Империя Ирон

             Моему брату, погибшему в 1903-м году на кавалерийских соревнованиях



Солнце вставало в облаках Державного непрямо, из черных точек. За закрытой дверью держался мост равноденствия, не отходил ко сну крылатый змей, но и не смолкали ступени взбирающейся к высям гладкой и пока еще неширокой лестницы. Здесь лестница была довольно узка, как стены колодца, и таким же затемненным холодом сражали ее остро выступающие реи, продольные углы. Поручень выступил, образовался, возник, как ниоткуда, пред внимающими глазами Державного и заставил схватиться за себя. Вот, он уже держался за него рукой, и, надо было начать думать, что лестница отсель не отпустит его, принудив по себе спускаться. Веселая мигающая тенями и светом эскалация ожила в глазах Державного, понесла его, прижимающегося ложечкой своего глаза к ее влекущим низам, и лохматые щели миндалевидных форм глядели на него, оказывается, прямо со стволов деревьев, где те переходили в покатую от основания ствола, уже воспыхнувшую острой прошлоосенней корой землю. Державный уплывал, не зная времени, тогда как сгустки изуродованных висячими от века до века в вышине между крыш проводами облаков знали, но не могли раскрыть секрета, а потому настороженно молчали. Как бы не тронуть главного, как бы не высмотреть в желтый носовой платок ту щель, где состряется, раздвояется его плавный путь, а потом еще путь, и дважды, дважды подобранный на дороге зайчик из резиновых раскрашенных по сезону пальцев двуедливо напоминает о том, как сердоболен в глубине своей мрак, как остры и гибки все его пагоды.

Выворотив неуклюже на середину дороги, пятачка, куда не проницают стволы только расступившейся за его плечами просеки, он встал на снегу. Держа фонарь в двух руках, странный столб, похожий на язмовку, отколотил по себе барабанную дробь лучей солнца, и тогда же поворотник на небесах расплавился. Здесь не было людей. Только прошлогодние обветшалые листики пролетали под сапогами, и куда уже зашел первый холодный весенний месяц, там обреталась свежая трава, сочная, под цвет варрмейских бусин, чтобы отпороть которые, мать выворачивала для начала наизнанку весь карман, которыми был обшит он снаружи.

Державный носил за спиной рюкзак. Как корсет, он сдавливал все его содержимое, но этот темный баул - а рюкзак был черного цвета - к нему словно бы прирос, что означало только лишь то, что он сам не хотел бы ни в какую снимать его - с тем ли, что вечная носка оберегала часть его спины между лопаток от непрошенных взглядов, о которых он мог и не догадываться, или, быть может, ему нравилась сама наждачная фактура рюкзака - он тащил его на себе и сейчас, по этому сужающемуся в единственную тропку перепутью, где носок сапога обязательно уткнется в ледяной поджидающий камешек - почему ледяной? Он как-то почувствовал этот срыв. Всклень наполненные баки под гаражами вторгали в шорох запустения. Тем не менее, Державный пошел дальше, он двинулся с камня о камень, не остановился, и подстилка из прелых запаутиненных прошлогодних лесов казалась ему мягче пуха. Пробираясь туда - куда, он сам не знал - на каждом шагу он мысленно прощался с мамой, бабушкой, со всей семьей, ожидающей дома, с оставленными в своем ободневном порядке на столе и во всей комнате вещами. Он шел туда, не смолкая всем множеством говорящих книг в своем рюкзаке, оступаясь о ветви, шагом. Справа и слева, по обеим сторонам стояли гаражи, сухие, безмолвные, из-под их резких капель, казалось, быстрее росла, должна была подняться новая трава, но гаражи рано или поздно заканчиваются, а свет их чисел останется стоять в уме, как то всегдашнее дерево, что обязательно ненароком значится на каждой линии горизонта. Где бы горизонт, как далеко, не заканчивался - обязательное дерево, даже самое махонькое, непременно растет, стоит, прижавшись к земляной полосе, где-то на его линии, и Державному ни в раз не удавалось выкинуть его, как соринку, попавшую в глаз, тем самым дерево, становясь поперечной осью, само, могло перестраивать по ориентиру своему пейзаж... Сверху едва, по-весеннему, пекло, и, подняв голову от безысходности пустыря, Державный увидел там небо, породное, голубое, весело освещавшее ему закоулочный окоем и держащее его же на своем колодцевидном, столбообразном шурфе, и куда бы не глядел Державный, он всюду лицезрел отголоски того неба, и не хватит, похоже, стрел, чтобы поразить все эти меты на гаражах и сараях, начертанные подлой человеческой рукой.

