Балкон и голуби

История одного длительного противостояния и его не вполне ожидаемого исхода

Долгое время я считал голубей существами недалёкими. Не в географическом смысле - географически они как раз держались подозрительно близко, и именно это обстоятельство меня не радовало. Я имею в виду умственную сторону дела. Было в них что-то до смешного будничное и в то же время необъяснимо назойливое. Они ходили по тротуарам с видом людей, которые вышли из дома по делу, но по дороге забыли, по какому именно, и теперь бредут дальше уже из одного только упрямства тела. Они толклись у скамеек, болтались у магазинов, путались под ногами, и всё это не с вызывающей нахальностью, а с той худшей её разновидностью, когда существо просто не понимает, что вторгается в чьё-то пространство. Для него нет ни твоего, ни чужого, ни уместного, ни неуместного. Мир просто есть, и оно в нём находится. А если ты споткнулся - это уже, очевидно, твои организационные просчёты.

Такое отношение трудно назвать даже враждебным. Скорее, это было то самое лёгкое, фоновое раздражение, какое вызывают неудачно устроенные вещи: перекошенная ступенька, сквозняк в коридоре, дождь в день, когда забыл зонт. Природное явление, ничего личного. Во всяком случае, мне так казалось. Позже выяснилось, что личное здесь всё-таки есть, и даже в большем количестве, чем хотелось бы.

Первое серьёзное столкновение с голубями произошло ещё в школьные годы. Если пользоваться военной терминологией, то это было не знакомство, а скорее занятие стратегически важной территории. На балконе родительской квартиры однажды обнаружилось гнездо. Само слово “гнездо” наводит на мысль о некоей осмысленной архитектуре, о чаше, о форме, о заботливой укладке материала. В данном случае речь шла о сооружении, которое, по-видимому, создавалось по принципу: если предмет можно унести клювом, значит, он годится для строительства. Внизу лежало несколько веточек потолще, сверху - ещё несколько, потом ещё, и в результате получалось нечто довольно объёмное, даже пышное, но при этом совершенно лишённое идеи. Не строение, а намерение.

В этом намерении, однако, была жизнь. Появились яйца. Потом птенцы. Потом они подросли и улетели.

Эмоционально у меня ничего особенно не осталось. Во всяком случае, не сразу. Зато физические следы совместного проживания оказались гораздо убедительнее любых чувств. Помёт накапливался быстро и с той беспощадной систематичностью, какую особенно неприятно наблюдать в предметах, не имеющих отношения к порядку. Перья, мусор, остатки чего-то съеденного или недоеденного, пыль, запах - всё это постепенно образовало собственную среду, уже почти независимую от самих жильцов. А когда гнездо опустело и показалось, что худшее позади, выяснилось, что у голубей были соседи, существование которых до поры оставалось скрытым. Блохи. Клещи. Какие-то мелкие паразиты с совершенно не литературными названиями. Стоило основным хозяевам исчезнуть, как вся эта невидимая публика немедленно занялась поиском нового жилья - и, как легко догадаться, направление их миграции особой загадки не составляло. Балкон в таких случаях служит всего лишь передней.

После этого голуби заняли в моей внутренней классификации твёрдое, хотя и не слишком почётное место. Не враги, не предмет ненависти, но и не существа, к которым можно испытывать хоть какое-то расположение. Что-то среднее между плохой погодой и неудачным соседством.

Потом были годы, в течение которых голуби существовали где-то по краям зрения. И если они вообще вспоминались, то в прежнем виде: как городская мелочь, бессмысленно шевелящаяся под ногами. Память, впрочем, устроена странно. Она не любит непрерывности. Она не выстраивает опыт в аккуратную линию, где одно событие логично следует за другим. Скорее, она складывает его отдельными островами, и между этими островами могут лежать годы, целые эпохи жизни, другие квартиры, другие лица, другие заботы. Но стоит оказаться в нужной точке - и мост между островами возникает мгновенно. Ты не столько вспоминаешь, сколько проваливаешься в прежнее состояние, как в давно оставленную, но не закрытую комнату. В этом смысле человек действительно живёт не в одном времени, а сразу в нескольких, просто двери между ними открываются не по расписанию.

