василий тяжело вздохнул, присев ближе к огню.
— Однако же, лично мне не хотелось бы своей же попкой ощутить на себе это устройство, — заметил он с опаской. — Так и Купол этот вместе с городком и народом туда? В один прекрасный день полетит... Не лучше ли нам обойти его стороной? От греха подальше...
Панкрат рассмеялся, бросив в костёр сухую ветку.
— И куда же ты пойдёшь, Вася? И там, где ты найдёшь пристанище для своей попки, тоже всякое может случиться. Не провалишься под землю, так прилетят инопланетяне и повлекут тебя по снегу утром...
Василий поморщился, не зная, шутит Панкрат или нет.
— Очень смешно, — пробормотал он, натягивая капюшон. — Лишь бы до утра дожить.
Арнольд поднялся, потянувшись к звёздам.
— Нет, друзья, сегодня Купол — это остров надежды. Молва уже по всей тундре идёт. И нам — путь туда же! — Он уверенно обвёл взглядом товарищей. Для Панкрата это и без слов было понятно. На Куполе сейчас, возможно, нашла убежище Анисия и другие пассажиры с злополучного рейса.
Тишину нарушил далекий крик ночной птицы. Панкрат взглянул в тёмную даль, чувствуя, как сердце сжимается от неизвестности.
— Завтра с рассветом продолжим путь, — тихо сказал он. — Купол ждёт нас.
Василий вздохнул, но кивнул, понимая, что выбора нет.
— Что же, будем надеяться, что этот купол не провалится под нами.
Арнольд улыбнулся, похлопав его по плечу.
— Не бойся, Вася. Вместе справимся. А сейчас — спать. День был длинный.
Постепенно разговоры стихли, и только треск костра сопровождал их в сон. Каждый думал о своём, но всех объединяла надежда на лучшее и вера в то, что Купол действительно станет для них спасением.
***

Отзывчивых и добродушных людей среди северян много, правда, они  пытаются это скрывать, потому что время такое злое настало - дружелюбие, сердечность  некоторые принимают за слабость и трусость, а потому наглеют, докапываются, добыть чего-нибудь норовят. Добрым приходится сначала терпеть наседания, а потом уже, когда и деваться-то больше некуда,  избавляться от гопника-непоседы. Вот только сейчас научились огрызаться, бурчать и сопротивляться. Научились бить, приспособились колоть, привыкли стрелять.

***
БИРОВ И ОХОТНИКИ

Как муравей тащит к себе в муравейник соринку, так и Биров Вениамин Александрович искал, где бы утащить на Купол что-нибудь бесхозное. При хозяйском подходе в тундре всегда можно найти, подобрать что-нибудь путное – заброшенных промысловых точек, баз, стоянок хватает. Надо только знать или хотя бы нюхом просечь, где что лучше искать.
В этот день с утра Биров вместе со своими подвижниками из четырех человек поехал обкатывать новую лодку. Да лодку не простую, а с импеллером и поддувом, малошумную, способную далеко ходить по воде, и по песку, по снегу и если надо, по тундровым кочкам. Раздобыл он ее через знакомого коммерсанта из Хатанги, через него же и организовал доставку и затем перегнал на Купол.
Сейчас аэролодка рассекала стремительную волну Токуя – реки уникальной и своенравной, с неописуемыми берегами что справа, что слева. Предприимчивый Биров решил детальнее разузнать, что есть еще живого и любопытного хотя бы на сотню километров от Купола. Его интересовали бесхозные ледники – самодельные морозильные камеры, которые строят и роют на промысловых точках. Интересовали места, где раньше кто-то задерживался, строил какое-нибудь жилье, бурил скважины, промышлял – да мало ли чем еще занимаются люди в безлюдной тундре и в местах, куда только вертолетом и можно долететь! А на лодке, по воде не во всякую протоку зайдешь, не всякий приток исследуешь, с учетом того, что на лето отпущено здесь не больше трех месяцев.
У Бирова была старая карта этих краев – с некоторыми ошибками, безымянными речками и неизвестными озерами, и с давно уже исчезнувшими факториями и станками. Он хотел своими глазами посмотреть, чего же наворотили в неприступных далях современники за последние двадцать-тридцать лет. Кроме того, Бирова интересовала и картина с миграцией дикаря – северного оленя, поскольку кто уже только не сетовал: пропали многотысячные стада, а их еще тридцать лет назад на Таймыре было почти в миллион голов – дармового живого мяса, шкур, рогов.
И лодка с Бировым и его товарищами, распыляя брызги и оставляя быстро скрываемый волнами пенистый след, вошла в протяжную излучину реки. Здесь уже классический правый берег – круче, но все с той же каменной стеной и лесом из лиственницы, а левый берег – пологий, с небольшими косами.
Эта компания на моторной лодке обходила лагуны, плесы, излучины на реке. Останавливались несколько раз, выходили на берег, углублялась в довольно густой лиственничий лес, окружающий каменные столбы и сказочные сооружения из прибрежных скал.
Хорошо, что двигатели у лодки не такие уж шумные, как у обычных аэролодок с воздушными винтами. Через какое-то время сидевшие в лодке услышали характерные беспорядочные щелчки, хлопки – в километрах трех-четырех ниже по течению кто-то затеял хаотичную стрельбу, и продолжалась она минут десять-пятнадцать.
– Опять оленей подкараулили анархисты! – определил один из спутников Бирова, механик и моторист Петро Смышляев.
– А кому здесь еще промышлять? Или может, местные запасаются? – предположил Биров.
– А кто их знает?! Может, и местные. Нам лучше будет скорость поубавить, потише идти, – рассудил механик. – Не будут же они весь день палить. Вряд ли подстерегли огромное стадо – как впрошлые годы, сейчас так уже олени не ходят. Мало их осталось.
– Но ведь существует запрет на это дело! Закон давно вышел!
– Кому закону, а кому и дышло.
Люди Бирова не ошиблись. По времени они уже должны были подойти к какой-то безымянной охотничьей точке, а ничего по берегам пока что не проглядывалось ни людей, ни сараев. Зато увидели, как по течению в их сторону и им навстречу плывут полузатопленные туши убитых оленей. В это время из левого притока Токуя появилось две обычных дюралевых лодки с японскими моторами, на полной скорости они выскочили на середину реки и закружились – незадачливые промысловики с руганью и проклятиями крюками стали цеплять уплывающую от них добычу.
«Едрена мать! Едрена корень!» - кричали мужчины на лодках.
Увидев а затем и через шум собственных моторов услышав издалека шум бировской лодки, охотники сделав крутые виражи, понеслись вниз по реке к правому берегу. Видать, приняли Бирова и его спутников за инспекцию. И опять над рекой неслось: «Едрена вошь! ядрен батон!»
Когда люди Бирова подошли к берегу, они увидели, как промысловики высыпали из своих лодок и с каким-то подозрением осматривают подъехавших. Но долго настороженность не длилась: один из спутников Бирова, местный лесник, узнал бригадира. Они обменялись кивками, и напряжение заметно спало. Компания поднялась наверх, где их взглядам предстал наспех сколоченный амбар – вешала для обработки добытых оленей. Повсюду валялись ошметки мяса, грязь смешалась с кровью, а воздух наполнил резкий запах потрошеных туш.
– Так вроде бы запрет на это дело, а вы такие смелые? – спросил бригадира механик Петро.
– Все правильно. Вышел закон, запрещена охота. – Согласился живо бригадир и пояснил: – Мы строго по лицензии! Как представители КМНС ведем добычу... Все документы в порядке. Разрешение имеется.
КМНС – это означает «коренные малые народности Севера». К ним-то и причислили себя невесть каким образом прибывшие в глубину таймырскую из Горнильска охотники. По составу это – металлурги, горняки, шахтеры, а тут они выдают себя за местных жителей – долган, нганасан, ненцев.
– Да! Мы и на вас сначала подумали, что инспекция к нам пожаловала. Лодка у вас такая необычная – отличная однако машина! – продолжил бригадир.
Биров усмехнулся и, шагнув ближе, обвел взглядом амбар.
– Лодка – это да. А у вас тут явно делов немало. Не боитесь, что инспекторы всерьез заинтересуются? – спросил он, глядя прямо на бригадира.
Тот ухмыльнулся и повел плечом:
– Кого бояться? Да мы тут все схвачено имеем. Все начальство наш. А инспекторы? С ними мы всегда “на одной волне”. Кто у нас работать будет, если не мы? Кто на местах порядок наводить станет? Так что, если приедут, то только нам спасибо сказать.
Механик Петро ухмыльнулся:
– Это вы с инспекторами “на одной волне”, а вот природу жалеете хоть чуть-чуть? Посмотрите, что тут творится. Ни чистоты, ни уважения к тому, что вокруг.

Глава: Сокрушение и горечь Слова.
— Иди в страну Нгуа. Там найдёшь Камень Терпения и Скалу Молчания. Иди. Выслушай их. Услышь их. И что они тебе скажут?
Хочешь ли ты, чтобы всё вернулось назад? Чтобы люди снова наполнили этот мир? Чтобы солнце снова согрело землю, как прежде? Чтобы время вновь стало светлым и тёплым?
Но чудес не бывает просто так. Ты видел сон. Он предупреждал. Он пришёл, чтобы показать, что может случиться, если люди не образумятся. И этот сон закончился. И что же? Где сожаление? Где раскаяние? Где понимание своей вины?
И знай, и помни: у земли тоже есть память. Нет ничего невозможного. Но даже если все люди обретут прямо сейчас новое зрение, если каждый решит жить иначе, чем прежде, если их сердца отвергнут прежние ошибки, – всё равно твой сон не кончится.
Некуда девать эти события. Некуда стереть эти дни из памяти Земли. Они не могут просто исчезнуть, как утренний туман. Слишком велика тяжесть нынешнего времени. Слишком велика вина людей сего дня. Ты должен стать другим. И все, кто с тобой, должны принять очищение. Они должны исправить себя. Свои шаги. Свои мысли. Свои сердца.
Это не просто знание. Это закон. Закон неотвратимости. За легкомыслие. За безответственность. За ослеплённость суетой. Людям многократно было дано время, но они не захотели его использовать. Им была дана сила противления злому, но они не нашли в себе разумения. Даже инстинкт самосохранения не пробудился в них. Они принимали мучение и издевательство над природой за норму. Они не думали, что земля – живая. Их не беспокоило то, что она чувствует и то, что она может страдать.
Слёзы и огонь видишь ты. Теперь они в слезах. Теперь они посыпают головы пеплом. Теперь они вкусили из чаши страдания и не освобождены от него. Они молят о новом искуплении, о еще одном шансе. Они хотят снова увидеть солнце. Они желают света и радости. Но где Вселенная найдёт такое неслыханное лекарство? Где она возьмёт ту силу, что повернёт время вспять? Как вернуть свет тем, в ком его больше нет?
Человек хочет раскаяния. Но что, если его раскаяние – пустота? Что, если в нём уже ничего не осталось? Если в нём не осталось огня? Тогда останется только пламя. Пламя, которое сожжёт всё прежнее. Пламя, которое уничтожит всё, что было. Без остатка. Начисто.
— Что я могу для вас сделать, люди?! Это Я, Слово, говорю вам. Я взываю к вам. Я спрашиваю вас. И разве не меньше вас я страдаю? Разве не содрогаюсь, глядя на то, что вы сотворили?! Вы уничтожили леса, зверей, реки, покусились на звёзды. Вы утопили землю в крови.
Вы иссушили небо, выжгли сердца. И даже после всего этого вам мало? Вы ждёте всплеска последнего безумия? Вы вновь готовы распять праведника.  Раздавить надменной стопой последнюю искру любви и веры, выплеснуть последнюю оставшуюся на этой земле каплю терпения. Но нет. Не этим переполнена и уже воочию дымится чаша гнева. И вы готовы иссушить ее своею жадностью, своим безумием, горящей на вас синим пламенем ненавистью ко всему, что не ласкает вам слух и ваше заскорузлое сердце. И даже тогда, когда не останется на земле больше ничего из того, что еще не испорчено, не отравлено, не выжжено и неразрушено и не осквернено – ещё будут живы и целы те, кто захочет прыгать на костях и веселиться на кладбище не замечая самого главного – а ведь это они на собственных похоронах почему-то оказались в роли злодеев и клоунов.
***
Чудаки Путыма. Купольный диспут о Гиперборее

Вечером под Куполом снова запахло спором — не дымом, не кашей, не керосином, а именно спором, таким, что искры летят, и каждому непременно надо вставить своё слово, пока не задохнулся от собственной правоты.
Триггером стал тихий вопрос Ильи:
— А правда… что где-то здесь, на Севере, была Гиперборея?
И всё. Легкомысленная искра попала в бочку с десятилетним жгучим «я знаю лучше всех», и понеслось.
Первым встрепенулся Костя-геолог.
— Гиперборея?! — он даже очки снял, чтоб возмутиться лучше. — Да не было никакой Гипербореи. Это всё греческие понты, мифы, высосанные из задних копыт кентавров.
— А ты видел кентавров? — смпросил Арнольд. — Может, копыта у них спереди росли.
— Да какие кентавры?! Греки всё время сочиняли, — кипятился Костя. — Им вообще нравилось придумывать: амазонок без титьки, паноподобных козломужей, циклопов… Всё — запои плюс жара. Вот и вся мифология.
— То то ты сам в бане не раз таких видел, — подал голос кто то из дальнего угла.
Но Костя уже захлебнулся от воодушевления:
— Археология, понимаете? Наука! Никаких гиперборейцев не обнаружено. Ни стен, ни городов, ни технологий. Всё — ноль, пшик, кукиш с маслом! А те развалины, что Демин нашёл, так же похожи на Египет, как кошка похожа на лошадь.
Володя механик поднял руку, будто в школе:
— А я слыхал, что возраст тех камней — девять тысяч лет. Но документы найти нельзя. Потому что интернет весь загадили псевдо учёные. Так что, Костя, ты тоже не святой.
– Документы? – фыркнул Костя. – Да в журнале «Наука и религия» статейка одна была, я сам читал. Но что из этого? Там ещё и про НЛО писали.
И тут вступил, как всегда, Финн — местный мастер фантазий на грани космических откровений:
— А я вам так скажу. Гиперборея была. И у них был гиперболоид.
— Опа… — протянул Панкрат. — Гиперболоид, говоришь? Прям как у инженера Гарина?
Финн серьёзно кивнул.
— Конечно. Они вообще сюда прилетели. На Землю. Изменили скорость вращения. Гравитацию ослабили — и динозавры повымирали. Ну, почти. Немного оставили — в резервации.
— Где?! — раздалось с разных сторон.
— В Китае. — Финн указал пальцем куда то в сторону непроглядной тундровой тьмы. — Глиняную стену вокруг поставили. А китайцы потом перестроили её в крепостную. Но контуры — прежние.
Костя схватился за голову:
— Господи… за что мне это всё…?
— За грехи твои научные, — подмигнул Арнольд.
Финн же продолжал, всё больше входя в раж:
— И вообще, люди живут на Земле всего двенадцать тысяч лет. Всё, что вам в школе рассказывали — липа! Земля была плоской, потом стала круглой, а мозги — так и остались плоскими!
Тут даже Илья прыснул.
— Ну вот, — развёл руками Володя. — Гиперборея не была, а гиперболоид был. Чего спорим то?
Костя громко вздохнул и опустился на ящик с консервами:
— Да потому что… потому что у людей есть потребность. Верить, что они — потомки неких великих. Что мир когда то был лучше. Мудрее. Чище. Что была Золотая земля, где царили гармония и красота.
Он умолк, и в Куполе вдруг стало тихо.
Панкрат, до этого слушавший молча, сказал почти задумчиво:
— Может, Гиперборея и правда была. Но не на карте. А в людях. Как возможность. Как потенциал. Как то, что могло случиться, но не случилось.
Финн хмыкнул, но не возразил.
Арнольд глянул на парней в свете керосинки:
— А главное — мы сейчас, смотрите вокруг, — рукой обвёл Купол, заполненный усталым народом, — находимся в таком положении, что нам не Гиперборею искать надо, а последний кусок здравого смысла.
И тишина стала такой, будто весь Купол на минуту задержал дыхание.
За стенами ночная тундра вздохнула. Как будто слушала.
***