Покров, висящий и колыхающийся, состоящий из песчаных шишечек ольхи, откинулся, и за ним был виден обычный городовалый лес, с косыми проблесками тропинок, и рассматривая теперь попеременно лес и яркие стены, Державный колебался, какое же направление ему выбрать, и в тот час звонко и высоко пробила кукушка - единственный раз - так они не бьют, и смолкла, словно намекая задумавшемуся на пути о правоначальности его господства в собственной судьбе. Но куда бы он ни пойдет, он уже так или иначе волочет за собой этот узел из скомканных мыслей, тапочек, закинутых на переобувку и тяжелого, набитого еще ни разу не прочтенными и даже еще не открытыми книгами рюкзака, и потому Державный решил свернуть. Не продолжать прохождение между гаражами, а свернуть в весь лес, где перестанут так вспугивающе вздрагивать на земле под ногами и возноситься единичные прошлогодние листики, будто бы ветер сам живой и наблюдает здесь за всеми движениями Державного, читает каждый ход его мыслей. Уходя, он еще раз обернулся на надписи на гаражах и подумал тогда странную мысль: и ведь было, надо полагать, время, когда этих надписей не было. Еще не было. То время, которое стояло здесь до того, как их кто-то написал.

Лес был неприятно бодрящ. Да, он был холоден и мокр, находясь все под тем же солнцем, его змеиные тропки под ногами, покрытые безударным гласным снегом, во все стороны разбрасывались под шагами, заставляя упражняться в борьбе за равновесие, которое Державный уже, казалось, потерял. Взойдя заслуженной и неподвижной звездой, немалая птица села на затрясшуюся ветку дерева. Птица была серая, а каймовка ее крыл и хвоста держалась красная. Весомые лапы какой-то хвойной породы привлекали на себя взгляд, бегло прокрутив всю предыдущую дорогу, Державный запнулся на кочке, и этой кочкой было слово, брошенное перед закрытием дверей уборщицей - беглое недорасслышанное слово, которое можно теперь было думать, что означало. У деревьев было твердо, словно внутри. Что-то на верхах своих склеивая, они не давали Державному такого восхода глаз к небесам, вязь их ветвей означала лесную заповедь, нарушать которую не был всесилен ни один зашедший сюда человек. Маленькое животное, мышка или бурундук, торопливо проскользнуло у корневины дуба, так что Державный смог даже нагнуться и разглядеть его, на мгновение застывшее и оборотившее в огромадные глаза человека свой противоположный взгляд. Снега кругом было еще достаточно много, местами он был даже еще бел, насколько белым может быть весений снег. Во всяком случае, серовизна его была равнотонная, матовая, как у вторичной бумаги из печатной машинки, которую он видел издавна. Стены валежника редели, и зонт, оставленный строго рукоятью вверх у края дороги, не давал замкнуться глазам, как штопальная игла, он вживал в сугроб свою ось, и сугроб таял теперь не по естеству, а вкруг этого инородного предмета, никуда не пытаясь деться. Скоро был выход на простор, вот, уже не в таком и далеке виднелась тропа, большая тропа, которая выведет этот лес к ограде, в парк, к городским четырехэтажным строениям.