Одной из таких дверей стала ворона.

Я увидел это на обычном городском газоне. Ничего не предвещало никакого откровения. Трава, скамейки, люди, их повседневная походка, рассеянный городской свет - всё как всегда. И посреди этой сцены ворона прижала голубя лапой к земле и начала клевать его с той деловитой точностью, которая хуже ярости. Ярость хоть как-то оправдывает себя избытком чувства; здесь же чувства не было никакого. Было действие. Холодное, последовательное, размеренное. Голубь издавал какие-то звуки - не то крик, не то жалобный щёлк, не то просто звук, который неловко слышать, потому что он напоминает: живая материя не особенно красноречива, когда ей больно. Вороне было всё равно. Она делала то, что делала.

Меня потрясла не жестокость - с жестокостью природы человек соглашается легко, пока видит её в книгах, фильмах или в обобщённой форме. Потрясло несоответствие. Городская сцена по негласному договору считается декорацией для человеческой жизни. Всё остальное в ней - фон, дополнение, движущиеся детали. И вдруг этот фон раскрывается, как разрез ткани, за которым обнаруживается совсем другое устройство мира. Голубь, до того казавшийся бессмысленным и навязчивым, оказывается добычей. Ворона, такая же привычная часть городского пейзажа, оказывается хищником - не в отвлечённом природоведческом смысле, а буквально, здесь, у тебя на глазах.

Позже мне вспоминался рассказ какого-то автора - кажется, военного или разведчика, хотя, возможно, память здесь уже кое-что домыслила, - где один голубь методично клевал другого в глаз. Раз, ещё раз, ещё. До тех пор, пока тот не рухнул. Сцена была подана как откровение о скрытой сущности голубей: вот, мол, символ мира, а внутри - та же бесстрастная жестокость. Тогда мне это показалось несколько литературным приёмом, слишком удобным, чтобы быть до конца честным. Но сама мысль засела. Не потому, что голуби вдруг стали казаться чудовищами, а потому, что треснула прежняя простая схема, где они были всего лишь туповатым мусором городской биологии. Оказалось, что и в них, как и во всём живом, скрыта какая-то суровая, безразличная серьёзность, просто обычно она не попадает в поле зрения.

Тем не менее решающего поворота тогда ещё не произошло. Я, пожалуй, лишь слегка пересмотрел степень их примитивности, но не более. Примитивное тоже умеет быть страшным. Иногда - именно примитивное и бывает страшнее всего. На этом дело могло бы и закончиться, если бы спустя ещё некоторое время голуби не решили, что настал черёд войти в мою жизнь уже не как уличный фон, а как домашнее обстоятельство.

Однажды мы вернулись из отпуска. Сын, как выяснилось, оставил открытой балконную дверь на кухне. Когда я вошёл, то увидел двух голубей, которые расхаживали по кухне с видом людей, приехавших в гости раньше хозяев и уже успевших составить первое мнение о планировке. В них не было ни паники, ни неловкости, ни даже попытки изобразить, будто они здесь случайно. Наоборот - они выглядели так, словно именно их здесь и следовало ожидать.

В углу лежало яйцо.

Сын сфотографировал его и отправил бабушке. Бабушка - мама моей мамы - немедленно ответила, что это знак и что знак этот предвещает семейные неприятности. У бабушки была особая слабость к нашим потенциальным неприятностям; не могу сказать, что она желала их нам с чистым сердцем, но возможность истолковать любое событие как предвестие осложнений явно доставляла ей некоторое интеллектуальное удовольствие. Голубиное яйцо на кухне, конечно, оказалось находкой.

Я выгнал птиц, убрал яйцо, всё тщательно вымыл и закрыл балкон. Но ощущение осталось странное. Не просто раздражение - хотя оно, разумеется, было. И не только брезгливость. Было что-то вроде лёгкого сбоя в картине мира. Снаружи и внутри, как выяснилось, не одинаково жёсткие категории для всех живых существ. Для человека балконная дверь - это граница, переход, смысловая черта. Для голубя - просто открытый проём. Если за ним есть ровная поверхность, подходящий угол и отсутствие непосредственной опасности, значит, место пригодно. Всё остальное - человеческие усложнения.