ЧЕРНЫЙ ЯГЕЛЬ
...Они сидели в заброшенной геологической избушке на берегу ручья, грея руки о кружки с остатками чая. Костёр почти догорел, и вечер, как водится, стал разговорчив. Говорили обо всём: о Путыме, о людях, о том, как всё катится кувырком — как будто кто-то рассыпал гайки из грандиозной машины, и теперь та по частям и целыми блоками беззвучно разлетается в темноту.
Панкрат молчал. Потом вдруг сказал, глядя в землю:
— Я в авамской тундре работал… по заказу, в рамках экологического проекта… Видел я, как умирает земля. Не из сказок, не с картинок — своими глазами. Там, где десятилетиями ходили стада оленей, теперь — пусто. Следы есть. А оленя нет. Ни зверя, ни птицы. Черный ягель — вот что остаётся. Понимаете?
— Что за "чёрный ягель"? — не понял кто-то.
— А вот. Вроде ягель, да не ягель. Его не ест никто. Ни олень, ни заяц. Он как знак. Метка. Как будто земля сама ставит на себе чёрную печать. Как бы говорит: «Здесь была жизнь. А теперь — нет». И вот в этих местах почему-то хуже всего спится.
Он достал старый планшет, полистал, показал:
— Смотри. Вот это — переправа. Таймыр, осень. И вот фото. Лежит сотня туш. Олени. Убитые. Ради забавы. Без надобности. Голову сняли — остальное бросили.
— Кто стрелял?
— Горняки. Металлурги. Из Горнильска в основном. Героические люди, между прочим. В трудовых книжках у них ордена, грамоты, благодарности. Отпуск — на охоту. На чёрную. Убивают, палят — и радуются. Я одного такого читал. Вот, дословно:
«Гусей, мной прерванный полет… После пятидесяти сбитых гусей считать перестаю, но это охота, моя страсть, моё самое сильное увлечение… Получаю от этого такой заряд энергии, что забываешь про все неприятности и хочется жить дальше, жить…»
Панкрат закрыл планшет. Помолчал.
— Видите, что он пишет? Не про еду. Не про необходимость. Это даже не спорт. Это ритуал убийства. И называет он это «прикосновением к природе». Страсть у него, понимаешь… он, говорит, «увлекающийся человек». Он, видите ли, не убийца, а… сочувствующий участник великой игры. Кто бы его ещё пожалел.
Василий сжал челюсти. Потом сказал сдержанно:
— Знаешь… У моего деда была старая охотничья винтовка. Но он, бывало, по два года не стрелял. И говорил мне: «Не убивай, если не голоден. Не бери, если не нужен». Сейчас всё наоборот.
Панкрат кивнул.
— Вот и я про это. Понимаете, Черный ягель — это не мох. Это знак. Это след на совести. Он растёт там, где пролилась лишняя кровь. Где радовались смерти. Где убивали ради азарта, ради силы, ради ощущения, что ты — хозяин. А потом там ничего не растёт. Ни детей, ни травы, ни мира.
Они снова замолчали. За окном тянул ветер, тащил за собой ночь по замерзающей тундре.
Панкрат взглянул в сторону окна, будто туда, где в темноте медленно ползла пустота.
— Вот потому я и говорю, что этот «Ягель» — не просто ягель. Он — зеркало. Что мы с ним делаем — он нам и возвращает. Белый — когда очищаем. Чёрный — когда забываем, что мы — люди.
*  *  *
ГЛАВА. “БОЕВОЙ ЛИСТОК ИМПЕРИАЛЬНОГО КУПОЛА”
К утру туман над Куполом разошёлся, оставив во влажном воздухе запах речной тины, угольной пыли и чего-то ещё — чего-то неизбежного, большого, только-только намечающегося за горизонтом. Словно сама тундра приподнимала бровь и спрашивала: «Ну? Что вы тут опять придумали?»
А придумал, разумеется, Биров.
Он проснулся в прекрасном настроении — таким он бывал лишь в двух случаях: когда удавалось выбить из хаоса железную дисциплину, и когда кто-то на Куполе проявлял хоть тень культурных амбиций. После недавнего «торжественного чествования художника Орешкова в паланкине», которое два дня обсуждала вся округа, Император окончательно уверился: народ надо держать в тонусе.
— Мобилизация масс, — пробормотал он себе под нос, накидывая старые сандалии на босу ногу. — Хлеба и зрелищ давать некогда, а вот слово… слово — это сила.
И тут он вспомнил про ящики. Про те самые, вытащенные им и его людьми из тайника сокровища «пропавшего северного завоза», который якобы утонул, но отчего-то лежал в тундре сухим, удобненько присыпанным песком. Да, там чего только не было! Консервы,  огурцы, компоты, какие-то институтские колбаски… И — богатство богатств — несколько коробок канцелярии. И ещё… Ну да. Чулки. Женские. Цветные. Шёлковые. И абсолютно бесполезные в Заполярье, но зато необходимые для одного прекрасного персонажа. Биров ухмыльнулся. План созрел.
Скульская нашлась, как обычно, в библиотеке: вычищала от копоти стекло на книжном шкафу, стоя в своих вечных серых «каблуках» и в тех самых дырявых чулках, которые знали больше секретов Купола, чем сам Император.
— Вера Николаевна! — торжественно произнёс Биров, возникнув у входа как явление пророка Илии. — У меня к вам миссия государственного масштаба!
Скульская вздрогнула. Она всегда вздрагивала, когда Биров являлся перед ней с какой-нибудь очередной  «миссией. Обычно это значило, что ей придётся: стихи читать на морозе, водить экскурсии для вновь прибывших постояльцев,) клеить плакаты,  объяснять местному населению, что такое «порфира».
— Вот! — Биров торжественно выставил перед ней коробку. — Премия! Награда! Символ нового этапа в истории Купола.
Он распахнул крышку и вытряхнул на стол десятки пар чулок. У Скульской округлились глаза.
— Это… мне?
— А кому же ещё? — сказал Император, благоухая великодушием. — Главному редактору нашей будущей печати. Да-да! Настало время… создавать стенгазету. Заведующая всей культурой на Куполе Скульская ахнула. Её внутренний театр мгновенно расправил кулисы: газета! Редакция! Колонки! Передовицы! Сатира!
И, главное… власть. Слово. Управление культурой и смыслами.
— Как вы назовёте газету? — прошептала она.
— Назову? — Биров подбоченился. — Я? Ничего подобного. Назовём мы. Трудящимся нужен символ веры! Лозунг! Молоток… Лопата… Кирка… Отбойный молоток… «Горняцкая правда»? «Шахтёрский голос»? Но что-то… чтобы глыбоко было и трогало!
Скульская задумалась. Есть вещи, которые женщина улавливает интуитивно.
Она подняла пару чулок, поднесла к свету и сказала:
— А пусть будет… «Боевой листок Империального Купола».
Без изысков. Просто. Чётко. Звонко. И чтобы каждое слово по лбу.
Биров застыл. Потом довольно кивнул:
— Ну! Эх вы, карга литературная… Гений вы наш! Так и быть. Утверждаю. Ты — главный редактор. А этих… этих двух философствующих приезжих… где они? Плеоназмалыги? Ну, которые «приплыли» и сразу выискались…
— Вы про филологов? — подсказала Скульская.
— Вот! Филолухи! Их — в редколлегию. Пусть пишут!
Один будет отвечать за глубокие мысли. Другой — за культурную полемику.
А если будут умничать — пущу в стоп-кран. Прямо как в сорок первом.
Филологи, в этот день дежурили по кухне, чистили картошку для общественной столовой, застигнутые на кухне за философским спором о различиях между плеоназмом и тавтологией, были доставлены к Скульской без права возражений.
— Вы будете писать сатирическую колонку, — объявила она.
— Мы? — возмутился один из них, в очках с кривой дужкой. — Я — кандидат филологических наук!
— А я — автор монографии о фонологической системе раннененецких заимствований! — добавил второй, трагическим жестом прижимая к груди кружку с сухим киселем.
Биров, появившийся как гром с ясного неба, сказал только одно:
— Тем лучше. Вы будете сатириками. Знаете, что такое народное уважение? Это когда на вас показывают пальцем и смеются. Вот вам перо. Вот бумага. Вот тема: “Как мы строим Третий Рим без кирпича и цемента, но с честным словом”. Через два часа жду материал.
Филологи, осознав, что сопротивление бесполезно, прилипли к столу, шепча:
— Лишь бы выжить… Лишь бы не на уголь… Лишь бы не на воду…
Через сутки, под вечер, когда над Куполом висела густая облачная розоватая масса — ни закат, ни рассвет, ни ясность — вышел первый номер. Он был приклеен к стене клубного здания. Листы бумаги, полосатые от угольной пыли, слегка трепетали от ветра. Заголовок сиял: боевой листок империального купола. Газета для тех, кто не сдался. Под ним — передовая статья от Скульской: «О месте культуры в новой империи», где она объясняла, почему чулки — стратегический ресурс, а грамотность — форма гражданской обороны. Рядом — рубрика «Голос народа», написанная филологами: «Сомнение — первый шаг к правде. Но на Куполе лучше делать второй шаг сразу, чтобы не застудить ноги». А ниже — карикатура художника Орешкова: Биров стоит в порфире (взятая Скульской из театрального сундучка), держит над головой лопату и кричит толпе: «В будущее — шагом марш! А кто упадёт — того назначу министром!»
Купол гремел смехом.
— Ну что, — сказал Биров, появившись в клубе, — пойдёт? Не шедевр, но жить людям веселее будет.
— А номер второй будет? — спросил кто-то из толпы.
— Будет! — рявкнул Император.
— Пока мы живы — будет. И второй, и третий! И так далее.

Так началась маленькая, шумная, нелепая, гениальная традиция: каждые три дня народ собирался по ве6черам у стены клуба, чтобы прочитать свежий выпуск.
Газета стала не просто развлечением — она стала нервом Купола, способом отслеживать настроение, выпускать пар, говорить правду и смеяться над собой.
И да… Иногда вечером, закрыв двери штаба, Биров подходил к газете, смотрел на заголовок и тихо говорил: — Ну что ж… Третий Рим, так Третий Рим.
А тундра, чуткая, древняя, отвечала ему тишиной, в которой слышалось: «Главное — держи огонь. Остальное придёт».
***
"Не прожить нам в мире этом..."

На Куполе можно было свихнуться от холода, от спорадических трений и споров на самые разные темы, наконец, от участившихся северных сияний в небе, но не от скуки. Генератором азарта и вдохновения по-прежнему оставался Биров, назначенный народом в Императоры.
Никто даже в самом сумбурном сне не задавался вопросом, зачем и для чего этого всегда спокойного и мирного дядечку родители некогда назвали Тарасом.  На Куполе на него обратили внимание по случаю одной и незначительной производственной травмы. Широкоплечий горняк Вавила Горяев будучи в лаве, неудачно толкнул тележку с углем и хорошенько придавил себе палец да так, что и ноготь вдавился и совсем опухло у него то место. Его конечно отправили сразу к мастеру, а тот закрутил головой и расстроился, потому что как-то так вышло, что на Куполе до сего момента никто не озадачился и не позаботился о какой ни есть фельдшерской службе.  А тут подле мастера и оказался сей дядечка, небольшого росточка. Вот он и советует Вавиле:
– А ты подуй. И все пройдет. – И даже показал, как надо дуть. На живом примере, то есть на том самом несчастном горняцком пальце. И что дивно, он чуть ли не на глазах порозовел и даже зашевелился, изображая то крючок, то указку прямую сосиску.
И первым тогда заржал сам Вавила, за ним и мастер. А далее и у всего народа настроение вошло в норму. Но с тех пор так и закрепилось за Тарасом новое имя – Рецепт! Его так стали звать. Если что-то где-то случилось, то сразу и советовали или кричали: «К Рецепту иди! Рецепта зови!» Причем, не важно, что служило к тому поводом.
«Не прожить нам в мире этом без потерь…» – вытягивал солист по вокалу и группа поддержки вторила ему:  «Без потерь! Без потерь…»
– Мы еще казались эхом, а теперь…» - выводил голос, а группа подхватывала: « А теперь,  а теперь…» 
Это так старательно репетировали купольские народные таланты, это  Елена Николаевна задумала в своем народном театре какую-то репризу с ностальгическим уклоном.
Праздно гуляющих на Куполе не любили. Но к ним привыкли. И Бирову попался один из таких. Это был тот самый, еще не старенький, кругленький такой, как пончик, дядечка, которого на Куполе уже хорошо знали и к которому привыкли. И когда встречали его, то уже наперед улыбались. И мы знаем, почему. Все из-за того, что этот дядечка по всякому случаю или по какой-нибудь жалобе всегда отвечал: « А ты подуй». Это означало, что после такого действа непременно все волшебным образом исправлялось, настраивалось и приходило в норму. Обнаружил кто-то в тарелке с супом за обедом в столовой кусочек угля, сразу шум поднимает на всю ивановскую, а дядечка этот подходит и вежливо так говорит: «А ты подуй». А другой сидит на проходной, в шахту не идет, на колено жалуется. А оказавшийся ненароком здесь дядя Тарас ему и советует: «А ты подуй». Этого нечаянного лекаря Биров сразу определил на кухню и даже назначил там его старшим.
Вот пока Биров подслушивал, как настраивают свои голоса народные артисты, ему и попался на глаза этот добряк.
«Прожить без потерь… Это еще как сказать. А вот без рецепта – точно нынче никак»,  – Биров передразнил подопечных госпожи Скульской. И сразу же захватил дядю Тараса. Отвел его к стульям и там пригласил присесть. На разговор. Прожить без потерь… Это еще как сказать. А вот без рецепта – точно нынче никак.

Человеку для выживания нужно три вещи: тепло, свет и ощущение, что кто-то заботится о его пальцах. Так говорил Биров, гуляя по Куполу, который под его руководством всё больше напоминал смесь: древнего Рима, тыловой шахты, детского лагеря имени Качуры.
И вот в один морозный вечер, когда ветер свистел между пустых коробок домов, а тёмный горизонт мерцал северной зеленью, Биров внезапно застыл перед зданием бывшей школы. Школа ещё держалась — окна живые, стены ровные, даже кое-где лозунги советских времён висели: «Наше здоровье — в наших руках!» «Физкультура — путь к светлому будущему!»
— Вот оно… — шепнул он, как археолог, обнаруживший булыжник с загадочными рунами. — Здесь и будет Санаторий. Императорский. Оздоровительно-производственный комплекс стратегического назначения.
Он вошёл внутрь школы, толкая дверь плечом — та заскрипела так, будто сама удивилась приходу власти. Первое, что он увидел — бывший медкабинет. Остатки кушетки. Стол, превратившийся временем в пыльный алтарь санитарии. И аптечка на стене, в которой мирно жили: бинты образца 1983 года, зелёнка, исправно просроченная, пузырёк с надписью «валерьянка», высохший до состояния пыли.
— По рукам, — сказал он. — Здесь поставим основной блок лечебницы.
В этот момент рядом появилась Скульская. Она появилась всегда своевременно — словно дух культуры, призываемый мантрой “Где Скульская?”.
— Вениамин Александрович, — сказала она восторженно и немного опасливо. — Я слышала… Вы задумали санаторий?
Биров поднял указательный палец.
— Не санаторий.
Санаторий — это капиталистическое слово. У нас будет ОТМЫВАЛЬНЯ СВЯТОГО УГЛЯ. Купольский центр физиотерапии, психотерапии и прочего — в зависимости от фантазии персонала.
Скульская вдохнула так, будто пила воздух, который ей приносили века искусства и всю жизнь запрещали.
— Я могу вести кружок «Культурная реабилитация шахтёра»!
— Веди, — разрешил Император. — Только не загоняй людей в стихи, а то они и так едва живы.

***
Небо оплакивало землю. Небо оплакивало людей. Четвертые сутки лил дождь, засыпая таежное пространство в серую пелену слякоти и боли. Каждая капля, падая на землю, словно выдавливала из сердец людей воспоминания о радости, о светлых днях, когда смех и дружба были основой существования. Но сейчас, под тёмным небом, серые будни давили своей повседневной мизерностью, и эта скорбь резонировала с каждым вздохом.
Но несмотря на непогоду, жизнь продолжалась. Жить надо, жить надо еще — об этом напоминали себе, как заклинание, те, кто искал утешение в добрых делах. Не все еще сделано, не все закончено. Надежда пронзала сердца, как светлый луч, пробивающийся сквозь хмурое облако. Была вера в то, что все не напрасно. И хоть мир вокруг казался беспощадным, отзывчивых и добродушных людей все еще было много.
Однако доброта нынче часто скрыта под тяжестью времени. Многие считали солнечную натуру слабостью, а не силой, и это зачастую приводило к тому, что добрые намерения становились мишенью для хулиганства и агрессии. Люди, не желая быть оскорбленными, адаптировались; они научились держать в руках не только тепло, но и холод. Бурчание и огрызание стали защитной реакцией, рожденной из страха потерять последнее, что осталось. Добро, казалось, превратилось в оружие, а добродушие — в кармическое бревно, за древесиной которого следили с настороженностью.

***
Костлявая сила воли, бескрылая птичка на спичечных ножках, сбежавшая из клетки ворчливого и пухлого занудства, клевала еще мерцающие в его уме крошки надежды и сушила отчаянные мысли, а ветер промывал ему лицо, кидая как попало на лицо, на шею и за шиворот лиловые горсти колючего дождя из упреков.
И это походило на розги из перьев самолюбования, которыми секут растолстевшую не по годам лень, превращая ее в корочку упрямства. И он подумал, что теперь он совсем не человек, а обыкновенный ковыль, и его длинная непокорная ость трется о камни среди таких же, как и он травинок. В этот момент ему захотелось увидеть свой корень и узнать, а есть ли он вообще у него, но для этого нужно отворотить большой ком рыхлых прошлых эмоций земли, сцепленный ледяным песком надоевшего равнодушия.
И он не нашел в себе самом, в своих карманах и рядом под ногами ничего подручного и удобного, для того чтобы перевернуть земной шар, и чтобы заглянуть в его недра. И тогда он решил, что лучше не пререкаться с твердью небесной, нет никакого толку в том, чтобы роптать, но нужно смириться и оставаться просто маленьким растением. Эту слабость своего существа он нашел сладкой до сердцевины и увидел, что она, эта мякоть, становится привычкой и легко заменяет корень и бесконечные попытки найти, нащупать себя самого, свою суть и существо.

А птицы здесь всякие. И гуси, и лебеди, и крячки, и хрячки. И они летают туда сюда, летают часто низко над водой и кричат: "кли-кли-кли-кли". А иногда по другому, или совсем по-человечески, как гагары.

Обездоленным травам было бы горько под небом, не имей они в себе соков сладости и смолы беспечности. И они не скрывали своего веселия от близости земли и не стыдились радости, напротив, крохотными цветками и лепестками рукоплескали небосводу, как обычно безучастно следящим за всем тем, что происходит на земле. Небо всегда остается с открытым ртом. Оно, как зеркало, само во все века нуждается в озерах, реках, полях и перелесках, не находя нигде сочувствия и понимания. Туманы приходили и уходили, зимы лютые набегали и таяли, а Утешения так и не приходило.
****
Пьяный от нектара крупный мохнатый шмель шарахался по островкам из сочных трав, словно выпивоха после кабака не оставивший цель заглянуть по пути домой еще в другие злачные места и кабаки, но в них он уже долго не задерживался, подхватываемый ветром, носился и качался из стороны в сторону, возможно, загуляв, потерял свою норку и уже беспокоил своим поведением других обитателей тундры. И будто по вызову сердитых соседей, среди кочек, кустов и куртин явилась толстая росомаха с бесцеремонностью полицейского, мнущая широкими лапами травы, ягоды и цветы, вынюхивая гнезда и убежища мелких обитателей этого захудалого околотка. И заплутавший шмель чуть было не сел ей под фуражку, то есть на щетку черных толстых волос в надбровье и на нос, но тем же вихрастым ветром мигом был сдут в соседнюю кочку. А росомаха встревожилась, поймав в воздушных струях запах чужого и опасного для нее существа, она тут же превратилась в слух, потому что местный миропорядок нарушил посторонний звук, и не один, а сразу нагромождение треска, чавканья…
И обломок ракеты титановой давно упавший и принятый мхами издавал то и дело тонкий свист, будто бы продолжая полет, но уже никого не ослеплял и не тревожил, потому что давно уже облюбовал зеленоватые накипные споры лишайника… Бочки гудели, ржавые сани и много много еще ржавчины, от того, что здесь зачем-то строили люди, ломали и строили, и снова...