Державный обернулся налево и назад. Глаз его коснулась неглубокая темная тень. Насколько плохо было видно в мигом захлопнувшуюся, а до того расхлопнувшуюся щель двери происходящее за ней в комнате, так не успел Державный и ухватить, зацепить эту тень. Он не позволял себе оборачиваться снова. Окружность - небольшая и металлическая, как бывает у нагрудного замка, висела там так же по середине. Лес выдохнул его, вывел на ровный парковый тротуар, а Державный не любил ровных тротуаров, и вот, выходя на посеребренное из последнего снега солнцем городское плато, он решил дотронуться до скамейки - чуть присесть, словно проверить ее масляные от коричневой краски жерди дерева, а вот впереди-то много времени - Державный начал перебирать часы - много времени и много планов. Городские птицы, непохожие на лесных, смели летать слишком близко, также слишком близко подходить к подножию лавки, что-то под ней выискивать. Холодный снег скоро сойдет, рука в гостиной перевесит, поменяет шторы, но не испарится же это видение - залитая солнцем морена парка, где многие частые статуи, водруженные после недавней реконструкции, так охотно меняются местами с живыми людьми, уступая одни другим свои невысокие постаменты. Державный чуть было не уснул, наблюдая за этими перемещениями памятников и прохаживающихся граждан, искоса глядя на их труды закоснелыми далеко послеполуденными глазами, когда свет был уже почти нестерпим, но не протаскивал на землю, еще покрытую снегом, жар. Тут же вспомнился кусок хлеба, не доеденный вчера на столе, и на соседней лавке Державный разглядел сухую старушку, расщупывающую какие-то собранные в хвост ветки. Голова старушки, вся словно обмотанная паутиной, была низко-пренизко наклонена к рукам, так, что та не могла бы видеть Державного, и ему быстро въелись рукава ее пальто, держащие эти сухие пучки глядящими из-под них руками. Голова старухи ни разу не повела в сторону, ни разу не сместилась ни на малейший угол в притязании взглянуть на Державного. Он же смотрел на старуху безотрывно. Сейчас у него был мир. Располосованный, как флаг, многообразными яркими цветами, мир лежал у него на коленях, ютился в карманах, плыл в том самом тяжелом рюкзаке. На мгновение Державного проколола мысль взять и встать с этого места, но он тут же внутренне посмеялся ей, как не выносящей никаких доводов. Ему захотелось окликнуть старуху, чтобы та подняла из-под тяжелых век на него свои спрятанные в кульки и охапки сушеных растений глаза. Непременно заглянуть в глаза старухи - была та мысль, которая и оставляла Державного, уже слезшего к ее краю, сидеть на скамейке. Полированная выскочка с неба - бело-сизая голубка, как-то неожиданно и неудачно влезла в окоем, заставив Державного буквально рассвирепеть и невольным движением замахнуться на нее, и тогда-то старуха и подняла с своих кудес голову, и обернулась к нему, и заговорила.

Тяжелым голосом отверзла она свой темный рот, показавшийся Державному фиолетовым. Старуха зашевелилась, встала со своего сидения, не переставая говорить, но что она говорила - Державный не мог расслышать ни слова, потому что она пошла прямо в сторону его к лавке, на которой сидел он. Старухина фигура оказалась несомненно большой, совсем не такой, как смотрелась она с лавки на лавку, встав над потерявшим от ужаса контроль над морганием собственных век Державным, она заговорила с ним бойким и бравым железным голосом. Тогда же он сумел расслышать все ее слова.

Жало капели, тянущееся с недосягающей нижнего карниза здания водосточной трубы, пыталось разбить этот асфальт, где в окружности маленькой лунки уже не оставалось снега. Когда старуха, как тень, ушла, Державному, глядящему ей вслед, хотелось запомнить, уловить до микрон ее облик и голос, фигуру и движения. Но что он точно помнил - так это слово стояло, льдило у него в ушах, сказанное ее хриплым голосом, сказанное со знаком вопроса на конце, как бы с приподнятым концом хвоста змеи - «Договор?» А за ним - ответ Державного, тот, перед произнесением которого он ощутил в глазах толчок, смог опустить и опять поднять ожившие веки - сказанное утвердительным тоном, его родным, тихим, но звучащим теперь также будто со стороны голосом - «Договор».

* * *
Портрет Державного, висящий высоко на неровной стене, был выдержан в безукоризненно-доверчивом стиле, словно стертая с тела земли эпоха, когда юноши носили арбалеты, а пресный сок континентальной воды заострял во рту вкус недожеванной фаланги китайского дьявола, изловленного в сети на муху, за так.