Потом была другая квартира. И именно там началась долгая кампания, которую теперь, оглядываясь назад, я уже не могу назвать иначе как осадой. Балкон этот ничем особенно не выделялся. Вокруг было предостаточно крыш, карнизов, плоских козырьков, соседних балконов, выступов и укромных мест на любой вкус. Район был невысокий, домов в два, три, четыре этажа хватало, архитектурного разнообразия - тоже. Но голуби с каким-то упорством раз за разом выбирали именно наш балкон. Настойчивость их была тем более оскорбительна, что не содержала в себе ничего личного. Им просто подходило это место. Иногда именно безличное упорство раздражает сильнее открытой вражды.

Они приносили ветки, обрывки верёвок, сухую траву, а однажды - и это особенно меня поразило - остатки пластиковых стяжек, словно где-то по соседству уже существовала голубиная строительная индустрия нового типа. Гнездо, если это можно было так назвать, выглядело при этом всё более символическим. Пара веточек, кое-как обозначающих намерение. Яйца появлялись. Потом исчезали. Затем всё повторялось.

Я подошёл к вопросу так, как, вероятно, подходит человек, не желающий признавать, что воюет с птицей. Системно. Были куплены специальные шипы и установлены по периметру перил. Конструкция выглядела вполне убедительно и даже внушительно. Она сообщала миру, что доступ закрыт. Согласно моим представлениям о здравом смысле, на этом история должна была закончиться. Ни одно существо, обладающее хоть зачатками самосохранения, не станет садиться туда, где торчат острые металлические предметы.

Голуби, однако, не сочли нужным разделить мои представления о здравом смысле.

Очень скоро выяснилось, что шипы для них не запрет, а задача. Некоторые начинали зависать над балконом, как небольшие, не слишком надёжные, но настойчивые вертолёты, и затем опускались почти вертикально вниз, оказываясь уже на полу, то есть в том месте, где никакая оборонительная мысль их, разумеется, не учитывала. Другие освоили какой-то косой взлёт с самого дна балкона, такой, при котором шипы оказывались не препятствием, а просто частью декорации. Третьи садились на соседний подоконник и оттуда перекидывали себя на балкон коротким, сухим, точным движением. А некоторые, что уже вовсе было похоже на издевательство, ухитрялись устраиваться прямо между шипами.

Есть особое чувство, которое возникает, когда понимаешь, что твой противник обходит твою продуманную систему не блестящим умом и не хитростью, а чем-то более вязким и неотступным. Неудача для него ничего не значит. Попытка не увенчалась успехом - значит, будет следующая. И ещё одна. И ещё. Пока случай, геометрия, ветер, дрожание крыла и общая небрежность мироздания наконец не дадут нужный результат. Это не совсем интеллект, но и не тупость. Скорее, нечто доинтеллектуальное, что в живой природе часто оказывается даже надёжнее ума.

Именно тогда я совершил поступок, который можно было бы назвать ошибкой доброты или, если угодно, ошибкой самонадеянности. Однажды поздней весной я вышел на балкон и увидел в углу яйцо. Одно-единственное, лежавшее прямо на ковровом покрытии, без гнезда, без подготовки, без какого-либо уважения к элементарной архитектуре. Оно лежало там с таким видом, будто сам факт его существования уже должен был заставить окружающую среду подстроиться.

Не знаю, что именно мной двигало. Возможно, то короткое и не очень разумное чувство, которое заставляет человека вмешиваться в природу ровно в тот момент, когда лучше бы ему этого не делать. У нас дома оставались пластиковые декоративные веточки, когда-то купленные для рождественского стола - такие, что должны создавать праздничное настроение рядом со свечами и мандаринами. Я взял плоскую картонную коробку, уложил туда эти веточки, устроил нечто вроде гнезда и осторожно переложил яйцо.

На следующий день я увидел уже два яйца. И голубку, сидевшую на них с таким сосредоточением, которое обычно свойственно существам, не склонным к рефлексии, но абсолютно уверенным в своей задаче.