Как же живут люди, приросшие к тундре? И есть ли отличие городской жизни от жизни в глухих краях? Крепость будничного труда они смачивают едкой каплей упорства. Постылую ярость сухожилий они смягчают маслом равнодушия. Позвякивание и назойливое постукивание белесого колокольчика тоски они глушат густой шерстью беспечности. Проворные блики рыбацкой удачи, как и веселые возгласы солнечного дня, они гасят хитрым молчанием, прищуренным взглядом они удерживают запах дымного костра и забавляются потрескиванием на огне низкорослых кустов. И так единообразными годами накапливают терпение, оттачивают рассудительность, настраивают меткость. Губами они держатся за благодушие. Мозолистость рук им служит брезентом, мелкая сеть из морщин защищает лицо полярным загаром от секущего ветра и настырного комарья.  Природа без них будет ныть и считать себя неполной, а они без движения тундры не то что вздыхать - дышать перестанут.

РАЗГОВОРЫ ПРО ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ, ПРО БОГОВ И ТАК ДАЛЕЕ

***
Панкрат вспоминал свои встречи с коренными тундровиками, осмысливал и уже по-новому воспринимал то, что слышал в разговорах у костра под открытым небом и у печки в балках и чумах от старожилов и совсем молодых оленеводов, только что вернувшихся из городских интернатов или уже после службы в армии.
"Люди в тундре, они из неолита, прямиком, мол, отсталые, полудикие, могикане каменного века, а вот мы, дети бронзы и железа, и есть ныне цивилизация, в которую не очень хорошо вписываются старички из древнейшей поры человеческой. Однако же, сжиться с природой людям бронзы и железа почему-то никак не удается. А коренным жителям тундры в этом нет никакой надобности, ибо они и так с природой слитно с самого рождения. Они и оленя каждого в стаде знают, и травы любой шорох различают, и птичку всякую слышат, и ветра настроение и звезд мерцание чувствуют. У них дорога правды и справедливости извилин не имеет, потому что она природой проложена, и сама эта дорога тоже живая, чувствительная. И знает, всегда видит и замечает, как идет по ней человек, и юлит ли он, и петляет ли, но, может быть, нормально идет, лукавства на спине не несет, и потому чист душой, кривляться не умеет.
Где ты и где Природа? Где земля у тебя, и какова сила тебя с нею связывает? - Так покалывал себя же самого разноречивыми мыслями Панкрат. Один посреди тундры. -  Или слишком вольный ты, и ничем не связанный? Так и идешь по свету, куда ветер дунет и куда пушица летит мягким шариком, в холодных и влажных лугах им сорванная. А то еще наперекор шагаешь, поперек всех дорог и куда тебя взгляд прихотливый тянет и мысль горделивая погоняет тобой? И никто тебе не указ, а совесть свою, сам не помнишь когда, заглушкой прикрыл, путь независимых выбрал".


- У вас много говорят, а делают мало. А если что-то и начинают делать, то часто бесполезное, ненужное или даже вредное. В тундре не так. Здесь много не говорят, потому что постоянно что-то нужно делать. С утра до вечера. Я проснулся, потому что слышу, чайник у меня на печке потрескивает, значит, в нем уже лед копошится. В чуме холод за ночь власть берет, кусачки свои на тебе примеряет. Конечно, я из-под одеяла выхожу, несу дровишки, затопляю печь, грею чай, тепло в жилье напускаю. И что? Лежать опять не получится. Надо смотреть, не приходили ли волки, не случилось ли еще чего-то? Выходить нужно из чума. И сам чум поглядеть, где что и как, может, ремонт уже требуется. И так минута за минутой. Постоянно ведь есть забота, она привычная, она в понимании этой будничной жизни.
– Так и у городских людей тоже забот хватает…
– Так-то оно так. Но немножко по-другому. У городских комфорта много, заботы совсем не такие, как в тундре. Здесь я на себя живу, на себя работаю, а в городе мало тех, кто на себя работает. Человек в постоянной зависимости от какого-нибудь начальника, а этих начальников и не один, а несколько. И каждому что-то от тебя надо. Один счета твои смотрит, другой начисляет тебе зарплату. Один бумажки от тебя какие-то требует, другой отсылает тебя с лопатой что-то копать для него…
– Ну так из этого и вся жизнь, чего же здесь такого особого?
– А это как посмотреть. И с какой стороны. Разница есть. В тундре свободы больше. И чувства несколько другие. И отношения. Я не хочу сказать, что наши люди лучше городских. Они везде всякие бывают. Но в тундре, если я упаду и лежать буду, меня поднимут, отведут в чум, поделятся едой, чаю дадут, всегда помогут. А в городе много ног и все мимо пройдут. И не потому, что они совсем такие глухие. Просто у них другие заботы, понятия другие, в городе есть свой и чужой, а в тундре чужих не бывает, все свои…
– Нет, я думаю тема наша совсем уже тонкая, нюансов в ней много, и не все так уже и однозначно...
– Да, это все не переговорить. Углов очень много, в один узел никак не свяжешь. Вот потому и чум мне ближе, понятнее. И печка моя, и огонек мой. Они нас и греют, и детей моих. А город чужим очень часто бывает. Но это тоже еще с какой стороны посмотреть. Мы же все-таки связаны. И зависимость есть. Еще какая зависимость! Наша от города. Не у нас же решения принимаются. За то, как нам дальше жить. И что будет с тундрой на следующий год…

***

Холодная случайность млечного пути не томила его сердце, но тень печали находила на лице его приют, стоило ему подумать о детях, которые не умеют олешку поставить в санки, да и не помнят уже с какой стороны вход в отеческий чум.

...Небо на ночь щекой прислонилось к прогретым за лето далеким и мрачным хребтам Бырранга, и этого хватило для того, чтобы к утру тундра на сотни километров клубилась белым паром особенно у озер и речек, и молочная пелена стелилась в овражках и лениво скользила по лайдам, распадкам и влажным холмам.
Вейко вышел из чума, глянул налево и направо на горизонт в поисках стада, а там – занавес, ничего не видать. Глянул себе под ноги и только сапоги свои увидел, да черноухого Юзика, привязанного к колышку у чума, собачонку лохматую, под хозяйскую руку просящуюся, чтобы непременно потрепал за ухом, и чтобы погладил.
Бывает молочное утро. Туман на час-два. Солнце в августе ленивое, сейчас влаги напьется, небо от гор и от тундры замшелой отодвинет и сразу картина другой станет – и кустики проявятся, и олени, как солдатики на привале, где попало прилегшие, а некоторые будто бы спросонья бродячие, и кочки, и травы вокруг оживут. А там и птичья жизнь разноголосицей из болот и озер отзовется. И отчего же не назвать беспечной северную благодать произрастания, когда в мороз и ветер, в туман или дождь, а дышать, и чтобы вольно да смело все равно хочется…
Вейко слышал, как на дальних сопках гудели брошенные много лет назад бочки для соляры и бензина, и там же ржавые сани и много-много еще всякой ржавчины, от того, что здесь зачем-то строили люди, ломали, бросали и снова строили, и снова...

И вдруг, сквозь молочную пелену, донесся тихий, жалобный звук. Вейко насторожился. Это не было похоже на зов оленя. Он прислушался, и звук повторился, чуть ближе. Сердце его забилось быстрее. Он сделал шаг вперед, потом еще один, пробираясь сквозь влажную траву, которая цеплялась за его сапоги.
И тогда он увидел его. Белый, как первый снег, олененок, совсем крошечный, стоял посреди тумана, дрожа от холода и, казалось, от страха. Это был Авка, тот самый белый олененок, который почему-то ушел от мамки из стада и теперь оказался так близко к чуму. Его большие, испуганные глаза смотрели на Вейко с мольбой. Он был совсем один, потерянный в этом молочном утре, и его одиночество тронуло Вейко до глубины души. Он осторожно протянул руку, и Авка, преодолев свой страх, шагнул навстречу, уткнувшись влажным носом в его ладонь. В этот момент, глядя на это маленькое, беззащитное существо, Вейко почувствовал, как тень печали на его лице сменяется теплой, тихой радостью. Возможно, даже в этом суровом краю, где прошлое оставило лишь ржавые следы, еще есть место для новой жизни, для надежды, для белого олененка, который нашел свой путь к чуму.
Авка, прижавшись к ноге Вейко, тихонько вздохнул, словно почувствовав долгожданное тепло и безопасность. Его шерстка, влажная от росы и тумана, казалась еще белее на фоне серой, притихшей тундры. Вейко осторожно погладил его по тонкой шее, ощущая под пальцами трепет маленького существа. Он знал, что этот белый олененок – не просто потерявшееся животное, а знак. Знак того, что даже в этом суровом, забытом краю, где время словно остановилось, есть место для чуда, для чего-то светлого и чистого.
Он поднял взгляд на горизонт, который медленно, неохотно начинал проясняться. Сквозь редеющий туман проступали очертания гор, а затем вдалеке он заметил и силуэты оленей, которые, словно пробуждаясь от сна, начинали подниматься и расходиться. Но Авка оставался рядом, словно прирос к его ноге. Вейко улыбнулся. Он знал, что теперь он – его талисман. Не просто олененок, а часть его жизни, его надежда.
Он повел ее к чуму, и Юзик, забыв о своей привязи, радостно залаял, обнюхивая нового обитателя. Внутри чума, у очага, где еще тлели угли, Вейко уложил Авку на мягкую шкуру. Он свернулся почти клубочком, и его дыхание стало ровнее. Вейко смотрел на олешку, и в его глазах отражался свет от очага, как будто искорки памяти и обрывки ночных мыслей смешивались с мягким сиянием млечного пути, которое теперь совсем уже растворилось, как и туман на светлеющем небе.
Он вспомнил разговоры с гостями и приезжими о "северной благодати". Да, здесь, на севере, жизнь трудна, но она полна особой, суровой красоты. И в этот момент, глядя на спящего белого олененка, Вейко почувствовал, что та самая, не очень-то понятная ранее, благодать коснулась и его сердца. Возможно, его дети, когда-нибудь, вернутся сюда, и тогда они увидят не только ржавые бочки и забытые сани, но и чудо белого олененка, и поймут, что такое настоящий отчий дом, настоящий север. И тогда они научатся ставить олешку в санки, и найдут вход в отеческий чум, даже если им придется искать его в молочном утре, среди клубящегося пара и тишины.

***
РАЗДЕЛЯЙ И ВЛАСТВУЙ?

- Как мне это понять, почему это я всегда разделяю, умерщвляю окружающий мир, а ты, говоришь, что наоборот, все сохраняешь в целости и сохранности? Разве ты не убивал никогда оленя?
– Ты всегда расчленяешь, фрагментируешь то, что целое. Ты не делишь его на части, а именно фрагментируешь, как кусок мяса, для тебя давно уже неживого. А я несу в себе понимание того, что я сам – частица этого целого мира, и у меня все живое, покуда и я сам жив. И у тебя травинка или камень, ручей или облако – они не живые, они готовые к расчленению. И весь мир ныне превращен просто в фарш этими бесконечными разделением, дроблением и расчленением. Ты внутри себя это уже несешь – расчленение. Ходом и строем своих мыслей, своим состоянием ума. Ты почувствуй разницу между частицей, живой частью чего-то целого, необъятного и просто фрагментом, куском, из которого изъята жизнь и всякая возможность связи с целым.
У нашего народа и травинка, и камень, и ручей – живые. Они несут это в себе понимание с рождения, этому они научены родителями, бабушками и дедушками. А тебе твое образование, воспитание в городских условиях внушили совсем другие понятия. Ты сам себя отделил от целого, от природы, лишив их права на жизнь, на дыхание.
А что касается оленя, которого мы едим, это не наше животное желание утолить голод. Ты думаешь, мы кушаем, как дикари, жадные и злые, ножом отрезаем куски мяса и скорее окровавленными пальцами пихаем себе в рот? Нет, мы кушаем с чувством. С достоинством и благодарностью. И в момент еды мы не теряем головы и не теряем понимания общности, единства с миром духов, с самой природой, мы в нее вживлены, и она в нас самих.
«Забивая оленя, душу его отправь богам. Съев мясо, прибери кости. Никогда не оскверняй оленьи останки».
– Ну, у нас сибиряки, старообрядцы тоже молятся перед едой и перед всяким делом…
- Вот смотри на тундру, перед нами гора. Ты думаешь, она тупая, запекшаяся куча песка. А у нее есть глаза, есть уши, она все видит, она все слышит. И это на самом деле так. А для тебя это кажется невероятным, глупостью, дикими и отсталыми представлениями. Ты не можешь попросить у горы прощения, ты ни за что не будешь приносить ей приношение, а уж тем более, не станешь с нею пытаться заговорить или о чем-то спрашивать. А то! Ведь твои же товарищи, соплеменники, захватив ненароком тебя в таком положении, сразу же покрутят пальцем у виска и скажут, что вот, совсем уже умом тронулся, крыша поехала! Так кого же на самом деле лечить надо? Долганов, ненцев, нганасанов или тех, кого занесло из далеких городов какими-то житейскими водоворотами в тундру?
– У нас в языке есть кое-что, что могло бы это описать. Когда человек ведёт себя плохо, говорят, что он забывается: я забываю, кто я есть. И я думаю, что, возможно, один из блоков — забывчивость того, кто я есть. Есть "я" и есть эго. А это совсем разные вещи. Эго это то, что затмевает "я", глушит и отодвигает в сторону. Когда нужно принимать решение и совершать какой-то определенный поступок.
"Я" пытается вернуться, проникнуть снова в человека, напомнить о себе, когда он после забот дневных прилег отдохнуть и при этом пытается оглянуться, что успел он натворить за этот день или в прошлые годы, и все ли у него на этом пути было правильно и так, как надо. Утром "я" снова выходит из человека. Он снова сам не свой, а работник у своего эго. Оно и диктует, что да как делать далее. Все так живут. Чего же ты будешь делать иначе или поступать по-другому?! У человека тундры "я" довольно живучее и легко говорит «заткнись» тому, кто запрятался в эго. Человеку тундры нельзя отказать в присутствии навыков к лукавству, но насчет раздвоенности в мышлении, понимании и в отношении к природе у него однозначно превалирует общинно-родовое, значит, древнее, изначальное я, несущее в себе не только понимание, но и чувство единства с миром природы, космосом и недрами земли. Почувствуй эту разницу.
У вас, городских, есть ритуал, таинство – съесть кусочек своего бога и выпить с ложечки его крови. А у нас богов или как ваши говорят, идолов, люди кормят, угощают гусиным жиром и смазывают кровью. Мы же сами и кормим своих богов. А чтобы их есть – такого в голову пока что никому не приходит.

– Тундра – дыра какая-то! Забитая ледяной пробкой из вечной мерзлоты. А внутри – полно всяких минералов, масла и газа, угля, металлов и руд. Кладовая!
Скрипели и шуршали по снегу детские санки, тележки, на которых люди везли теперь свой нехитрый скарб от развалин домов.  А снег в горнильской земле вовсе не такой уж мягкий и пушистый, а колючий и злой.

...Каждый оленевод с рождения осознает себя частью природы, живет в тесной связи с ее ритмами и законами. Наблюдая за животными и растениями, люди Севера учатся определять, что несет грядущий день, какая будет погода. Жизнь среди суровой природы, бесстрастной и безразличной к человеческим слабостям, приучает к пониманию, что человек – не царь Вселенной, а лишь ее часть. Народы Севера верят, что все вокруг – огонь, вода, небо, камни, растения, животные – наделено душой, и приучаются почитать природу и договариваться с ней. У природы берут только самое необходимое для выживания и всегда благодарят ее.

***
...Сквозливое, прогорклое, невидимым ветром пронизывающее, стылое утро заставило Панкрата подняться с лежанки из хвои, рассмотреть в полутьме обгорелый вкруг него бурелом и внимательно исследовать, не появилось ли каких-нибудь новых опасных следов на скатах овражка, на засыпанном пеплом снеге и на тропках –  возможных подходах к его убежищу. Ему только что снилось солнце, июльское утро, зелёные листья и то, как сновали по-над кустами и деревьями весёлые пташки, бабочки и всякая другая крылатая мелочь. А пробуждение скрыло несуществующий и теперь уже фантастический мир. Едва открыв глаза, он первым делом должен был подумать о безопасности.
Да, для него это давно уже не имело никакого значения –  утро ли, а то, возможно, и  полдень или глухая ночь вокруг? Панкрат определял время по механическим часам на левой руке. На них  кроме компаса еще имелись окошечки с указанием даты, месяца и года, но они давно уже сбились и показывали что попало. Хотя и компас, непонятно, почему серьёзно врал и постоянно склонялся к западу. Панкрат многократно проверял его на знакомой местности и видел, со стрелкой явные нелады: вместо севера она показывала на два часа, что и приходилось постоянно учитывать при переходах и блужданиях по безлюдью.
Раньше Панкрат часов не носил, не имел нужды. Как– то подаренные ему много лет назад родителями недорогие "юношеские" часы он выкинул в Неву, когда приехал учиться в Ленинград на лесничего, в этот жест он вложил тогда большой смысл, потому что мальчишкой много думал о вечности, грандиозных свершениях в будущей взрослой жизни, где главным героем, конечно, будет он. И потому часы не покупал, зато быстро научился определять время внутренним чувством.
Шли годы, некоторые чувства притупились, но по наитию и малейшим приметам на небе, по деревьям, траве, массе других примет он почти безошибочно в любой момент с предельной точностью мог сказать, который час. Только когда это было?! Примет не стало, неба –  не видать!
А эти часы Панкрату подарил знакомый ему парнишка Илья. А сам он подобрал их как– то на развалинах  базы геологоразведочной экспедиции неподалёку от Путыма,  когда понял, что чувство времени им утрачено, и оно вообще ему не нужно, и потому, что они, оказалось, работали и могли еще долго прослужить.