Дождь в обратную сторону окна бил мелкий, колкий. Снег, лежащий на полях, уже почти растаял, сугробы оставались только в городе и в городах, подобранные с теневой стороны зданий, лежащие там как белые медведи на берегу. Это только кажется, что человек не меняется. Еще как человек меняется. Утром  он еще смеялся, глядя на заваривающую чай матушку обессердеченными глазами, а после полудня он уже слег, сам, как этот нерастаянный снег, дождь все капал и капал в разрывное узкой и белой крестовиной окно. Ему приснился сон. Человек, завернутый в чалму, сидел почти напротив него в пустой и незнакомой комнате и практически без умолку рассказывал, рассказывал, обращаясь к нему и при этом глядя неотрывно на него совсем не мигающими глазами. Свет в комнате то выключался, то зажигался, и ковры были усеянны маленькими и алыми тюльпанолистными цветами. Они словно колыхались на некоем невидимом ветру, и вскоре он увидел, что человек перебирает в руках их семечки - маленькие, темные, похожие на рассыпчатый мак. Пытаясь разобрать его слова, он различал, что человек повторяет, пересказывает разными словами для него какую-то нетипичную загадку, и при этом сам словно ждет, хочет слышать, добивается его ответа. Первое слово было «дом». Он вытягивал его как пламя пожарища, снизу вверх, и дом получался узкий и большой, слова «высокий» он в том сне не помнил. Далее человек начал описывать ему, выводя жесты руками, что стояло вокруг того дома, и поначалу ему слышалось в этом, что дом якобы стоял в могиле. Пробуя разобрать этот логум на вкус, он накручивал слово «море», и в конце предложение звучало, оформлялось в «высокий дом, внутри которого горит огонь, стоящий в море». Он не смог дать ответ на эту загадку, чем, очевидно, очень разочаровал этого человека, и тогда тот отпустил его в утро с пустыми руками. Дома на холодильнике стояла перечница. Привстав так, чтобы дотянуться, он взял ее в руки. Перечница была не из стекла, а из прозрачной, имитирующей обычное стекло, пластмассы. Крышка ее, в мелкую дырочку, была черной. Он еще пристальнее вгляделся в эту фигурку домашнего обихода. Что-то дернуло его за правую руку, где располагается локтевой нерв, он, не выпуская из рук перечницу, начал на нее орать. Несвоим голосом, в котором слышались нотки мужицкого баса, кричал он на пластмассу, и та лопнула, разломилась почти посередине, где крышка переходит в основной сосуд. Перец, которого оставалось на дне немного, выкатился черными горошками на пол. Он выдохнул, еще раз взглянул на дело рук своих и нагнулся с тем, чтобы его собирать. Он вздохнул, губы его дрожали.

О Кайтвеле нам нечего сказать, совсем нечего. Метущийся, как несостоявшийся ночлег, он был пойман самой клеткой. Та опустилась на него железными прутьями сверху, когда он шел, распевая песни, по доходной улице, и тут же схлопнулась. Решетка ее пришлась ему ровно по макушку, когда мимо шли прохожие, он принимался колотить в нее и их призывать, но никто не спешил помочь ему, все люди - а в основной своей массе это были пожилые дамы в светло-коричневых пальто - шли прямо, без оглядки, вперед, туда, где кончалась улица. Сумерки весны, как густо переплетенное в небе волокно, перенесенное сюда с холста каких-то ранних художников, заставили его сесть и склонить голову, перестав барабанить. Не усердствуя, опустилась и ночь, принакрыв его клетку так, что об нее кто-то споткнулся. Двое или трое участников, не видимые для его глаз, переговаривались рядом. Поезд шел вдали и изредка сигналил, словно желая высветить кого-то в темноте и согнать с рельс - возможно, этот человек шел впереди поезда по обочине железной дороги. Этот поезд увозит без следа. Клетка словно истаяла на нем к утру, встав и распрямив кости, он направился к дому. С тем ничего не случилось, он стоял на месте в своей нестриженной траве, а внутри дома качались зеркала, словно они висели по стенам стальными жидкими полотнищами. Хватаясь рукой за свой лоб, в попытке нащупать линию роста волос, он отчетливо начинал смекать, что она куда-то ушла, отползла на несколько миллиметров вверх, но это была незначительная измена. Помпон из ватной паутины висел с потолка на длинной нити своей и лишь едва покачивался на ветру. Рост окон дома на противоположной стороне легко ловил его маленькое окошко, там проживали люди, которым было видно все, но это его не касалось. Он высунулся далеко всей своей головой в это маленькое окно. Повернув шею направо в ответ на показавшееся мельтешение, он заметил соседку, протирающую свое окно красной тряпкой. У той было трагически непоколебимое лицо, она бросила взгляд в ответ на его и снова продолжила свою работу. Это был второй этаж дома.