В тот момент я подумал лишь одно: раз уж всё зашло так далеко, поздно вмешиваться. Но позже мне стало ясно, что именно здесь в истории что-то изменилось. С точки зрения голубей - если допустить, что у них вообще существует такая вещь, как точка зрения на владельца балкона, - человек, построивший тебе гнездо и переложивший туда твоё яйцо, вряд ли может считаться враждебной силой. Скорее, это фигура, с которой мир, после некоторых недоразумений, наконец пришёл к разумному соглашению.

Я ещё не понимал, что этим соглашением сам себе усложнил жизнь. Зато именно с этого момента я начал смотреть на происходящее не мимоходом, а внимательно. И внимание, как нередко бывает, оказалось опаснее самой симпатии. Пока не смотришь - всё просто. Как только начинаешь смотреть, мир усложняется без спроса.

Пока голубка сидела на яйцах, к ней прилетал голубь. Он кормил её - не случайно, не время от времени, а с деловой регулярностью, как выполняют работу, давно включённую в распорядок. Я однажды насыпал зёрен рядом с гнездом, почти вплотную. Она не стала их клевать. Ей приносил корм он. Потом, в другое время, он сам садился на яйца, а она улетала, чтобы вернуться позже. Передача происходила спокойно, без суеты, без театральности. Никто никого не убеждал, не подгонял, не проверял. Просто один сменял другого.

Я смотрел на это несколько дней и поймал себя на мысли, которой от себя не ожидал. У меня на балконе была не просто птица и не просто гнездо. У меня на балконе существовала какая-то минимальная, но устойчивая форма совместной жизни. Не в человеческом смысле, конечно, и всё же слишком упорядоченная, чтобы отмахнуться от неё как от механики. Бывают системы, которые, будучи полностью построены на инстинкте, выглядят почти нравственно. Не потому, что в них есть нравственность, а потому, что человеку вообще свойственно узнавать себя в любом порядке, который держится не на случайности.

Жена, которая до того казалась мне человеком гораздо менее восприимчивым к подобным вещам, чем я сам, вдруг стала регулярно заглядывать через балконную дверь и сообщать с невольным оживлением в голосе: “Смотри, прилетела”, “Они растут”. Вид у неё был слегка ворчливый, как будто она не хочет признаваться себе в том, что ей интересно. Но интерес был совершенно очевиден. И, кажется, именно эта смесь бытового раздражения и скрытой вовлечённости лучше всего выражала тогдашнее наше состояние.

Птенцы вылупились. Сначала они были до смешного некрасивы. Жёлтый пух, чрезмерные клювы, непропорциональные головы, какая-то биологическая черновая редакция голубя, ещё не доведённая до окончательной формы. Они пищали, дёргались, выглядели непрочно. В них трудно было узнать тех самых сизых городских птиц, которые так уверенно занимают асфальт и карнизы. И всё же именно в этой уродливой начальной стадии особенно остро чувствуется простая, старая тайна жизни: всякая форма входит в мир сперва неуверенно, как набросок, как неудачная проба, и только потом постепенно обретает убедительность.

Они росли. Жёлтое уходило, проступал серый, потом сизый. На балконе в то время стоял велосипед, и именно он, сам того не зная, сделался учебным сооружением. Один из птенцов первым обнаружил его полезность. Сначала он запрыгивал на педаль, потом спрыгивал вниз. Потом начал махать крыльями в момент падения. Потом освоил седло. Потом - более высокую точку. Это выглядело удивительно похоже на тренировку, хотя, конечно, никакого осмысленного “плана обучения” в человеческом смысле там быть не могло. И всё же лестница высот была налицо: педаль, седло, руль, воздух. Постепенность, которой так часто не хватает людям, природа иногда устраивает случайно.

Второй птенец вёл себя иначе. Он дольше сидел в гнезде, больше смотрел, меньше решался. Поначалу мне даже захотелось распределить между ними знакомые человеческие роли: один - смелый, деятельный, первый, другой - осторожный, запаздывающий, будто нуждающийся в дополнительном разрешении выйти в мир. Потом и второй начал повторять увиденное. Та же педаль, то же седло, те же неловкие прыжки с постепенно возрастающей уверенностью.