...Панкрат грелся у костра и читал маленькую потрепанную книженцию, которую и в прежние времена, постоянно разъезжая по долгу службы в самые удаленные посёлки Таймыра, носил с собой в качестве блокнота и справочника, благо в книжке имелись кое– какие карты местности и в самом ее конце –  с десяток чистых страниц для заметок.
"Восточная часть плато Путорана отличается от западной. До высоты 400 м горы заняты лиственничными лесами, далее следует зона лиственничных редколесий, простирающаяся до высоты 500 м. Выше проходит подгольцовая зона, представленная ольхой, ивой, ерником. Выше 800 м расположены глинистые болота. Они глубоко оттаивают во время дождей, становясь труднопреодолимой преградой для пешеходов. Ранним летом (в июне и начале июля) тундра покрывается ковром из цветов: синие колокольчики, альпийская незабудка, горечавки, полярные, желтые и белые маки, оранжевые жарки. На болотах и во впадинах большое количество пушицы. Ко второй половине июля большая часть цветов отцветает, и лишь у снежников и ледников продолжает бушевать огонь красок... Здесь весна задерживается. Среди тундровых растений преобладают различные мхи и лишайники, низкорослые кустарники, многолетние травы, главным образом осоки и злаки. По речным долинам, защищенным от ветра, и их склонам располагаются заросли тундровых кустарников: карликовой березки, северной ольхи, полярной ивы. У подножия плато и по широким, лесистым долинам рек можно встретить бруснику, чернику, шикшу, голубику, а на заболоченных участках –  клюкву и морошку".
 –  Как же сладко читать такое сейчас! –  подумал Панкрат и усмехнулся. –  Вот когда по– настоящему начинаешь ценить и любить Крайний Север!
Он удивился нахлынувшему на него восторгу и не без холодного рассчета вывел: "Значит, силы еще есть! Значит, сдаваться еще рановато будет!"
И поправив отвалившиеся от огня дровишки, читал и прежде много раз читанную книжку дальше. И то, что в ней сообщалось, теперь воспринималось, как фантастика, детектив и приключения сразу. Он успехнулся: "Прям тебе, как "дети капитана Гранта!"   
"Геологи, геофизики изучают недра Таймыра, намечая ряд перспективных рудных узлов. Медно– никелевые руды представляют собой только часть того, что есть в недрах Таймыра. Эти же руды обнаружены в бассейнах Пясины, Таймыры, Хатанги, Курейки. Месторождения железных руд, слюд, соли известны в Хатангском районе.
...Птицы в горах Путорана в основном перелетные. Есть здесь тундряная и белая куропатки, гуси, утки, лебеди, гаги, пуночки и др. Зимуют белая сова и изредка тундряная куропатка. В реках и озерах водится много рыбы: осетр, омуль, чир, сиг, нельма, муксун, голец, ряпушка, таймень.
...Даурская лиственница, сибирская багульник, кустарниковый ольховник, березовик, ель на западе... Лед до двух метров.
"Животный мир гор Путорана беден видами. Из млекопитающих встречаются: песец, волк, горностай, северный олень, заяц– беляк, бурый медведь, лисица. В центре Путоран встречается очень редкое животное –  снежный баран. Очень много медвежьих следов видели на р. Чалке. Там же и встретились с полярным волком...

Панкрат хорошо знал те места и то что там, было время, каждый год в августе и до поздней осени отстреливали дикаря. Стреляют олешек и сейчас. Тайком. Без пощады. Срезают рога, панты. Шкуры бросают. Всё мясо не успевают да, и не стремятся вывозить, потому что люди –  варвары, хапуги, идиоты. И вот это богатство снеди теперь может быть, где-то под снегом и может быть пригодным для еды...
Плато Путораны –  чудный, затерянный мир, куда, к частью, совсем мало ступала нога человека.  Нужно пробиваться туда –  на плато. Там –  вход в другой мир, там выжить можно Почти 500 километров безлюдья! А горы –  до двух км высотой горы. И там –  золото россыпями, никому не нужные самоцветы блистают на ковре из мха. Бери сколько хочешь! И это очень весело.
Он также знал, что местные оленеводы остатками стойбищами ушли к лесам, к тайге поближе. По пути можно наткнуться на следы очень старых становищ каких– нибудь экспедиций.  Путоранский купол мог стать тем самым клочком земли обетованной, дать возможность выжить.
Слух –  он уже многократно выручал Панкрата, он оказался очень полезным. Глухое рычание донеслось с правой стороны от овражка. Панкрат прислушался и вынужденно потянулся к оружию –  кто-то, похоже, пытался прикрывать пасть собаке, потому что он услышал,  рычание внезапно сменилось пвизгиванием. Значит, кому– то не хочется быть обнаруженным. Может быть, боится любой встречи, а может быть, намеренно прячется, чтобы незаметно подкрасться.   

***
В ЭТО ВРЕМЯ В ПУТЫМЕ
***
– Зачем же так, что все сразу? И верх, и низ, и слева, и справа! Погода ни к черту! Небо не небо. А еще эти вспышки, грохот, дым и гарь…
– А как ты хотел? Чтобы по очереди? Сначала вежливо, как в парикмахерской, пригласили бы пройти к зеркалам, присядьте в креслице, пожалуйста? Накинули бы на плечи по-царски клеенку. Попрыскали бы сверху на прическу водичкой. Душистой. За ушами причесали бы. А потом… А потом к черту все! На лысо.
– Так люди же… Горя-то сколько!
– Один человек, да. Это горе, трагедия. А сотни там или тысячи, это уже статистика…
– Врезал бы я тебе! По роже. Как ты можешь говорить такое?
– Это не я сказал. Это уже до нас и сто лет назад говорили так. Когда стирали города и переворачивали историю…
– Это нельзя носить в голове. Невыносимо!
– Тогда сплюнь. Вытри лоб. Иди и делай то, что нужно. А что теперь говорить?
– А что у других? Неужели то же самое? Ты только представь, сколько слез и горя.
– А чего тут представлять? Не грузи. В окно посмотри! И без того тошно.
– Неужели это только нас? И за что? Как будто небеса обрушились. И чем мы заслужили такое?
– Не надо было в Москву жалобы писать на имя президента. Просить, чтобы помогли нашим чинушам очистить дворы от мусора и все такое…
– Да что ты такое говоришь? И кто писал? Я лично ничего никому не писал…
– Зато другие писали…
– Ну, неужели только из-за этого? Бред какой-то…
– Разумеется, не только из-за мусора. И бесхозяйственность, бардак, куда не ступи – и это еще далеко не причина.
– Слушай, давай прекратим, а?
– А я тебе о чем? Давай еще раз посчитаем, посмотрим, что у нас осталось? Из продуктов. И воды на сколько хватит… И спать-то как теперь? Обогревателей не включишь. Костры теперь жечь. По всему городу так.
***

Воздух и окрестность вдруг сотрясал невероятно громкий на полнеба звук как будто бы попавшего в капкан зверя - волка или собаки, и этот звук как будто отражался в невидимых огромных динамиках, был объемным и казался, что вот его исток рядом, но уносится на километры вперед.
По силе и вибрации это было похоже  на мощный звук, каковой бывает на стадионах во время концертов заезжих звезд, но по силе он ничуть не уступал и обычному раскатистому грохоту – грому с неба во время грозы, следующему сразу, хотя и с некоторой паузой, после ослепительного разряда небесного электричества.  Молния так и громыхает, но свет быстрее звука, и потому мы сначала видим фантастическую зигзагами вспышку, а потому уже и голос ее, звук и громыхание.
Но что характерно, этот волчье или собачье завывание растягивалось на три-четыре секунды и не повторялось, а всякий раз менялось по тону, хотя так и оставалось жалобным и как будто зовущим на помощь. Поэтому многим казалось, что это может принадлежать только живому существу, а не так, что это какое-то новое природное и загадочное явление.
Возможно, это были тектонические сдвиги земных платформ, и ими на самом деле зажало какое-то неизвестное людям существо. Возможно, это сама земля жалобно так вскрикивала и просила о помощи, о спасении от обезумевшего, окончательно потерявшего  берега человечества. Этот звук пронизывал каждого, так что и шерсть на людях вставала дыбом, и холодок пробегал по спине и к затылку.
– А если это не зов природы, а то, что происходит с нами? Может быть, это в наших головах, в нашей психике что-то заклинивает и вызывает  всеобщую оглушительную реакцию? – предположил Арнольд.
– Кто-то помнит, на Кольском полуострове геологи как-то бурили скважину? Более двенадцати километров в глубину воткнули тогда в живую землю железный штырь, а потом кто-то якобы записал страшные звуки из этой самой скважины, и уже в газетах писали, что это звуки ада.
– Где Кольский полуостров, а где мы?! Почувствуй разницу
А что тут говорить. Россия давно уже шла к этому. Вспомните!
– Не важно, где это было, важно, что это возможно! – парировал первый. – Ведь и сейчас, когда эти звуки разносятся вокруг, по всей нашей Галактике, по всей Вселенной, кажется, будто что-то пробивается изнутри, что-то пытается прорваться наружу.
– А может, это начало чего-то нового? – робко прозвучал голос молодой девушки, прижавшейся к матери. – Может, это рождение новой звезды, нового солнца? Или, наоборот, гибель старого?
– Слишком много "может", – проворчал старик, отворачиваясь от окна, за которым, казалось, скрывалась вся ужасающая загадка. – Живем мы, люди, в такое время, когда приходится принимать на веру все, что угодно. Истину от вымысла теперь не отличить.
– Может, истина в том, что мы просто не хотим знать? – тихо спросил Арнольд, глядя на звезды, которые, казалось, тоже замерли в ожидании. – Может, мы сами себя загнали в тупик, и теперь только слышим отзвуки собственных ошибок?

***
В ЭТО ВРЕМЯ НА КУПОЛЕ

...Тем временем в Красном уголке на Куполе кипело всеобщее собрание трудящихся, достигнув пика пафоса и накала страстей. Толпа гудела: кашляли, сморкались, размахивали руками, топали ногами. Император, этот далеко не самозванец, но самопровозглашенный глава поселения, не удосужился даже попытаться усмирить народ. Внизу, среди митингующих, преторианская гвардия стояла с невозмутимым видом, руки скрещены на груди, наблюдая за этим буйством с высоты своего положения.
— Все мы когда-нибудь состаримся! — начал Император, учредитель и председатель, с сократовским размахом.
— До этого еще дожить надо! — сердито выкрикнул кто-то из зала, сбивая пафос и мечтания.
— Мы построим новую человеческую общность, общество добра и света! — прокричал кто-то из приближенных к трону.
— И молодежь после нас продолжит наше великое дело, нашу жизнь, — подхватил какой-то бездельник с дальнего ряда.
— К черту нам такая жизнь! — пробухтела молодежь из зала.
— Пшел вон!
— Заткнись, олень!
Словесная перепалка и жар прений накаляли атмосферу.
– Мы ничего не строим! Ни к чему не стремимся. Нас ничто не связывает, не объединяет! Раньше строили светлое будущее, коммунизм возводили, затем патриотизм и скрепы, и люди были объединены одной общей идеей и целью. А сейчас что? Что объединяет людей? Что строит сегодня на Земле человек разумный? Люди — разрознены, каждый — в своей скорлупе, нет никакой общности! И каждый выживает, как может. – Биров в этом праведном сокрушении напоминал Савонаролу, пламенного монаха, обличающего с амвона духовную пассивность паствы. Его речь, исполненная артистизма, сопровождалась живой мимикой, горящими взглядами, возведением очей к небесам и сурово сомкнутыми устами. Такое зрелище вызывало у собравшихся немедленный отклик, пробуждая в них желание высказать что-то веское и пронзительное.
Народ с готовностью погрузился в полемику.
– В чем вопрос?! Давай примкнем к какой-нибудь группировке или банде. Создадим свою политическую партию, чтобы строить разумное, вечное, доброе! За нами пойдут миллионы! У нас появятся свои апостолы, последователи.
– Ты спрашиваешь, в чем вопрос?! Вопрос — в нашей разобщенности, в нашем изначальном неединстве. В нас вбит этот клин, прямо в череп вставлен… Он вживлен в нас, чтобы мы никогда не могли объединиться, загореться какой–то одной общей целью и так жить, так двигаться дружно вперед, воодушевлять молодые поколения, славно отмечать подвиги старших.
– Эх, да были уже бессмертные полки и гимны. И скрепы уже вставлялись! Ржавые, фальшивые, из пластмассы и капрона, из золота и платины, из бижутерии и бумазеи. Ничего не помогло.
– Так это потому, что вставляльщики скреп сами были еще теми пройдохами. Вот они – да! Они были скованы между собой одной цепью – своим негодяйством, подлостью, алчностью, патологической лживостью. Они на самом деле ненавидели и друг друга. Конкуренция и вражда, боязнь за свою шкуру – вот, что их объединяло. Так что по–настоящему, идеи не было ни тогда, ни потом. О какой же разумности человеческой говорить?!
– А ты согласись, что сам по себе каждый человек в отдельности желает такой возвышенной идеи. Она всегда блистала миражом с самых древних времен. Это и есть первобытный социализм. А потом – христианская, сама по себе сугубо социалистическая, вера. Общность! Единство человеческого стада, устремленного к высотам духа, взаимного уважения и любви! И опять, как только следовало спуститься людям с небес, из мира грез и идеологии, на грешную землю – и поползло всё по швам, в разные стороны!
– Ты думаешь, это сама природа человеческая такая низкая, ужасно скотская с заведомо заложенным в ум и сердце плебейством?
– Я думаю, это все-таки кем–то контролировалось…
– Масонами что ли? Масоны обрушили планету, масоны украли всё золото, выпили всю воду, масоны всех облапошили… Какая чушь!
– Так, прекращаем базар! Что же с идеей делать будем? Строим социализм, а? Вот с этой самой минуты, с этого самого места?
– А он в моём сердце с самого начала! Его и не нужно строить. Я и к тебе отношусь вполне по–социалистически, значит, по–братски!

Император, ушел в созерцание, заслушавшись горячих спорщиков, вертел головой к одним и другим, корчил рожицы, кривил рот и щурил глаза. В его облике проглядывало нечто от комиссара Жуфа из фильма про Фантомаса. Одни слова забавляли его, другие же вызывали искреннее удивление.
– Какой же разношерстный и, таки, довольно образованный народ собрался на Куполе! — изрек он, наконец, с легкой самоиронией. И тут же дал отмашку преторианцам. Чтобы те вошли в гущу народную, между рядами собравшихся и начали бы налево и направо всех хлестать плетьми, иногда чувствительно и больно, иногда легонько нахлыстом, поверх одежды. Эту процедуру ввели на Куполе совсем недавно, как очистительное мероприятие, приучающее народ к покорности и чтобы у людей не остывало чувство заботы о них со стороны вышестоящих начальников. Эта взбучка многим нравилась, как полезный массаж и контрастный душ, может быть, за ради неё и не отлынивали, охотно шли на собрания, обсуждения, чтобы похихикать и позлорадствовать.
***
ЗНАЧИМОСТЬ КАК НЕДОСТАЧА СМЫСЛА

– Вы только задумайтесь: зернышко исчезает, растворяется без следа… – задумчиво произнес Старик, поглаживая свою седую бороду. – А взамен – целый мир, огромная вселенная! Каждый из нас, так или иначе, должен расстаться с собой. Весь наш потенциал, свернутый, сокрытый, ждет своего часа.
– Раствориться… – прошептала Юная Дева, ее глаза расширились от удивления. – Но как же так?
– Это как расплести нити, – подхватил Философ, его голос звучал мелодично. – Разделить действительность на части. Это и есть психология дуализма, разрушительная изнанка логики. В этом танце разума, в вальсе сознания, будь то танго, фокстрот, калинка или хоровод, мы словно растворяемся, чтобы потом родиться вновь.
– А ведь наша мысль, она ведь проникает повсюду, – заметил Профессор, поправляя очки. – То, как мы воспринимаем реальность, формирует нашу связь с ней, точно так же, как мир вокруг нас влияет на наши мысли. Мысль – это та почва, на которой произрастает наше понимание. С ее помощью мы постигаем мир, учимся с ним взаимодействовать, видим дальше собственных ощущений, меняем ход событий. Создаем новое, решаем проблемы, совершенствуем себя и отношения между людьми.
– Но, – вмешался Художник, задумчиво глядя на свою нетронутую кисть, – большая часть наших мыслей остается за гранью осознания. В глубинах разума хранятся записи прошлого опыта, забытые уроки, потускневшие детали. Наши мысли окрашены языком, культурой, переплетаются с бессознательными воспоминаниями, фантазиями, желаниями. И так мы упорядочиваем свой мир. Порой эти мысли, если мы следуем им, приводят к таким результатам, которые кажутся невообразимыми, словно в них скрыт некий тайный смысл, проявляющийся помимо нашего полного понимания. Как же тогда оценить их? Как понять, действительно ли наши самые дорогие идеи имеют ценность для сложившихся обстоятельств?
– И в этом, – продолжил Профессор, – кроется проблема. Нынешнее механистическое мировоззрение, столь распространенное в науке и обществе, порождает все возрастающую раздробленность. И в личном опыте, и в масштабах всего человечества. Если мы считаем свои мысли окончательными, завершенными, то рано или поздно столкнемся с реальностью, где они окажутся бессильны. Цепляясь за них, мы либо игнорируем факты, либо пытаемся силой подогнать их под наши выводы. Итог – раскол.
– Человек – это значимость, – тихо произнес Старик. – Он мечется, суетится, пока соки жизни не иссякнут, пока не наступит просветление пустотой. Ему жизненно необходимо внимание, поэтому он ищет его, пристает к другим, придумывает, как бы еще привлечь к себе взгляд. Это преходящее, плотское поведение, вызванное энергией пола и всеобщим законом притяжения. Раз уж до звезд не дотянуться, так хоть вокруг себя все перевернуть, чтобы цвела болтовня, цеплялась насмешка, нарастало удовлетворение, а на пустой желудок наслаивались страсти. И это нужно пройти. Нажива манит, дразнит полководцев, их головорезов, мародеров и насильников.
– Именно, – подхватил Философ. – Наша цивилизация страдает от того, что я бы назвал "неисправностью значения". Люди издревле ощущали некую "бессмысленность" жизни. Может ли это быть более выражено сегодня? Не знаю, но говорят, что да. Ведь "бессмысленная" жизнь лишена ценности, ее не стоит прожить. Но это парадокс. Невозможно быть полностью лишенным значения. Каждая вещь, как мы выяснили, есть всеобщее значение. Под "бессмысленным" я подразумеваю значение, которое неадекватно, механистично, сдерживает, малоценно и не созидательно. Измениться это может лишь с появлением нового, немеханического значения. Значения, ощущаемого как высокоценное, которое и пробудит энергию для рождения совершенно нового образа жизни. Видите ли, только истинное значение может дать импульс энергии.
– Обобранному, униженному, придавленному человечку предлагают примерить наспех собранный хомут, – с горечью сказал Художник. – Как новое украшение к долгам, нужде и бесправию.
– Значимость пытаются слепить кое-как из старых, отживших материалов, – добавил Старик. – Из идеологических и популистских конструкций, которые уже были сломаны. К этому формальному значению прилепят лапти и кокошники, мудреные словечки, обрывки социологических идей. Из человека в спешке пытаются сделать клячу, чтобы она и дальше тащила ярмо враждебного государства. И где-то там, среди ребер этого странного сооружения, будут маячить патриотизм, суверенитет, а затем – мессианская жертвенность, тяга к самоистязанию, послушанию и миссионерству.