На крыльях ворон несся Державный, не досягая твердей города, в неизвестную даль по его улицам. Где город закончился, там стоял крест - большой, деревянный, с одной прямой перекладиной. Отряхнув налипшую пыль с ботинок, с какой-то особенной щепетильностью - как та успела налипнуть на них за те секунды, как его отпустили и он очутился на земле? - он обогнул этот крест и зашел ему за спину, где простиралось необмерное голое земляное поле. Там, вдалеке, стояла пара длинных строений, оплетенных оградительными лентами - очевидно, в них шел ремонт. Тогда Державный крикнул эхо, и поняв, что он тут один, не стал останавливаться перед запретом и вошел внутрь - раскаченные двери держались открыты. В здании была одна большая, без каких-либо перегородок, длинная зала с низкими гладящими голову потолками и по местам стояли даже некогда служившие для церемоний приема пищи предметы мебели. Но все они были сплошь и густо засижены воронами. Вороны проходили по жердочкам столов и стулей, покачиваясь, они ходили косяками по полу, вместо которого была присыпанная стружкой земля, гнездились на подоконниках в проемах окон. Вороны каркали. Не зная для чего, он первым делом осмотрел потолок, тот был полностью герметичен, не имел никаких продухов, через которые птиц можно было бы выпустить. Окна также все до одного были плотно закрыты стеклом. Тогда он вспомнил, как, на чем несся сюда. Одна ворона, проходя в ножках стола, как ему почудилось, взглянула в его лицо, четыре раза важно каркнула, и тогда он почувствовал, как чуть дернулось вверх его колено. Другая с потолка ответила ей, чуть прокричав семижды раз, и у него тут же заболела голова, как болела когда-то в глубоко раннем детстве, когда никто не знал, что с ним делать и как обезболить его приступы. Щелей, дыр нигде не было, но воронам, похоже было, и не хотелось покидать помещения, они каким-то удивительным образом - долго ли коротко - жили в этом зале без воды, без еды, и не умирали, а может, он чего-то не знал.

Как плавно нагретый нож входит в коровье сливочное масло, так менялось над головой идущего в дом солнце, нанизывая на него свой хлад, во все большее количество оборотов, не давая спуска с горы, не давая забыть тот день, когда он повстречался на лавке. Подранные обои жухли, уже разуклеенные поверх какой-то новомодной шелухой, смотрели на него своими венчиками. Кусок в горло за столом не лез. Он исхудал весь, но сам того не замечал, от него одни глаза на голове остались. Большие, наглые, испуганные - павины глаза. Стоходов не знал, когда в этот день заходит солнце. На реке стояла мель, как будто бы теперь была ранняя осень. Мосты смотрели с опор незначительными фигурами, весь интерес которых постепенно сводился к разглядыванию приходящих людей. Он почему-то боялся не добраться до дома до полного заката, хотя сейчас было еще значительно светло, небо воссияло над речным отрожьем всей пышностью своих воланов и рюш, но он знал обманчивое свойство времени все делать наперекосяк, и потому исподволь волновался. Ударная волна била в мосток, разукрашивая его как вытонченным в свое тело мелом в разноменяющиеся цвета флага мироссийского, и он донимал над волной прирожденную память, голос которой был сегодня спущен и походил на обвал. Справу и наверху засияли огни, он обернул голову, уже когда собрался окончательно уходить, и увидал, как мост, несущий на себе длинный темно-зеленый пассажирский поезд, по частям рушится и летит в воду. Звук настиг его чуть погодя. Передние вагоны поезда только успели заскочить на другой берег, а все длинное тело оставалось там - и он видел сейчас, как оно рушится в реку за мостом, быстро и разово. Он развернулся и побрел прочь, к дому - теперь уже точно раньше времени не стемнеет - может, этот поезд вез на себе какого-то нового Ильича, и, если это так, конечно же, тот остался жив, но напуган в успевшем преодолеть беду головном вагоне. Он вздохнул, не оборачиваясь на место происшествия, куда с гудением и возгласами ужаса двигались люди, и пошел на полный прохожих проспект, зная, что проспект ведет прямо туда, куда нужно ему - на шестнадцатый перекресток. Люди, которых в вечерний час здесь было пруд-пруди и которые, очевидно, не могли еще так рано ничего знать о случившемся с мостом, косились на него. Так, словно он шел не просто в противоположном их массе направлении, а нес на своем лбу какой-то долгий и выставленный вперед рог, какой мог быть у хищной глубоководной рыбы. И вот, не дойдя и до первого светофора, он увидел толпу. Толпа стекалась под окном у непримечательного жилого здания. Напрягши шею и глаза, он повернул их наверх, и тотчас увидел на верхнем этаже этого здания горящее окно. Пожар, вероятно, начавшийся здесь недавно, гулял, спертый внутри квартиры, и спешил пробраться уже и ко второму окну, которое, очевидно, давало вид из другой комнаты. Пожарные в красных касках уже работали здесь, нацелив в окна свое бьющее струей из шланга смирительное жижево, и потому пожар прятался - уходил под их прицелом снова в глубь квартиры, куда было не подступиться окну. На проспекте мигал свет от наехавшей пожарной техники, такой же походящий на тихое и безмолвно молчащее закатное солнце. Цвет же пожара был дразняще красен, он спешил окунуться во взоры набежавших граждан, пока его не сократили и вовсе не ликвидировали, он как бы заявлял с высоты этой верхней в не самом высоком на улице здании квартиры, что вот, он занял ее, и это, хоть и весьма кратковременная, но все же на сегодня его победа. В то время, как первую комнату потушили, балкон под ней, весь истекший, смотрел вниз на всех своими розами, и будто отчаянно не понимал такого соседства, имеющий бы возможность к передвижению, точно его бы осуществивший. Второе окно в скорости тоже залили, и когда все стали разъезжаться, то непристало дольше бы стоять и ему, тем более, что до темноты же сказано попасть домой...

