Философская драма Вупсеня и Пупсеня
Вупсень (старший): Трагедия воли к порядку
Он — старший. Он — тот, кто кричит: «Я сказал!» в пустоту равнодушной поляны. Его внутренний мир — это осаждённая крепость. Он носит на голове не просто рога, а корону Каина, того, кто был обречён возделывать неплодородную почву (в его случае — вечно объеденный лист).
Его драма — это драма Непризнанного Лидера. Он строит планы (обычно преступные и бессмысленные, но планы же!). Он жаждет структуры в хаосе этой проклятой поляны, где все ходят на головах, дружат с пчелятами и не хотят отдавать пироги просто так.
Вупсень — это Ленин в изгнании, если бы Ленин был гусеницей и жил под корягой. Он видит «светлое будущее» (в виде пожранного огорода), но косная масса (баба Капа, Лунтик, эти вездесущие светлячки) не даёт ему его построить.
Его вечный крик: «Пупсень!» — это не просто зов брата. Это крик в бездну. Это экзистенциальный вопль человека (гусеницы), который осознал, что его напарник — это его же наказание.
Пупсень (младший): Экзистенциальная тоска по пирогу
А вот Пупсень... Пупсень — это Будда, который ещё не просветлел, потому что слишком хочет жрать. Он — чистый лист, скомканный и обслюнявленный.
Его внутренняя драма сложнее и тоньше вупсеневской. Вупсень страдает от нехватки власти. Пупсень страдает от нехватки смысла.
Он повторяет за братом: «Пироги, пироги...» — но в его голосе нет воли к победе. В его голосе — мировая скорбь. Weltschmerz гусеницы, которая жрёт лист не потому, что голодна, а потому что надо же что-то делать в этой бессмысленной круговерти дней.
Когда он говорит: «Я Пупсень...» — это звучит как приговор. Как «Я есмь червь, а не муж» из псалма, только в версии для дошкольников.
Он — Санчо Панса при Дон Кихоте Вупсене. Но если Санчо верил в остров, то Пупсень верит только в то, что старший брат сейчас даст ему подзатыльник. И в этом его трагическое смирение. Он знает, что любой набег на огород Бабы Капы кончится провалом, но идёт. Потому что надо. Потому что такова его гусеничная дхарма.
Их общая драма: Любовь-Ненависть в тени лопуха
Они не могут друг без друга. Вупсень без Пупсеня — просто одинокий параноик, который разговаривает сам с собой. Пупсень без Вупсеня — просто лист, плывущий по течению ручья, без цели и без пирога.
Их диалоги — это шедевры абсурда:
— Пупсень!
— А?
— Иди сюда!
— Зачем?
— Я сказал!
В этом «Я сказал!» — вся суть их связи. Вупсень даёт Пупсеню структуру бытия. Пусть эта структура — идиотский план по краже ведра с малиной. Но это лучше, чем бездна свободы, в которой Пупсень бы просто растворился, как туман.
А Пупсень даёт Вупсеню подтверждение существования. Пока есть тот, кто вяло жуёт рядом и тупит, Вупсень — лидер. Он есть. Cogito ergo sum — «Я мыслю, следовательно, существую». У Вупсеня это звучит как: «Я ору на Пупсеня, следовательно, я есть».
Соединение несоединимого: Бабочка в душе червя
И вот тут — дно их драмы. Самое сокровенное. Они ведь гусеницы. А гусеницы должны стать бабочками.
Представьте себе этот ужас. Вупсень, этот тиран и Наполеон в изгнании, должен однажды заснуть и проснуться... красивым. Беспомощным. Лёгким. Порхающим над цветочками, которые он всю жизнь презирал и жрал. Для него стать бабочкой — это предать всё, во что он верил. Это хуже смерти. Это потеря идентичности.
А Пупсень? Пупсень, возможно, даже не заметит. Он просто перестанет жевать и начнёт лететь на свет. И это будет самое страшное — потерять даже свою вялую рефлексию, став чистым инстинктом красоты.
Вот она, внутренняя драма. Они — Сизифы песочницы. Они катят свой камень (пирог) в гору, зная, что он упадёт. И в этом их величие. Их абсурдное мужество.
Пока Лунтик учит добру, Вупсень и Пупсень учат нас тому, что даже в самом бессмысленном существовании есть место для братства, для крика «Пупсень!» в пустоту и для надежды на то, что, может быть, в следующей серии пирог всё-таки достанется им.
И пусть мы знаем, что не достанется. В этом и есть трагедия.
В этом и есть... искусство.
Свидетельство о публикации №226041601042