АРНОЛЬД И ПАНКРАТ: ФИЛОСОФИЯ ВЫЖИВАНИЯ

— Да, это просто угар какой-то. В некоторых людях он вошел незаметно, наполнил их, а потом что?
— Что-что? Крышу сносит, лопается умишко-то. - Возразил Арнольд Панкрату. - И я бы назвал это по-другому. Угара. Ну, знаешь, эдакая "шизгара", некогда популярная такая песенка. Наверное, это она наполнила воздух тундры — всё это безумие, и где-то наступил предел терпения. Потому и такой удар случился в одночасье... А потом, сам посмотри, рассуди. Разделенные бесчисленными перегородками, люди одновременно говорят о любви, о счастье, о вере и о своих святынях, покушение на которые приравнивается к оскорблению и требует немедленной кары. Они что говорят? Говорят, что желают жить вместе, делить землю и её недра, и при этом готовы на самые жестокие действия по отношению к ближнему и к соседу. Готовы, если потребуется, схватить и атомную бомбу. И бросить её. Под ноги другим людям. И как же это могло устоять? Как вообще нечто подобное может устоять?
— Другими словами, эта извечная правота каждого в отдельности будет превыше всего, даже если от всего остального не останется и следа.  Подразумевается именно это, верно? - Панкрат захотел убедиться, что понимает на этот раз довольно сложную мысль Арнольда. А он в ответ рассмеялся.
— Ну, ты правильно мыслишь! У земли нет границ, их придумали и создали люди. У глагола «быть» настоящее время выражено словом «есть», а во множественном числе — «суть». Водоворот эгоизма, в него втянуто всё нынешнее население планеты. И как теперь выбраться? А вот я тебе еще кое-что открою, хочешь?
— А давай. Чего уж там?! Мошт и разберемся...
— Ну, ты этого можешь и не знать. Не интересовался, не вникал. А я так копал и старался глянуть на это поглубже... Вот смотри, в иврите невозможно, на самом деле, должным образом сказать «Я есть». Можно сказать «я здесь», «этот стол». Настоящее время глагола «быть» не используется.
— Ну, ты даешь! Ты ваще, что ли сын израилев? — Панкрат не утаил свое удивление, но решил все же выслушать Арнольда до конца. А тот продолжил, хотя и моргнул и споткнулся на немножко дурацком вопросе Панкрата.
— Вот всем известная Библия. Книга Бытия. «И скажут мне: «Как Ему имя?» — спросил Моисей у Бога. — Что я отвечу им?» Фактически, для того, чтобы это сказать, голос из неопалимой купины произнёс знаменитый тетраграмматон «Йуд-Хей-Вав-Хей», что означает «Я буду тем, чем я буду» или «То, чем я буду». Поэтому «Я буду» было принято за имя. Но на английский это перевели как «Я есть» (Ай эм). При переводе на русский решили пойти ещё дальше, выдали фразу: «Я есмь Сущий»… Но этих слов нет и не было никогда в оригинале. Как ни крути, их там нет. Даже близко. Там чётко сказано: «буду, каким буду».
— И откуда ты это всё знаешь? Да, и зачем это? Что толку-то?
— Я изучал. Хотелось понять.
— И что же ты понял?
— Это очень важно. Он отвечает Моисею: «Я буду». Не «был». И не «есть». Понимаешь? Я буду! Неспроста это всё. Поздние переводы не справились с задачей, упростили, укоротили суть и смысл. Желали, конечно, как лучше, понятнее для простых людей. А тайна эта так осталась тайной. И никто не обращает на неё внимания. Слово — загадка для каждого века. И оно вовсе не такое плоское и пресное. Многого мы ещё просто не в силах вместить. Не тот у нас ум. Не то ещё в нас понимание.
— Ну, духовное — это не человеческое. Логикой его не постичь. - отозвался Панкрат. - Здесь требуется иное. Человечность. Настоящая. И нам до неё ещё идти и идти. Подобное познаётся подобным. А иначе — никак.

Эти странные разговоры Панкрату нравились. Он не искал изъяна в словах Арнольда. Он даже думал, что тот никогда ничего не говорит зря. Значит, так он видит мир, и так он устроен.
Панкрат никак не мог взять в толк: соединён ли он со Вселенной, и вместе они — нерушимое движение природы? И он удивлялся, когда читал или слышал, что на самом деле нет ни того, ни другого, а всё это вместе — обыкновенная иллюзия, игра ума, переливы сознания. «Но вот он, мир, который вокруг меня, наполненный движением, жизнью, событиями, а вот — моя мысль. Я закрою глаза, неужели этот мир перестанет существовать? Нет, конечно, он продолжит своё существование, но уже без меня и без моей мысли. Значит, он может существовать без меня. А я? Могу ли я существовать без него, без Вселенной и… без своей мысли? Нет моей мысли — нет меня, нет Арнольда и мира вокруг, ничего нет! Я хочу, чтобы сама моя мысль стала частью реальности. А получается почему-то всегда разделение — отдельно Вселенная и отдельно мои мысли о том, какая она. Получается замкнутый круг, словно варишься в собственном соку».
Из этих размышлений Панкрат неизменно выходил к одному и тому же плакату-вывеске на перекрёстке дорог: «Важно не только о чём-то думать. Но важно и то, как думать». И он запретил себе уныние, пессимизм и отчаяние. На эти дни ничего другого ему и не оставалось. А иначе не выжить.

***
ГДЕ-ТО В ГОРНИЛЬСКЕ

– Фуф! Не могу никак привыкнуть – по ним шмалят, по оленям этим, а у них глазищи, как яблоки огромные, только темные цветом, как опал шоколадный, такие огромные! Смотрят и смотрят… – проговорил Валерка, опустив взгляд на почерневший стол. В руке у него был стакан, наполовину наполненный мутной жидкостью. Это в Горнильске некоторые доморощенные сомелье так хитро разбавляли спирт – добавляли в него растворимый кофе. Чтобы осел на дно, придавив под собой сивушные всякие добавки и прибавки.
– А ты в глаза им не смотри! Дурачок! Шмаляй да шмаляй! – отозвался Петруха, опершись локтями о стол и вытирая ладонью потное лицо. – Чего уж теперь об этом думать? Сделано дело.
В деревянной хибаре на окраине Горнильска, окруженной покосившимся забором и обгоревшими от времени столбами, сидели двое. Это были Валерий, известный местным как Валерка Суховей, и Петр, прозванный Петрухой-зубастым. Оба сгорбились над самодельным столом, где стоял литровый пузырь с мутной коричневой жидкостью, и вяло переругивались.
– Слышь, наверное, кофе у тебя немножко того, не в кондиции. Видишь, муть какая-то стоит, не оседает! – нервничал Петруха.
– Говорил же я тебе, не надо нам туда соваться, – ворчал в это время Валерка, не вникая в слова сотоварища, он опрокинув очередную дозу шила. – Теперь и эти проклятые туши по всей реке, наверное, всплывают, и шуму от них только больше. Всех собак на нас спустят.
– А куда же не надо, Валера? Ты это скажи в лицо тем, кто нас туда и отправил! – огрызнулся Петруха, тыкая пьяно пальцем в сторону бутылки на столе. – Знаешь же, приказов начальства не обсуждается. Мы делаем, что велено. Кто нас слушать будет?
– А ты думаешь, им до нас дело есть? – хмыкнул Суховей. – Как затевали на переправе стрелять, так ведь и знали, что по трупам рано или поздно след найдут.
– След найдут, а нас – нет, – отмахнулся Петруха. – Это ты закрепи у себя в уме!
Мы – никто, и зовут нас никак. Да и кто проверять станет? Вся эта тундра – жопа безразмерная. Следы в воде тонут, а нас давно уже в расчет не берут.
Валерка снова налил себе и Петрухе, но взгляд его потемнел.
– А что, если найдут? Если всплывет, кто команду давал? Мы-то здесь в тепле дырявом сидим, а они на своих Канарах живут да радуются.
Петруха отхлебнул прямо из горла, чем и насторожил Валерку.
– Мне один из местных, не знаю, долганин он или нганасанин, говорил, что у оленей, как и у людей – глаза самое главное, они как бы душа от самой земли получена, дух ее какой-то! – Валерка подался вперед, будто искал в лице собеседника хоть намек на понимание.
– Что ты мелешь? Душа, дух, глаза?! Нагородил фантазий. Мне один из таких умников тоже грузил под водочку, что сама земля – это олениха, а то, что там трава всякая, мхи – так это будто бы ее шерсть! Да ты его знаешь, он языки изучает, байки тундровые, по фамилии Лабанаусках Гена, литовец сам. Я его спрашивал однажды: «А как ты сам на Таймыре оказался?» Говорит, что его родители из ссыльных, еще со сталинских времён местные лагеря прошли, комбинат наш поднимали из котлованов, лесные братья, короче, значит, фашики они недобитые…
– Но насчет души, если хочешь знать, так все говорят. И в тундре, и даже в нашей церкви люди про эти вещи тоже что-то знают.
– А ты поменьше слушай хрень всякую, особенно от этих, местных, – резко отмахнулся Петруха, осушив стакан одним глотком. – А то в полярную ночь в квартирке горнильской своей на стены полезешь – от мыслишек дурацких. Здесь многие на стены лезут, как начинается эта темнота. С крышей тогда, ну, чердаком, понимаешь, проблемы конкретно возникают. Пока пузырь не возьмешь, водочки стаканчик один, другой не опрокинешь…, – Петруха опять махнул рукой. – Да я же сам по телеку видел, врач из Москвы, он нас тут три месяца изучал, как влияет Север на психику человека, так вот он так и сказал: без пузыря здесь в полярную ночь никак! И лучше выпить, чем белочку дожидаться, и чтобы чердак не поехал.
Валерка отвел взгляд в сторону, нервно переставил посуду и закуску на столе.
– А ты, Петруха, не боишься, что кто-нибудь из них, местных этих, нас потом найдёт? Или узнает, что мы там натворили? Они ведь, говорят, как волки – след любой чуют, придут откуда не жди.
– Кто найдёт? Кто узнает? – Петруха усмехнулся, но в его голосе чиркнула едва уловимая нотка беспокойства. – Да кому мы нужны? Валера! Кто нас искать будет? У нас с тобой ни имени, ни роду. Вся эта тундра – она бездонная. Там следы в снегу тонут, а уж тем более – в воде.
– Может, оно и так, – нехотя согласился Валера, но в словах его не было уверенности. – Только вот глазищи эти оленьи из головы моей никак не выходят. Как глянут, так будто и спрашивают: зачем? Зачем, мол, это вы, братцы, смертушку вкруг себя наводите? А ответа нет.
– Хватит тебе! – Петруха рассерчал, стукнул кулаком по столу, так что бутылка подпрыгнула. – Не думай много. Это наша работа, понял? А глаза… Глаза они у всех одинаковые. Ты лучше думай, как жить дальше будем. Когда дело сделано, назад дороги нет.
Валерка молча налил себе еще и, прикрыв глаза, опрокинул стакан. Достал нервными пальцами из пачки сигарету, почиркал зажигалкой, закурил. Петруха тоже решил, что теперь в самый раз покурить.
- А ты знаешь, почему в Горнильске кругом почти что одни армянские сигареты?
- Какие завезли, такие и есть... - Валерке эта тема была совсем неинтересной, как говорится, по боку.
- Да потому что у нас теперь на шестьдесят девятой параллели Крайне Северный Кавказ! Товарищам из южных краев почему-то отдали все снабжение и все магазины. Да, и они же - главные скупщики почти что всей оленины и рыбы! Да ты посмотри, что творится в аэропорту! Людям проходу не дают, особенно из зоны прибытия, как будто все таксисты с тех самых загорелых краев собрались, а по-русски, вообще, еле-еле что говорят или понимают! Вот тебе и Север, экстрим, холодрыга, черная пурга и мороз почти что девять месяцев в году!- Петруха на этом выдохся. Хотел поговорить о чем-нибудь щипучем, побуровить на общие темы, ан, ничего не получилось. Осталось что курить дальше и пить.
В комнате повисла тишина, нарушаемая только редкими хлопками ветра за окном. Оба знали, что забыть им свои недавние приключения на реке и в тундре скоро вряд ли удастся.
«Над рекою расстилается туман. Никогда я не прощу тебе обман, – запел в это время вдруг совсем уже расслабленный спиртягой Петруха. – Говорила, что ты любишь… А сама? А сама ты не лю-ю-била-аа никагда!»
* * *
**ГЛАВА
НОЧЬ ОТКРОВЕНИЯ**
(третья беседа Панкрата и Арнольда)

...Пурга в ту ночь вернулась. Но уже без бешенства, без злобы — тихая, густая, вязкая, как молоко, что перекатывают в деревянной чаше. Ветер не бил, а шептал, будто перешёл на тайный язык, понятный только снегу и духам. Палатка слегка подрагивала, и это было похоже на дыхание огромного животного, лежащего сверху — ленивого, но живого. Панкрат снова проснулся первым. Не от холода.
Не от шума. От ощущения — будто кто-то стоит рядом. Не внутри палатки. Снаружи. Но настолько близко, что воздух внутри стал чуточку плотнее. Он сел.
Печка дымила тонкой струйкой, словно боялась выдать их тепло наружу.
Арнольд спал, но уже неглубоко — словно его тоже что-то трогало во сне.
Панкрат долго сидел неподвижно, пытаясь понять природу странного присутствия — и чем больше он вслушивался, тем больше понимал, что не ветер будит его, не холод и не беспокойство. Слово. Издали. Как будто кто-то идёт по снегу — медленно, ритмично, размеренно. Слово. Он не знал, что именно так это называется, но внутренним слухом угадал — оно зовёт его мышление, как зовут собаку по имени: не громко, но безошибочно. И вдруг Арнольд открыл глаза.
— Чуешь? — прошептал он.
Панкрат вздрогнул.
— А ты что… тоже?
Арнольд кивнул.
Он поднялся и сел напротив, глядя на Панкрата пристально, но не испуганно — скорее настороженно.
— Такую тишину… — сказал он тихо. — Такую я слышал дважды в жизни. Один раз — когда отец умер. Второй — когда в горах мы нашли заброшенное святилище. Там тоже была такая тишина… не пустая, не страшная… но… наблюдающая.
Панкрат сглотнул.
— Будто кто-то слушает.
— Да, — согласился Арнольд. — Будто кто-то слушает.
Они замолчали. Ни один не хотел говорить много — нечем было, слова мешали.
И тогда Панкрат сказал:
— Арнольд… а если… если мы действительно не сами по себе? Если кто-то не только создал нас… но и наблюдает? И ждёт? И… разочарован?
Арнольд опустил глаза.
— Тогда мы — не финал. Мы — попытка. Черновик. И… возможно… бракованная партия. Но… — он поднял взгляд, — если Он — тот, кто создал — ещё смотрит на нас… значит, не всё потеряно.
Панкрат тихо усмехнулся:
— Ты как будто сейчас говоришь не как учитель, а как… пророк.
— В такую ночь, — ответил Арнольд, — любой может стать пророком.
И тишина вокруг стала ещё плотнее — будто воздух начал медленно вращаться, как снежная карусель, но невидимая, бесшумная.
Панкрат глубоко вдохнул. И совершенно неожиданно почувствовал — что в груди что-то раскрылось. Как если бы там стояла дверь, которую все эти годы кто-то держал изнутри рукой, чтобы не пускать. Внутри стало светло — но не «ярко», а как от тления очень старой лучины, когда она сама помнит свет.
— Арнольд… — прошептал он. — Мне вдруг… не страшно.
— А мне — наоборот.
— Почему?
Арнольд смотрел куда-то через Панкратово плечо, хотя за его спиной была только палатка.
— Потому что, если тебя зовёт что-то такое… значит, ты должен ответить. А если ты отвечаешь… жизнь никогда не останется прежней.
Панкрат молчал. Хотел сказать — «чепуха, у меня никаких голосов нет», но не смог.
Потому что голос был. Он не звучал — он стоял, как тишина перед грозой.
— Скажи мне честно, — выдохнул Панкрат, — ты слышишь это… тоже?
Арнольд долго колебался.
А потом сказал:
— Я слышу… тень того, что слышишь ты. Но к тебе пришло ближе.
— Ко мне?
— Да.
— Почему ко мне? Я кто вообще?
— А кто был Моисей, пока его не позвали? — мягко спросил Арнольд. — Обычный пастух. А кто были родители Будды? А кто был Емеля, прежде чем щука ему слово дала?
Панкрат фыркнул:
— Щука — это, конечно, в тему.
— Перестань. — Арнольд тоже усмехнулся. — Это сказки. Но все сказки о том, что Слово взывает не к тем, кто готов, а к тем, кто ещё даже не понял, что готов.
Панкрат притих. Он вдруг почувствовал — не разумом, а телом — что Арнольд говорит не ради красивости. Он видит это в нём.