Курносый дворник, отрабатывающий его и ближайшие дворы, напомнил о приближающемся религиозном празднике, и услышав от него краткий ответ, проводил его взглядом до подъезда. Подъезд внутри был на удивление стерилен, дома же он оперся локтем на скатерть и снова подумал, что не различает в этот раз, на этот год, осень с весной. Пожары осенью бывают завальные, длинные, как ночи, их долго-долго стараются и не могут потушить. Горит, как правило, какой-нибудь склад или трамвайное депо, куда днем неосторожно капнула емкость бензина. Под водой после валяется изожженная промышленная, а потому тугоплавкая утварь, вот как эти банки, в которых, очевидно, продавалась краска. Летний пожар, бывает, вспыхивает, как из-за угла, неожиданно, моментально. Если горит какая-нибудь гостиница, она пылает так, что видит из-по-над крыш весь город. Летом часто горит падающий в степи самолет. Если он посетит летний пожар, то успеет увидеть, застать от него доски. Покрытые, как рептилия, золяными квадратными чешуями. Зимний пожар обычно случается на электростанции, горит из взрыва - так, что потом уже ничего не разобрать, зимний пожар, о, зимний пожар бывает, как правило, короток: машины же тут же стояли уже поближе, его быстро, скоро сократили, удалось унять без жертв... Весенний пожар самый кающий. В нем горит будто бы все то вещество, которое не приняли на себя все те времена года, уступая весне право первенства, и она... сжигает - берет осторожно, силясь не повредить траву во лугах зайчат, спящих, свернувшихся на ней буквой «з», не ищущих не у кого бы то ни было почести и одобрения. Их «лозунг» таков: наша мама хочет быть с нами, она видит наше продолжение, как вид, а все остальные... пожар не решается подступиться к их гнездованию, к их гнезду, пожар обходит стороной, и жжет дурманную неровную траву, ее светящийся на фоне, как в раскраске, коричневого дома мох, ее отверзнувшиеся в объятиях тонкие, тончайшие руки. Пожар весной всегда приходит и уходит незаметно, запирая со скрипом за собой кованую дверь, а наутро, после такого пожара, обязательно приходит дождь. На пушистых бутонах вербы, словно светящихся на коричневизне растаявшей и прегрязной улицы, выступает его влага, все смягчающая, отпускающая людям, и в наперсток уходит, до минимума своего сжимается, спит и дремлет в нем пожар.

Завитки на слоновом кресле - слоновым оно было прозвано за толстоту и грубость коричневой искусственой кожи - того, на котором он сидел - расходились и складывались в тараканьи усики. Есть один такой жучок - у него тело черное, а голова красная, с двумя небольшими торчащими врозь шевелящимися усиками. Он вылупляется из своей зимовки, которой может оказаться даже обыкновенный журнал с картинами живописи, как раз в эти дни. Горе тому, кто увидит у себя на стенке этого жучка - тогда пожар будет. Он у него в головке лежит, в красной, а усиками он поджигает. А на следущее утро, когда вся квартира прогорает, жилец ходит в очерствении и пытается хоть что-то из вещей найти, то есть узнать. И тогда он замечает этого жучка - но от него уже одно тело, без головы, осталось. Он поднялся с кресла, провел рукой по своему лицу и пошел к окну, которое будто звало его. Что он в нем увидел: в уже литом, обвечеревшем сизо-сине-прозрачном воздухе стоял за невысокими домами дальний дом, он выделялся своей зубатой крышей, с которой вечно стекали, вися, какие-то обмотки темной резины либо ткани. Сейчас этот дом неестественно блестел, как подсвеченный тусклой лампой аквариум. Он протянул было к окну руку, но какая-то незримая сила резко его ударила, и больше он не мог смотреть на то, что было в окне. Во всем пространстве с головой окончательно потемнело.