Одинаковые условия. Одни родители. Один балкон. И две разные манеры впервые сталкиваться с пространством. В таких мелких различиях есть что-то смущающее. Человеку хочется немедленно превратить их в теорию - о поле, о характере, о судьбе, о том, что один рождается для движения, а другой для осторожности. Я и сам, конечно, позволил себе несколько поспешных обобщений. Позже они показались мне не столько глубокими, сколько нетерпеливыми. Но сама сцена осталась. Один словно говорил миру: “Я попробую”, другой: “Я сначала посмотрю”. И оба, в конце концов, всё равно летели.

Потом они улетели совсем. Но здесь возникло то, чего я не ожидал: они начали возвращаться. Сначала по одному, потом вместе, потом уже, кажется, с родителями. Все четверо пользовались балконом с такой непринуждённостью, словно присутствовали не в гостях, а в родовом владении. Шипы их больше не смущали. Они давно обнаружили, что препятствие существует не для того, чтобы подчиняться ему, а для того, чтобы однажды найти в нём брешь и с тех пор больше о нём не думать.

Велосипед я убрал в гараж. Они перестроились. Теперь они садились прямо на пол балкона - вертикально, ловко, как будто всегда только так и делали. Я раньше никогда не видел, чтобы голуби так маневрировали. Или, может быть, видел, но не обращал внимания. Внимание, однажды возникнув, меняет не мир, а плотность его присутствия.

Осенью самка снова отложила яйцо. Было уже холодно, и холод этот чувствовался даже человеку, далёкому от тонкостей птичьей физиологии. Она долго сидела на яйце, с тем же упорством, что и весной, и в этом упорстве было что-то почти трагическое именно потому, что никакой трагедии сама птица, вероятно, не осознавала. Там, где человек начал бы сомневаться, сожалеть, интерпретировать, живая природа просто продолжает действие, пока оно не исчерпает себя само. Ничего не получилось. Яйцо потом исчезло. Вероятно, его съели. Или уничтожили иначе. Под балконом его не было.

Потом было яйцо в ящике для цветов, где скопилась дождевая вода. Потом ещё одно - просто в углу. Потом ещё попытка, уже почти на пластиковом мешке, который ветер однажды поднял и унёс вместе с кладкой. В этих эпизодах не было ни особенной драмы, ни особенного смысла, и именно поэтому они запомнились. Сколько в мире происходит усилий, которые ни к чему не ведут, и при этом не считаются напрасными, потому что сама природа усилия не знает категории тщеты. Она знает только повторение. Возможно, именно поэтому живое существует до сих пор: оно не обладает в полном объёме тем сознанием бесплодности, которое так часто обездвиживает человека.

Были и более комические формы присутствия. На балконе стояли ящики с туями - декоративные, вполне мирные ёлочки, которым, надо думать, отводилась в моей жизни роль скромного украшения. Для голубей они оказались наблюдательными пунктами. Птицы садились снаружи, до шипов, и смотрели. В комнату. На балкон. Иногда на меня. Потом прилетал второй, и они сидели уже вдвоём. Долгими минутами ничего не происходило. От этого их присутствие становилось только более многозначительным. Складывалось ощущение, будто идёт совещание.

Кроме того, туи служили и источником строительного материала. Голуби хватали веточки клювом, трясли, дёргали, уносили. Одна из туй в какой-то момент не выдержала такого интереса и опрокинулась. Это выглядело не как мелкая неприятность, а почти как демонстрация возможностей. В живой природе есть особый вид абсурда, при котором крохотное существо, вовсе не выглядящее грозным, постепенно перестраивает твоё пространство под себя, и чем меньше в этом злого умысла, тем убедительнее результат.

Со временем я начал замечать и ритуалы, которых прежде просто не видел. Самец находил место и показывал его самке. Он заходил в ящик, в угол, в нишу и как будто говорил: вот. Здесь. Она подходила, осматривалась, пробовала, словно примеряла это пространство к будущему. Иногда соглашалась, иногда - нет. В человеческой жизни отбор места для общей жизни обрастает словами, расчётами, фантазиями, сомнениями, спорами, кредитами, компромиссами, мнениями родственников и всем тяжёлым аппаратом культуры. У голубей это сводилось к нескольким движениям, поклонам, заходу в выбранный угол и молчаливому одобрению или отказу. Но если отбросить всё промежуточное и шумное, не так уж легко отрицать, что в основе и там, и здесь лежит одна и та же простая вещь: прежде чем продолжать себя в мире, живое ищет место, где это вообще можно сделать.