Снаружи ветер завыл, но тихо — как старуха, которой снится прошлое.
Арнольд сказал:
— Знаешь… если вдруг… что-то открывается, какое-то окно… тебе надо быть осторожным. Такие вещи могут свести с ума.
— А если я уже был ненормальный? — буркнул Панкрат, пытаясь разрядить напряжение.
— Тогда тебе проще, — сухо ответил Арнольд.
Они оба засмеялись — слишком громко, чтоб быть естественным, слишком нервно, чтобы быть весёлым. И тут — за несколько мгновений — пурга стихла полностью. Как будто кто-то убрал звук в мире. Полная тишина. Никаких тресков, никаких порывов ветра. Только ровный, бесконечный белый покой. И в этой тишине Панкрат впервые услышал: П-р-и-с-и-м-и-р-ь-с-я. Не голос. Не звук. Не слово. Смысл. Арнольд заметил, как Панкрат вздрогнул.
— Что? — шепнул он. — Ты что услышал?
Панкрат долго не мог открыть рот. Он боялся, что если скажет, это исчезнет.
Но исчезло уже — он чувствовал только отголосок, эхо, вибрацию мысли.
— Я… я не знаю… какое-то… Слово.
— Какое?
Панкрат вдохнул. И тихо произнёс:
— «Присмирись». Но… не с миром. Не с судьбой. Не с собой даже. А с тем, кем ты…
должен стать.
Арнольд медленно перекрестился — впервые за всё время.
— Ну, брат, — сказал он с уважением, даже с трепетом. — Похоже, кто-то очень хочет, чтобы ты случился.

Снаружи снег зашелестел — уже иначе, мягче, как ласкающая рука. А внутри Панкрата открылось - он впервые не испугался своего будущего.

ЧЕЛОВЕК - ЭТО СОБЫТИЕ

О том, что на сегодня планета Земля пока что закинута в рулетку звезд без... человека. А то, что есть, это еще и не человек вовсе. А только, может быть, его заготовка! Человек, это событие, которого пока что, увы, на земле не случилось. Оно только будет. Вникни, человек – это сознание. Совместное с кем-то знание. Но это не все. Это только часть пути. Человек – это событие. Совместное с кем-то бытие. Так вот, человек, во весь рост и настоящий еще только будет. Этому событию надлежит случиться. И этого события ждет Вселенная.
Осознать себя творением –– это на самом деле страшно. Биороботом, говорящей машинкой или существом, наделенным свыше особым смыслом – это не имеет значения. Важно то, что нас кто-то создал. И когда это понимание войдет в тебя, тебе действительно станет грандиозно и страшно. Если ты задумаешься над тем, как работает твой организм, как он устроен, ты непременно удивишься и проникнешься уважением к тем силам, которые смогли это создать. Это звучит как абсолютная свобода от ограничений ума. Если в тебе всё есть „вечное сейчас", значит, нет привязанности к прошлому, нет страха перед будущим — только чистое восприятие Реальности такой, какая она есть.
Это может быть величайшим событием. Отрезвлением нынешнего неполного человека, возвращением его из сна будничной круговерти к своим изначальным, базовым установкам. И во главе их самое важное – это Уважение. Да, к самой Природе, к земле, к духам, ко всяким силам Вселенной и прежде всего к той силе, что названа Свет. И в этом случае у нынешнего черновика человека есть шанс или возможность – избавиться от тяжелой ноши двойственности, внутренней разделенности. Неустроенность ведь не только от того, что не то и не так строится вокруг и не так устроена власть, и не так ведут себя низы. Она, неустроенность, вживлена в самого пока еще полу человека, в мир его чувств, надежд, переживаний и все, потому что он носит в себе эту постоянно грызущую его дилемму: что есть рождение и что есть смерть, а в чем добро, и откуда зло…
Эта осознанность, когда она явится и заполнит незаконченную пока что сущность человека, откроет возможность увидеть мир совсем в другом состоянии и его в нем место. Он будет представлять то, что есть «все вечное здесь и сейчас», то есть наиболее подлинную реальность из всех тех, которые видит и переживает, будучи сейчас в привычном ему сне. Вот о каком событии, может быть, пробуждении и речь. И здесь не нужно каких-либо погружений в эзотерические глубины и практики. В сумятицу учений и ученых изысканий. Нужно всего-то внимательнее посмотреть на себя. И не только ощутить и прочувствовать себя творением, но и осознать это, и принять. А дальше как? А дальше смотри сам.

**ГЛАВА.
О ЧЕЛОВЕКЕ, КОТОРЫЙ ЕЩЁ НЕ СЛУЧИЛСЯ
(Беседа Панкрата и Арнольда во время Чёрной пурги)**

...Черная пурга била по палатке так, будто снаружи шёл тот самый Качура — на ощупь, без глаз, но с безмерным желанием всё разрушить. Порывы ветра хлестали дуги, трясли стены, порой казалось, что ещё немного — и укрытие взлетит в небо, как сорванный лист фанеры.
Тепло внутри держалось только потому, что Панкрат подбрасывал в буржуйку тонкие щепки, а Арнольд сидел почти вплотную к раскаленному боку печурки, поджав ноги, укутавшись в меховой капюшон.
— Трое суток, — сказал Арнольд, слушая завывание ветра. — И ведь это только начало, Панкрат. Начало перемен. А люди всё думают, что это просто стихия разбушевалась.
Панкрат кивнул, вытирая ладонью влажный лоб.
— Люди думают… много чего. Но редко — правду. Мы и до Качуры жили на честном слове. На соплях. На тоненькой ниточке, которую давно пора было порвать. Мир ведь только делал вид, что стоит.
Арнольд усмехнулся, потянулся за котелком с тающей снежной массой.
— Согласен. А знаешь… — он наклонился ближе, словно боялся, что их подслушивает ветер. — Ты когда-нибудь думал о том, что весь этот наш род людской… он ведь так и не получился?
— В смысле?
— Да в прямом. Человек пока что не случился. Мы — пробный экземпляр. Черновик. Заготовка. Биологический эскиз… — Арнольд поднял палец, точно в классе. — Для будущего Человека. А до настоящего — ещё как до той дальней сопки за туманом. Ты вникни. Человек – это сознание. Понимаешь «со-знание». Совместное с кем-то знание.
А я тебе скажу: человек – это еще и событие! Которого пока что не было и не случилось. Человек только будет. Настоящий, в полном значении этого слова…
Панкрат не сразу ответил. Он сидел, грея руки, будто вытягивал из пламени смысл.
— Ну, говори, географ… — буркнул он наконец. — Чего хочешь этим сказать?
Арнольд откинул капюшон, и в слабом свете печки его лицо стало похоже на лицо древнего пастуха: худое, умное, со светлыми глазами, привыкшими к дальним просторам.
— То, что ты сам чувствуешь. Но боишься признаться. Мы всё время ищем виноватых — власть, богатых, соседей, приезжих. Но правда-то в том, что человек сам по себе ещё не оформился. Мы как дети, Панкрат. Сил у нас много, а ответственности — ноль. Поэтому нам дали игрушки: атом, самолёты, интернет, нефть, пластик. И мы начали ими играться… как малыши. Ломая всё вокруг.
Панкрат задумчиво провёл пальцем по горячему металлу печки. И чуть не обжегся.
— Ты считаешь, что Качура пришёл из-за этого?
— А ты нет?

Пурга в этот момент ударила так, что палатка присела, будто сверху по ней хлопнула ладонь великана. Оба мужчины инстинктивно упёрлись в стены — удержали.
Арнольд продолжил, глядя на пляшущий огонь:
— Мир держался на пределе. И когда накопилось достаточно боли — всё вывернулось. Земля сказала: «С вас хватит».
Вот и пришёл Качура — выскоблить всё лишнее. Смести то, что мешает. Ведь если Человек ещё не родился — старую породу надо убрать. Чтобы могла взойти новая.
Панкрат зло хмыкнул:
— А мы что тогда? Удобрение?
Арнольд посмотрел на него долгим, почти печальным взглядом.
— Кто-то — да. Но не ты.
— Почему это?
— Потому что ты задаёшь вопросы. Потому что говоришь со мной. Потому что ты ищешь. А те, кто ищут, — это всегда росток. Это всегда надежда на человека, который когда-нибудь проявится. Ты ведь сам чувствуешь — что жить так, как жили до Катастрофы… нельзя. Ну, нельзя.
Панкрат молчал. Пламя отражалось в его глазах, и казалось, что там борются две силы — отчаяние и понимание.
— Ты знаешь, — медленно сказал он, — иногда мне кажется, что жизнь — это не то, что мы делаем. А то, что мы чувствуем, когда видим мир. Внутри. Это как во сне: всё есть „вечное сейчас“. А мы суетимся. Как слепые. Вчера, завтра… и в итоге не видим ничего.
— Вот! — оживился Арнольд. — Именно так! Ты понимаешь то, о чём я толкую. Человек — это то существо, которое однажды сможет жить прямо в этом „вечном сейчас“, без страха прошлого и будущего. С уважением. С уважением к земле, к себе, к духам, к Свету.
— Звучит как красивая философия.
— Это не философия, — тихо сказал Арнольд. — Это единственный шанс. Иначе нас и правда смоет, как песок. Задумайся: что такое добро и зло? Что такое рождение и смерть? Просто две стороны одной реальности, которые мы никак не можем принять. Мы — двоисты. Расщеплены. Разорваны. Поэтому и страдаем. А настоящий Человек будет цельным. Неделимым. Он не будет носить внутри два мира. У него будет один мир — и он будет совпадать с миром Вселенной.
— А мы?
Арнольд вздохнул.
— А мы — практика. Набросок. Черновая копия. Но даже черновик может понять, что он — черновик. И это уже шаг.
Панкрат заглянул в огонь — туда, где слиток света сжигал последние остатки сырой щепы.
— Интересно… А как выглядит тот Человек, который случится?
Арнольд улыбнулся.
— Он не будет ни богатым, ни сильным, ни властолюбивым. Он будет… видящим. И уважение станет его первым движением души. Такого человека не надо будет учить не воровать, не убивать, не предавать — он просто будет видеть, что всё живое связано. Что любое разрушение — разрушает и его. И он не станет пакостить, вредить, обманывать.
— И что, мы к этому идём?
— Хотим — не хотим, — сказал Арнольд. — Но идём.

Снаружи ветер закружил новый взрывной вихрь, будто кто-то огромный пробежал по тундре, взметнув темные столбы снега. Палатка вздрогнула. Панкрат приложил ладонь к стенке.
— Третьи сутки заперты в мешке из тряпок… — проворчал он. — И обсуждаем рождение нового человека.
— Потому что старому — места уже нет.
Панкрат криво улыбнулся.
— Ну, тогда… если вдруг новый человек случится… пусть хоть иногда вспоминает о тех, кто сидел в промёрзших палатках.
Арнольд повернулся к нему и протянул руку, как делает учитель перед тем, кто встал на верный путь.
— Поверь, Панкрат. Он будет одним из нас. Из тех, кто пережил Качуру. И понял, зачем был Качура.
И в этот момент ветер затих на секунду — будто слушал. Все время слушал.

**ГЛАВА.
О СТРАХЕ БЫТЬ ТВОРЕНИЕМ
(вторая беседа Панкрата и Арнольда)**

Вьюга стихла под утро. Не до конца — просто перешла с ярости на усталое тоскливое сопение, будто огромный зверь лёг рядом с палаткой, положил голову на лапы и решил вздремнуть перед новой бурей.
Панкрат проснулся первым. Печка почти погасла, угли вспыхивали редкими красными глазками, как будто кто-то изнутри зорко смотрел на него.
Арнольд ещё спал, но дышал часто — видно, видел сон. И не простой: лицо чуть морщилось, руки цепляли меховой спальник, словно искали опору, которой давно нет в мире.

Панкрат поднялся тихо, подкинул в печку тонких сухих щепок, и когда первая живая струйка тепла прошла по палатке, Арнольд открыл глаза.
— Жив? — спросил Панкрат.
Арнольд потянулся, треснув замёрзшими суставами пальцев:
— Жив… наверное. Хотя ощущение, будто всю ночь по мне ходили духи тундры, раскладывали меня на части и собирали обратно.
— Может, и ходили, — пробурчал Панкрат. — Ты же у нас человек необычный. Географ, учёный… почти шаман.
Арнольд усмехнулся и сел ближе к печке. Некоторое время они молчали, слушая, как ветер трёт снег по ткани палатки.
Потом Арнольд сказал:
— Знаешь, что самое страшное? Не Качура, не голод, даже не пурга. А то, что если человек хоть раз по-настоящему осознает, что он — творение… ему станет очень, очень страшно.
Панкрат поднял на него глаза.
— Почему страшно? Многие мечтают, что нас кто-то создал.
— Да, мечтают, — усмехнулся Арнольд. — Пока это просто слова. А вот если ты почувствуешь — всем телом, каждой клеткой — что ты создан… вот тогда и придёт страх.
— Чего там бояться-то?
— Много чего. Во-первых: ты не самопридуманный. Ты не случайность. Не сам себе хозяин. Быть может, твоя воля — не твоя. Твоя природа — не твоя. Даже твои мысли могут быть не твоими. Понимаешь?
Панкрат помолчал. Потом медленно произнёс:
— Ты это к тому, что мы… как машины?
— А что организм человека? — Арнольд поднял руку, сжал её в кулак, разжал. — Ты видел, как работают твои мышцы? Как сердце бьётся? Как кровь движется? Не ты это запускаешь. Оно само. Но ведь кто-то же придумал это «само». И вот когда до тебя доходит, что твой организм — вещь куда сложнее любой машины… ты понимаешь главное: такую штуку нельзя было собрать случайно.
— Или можно, — сопротивляясь, заметил Панкрат.
— Ну да, конечно, — Арнольд ухмыльнулся. — Молния попала, химия стукнулась, и упс — комплексный биологический механизм, способный грустить по ушедшей любви, ругаться на погоду и спорить о смысле жизни.
Панкрат фыркнул:
— Ладно. Допустим. Но почему страшно-то? Почему сразу — ужас?
Арнольд наклонился вперёд, так, что его глаза блеснули в огне:
— Потому что, если тебя создали… значит, есть намерение. Цель. Норма. И есть тот, кто может спросить с тебя за то, что ты — не соответствуешь. Самый большой кошмар — это не зло. Самый большой кошмар — ответственность.
Панкрат нахмурился:
— Ну ты и завернул. Прямо как наши учителя православия в школе: «Вы дети Божьи, и за всё ответите».
— Нет, Панкрат. Не дети. Мы — черновики.
Панкрат усмехнулся:
— Ну да, опять за своё.
— Потому что правда! Мы — пробная модель. Эскиз. И вот представь, — Арнольд показал на свою ладонь, — если ты почувствуешь, что создан кем-то… но ещё не стал тем, кем должен быть — тебя накроет такой трепет, что ты неделю не сможешь спокойно спать. Ты поймёшь, что мир ждал от тебя Человека. А получил — дуализм.
Панкрат оживился:
— Ну-ка, повтори по-русски.
Арнольд хмыкнул:
— По-русски — раздвоение. В человеке две силы. Одна светлая, другая… зудящая, как заноза. Одна зовёт вверх, другая — тащит вниз. И пока они дерутся — человек сидит, как мы с тобой сейчас, в палатке, в трескучем морозе, и спорит: кто он такой — творение, биоробот или ошибочный эксперимент природы.
Панкрат посмотрел на свои ладони, на потрескавшиеся от холода пальцы.
— Может, мы просто тупые? Вот и всё.
— Нет, — мягко сказал Арнольд. — Если бы тупые — не страдали бы так глубоко. Не искали бы смысла. Не задавали бы вопросы. Не ревновали бы своих женщин, не мучились бы из-за несправедливости, не плакали бы из-за смерти. Животное — живёт. А человек — помнит. И вот эта память о том, что он должен быть кем-то большим… она и делает его несчастным.
— А ты? — спросил Панкрат. — Ты-то что думаешь? Ты вот — геолог, учитель. Умный человек. Ты сам уверен, что нами кто-то занимался?
Арнольд прикрыл глаза, словно собираясь с духом.
— Панкрат… Когда ты понимаешь, как устроена молекулярная биология, как переплетены механизмы дыхания, обмена веществ, регуляции гормонов, как работает мозг… ты сначала просто поражаешься сложности. А потом вдруг — внезапно — понимаешь: случайность не может быть такой умной.
— Э, погоди… — Панкрат поднял руку. — Ты там, гляжу, уже за грань зашёл. Сейчас начнёшь говорить, что Бог существует, и он болеет за биоразнообразие.
Арнольд улыбнулся:
— А почему нет? Может, и болеет. Только мы пока не тот вид, с которым приятно болеть. Мы сырые. Неполные. Ты же видишь: всё человечество — раскоряка. Каждый сам себе волк. И одновременно — каждый хочет быть добрым, любящим, светлым. Мы как два человека внутри. Один — мечта. Другой — привычка.
Панкрат задумался, сосредоточив взгляд на красном угольке.
— А что, по-твоему… если мы и правда — черновик… кто тогда будет «чистовиком»? Тот новый человек?
— Да, — кивнул Арнольд. — Тот, который случится. Который перестанет быть раздвоенным. Который перестанет бояться, что он создан… и начнёт жить так, будто его создавали с любовью. Это и есть главное — перестать бояться происхождения.
— И что тогда?
Арнольд встал, откинул полог и выглянул в слабый свет пурги. Спросонья тундра была похожа на огромное белое существо, дышащее туманом.
— Тогда, Панкрат… нам больше не понадобится ни Качура, ни города, ни императоры, ни эти все бредовые конструкции. Тогда Человек — как звезда — станет цельным.
Он вернулся, плотно закрыв вход.
— Но до этого ещё далеко, — устало добавил Арнольд. — Мы сейчас — как дети, которые нашли в лесу чертежи космического корабля. И вместо того, чтобы строить… машут ими друг у друга перед носом, спорят, кто главный.
Панкрат криво улыбнулся:
— Ну… мы с тобой хотя бы пытаемся.
— Да, — согласился Арнольд. — Мы хотя бы разговариваем.
Снаружи ветер снова поднялся, но уже не как зверь — как уставший старик, который решил продолжить дорогу, но шагает медленно.
Панкрат сказал:
— Слушай, Арнольд… а если всё это правда… если мы и вправду — творение… ты не боишься?
Арнольд тихо улыбнулся:
— Боюсь. Но одновременно — первый раз в жизни мне спокойно. Потому что если мы созданы — значит, нас не бросили. Значит, нами занимались. Значит, мы — не случайная грязь на камне. И тогда у нас есть шанс. Шанс однажды — случиться.
Панкрат перевёл взгляд на печурку, на её нежное красное дыхание.
— Знаешь, Арнольд… Если когда-нибудь родится такой Человек… цельный,  настоящий… пусть он помнит: что в ледяной палатке, под чёрной пургой, два колхозника сгоревшей цивилизации пытались понять, с чего начинается человек.
И Арнольд, смеясь, хлопнул его по плечу:
— Запишу. Для истории.