Державный не знал, как это называется, чем это описать. Головная боль, не похожая ни на какую изведанную в мире боль, такая же непривычная в горле горечь. Ласковые мечты вчерашнего дня покоились на незаслуженно забытом месте. Было больно. Но еще сильнее больного было страшно. Что, если отдерет с утра от Державного еще один кусочек? Кусочек кожи, которой тот весь покрыт, хотя теперь она представлялась ему больше похожей на некую чешуйчатую броню. Улицы за стеклами дома остыли. Весна уже зажглась, растопила полностью неминуемо весь снег. Она и длилась-то всего-то один неполный день или даже менее того, но свое она выполнила. Теперь все потечет по инерции. Теперь Державный уже не вчерашний. Коробочка с расческой напоминала сама ему о том, что необходимо по утрам причесываться, чистить зубы, брать в руки полотенце и вытирать им измоченное лицо. Свет в квартире не горел, потому что так казалось спокойнее с улицы - мало ли, кто-то смотрит в его окно, где он сидит или лежит, с неосвещенной вечерней улицы... На кочках подушек тяжелее дышалось, он выкинул их с дивана на пол и лежал сначала на голой простыне. Потом же ему показалось неудобным и это и он поменялся местами с подушками и сам теперь лежал прямо на полу, вытянув руки по швам и ничего не подкладывая под голову. В квартире у него теперь поселился йог. У того йога была при себе очень-очень длинная линейка, какими меряют талию, а также снимают мерки у швеи затем, чтобы сшить на заказ костюм. Полоска ткани эта была воистину длинна, но йог умел ее как-то быстро закручивать и сию же секунду притягивать его на ней прямо близко к себе, чего тот никогда не ожидал, и это происходило с ним всегда неожиданно. Йог его живет у него на стене дома. Он когда и на улицу выходит, не может избавиться от изморози этого взгляда. Шлепает по тротуару мокрыми следами, а все кругом дома на него окошками глядят. Дома ведь - он до этого и не знал - окошками сообщаются, а раз так, выходит, что йог живет не только у него одного дома, а на всей планете Земля. Выскочка из продуктового вагона на рынке нечаянно наступает на хвост собаке, одной из тех, что вечно толкутся на пятачке в ожидании обрезков. Собака издает страшный визг, будто автомобильные тормоза, и вся память его стирается. Он вдруг ощущает себя на волоске от большой канвы, когда продавец из лавки с азиатскими товарами мягко берет его за руку и отводит через дверь из своего торгового помещения, примолвив настороженным и тихим голосом: «Тебе нечего делать здесь, мальчик». Оказавшись на улице, он уперся взглядом, тут же забыв про лавку, в автомобиль, внутри прозрачных стен которого находился гражданин со странной формой черепа. Он смотрел явно вперед, по-над рулем, и не мог, во всяком случае, прямо видеть его, и его казавшиеся отсюда зелеными зрачки были расположены по отношению к глядящему с такой нивелирной точной полупрямотой, высчитанной в перпендикулярную прямую до мельчайших долей миллиметра, что глядящий на него сразу же понял, что от этого угла, который образуют в настоящую минуту их взгляды, выстраивается ровно по той же геометрии весь космос. Сидящий в машине ему улыбался, хотя делал это и во всем сдержанно. Протоплазма, объединявшая на нем кожу, лежала на солнце пятнами персикового цвета, а под водой бы, наверное, начала напоминать плесень, которой покрываются монеты, когда их долго не достают со дна. В дальнейшие аналогии решая не вдаваться, он дернул автомобиль за рукоять и вошел туда, к незнакомому человеку. Тот, не оборачиваясь, повез. Ехали они долго. Стоял, конечно, день, но он почему-то, несмотря на яркое освещение весенне-летнего дня, почувствовал, когда миновали тот рубеж, за которым исчезло все электричество. Улицы, которыми они ехали, постепенно становились спокойными и тихими. Попутчик ехал молча, наблюдая то на водительскую шею, то на рукав. Здесь, изнутри, он уже не казался таким несуразным, но все же больше походил на игрушечного льва, чем на человека. Без электричества город стал заметно более пыльным, повсюду стояли частые ларьки, продавщицы из которых выходили