Я вдруг понял, почему у некоторых людей возникает к голубям почти нежная привязанность. У меня был знакомый, человек совсем не богатый, который тратил последние деньги на голубей, на их породы, на свою голубятню. Я видел его не раз в очень характерной позе: на лестнице, верхняя часть тела скрыта в маленьком окошке под крышей, наружу торчит только задняя, и так он мог стоять долго, часами, будто весь остальной мир на это время переставал существовать. Тогда мне это казалось странностью, почти смешной нелепостью. Теперь - уже нет.

Голуби действительно способны вызывать симпатию. Не потому, что они красивы в привычном смысле или особенно умны. Напротив, именно их ограниченность, их простота, их повторяемость каким-то образом делают их понятными. Они возвращаются. Они держатся за место. Они образуют пары. Они выполняют свои роли без обсуждений и внутренних кризисов. Они принимают то, что им дано, и достраивают из этого свою жизнь. Человек, измученный собственным рефлексивным устройством, легко начинает видеть в такой последовательности почти добродетель.

Нельзя сказать, что я полюбил голубей. Это было бы преувеличением и, пожалуй, ложью. Я слишком хорошо помнил грязь, паразитов, бесцеремонность, те вторжения, после которых приходилось отмывать пол и думать о дезинфекции. Но что-то в моём отношении действительно изменилось. Раньше голуби были для меня серой движущейся массой - помехой, не более. Теперь за этой массой проступила структура. Не высокая, не благородная, не мудрая в человеческом смысле, но всё же структура: пара, ритуал, память места, совместное выкармливание, различие характеров, странная настойчивость в попытках, возвращение детей туда, откуда они однажды вылетели.

Всё это, конечно, можно описать как инстинкт. И это будет верно. Но слово “инстинкт” слишком часто служит способом не вникать. Мы произносим его с той интонацией, с какой ставят печать на документе, полагая дело закрытым. Между тем именно то, что мы называем инстинктом, и создаёт на наших глазах устойчивые формы жизни, без которых ни человек, ни птица, ни вообще что-либо живое не удержалось бы в мире. Возможно, одна из самых старых человеческих ошибок - считать бессознательное менее содержательным, чем сознательное, тогда как оно просто говорит на другом языке.

Если подводить черту, то, вероятно, не в виде вывода, а скорее в виде смещения взгляда. Когда-то мне казалось, что я смотрю на голубей и вижу всё, что в них есть: тупость, прожорливость, уличную бесцеремонность, банальное похотливое воркование, серую механическую жизнь. Потом вышло, что смотрел я, скорее, на собственное нетерпение. Голуби не стали другими. Другим стало расстояние между мной и тем, на что я смотрел.

Я строил защиту, убирал вещи, закрывал проходы, пытался вернуть балкону его человеческий статус, но в конце концов вынужден был признать, что мир вообще не так уж человечески устроен, как нам удобно думать. У каждого места есть не только юридический хозяин, но и тот, кто однажды сумел его занять, запомнить, вписать в свою карту жизни. В этом смысле мой балкон на некоторое время действительно принадлежал голубям не меньше, чем мне.

Иногда теперь, увидев серую птицу на карнизе, я ловлю на себе её взгляд. Раньше этот взгляд казался мне пустым. Теперь он кажется просто свободным от того избыточного содержания, которым человек набивает всё вокруг себя. В нём нет размышления о смысле, но есть присутствие. Нет философии, но есть участие в порядке мира, который существовал до нас и, вероятно, неплохо обойдётся после.

И если уж говорить совсем честно, то в этой их бесцеремонной верности месту, в этой семейной деловитости, в этих нелепых осенних попытках и в том, как они, несмотря на шипы, ветер, холод и моё недовольство, всё равно продолжали возвращаться, было что-то если не трогательное, то по крайней мере достойное уважения.

Не того уважения, которое испытываешь к великому, редкому или прекрасному. Другого. Более трудного.

Уважения к обыкновенному.


Рецензии