И так они сидели — двое выживших, двое недоделанных людей, двое ищущих — у маленького огня посреди холодной тундры, разговаривая о рождении Человека, который ещё только идёт. Идет и спотыкается.
***
ПЕСНЬ ПАНКРАТА
как ответ Матери-Земле

Костлявая сила воли — не мускул, не броня, а бескрылая птичка на спичечных ножках — дрожала где-то в груди Панкрата. Сбежавшая из клетки ворчливого и пухлого занудства, его старой привычки всё объяснять и списывать, она клевала остатки, те самые крошки надежды, что ещё мерцали у него в уме, и сушила до ломкости его отчаянные мысли. Ветер промывал ему лицо, кидал как попало на щёки, на шею и за шиворот лиловые горсти колючего дождя — из упрёков.
Каждая капля была как маленькое: «Где ты был раньше?» «Почему молчал?» «Почему видел и не остановил?» Это походило на розги, сплетённые из перьев самолюбования, которыми секут растолстевшую не по годам лень, пока она не заскулит, соберётся в тугую, хрупкую корочку упрямства.
И Панкрат подумал, что теперь он совсем не человек, а обыкновенный ковыль, степная травинка, заброшенная сюда, в тундру, по ошибке геологии. Его длинная непокорная ость трётся о камни среди таких же, как он, тонких и смешных травинок, которые делают вид, что им достаточно ветра, хотя каждая по ночам шепчет в землю: «Скажи, кто я?»
В этот миг ему впервые по-настоящему захотелось увидеть свой корень. Понять: он вообще есть? Или он только бутафорский стебель, вырастающий из ничьей, обугленной пустоты? Чтобы добраться до корня, надо было отворотить, перевернуть целый ком прошлой земли — рыхлых эмоций, спрессованных оправданий, слоёв ледяного песка равнодушия, которым он сам же когда-то утрамбовывал чужую боль и свои сомнения.
Он полез внутрь себя, как в старую, заваленную кладовку: клочок честности, обломок детского стыда, пара ржавых принципов, куски забытых обещаний. Он искал рычаг, лом, любую палку, за которую можно взяться, чтобы перевернуть хоть малую горсть почвы. Чтобы хотя бы одним глазом заглянуть ниже — туда, где корень, или пустота. Но в себе самом, в своих карманах, рядом под ногами он не нашёл ничего подручного, удобного, достаточно прочного, чтобы дерзнуть и перевернуть даже не земной шар — хотя бы собственную, заскорузлую жизнь. И тогда он решил, что, может, лучше не пререкаться с Твёрдью Небесной, не стучать кулаком в ледяной свод. Никакого толку в том, чтобы роптать. Кто услышит? Столбы освещения? Погасшие лампы Горнильска? Чёрные трубы комбината? «Останусь просто маленьким растением», — подумал он.
Травка — живёт и не вопрошает. Сгибается под ветром и не спорит. И не мучается тем, что могло бы быть иначе. Эту слабость своего существа он вдруг нашёл сладкой до сердцевины. Прямо почувствовал её вкус: как сгущёнка, которую тайком ешь с ложки в детстве. И увидел: мякоть этой слабости становится привычкой и легко заменяет корень. Можно никогда его и не искать. Не копать. Не лезть в глубину. Просто жить на поверхности, согнувшись под любым ветром, и считать себя хорошим человеком. И тут Панкрат понял: в этом и есть Качура. Не в катастрофе, не в треске земли, не в горящих домах. А в этой сладкой, притягательной мысли: «Будь травой, не мучайся. Не ищи корень. Зачем тебе он?» Он вслушался.
Птицы здесь были всякие. И гуси, и лебеди, и крячки, и те, кого местные в шутку хрячками зовут, хотя никакие они не поросята, а просто птицы с тяжелой тушей забот и коротким хвостиком для терпения. Они летали туда-сюда, часто низко над водой, разрезая холодный воздух криками: «Кли-кли-кли-кли!» — словно счётчик чьих-то ошибок. Иногда — по-другому. Иногда — почти по-человечески, как гагары, которые умеют плакать чужими голосами. И было в этих криках что-то такое, от чего в груди начинало зудеть: то ли совесть, то ли старое, забытое желание не быть сорняком.
Обездоленным травам, что росли вокруг, под этим высоко висящим небом, было бы горько и одиноко, не имей они в себе соков сладости и киселя беспечности.
Трава знала: земля близко. Стоит только опустить в неё хоть один волосок корня — и уже не так страшно. И они не скрывали своего веселия от близости Земли. Не стыдились радости. Напротив, крохотными цветами, едва заметными лепестками, рукоплескали небосводу, как зрители, которые всё равно остались до конца спектакля, хотя давно стемнело и холодно. А все другие разошлись. От скуки.  А Небо стояло над ними с открытым ртом. Оно всегда так стоит. Оно — как зеркало, которое само, во все века, нуждается в озёрах, в реках, в полях, в перелесках, в чуме, в дыме, в человеческом взгляде, чтобы хоть в чём-то отразиться по-настоящему. И чтобы обязательно кто-нибудь глядел в него.
Небо — пустое. Ему очень нужен тот, кто глянет снизу и скажет: «Я вижу тебя. И я отвечаю». Но Небо в прежние годы не находило сочувствия. Не находило понимания. Туманы приходили и уходили, зимы лютые набегали и таяли, лето, как короткая вспышка, каждый раз обещало что-то новое — и каждый раз исчезало. А Утешения так и не приходило. И тогда, стоя посреди тундры, чувствуя, как тонкие травы шепчутся у его ног, как птицы над ним пишут крылами в воздухе свои вопросы, как Небо ждёт отражения, а Земля молчит, Панкрат понял: или он останется ковылем — заготовкой, легко скошенной первым лезвием, или попробует стать тем, кто всё-таки пустит корень. Даже если поздно. Даже если уже всё рушится. И, не зная, слышит ли его кто-нибудь, он тихо, почти беззвучно, сказал внутрь Земле: "Я, наверное, не успел. Я многое упустил. Я был слепым инспектором. Но, если ты ещё терпишь меня, я хочу быть не травой. Я хочу быть тем, кто отвечает. Учти меня тоже. Я готов — хотя бы попробовать стать Человеком".
Ветер не ответил. Птицы не замолчали. Травы не зааплодировали. Но глубоко под его ступнями, там, где Сырада-Няма укладывает свои льды, что-то едва заметно дрогнуло, как если бы древний корень сделал первый, очень маленький, но всё-таки шаг вглубь. В глубину самой жизни, а там и сути, и смысла.

***
СТАРИК ТАНЯКУ - ШАМАН ПО НЕВОЛЕ

Ночь стояла тихая и сухая. Пурга отыграла своё днём, и теперь ветер только лениво шуршал по брезенту. Огонь в печурке горел мягко, почти без треска, зато так, что всё внутри заливало рыжим, почти живым светом. Панкрат сидел, поджав ноги, в старых, видавших сотни выходов в тундру унтах, и смотрел, как жир капает с подвешенного над огнём куска мяса.
Запах был домашним и звериным, смешанным с дымом и ещё чем-то древним, неуловимым.
Напротив него, чуть поодаль, старик Таняку — промысловик, и внук настоящего шамана, и уже поэтому «старший человек» в тундре — медленно разделывал кусок сухожилия, что-то перевязывая на маленьком амулете.
— Ты всё знаешь про катастрофы, Панкрат, — вдруг произнёс старик негромко. — Бумажки, сводки, отчёты… Таблицы твои на стенде видел. А про то, что до бумажек было, ты знаешь?
Панкрат усмехнулся:
— До бумажек у нас была голая жопа, Таняку. И холод.
— И рыба была, — добавил старик. — И олень. И слово.
Он помолчал.
— А ещё до бумажек было то, что я назвать не могу… но рассказать могу.
Он сделал несколько затяжек из своей смятой сигаретки, пустил дым вверх, туда, где чёрное небо в отверстии чума висело, как низкая и следчящая за всяким движением ночь.
— Наши старики говорили так, — начал он. — Сначала не было человека. Были болтающиеся духи. Смешные такие. Руки есть, ноги есть, а зачем — не знают. Глаза есть, а что смотреть — не понимают. Толчётся такой по тундре — то зверя убьёт просто так, то ручей загадит, то ребёнка оставит… не из злости — из пустоты.
— Как сейчас многие, — буркнул Панкрат.
— Хуже, — спокойно сказал Таняку. — Сейчас хоть книжки есть. И примеры. А тогда — дикое было. И вот смотрит Мать-Земля на это дерьмо, извини, — он улыбнулся уголком губ, — и думает: «Это что вообще такое? Я хотела хранителя, а получилась стая голодных собак.»
Панкрат усмехнулся, но глаза у него оставались усталыми.
— И что она? — спросил он.
— Пошла советоваться. С Нга, с Хозяйкой льда, с оленями, — старик перечислял так, словно речь шла о знакомых соседях, а не о космических сущностях. — И решили они: если эти двуногие не хотят сами расти, надо их… ну… поджать.
— Уничтожить? — уточнил Панкрат, глядя в огонь.
— Не-е, — протянул Таняку. — Уничтожить — просто. У нас, — он показал наружу, туда, где ждали упряжки, — ножом — чик — и всё. Здесь другое. Надо выжечь пустое, чтоб живое осталось.
Он наклонился вперёд, осколки огня плясали у него в зрачках.
— Ты Качуру чувствуешь? — спросил он вдруг.
— Я не шаман, — отрезал Панкрат. — Я инспектор.
— Инспектор ты у людей, — мягко сказал старик. — А у земли ты просто ещё один двуногий.
Но я тебе скажу так: когда людям даётся шанс стать Человеком, к нам приходит сразу два гостя.
Белый Ягель — и Качура.
— Белый Ягель я уже слышал, — тихо сказал Панкрат. — От одной…
— От девки твоей? — старик ухмыльнулся. — Она слышит. Это видно. А ты пока — наполовину. Но ничего.
Он кивнул куда-то в угол чума, и Панкрат вдруг заметил: там, свернувшись калачиком, лежал белый оленёнок. Авка.  Глаза его блестели в полумраке.
— Видишь, — сказал старик. — Где Авка, там Белый Ягель недалеко. Где Белый Ягель — там ещё можно жить. А где Чёрный Ягель пошёл — там Качура пахать начинает.
— Пахать? — переспросил Панкрат.
— Ну а как ещё сказать? — старик усмехнулся. — Он же не маньяк. Он — уборщик. Вы, русские же, тут нам столько мусора навалили — духовного, человеческого, железного… Вот он и проходит. Сметает всё, что не держится. Корни, у которых души нет, — вырывает. А те, у кого она есть — не трогает.
Он поднял взгляд, зачем-то посмотрел вверх, на чёрный, копчёный ствол трубы из чума.
— Человек, — произнёс он тихо, — это не то, что родилось и паспорт получило. Человек — это когда внутри так становится, что тебе стыдно брать лишнее. И ты не можешь пройти мимо чужой беды. И ты слышишь, что река не хочет быть грязной. И тебе больно бить по живому просто так.
Вот тогда — да. Ты случился.
Он повернулся к Панкрату:
— Скажи честно, инспектор, ты сам уже случился? Или ещё только заготовка?
Огонь шуршал. Авка тихо фыркнул во сне. Снаружи тундра дышала в унисон. Панкрат молчал долго. Так долго, что старик успел докрутить амулет, подбросить дровишек в печку, закурить ещё одну сигарету.
Наконец, Панкрат сказал:
— Я знаю, что я виноват. Тоже. Что давно видел всё это… и мало что сделал. Не знаю, случился ли я. Но точно знаю: больше так не хочу.
Старик кивнул.
— Вот, — сказал он. — Видишь? Сейчас Белый Ягель тебе усмехнулся. Ну не глазами — но корешком. А Качура, может, и обойдёт. Кому-то же надо будет потом оленей считать, а, инспектор?
Он рассмеялся, и смех его был сухим, но тёплым. Огонь потрескивал. Авка, словно в ответ, приоткрыл один глаз и посмотрел на Панкрата по-детски — прямо, спокойно, без осуждения, как смотрят только те, кто ещё не знает, что такое ложь. И Панкрат впервые за много дней почувствовал не только вину и тревогу, но и странную, тихую надежду, похожую на тонкий росток Белого ягеля под снегом.

***
Еще один ПРОЛОГ
Камень Времени, Камень молчания

Красное время капало кровью, синее – медью, зеленое – медом. Время бежит, крутится, сочится, способно на выверты, но никогда не возвращается. Оно скрипит, ворочается, охает, покрывается ржавчиной, обрастает мхом, зарубками и печатями. Однажды оно у всех на глазах почернеет, закипит и пойдет трещинами, начнет крошиться и бесчисленными обломками падет, как скала в бездонное море остывающей вечности, подняв до небес невиданную волну, мириады ослепительных сияющих брызг и обозначив все окружающее пространство неслыханным грохотом, скрежетом и непрестанным криком. В этом положении оно и застынет.  Превратится в камень молчания. И далее уже ничего не будет, потому что нельзя, да и некому сказать будет, где потом, а где вчера, и куда оно все вместе делось.
Красное время капало кровью, густой, липкой, окрашивая календарь той булыжной и индустриальной поры в багровые тона. И после того остались тысячи засекреченных до сих пор архивов и тоже с красными штампами, как и с подписями тоже красными, карандашом...
Синее – гремело медью, холодным, тусклым блеском кладбищенского духового оркестра, отражаясь в застывших глазах усталых солдат и отраженных в лужах, разбитых в пыль и щебень пустых городов. Полковнику никто не пишет. Он сидит теперь в СИЗО за якобы кражу солдатского обмундирования, а на самом деле за то, что возмущался против бессмысленных мясных штурмов.
Зеленое – сочилось медом, сладким, тягучим, обволакивающим дни и вечера безмятежности в столичных ресторанах, которые теперь казались далеким, почти забытым сном.
Время бежало, крутилось, сочилось сквозь пальцы, способное на самые немыслимые выверты, но никогда, ни единым мгновением, не возвращалось.
Оно скрипело, как старая дверь в заброшенном доме, ворочалось, как больной во сне, охало, как измученный путник. Покрывалось ржавчиной забвения, обрастало мхом равнодушия, покрывалось зарубками потерь и печатями невысказанных слов. И вот, однажды, у всех на глазах, оно почернело. Не просто потемнело, а стало черным, как бездна, как уголь, как конец всего.
Закипело оно, ох это время-времечко, бурля невидимыми страстями, и пошло трещинами, как высохшая земля под палящим солнцем. Начало крошиться, рассыпаться на бесчисленные, острые обломки, которые, подобно скале, обрушившейся в бездонное море вечности, подняли до небес невиданную волну. Мириады брызг, каждая из которых была отдельной судьбой, отдельной болью, отдельной надеждой, разлетелись во все стороны. И все это сопровождалось неслыханным грохотом, скрежетом и непрестанным криком, который, казалось, исходил из самых недр земли, из самой сути бытия. В этом положении, застывшее, окаменевшее, оно превратилось в камень молчания.
И далее уже ничего не будет. Потому что нельзя, да и некому будет сказать, где потом, а где вчера, и куда оно все вместе делось.
А пока, в этом преддверии вечного молчания, люди плакали солью, слезы их были горьки и жгучи, как сама жизнь. Подтирались бумажками, обрывками газет, где печатались новости, которые уже не имели значения. Власть распухала, как тесто на дрожжах, сидя на нефти, как на золотом ложе, и спекулировала газом, словно играя в карты с судьбой.
Регионы соревновались в обустройстве могил и венков. Чем больше павших, тем пышнее убранство кладбищ из ленточек и флагов. А в школах уже мало было стен для галереи павших навсегда героев. Их лица, молодые и старые, смотрели с фотографий, напоминая о цене, которую они заплатили судьбе за это время, и глаза их все еще выпрашивали ту сумму, которую им обещали выдать за контракт в финчасти полка.
А местные жители в губернских городах и городишках с обвалившейся и устаревшей инфраструктурой, зато с шаурмой на каждом углу, прижавшись к земле, в кустах за детскими площадками вместо "Отче наш" под водочку шептали: «Мать твою», проклиная все и вся. На свете. На улицах и площадях бородатые приезжие тем временем с горящими марихуаной глазами и воздетыми к крышам ближайших домов кулаками, кричали «Акбар», возвещая о своей вере и ярости.
Звезды на башнях, эти холодные, далекие свидетели, хитро мерцали, щурились, словно наблюдая за грандиозным спектаклем, и криво ухмылялись. И шло это все, шахало надменно по плану. По какому плану, никто не знал. Но оно шло. По городам и деревням, по лесам и полям. И время, красное, синее, зеленое помаленьку чернело, закипало и застывало, трескалось, падало, и превращалось в камень молчания.
Это невозможно - поймать цвет времени тем, кто в нем живет по признаку "здесь и сейчас". Его красят потом, когда все прошло, раздробилось, рассыпалось, перекрутилось и вывернулось. Так и устроена металлургия социального бытия человечества, пожирающая с помощью печей руду из недр, выплавляющая кому-то доход, а кому-то и горе беспрестанное...