постоять на свет белый. Пыль собиралась в обширные стаи почему-то у металлических подножий этих ларьков, никуда не гонимая дворниками. Он осмелился первым задать вопрос: «Скажите, с чем связано то, что в городе полностью отсутствует электричество?» Водитель спокойно ответил ему, что «Ни с чем. В этот день просто временно, ненадолго отключали свет». Куда его везут, он не интересовался. С тех пор, как дома у него хозяйничал йог, он воистину перестал понапрасну задаваться вопросами. Он уже привык жить так, что от его знания все равно ничто ни в малейшей мере не зависело. Даже если его, предположим, везли бы на костер, у него не хватило бы упорства отнекиваться, ибо в противном случае тот же костер подстерег его назавтра в другом месте, и потому он предпочитал многого не знать, спокойно веря обстоятельствам. Он, сидя и греясь на заднем сиденье, и глядя на везущего его человека, помышлял, что это - очередной посланник от йога, но взаправду же это было не совсем так. Если смотреть на звезды сквозь слезы, то контур звезды начнет на небе расплываться, из нее пойдут в разные стороны лучи. Он ехал и думал, в очередной раз уже думал, почему от этого господина, который его везет, все непременно сходят с ума? Ведь можно научиться мерить звезды и без этого - вот, у него в багажнике лежат специальные треугольники и транспортиры... Так зачем же обязательно сходить с ума при взгляде на него? Чья это прихоть? Когда они приехали и выгрузились из машины, новый знакомый, а его звали Кухен, отряс с коленей золу. По проезжей части улицы шла середина лошади. Но ведь и сумасшедшим всем живется иначе: кто-то ходит под себя и вполне доволен условиями происходящего, кто-то, не теряя исконный человеческий вид, живет и по-настоящему мучается. У этой бегло проходящей девушки были отпущенные глаза, дворовая дверца хлопнула, и оказавшиеся следом за ней смотрели из-под глаз, как убийцы. Тогда он задался вопросом и вспомнил, каков был его первый человек. Кажется, это было с ним до того, как он познакомился впервые с Кухеном. Он по-настоящему остановился и задумался. Входили, прямо лезли, в три погибели наклонясь, в узкую ржавую каморку. Она смахивала, возможно, на собачью будку, и была как бы ни плитой. Холодно там было, хотя было вроде лето, раннее утро. Кто лез впереди - он никак уже не помнил, а позади его понукал насмешливый женский голос: «Как это ты не пролезешь? Сюда, бывало, и взрослые лазили...» Он помнит теперь, как у него голова прошла, а руки торчали. Голова и руки. А конец своего тела он ощущать перестал, как будто бы тот исчез, запутался, превратился в такой сам себе лишь звук, выдуваемый из дудки. И там, куда он торчал, была та - ну, та самая бабка со скамейки, она прямо перед ним, недалеко, тогда на дороге стояла, а сверху листья шумели. Стоп, подсказка нужна, Кухен сейчас все подскажет, все прояснит.

Вот так Державный дознался до того, как был встречен им и убит его первый человек.

А потом, спустя время, Державный оказался в тускло освещенном гроте. Он и несколько подобных ему, почти таких же, человек стояли вокруг пламени невысокого костра и тихо произносили словосочетания. Полностью сосредоточенный на произносимом, он не смел оглядываться на своих соучастников, а когда постепенно тихой и узкой грядой выходили, только вскользь пробежал глазами по их лицам, завернутым в подобные платки, как и у него самого. Утренняя вода у входа в пещеру была прохладна, а Державный с того утра больше ни разу не смеялся. Веселые празднества соседских держав не завлекали его примкнуть к своим харизматическим танцам и кружениям. Он всегда стоял чуть в стороне, никем за то не упрекаемый, и кто не знал его, видел в нем просто скромного человека. Даже веселые шествия в ногу поднимающихся выше и выше в гору любителей вина и жесткостей давным-давно бывших однополчан его, северных солдат, не бередили в нем того чувства, которое бы заставило развернуться и отойти со своего поста.

А старуха со скамейки внимательно смотрела на его жизнь, пока крутился под нею земной шар. Весной ее не стало.



ВПН, Улагай


Рецензии