ГЛАВА. «ОТМЫВАЛЬНЯ СВЯТОГО УГЛЯ»

1. ОСНАЩЕНИЕ СВЯТОЙ ОТМЫВАЛЬНИ
Сначала пришли плотники. Затем электрики. Затем два человека с ведром соли, тряпкой и непонятным оптимизмом. В спортзале поставили старые ванны, найденные в подсобке. В медкабинете — ковшики, тазы, ёмкость под горячую воду (которая, правда, грелась на печке). На двери висела новая табличка: «ЦЕНТР ОТДЫХА И ОМЫВАНИЯ СВЯТОГО УГЛЯ» (в присутствии Императора — не шуметь)
Появилась должность ФЕЛЬДШЕРА. И нашёлся человек: коренастый, молчаливый, с лицом такого выражения, будто он уже пятнадцать лет перевязывает всё, что движется. Фельдшер Лизогуб. Говорил мало. Смотрел внимательно. Пальцы имел золотые — а голос такой, что мог успокоить даже паникующую росомаху.
— У нас будет массаж, — сказал он.
— Какой? — спросила Скульская.
— Лечебный, — ответил он. — Называется “Разгоняем тоску”.
И показал, как. Скульская три дня ходила довольная, как персонаж из античных мифов, получивший личный подвиг от Олимпа.
2. ПЕРВЫЕ ПАЦИЕНТЫ
Шахтёры пришли. Сначала робко. Потом гурьбой.
— Мне бы промыть глаза, — сказал один, весь в угольной тени.
— А мне бы спину погреть, — сказал второй.
— А мне бы голову перестать чесать, — сказал третий, — а то после лавы зудит весь…
— Это нервное, — сказал Лизогуб. — Ложись.
Скульская тем временем записывала всех в толстую тетрадь:
— ФИО, повреждения, предпочтения?
— Предпочтения? — удивился шахтёр.
— Да, — сказала она строго. — Музыку какую будете слушать во время мытья? У нас есть Орешков на гитаре. Есть записи опер. Есть стихи. И есть тишина.
— Тишину, — сказал шахтёр. — С музыкой я и на работе гремлю.
И когда он лег в ванну, Скульская тихо прочитала:
— “Се человек, который тьму добывает из недр, дающий нам тепло…”
Шахтёр прикрыл глаза. Улыбнулся. И выдохнул так, будто десять дней таскал на себе весь Купол.
3. ВИЗИТ ИМПЕРАТОРА
Биров пришёл инспектировать.
— Так… Что у нас?
— Массаж, обтирания, физиотерапия, — отчиталась Скульская.
— Психотерапия?
— Ну… я читаю стихи.
— Это не психотерапия, это провокация! — буркнул Биров. — Но пока народ доволен — оставляем.
Он обошёл Отмывальню, поднял крышку бака, понюхал воду, постучал по стенке ванной.
— Солидно, — сказал он наконец. — Почти как в государственных санаториях прошлого века, только честнее.
И вдруг добавил, тихо:
— Человек должен чувствовать… что он не песчинка. Что он важен. Что государство — это не хворостина, а добрая и надежная рука.
Мы тут… маленькую страну строим. И если уж строим… пусть будет место, где людям возвращают тела и душу.
Скульская посмотрела на него чуть по-другому. Величие ведь всегда прячется в застёжках из привычек.
4. ФИЛОЛОГИ — ИНСТРУКТОРА ПО ДУШЕВНОМУ ОТРЕШЕНИЮ
Филологи, по приказу Императора, были назначены:
— один — ведущим курса «Литературная терапия для угнетённых»,
— второй — «занавесочным психологом».
Они читали стихи в парах:
один — Некрасова, другой — Кавафиса.
Шахтёры слушали, хмыкали, иногда даже подпирали подбородок рукой, как на уроках литературы.
— Чего хмыкаешь? — спрашивал Лизогуб пациента.
— Да так… Думаю.
— Вот! — строго говорил фельдшер. — Значит, помогает.
5. ИТОГ
Когда через неделю Биров вышел на крыльцо санатория и посмотрел вокруг, он увидел:
— людей, которые хоть немного выпрямились;
— глаза, не такие замутнённые угольным мраком;
— тишину, в которой никто не ругался, а просто жил;
— тепло, которое исходило не от печки, а от того, что здесь людям стало легче.
И он сказал Скульской:
— Ну что… Вера Николаевна…
Похоже, мы создали… систему здравоохранения.
— Небольшую, — улыбнулась она.
— Но нашу, — сказал он.
А на стене спортзала висела новая огромная надпись:
«ТЕЛО ОМЫВАЕТСЯ ВОДОЙ. ДУША — ОТДЫХОМ. А ГОСУДАРСТВО — ПОРЯДКОМ.» (Император Биров В.А.)
И люди верили — хотя бы час в день — что всё это не зря.

(из цикла «Хроники Империи Подземных Небес»)

Император Биров уже неделю был подозрительно доволен.
Он ходил по Куполу с тем особым выражением лица, которое обычно бывает у человека, нашедшего в старом угольном складе бочку с солёными огурцами или мешок сахара — нерастаможенного, но родного сердцу советского происхождения.
И однажды утром он созвал экстренное собрание Сената.
Сенат — это шесть человек разной степени выносливости и один кот, который неизменно приходил сам, без приглашения.
— Граждане Империи! — заявил Биров, вставая на маленькую табуретку, чтобы быть выше всех на целых восемь сантиметров.
— Мы на новом витке цивилизации. У нас есть Отмывальня. У нас есть Боевой Листок. У нас есть налог на уныние — кстати, вчера первый штраф выписали. Теперь нам не хватает… психологии.
Толпа встрепенулась.
— Это как? — спросил плотник по имени Дрон. — Чтобы нас уговаривали?
— Нет, — ответил Биров строго. — Чтобы нас понимали.
А то ведь живём в суровых условиях… а что в душах у людей — одному Качуре известно.
Из угла подняла руку Скульская.
Выражение её лица говорило: «сейчас будет что-то грандиозное».
— Я давно говорила, — начала она, — что нам нужен специалист по внутреннему миру. Курсы какие-нибудь… или тренинги.
— Тренинги? — переспросил Биров с опаской. — Это которые с плачами и обниманиями?
— Иногда, — осторожно подтвердила Скульская.
Император покачал головой:
— Нет. Обнимания мы не переживём. У нас тут суровый климат, а люди стеснительные, ранимые.
Но психолог всё же нужен.
И тут дверь спортзала со скрипом распахнулась — как будто сама судьба решила войти.
Входит Психолог-конкурсант
На пороге стоял высокий худой мужчина лет сорока пяти, в поношенном свитере и с портфельчиком, который сгибался от количества бумаг.
Лицо — интеллигентное, но с признаками того, что оно много месяцев видело хаос, панику и нехватку хлеба.
— Я… эээ… психолог, — сказал он. — Константин Илларионович.
Ранее работал на предприятии «Северсвязь», затем проводил тренинги по личностному росту…
— Рост — это хорошо, — одобрил Биров. — У нас на Куполе много чего не растёт. Даже люди иногда не растут — как пришли, так и стоят.
— Я кандидат наук, — добавил психолог.
— Вот это плохо, — буркнул кто-то. — Мы тут без кандидатов обходимся, у нас самоуправление.
Но Биров поднял руку:
— Тихо. Мы выслушаем кандидата. А потом устроим… испытание.
Скульская встрепенулась:
— Испытание? Какое?
— По-настоящему научное. Сейчас увидите.
ПЕРВОЕ ИСПЫТАНИЕ: «РАСПОЗНАЙ УГОЛЬНИКОВ»
Император вывел психолога к рудничным рабочим, которые только что закончили смену и стояли у крыльца Отмывальни.
— Вот, — сказал Биров. — Это контингент. Попробуйте разобраться, что у них в душах.
Психолог оглядел шахтёров. Черные лица, тяжёлые плечи, глаза, в которых смешались усталость, угольная пыль и философия.
— Я вижу… — начал он, прищурившись, — хроническое перенапряжение, недостаток субъективного контроля, повышенную фрустрацию…
Шахтёры смотрели на него так, как смотрят на человека, который пытается объяснить росомахе квантовую механику.
Один из рабочих наконец спросил:
— Ты это к чему сказал?
— К тому, что вам нужно выговориться.
— Мы только что выговорились, — ответили трое. — В шахте. Матом.
— Это не то, — мягко сказал психолог.
И тут первый шахтёр (тот самый Дрон) шагнул вперёд:
— Хорошо, кандидат. Скажи вот: почему у нас третий месяц зудит голова после смен? Это что — душевное?
Психолог собрался было назначить длинную лекцию, но вмешался фельдшер Лизогуб:
— Это угольная пыль, Дрон. Нет, не психология. Просто мыть надо.
Психолог кивнул.
Сенат записал: «Знание физиологии не подтверждено».
ВТОРОЕ ИСПЫТАНИЕ: «СЕАНС ПСИХОТЕРАПИИ ДЛЯ ИМПЕРАТОРА»
Биров сел в кресло.
Психолог — напротив.
— Говорите, — предложил Константин Илларионович.
Император глубоко вздохнул:
— Мне… иногда кажется, что я слишком много делаю.
Строю Империю, поддерживаю народ, реорганизую экономику, борюсь с унынием, издаю Боевой Листок…
— Это похоже на синдром гиперответственности, — сказал психолог. — А что бы вы хотели делать на самом деле?
— Командовать, — честно ответил Биров. — Но чтобы без лишних хлопот и бумажной волокиты. И чтобы слушались все.
— Это инфантильное стремление к тотальному контролю, — сказал психолог, запоминая фразу.
И тут вся свита ахнула.
А Лизогуб тихо сказал:
— Кандидат… ты смелый, однако.
Биров медленно поднялся и сказал:
— Характеристика спорная… но интересная.
Записать: психолог-конкурсант честен.
ТРЕТЬЕ ИСПЫТАНИЕ: «СГОВОР СТРАЖДУЩЕЙ ДУШИ»
В испытание включили случайного человека — тракториста Петра Агафонова, недавно пришедшего пожаловаться:
— Мне плохо, — сказал Пётр. — Я не могу уснуть ночью. Думаю о будущем…
— Вот, — сказал Биров. — Кандидат, помоги ему.
Психолог сел напротив, мягко спросил:
— Пётр, а чего именно вы боитесь?
— Что мы здесь все с голоду сдохнем, — честно ответил тракторист.
Психолог задумался.
— А если вы сможете изменить взгляд на проблему?..
Пётр моргнул:
— Я не философ. Я тракторист. Мне бы лечь и спать.
И тогда психолог проявил профессионализм:
— Вот вам дыхательная практика. Вдох — считаем до четырёх… Выдох — до шести…
Пётр попробовал, вздохнул, выдохнул… и через минуту действительно расслабился.
— Работает, — сказал Лизогуб.
— Одобрено, — сказал Биров.
ИТОГ СЛУШАНИЙ
Вечером Сенат собрался, чтобы огласить решение.
— Кандидат, — сказал Биров торжественно. — Вы прошли испытания.
Не идеален, но и мы не идеальны.
Но вы смогли — хоть немного — облегчить состояние трёх душ за один день.
А это уже больше, чем делают многие.
Скульская хлопала.
Шахтёры хмыкали.
Лизогуб кивнул:
— Сгодится.
Психолог был принят на должность:
«Главный специалист по душевным мутностям Купола»
(в дальнейшем — душемут).
Ему выделили комнатку в школе, дали стул, плед и банку сгущёнки — в качестве стартового психотерапевтического набора.
ПЕРВЫЙ ОФИЦИАЛЬНЫЙ ДИАГНОЗ КУПОЛА:
Психолог написал в журнале:
«Купол находится в состоянии коллективной посткатастрофической адаптации, осложнённой угольным фоном, нехваткой света и избытком Императора».
Биров прочитал.
Хмыкнул.
— Ну что, — сказал он, — правду пишет. Значит, оставим.
И так в Империи Святого Угля появился первый психолог — специалист по внутренним бурям, теням, тоскам и прочим проявлениям души человеческой, пытающейся не сойти с ума среди вечной мерзлоты.

«Театр „Чумовая Сцена“ и три смерти Гамлета»**
(из цикла «Культурная Революция Купола»)
Появление театра на Куполе было таким же неизбежным, как и появление шахтёрской мозоли у человека, который сутки таскает уголь в ведре.
Культурная жизнь не может умереть окончательно — она, как тот самый черный ягель, пробивается даже между камнями мерзлоты.
И однажды утром император Биров, шагая бодро, хоть и на босу ногу в сандалиях, остановился перед зданием бывшего спортзала.
Окна выбиты, стены расписаны надписями вроде: «Петро был тут», «Смерть буржуазной диете», «Кто взял наш мяч? Верните мяч!».
С ним рядом стояла Скульская — завлит, хранительница дырявых чулок и последняя жрица настоящей художественной культуры от Путыма до самого Полярного круга.
— Здесь будет театр, — сказал Биров.
— Здесь был спортзал, — возразила Скульская. — И не просто спортзал. Тут волейбол играли.
— Теперь тут будут играть другое, — заявил Император. — Высокое. Трагическое. Возвышенное. Народ должен отвлекаться от апокалипсиса. И если не песнями… так хоть Гамлетом.
Скульская в тот же момент просияла.
Её глаза загорелись, как печка в котельной после первого запуска.
— Гамлет! — прошептала она. — Это… это же прекрасно! Это же… искусство!
— Да-да, — отмахнулся Биров. — Но честно говоря, я его никогда полностью не читал. Скучно.
Ты сделай покороче. И чтобы народу понятно.
— Но, Вениамин Александрович, Шекспир — это…
— Скульская! — строго сказал он. — Ты забыла, что мы на краю света? У нас тут пурга, волки, отсутствует электричество и завоз тушёнки. Народ устал от сложности. Ему нужно ясное, лаконичное и яркое.
Сделай так, чтобы Гамлет умер красиво. И недолго.
Скульская немедленно взялась за дело.
Она объявила кастинг.
Пришли все ; от подростков решивших «тоже попробовать» до стариков, которые на самом деле пришли погреться и спросить, не дадут ли муки.
РОЛИ РАСПРЕДЕЛЕНЫ:
• Гамлет — тракторист Пётр Агафонов.
По причине «самый худой и трагического выражения лица».
• Офелия — библиотекарь Валентина Филипповна.
Она спросила: «А утонуть обязательно?» — но всё равно согласилась.
• Клавдий — механик Смышляев.
Потому что умеет убедительно хмуриться.
• Призрак отца Гамлета — электрик Дюмин, который мог зажечь фонарик так, чтобы свет падал строго снизу и создавал ощущение «потусторонности».
И начались репетиции.
ПЕРВАЯ СМЕРТЬ ГАМЛЕТА
(неудачная)
На первой репетиции тракторист Пётр, сыграв монолог «Быть или не быть» (в сильно сокращённом варианте Скульской: «Быть или ну его нафиг?»), должен был упасть в обморок от тоски.
Но в момент падения он запнулся о ведро с песком, упал, стукнулся головой и вырубился по-настоящему.
— Браво! — выкрикнула Скульская. — Очень натурально!
— Натурально потому, что он в отключке, — заметил Дюмин.
Петра откачали нашатырём.
Участники постановки решили, что падение нужно заменить на «драматический присед».
ВТОРАЯ СМЕРТЬ ГАМЛЕТА
(техническая)
Тракторист теперь должен был «умирать от ранения».
Смышляев сделал для сцены бутафорский кинжал — из железной пластины, обмотанной тряпкой.
Но на репетиции кинжал не выдержал эмоционального напора, треснул и отскочил, попав в прожектор.
Прожектор загорелся.
Половина сцены оказалась в дыму.
— Прекрасный символизм! — вдохновилась Скульская. — Огонь судьбы, пожирающий иллюзии!
— Это проводка горит, — сказал Дюмин и побежал тушить.
ТРЕТЬЯ СМЕРТЬ ГАМЛЕТА
(успешная премьера)
Премьера состоялась в тот вечер, когда пурга на улице завывала так, что казалось — сама природа хочет войти и посмотреть спектакль.
Народ набился в спортзал до отказа.
Гамлет Агафонов вышел, озарённый светом трёх керосиновых ламп, поднял меч (который на этот раз был вырезан из мягкой сосны) и трагически произнёс:
— Всё… тлен… мать вашу…
Зал замер.
Потом завязалась драка — честная, искренняя, почти профессиональная.
Офелия запуталась в подоле и упала в таз с водой.
Клавдий переиграл настолько, что у него сорвало связки.
Призрак загудел лампочкой на шнуре так убедительно, что ребёнок на первом ряду начал креститься.
И наконец Гамлет умер.
Неторопливо.
Красиво.
С чувством собственной важности.
И весь зал…
Встал.
Казалось бы — аплодировать.
Но нет.
Они встали, чтобы было лучше видно, что будет дальше.
А потом всё-таки зааплодировали — долго, размашисто, так, будто согревали друг друга.
Император Биров вскинул руку:
— Скульская! Это успех!
С этого дня театр будет работать постоянно. Нужны новые пьесы. Литературная карга, трудись!
Скульская сияла, как огонёк буровой вышки в зимнем тумане.
Так на Куполе появился театр «Чумовая Сцена» — первый и единственный театр, где Гамлет умирал три раза, а публика каждый раз хотела увидеть четвёртый.






«Перцептуальное пространство и время обозначают психическое восприятие человеком реальных пространственных и временных свойств сущего, а концептуальное - теоретические формы их отражения...». Да, так и пишут. В учебнике для седьмого класса. Когда на самом деле вся реальность, как и эти понятия – суть плод воображения, фабрикация ума, ибо нет науки «вообще», но есть субъективное переложение того, что видят, слышат, трогают, лакают и грызут. Человеческое восприятие выдается за закон Вселенной. «Понятие пространство обозначает свойство вещей обладать размерами и занимать определенное положение по отношению друг к другу». Вот она чистая выделка, готовая шкурка, снятая с пристреленного где-то в кустах Мироздания. То, что возникло в собственном мозгу, то автоматические приписано всему универсуму и названо «свойством». Очевидно, что у так называемой «материи» или у вещей основным и главным свойством может быть (с человеческой точки зрения) вовсе не пространство и время, а именно факт или их способность попадать в поле внимания наблюдателя. И потому есть такие вещи, которые видимы и открыты, и такие, которые остаются в неизвестности. И те, что видимы – они и наделяются прочими и, разумеется, условными свойствами. При том, что современное естествознание в принципе допускает существование 10 и 11-мерных структур и обратимых во времени процессов в микромире, оно упорно держится за так называемый «марксизм» или диалектический материализм. И это в самом деле доисторическое такое получается заблуждение, то есть преднамеренное искажение видимого мира. Таким образом, человек остается в первую очередь зрителем космического бытия, текущего вне и выше его субъективного центра. И лишь постольку, поскольку разнообразные божественные эманации катят свои волны через его индивидуальный мир, человек вместо научных фантазий может осуществлять в полную меру свое призвание быть зрителем, а заодно и соучастником мировой жизни. Поэтому в действительности человек вовсе не царь и не венец Творения, является вторичным началом, относительно бесконечным, пассивно подчинённым первичному Абсолютному Началу, по отношению к которому он служит лишь проводником Его Творческого Самосознания.


Рецензии
Его Творческого Самосознания.

Всякая Творчество Творенного Самосознания.

Илтифат Гейдаров   11.04.2026 16:51     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.