Н. Языков. Одинокий

ОДИНОКИЙ

Пасхальный рассказ Н. Языкова


В большом, богато убранном кабинете, на широком диване, лежал в халате сухой жилистый старик, известный всему городу делец, — Степан Гаврилович Грибков. На свежих белых высоко взбитых подушках четко выделялось его желтоватое лицо с длинным тонким носом, упрямым подбородком, заросшим седой щетиной и холодными острыми небольшими глазами. Белые занавеси на окнах были спущены, и комната была освещена дневным рассеянным светом. Жужжали на стекле к весне ожившие мухи.
Недели две, как Грибкову нездоровилось. Была общая слабость, сердцебиение и вялость. Приглашенные врачи ничего определенного не могли сказать. Заниматься делами он не мог. Одиноко лежал он на диване или блуждал по комнатам своего большого дома. С людьми его связывали деловые интересы, торговые предприятия, процентные счета — и только. Люди ценили его ум, изворотливость, энергию, предприимчивость, но холодом веяло от него, и его чуждались и боялись. На его блестящие обеды и ужины, даваемые несколько раз в году, съезжался весь город, играла музыка, лилось шампанское, полные народом комнаты оглашались весельем, звучали речи и песни в честь хозяина, но все это была внешняя показная сторона его жизни, внутренней же, душевной связи с этими людьми у него не было. Да он и не думал об этом. Для него каждый человек был интересен с деловой точки зрения и, встречаясь с новым человеком, он думал, какую пользу можно извлечь из него. Жизнь его текла ровно, самоуверенно, полная делового интереса.
Когда он был занят делами, время быстро сгорало, ему некогда было подумать над собой, над своей жизнью; теперь он стал задумываться. Вспоминалась прожитая жизнь — безрадостное детство в семье мачехи, полуголодная юность с неясными мечтами, масса оскорблений, насмешек над бедняком, поступление на службу в большую коммерческую контору, разговоры о торговых предприятиях, тысячные дела и деньги, деньги, деньги. Весь он проникался одной мыслью, одним сильным желанием — разбогатеть. Он был молод, способен, недурен собой и умел войти в доверие к одному из компаньонов конторы, Железнову. Когда Грибков, в черном сюртуке, первый раз приехал к Железновым, то с некоторым трепетом поднимался по широкой мраморной лестнице, устланной коврами и убранной тропическими растениями. Но Железнов, полный старик с добродушным лицом, встретил его приветливо и познакомил с женой и дочерью. Все они были милы, приветливы,  и робость Грибкова исчезла. Он разговорился, оживился, и его молодое лицо с горящими глазами стало еще выразительнее и красивее. Он, по-видимому, всем понравился. Когда Грибков ушел, то Железнов, довольно потирая руки, сказал:
— Вот, дельный человек. Такого молодца я не прочь бы иметь зятем. С ним большие дела можно делать.
Железнов не заметил, как при этих словах вспыхнула его дочь и низко наклонила свое некрасивое лицо с утиным носом, усеянное веснушками.
А Грибков, выйдя от Железнова, медленно шел к себе домой и шептал:
— Ну что ж, что некрасива, зато капитал и связи в коммерческом мире, а это главное.
Грибков женился на Варваре Сидоровне Железновой, получил изрядное приданное, вышел из конторы и занялся своим делом. После смерти Железнова капитал его еще больше увеличился. Дело его еще больше расширялось. С утра до поздней ночи он был в разъездах. Надо было попасть на биржу, осмотреть завод, продать имение, купить дом. Он весь вошел в этот деловой мир, и семья как-то отодвинулась на второй план. Дома он был случайным гостем. Постоянно занятый делами, он не замечал, как летело время. Не замечал, как странно худела жена, как подрастал сын Володя.
Как-то раз он обедал в ресторане, где часто устраивал торговые сделки. Он сидел с одним адвокатом, с которым только что заключил выгодное дело по продаже дома. Оба были довольны. В это время его вызвал дворник с перепуганным лицом.
— Варвара Сидоровна кончаются! — сказал он.
— Как кончается?! — вскрикнул Грибков и выбежал из ресторана.
Дома он не застал жену в живых.
В зале, на столе, лежало ее худое высохшее тело, одетое в белое платье. Стояли цветы. Горели толстые восковые свечи желтыми вздрагивающими огнями. Монотонный голос чтеца над покойницей раздавался в комнате. Он смотрел на худое, заострившееся мертвое лицо жены, и оно было для него чужим. Он совершенно не интересовался жизнью жены, и потеря ее не особенно огорчила его.
Со смертью жены он еще сильнее предался наживе, с ненасытной жадностью следя за ростом своего богатства. Он не заметил, как быстро его Володя превратился в щеголеватого юношу и стал непременным членом всевозможных ресторанов и клубов. Он хотел Володю ввести в дела, устроить в какой-нибудь банкирской конторе, но Володя наотрез отказался.
— Денег у нас много, зачем я буду принуждать себя к неприятной работе? — сказал он.
— Ага, так вот как! Отец всю жизнь трудился, а сын лентяй и мот. Вон с глаз моих! — крикнул в бешенстве Грибков.
Однажды ночью Грибков был разбужен отчаянным звонком и шумом в доме. Он выскочил из кабинета и увидел, как несколько человек вносили в комнату Володю с окровавленным лицом и завязанной головой. Кровь лилась ручьем и все лицо казалось сплошной раной. Володя тихо стонал и вскоре скончался. В трактире, во время драки, бутылкой ему раскроили голову.
— Беспутному сыну беспутная смерть! — сказал Грибков. Смерть сына как-то омертвила сердце Грибкова, но не изменила его деловой жизни. Постепенно стала подкрадываться жуткая одинокая старость, седина осеребрила его волосы, и по лицу поползли морщины. И вот теперь он заболел.
Ему казалось, что нездоровье началось с того дня, когда он ездил в Остаповку — имение вдовы Аникиной, которое он купил очень выгодно на торгах. Кончался срок, положенный им для дожития в усадьбе вдовы с ее детьми, и их необходимо было выселить. Сверх установленного законом времени, он дал еще лишнюю неделю для дожития. Наступала весна, запущенное имение надо было приводить в порядок, перестраивать ветхий дом и «гнать с земли деньгу», как он выражался. Это имение, не приносящее никакого дохода «в бабьих руках», было золотое дно, нужно только умело взяться; и он давно сторожил его, давая вдове деньги под закладную, вполне уверенный, что теперь Остаповка не уйдет от него. Вдова, тихая, робкая, с большими грустными глазами, умоляла его отсрочить продажу, уверяя, что уплатит проценты, но он знал, что ей денег не достать, а каждое промедление влекло за собой расходы и помеху на торгах.
— Сударыня, дело коммерческое, ничего не могу сделать, — сказал он, и имение, несмотря на слезы вдовы, осталось за ним.
Ехать пришлось в весеннюю распутицу — сначала несколько часов по железной дороге, а затем верст около пятнадцати на лошадях. На станции ямщики отказывались везти.
— Дорога зарез, колдобины, вода, того и гляди утопнешь, — говорили они. Еле-еле ему удалось уломать одного из них за четвертную, который повез его кружным путем.
День был сырой, пасмурный. Ехали долго, дорога была тяжелая. Ему казалось, что он едет давно, очень давно по пустынному бесконечному полю, и давно нестерпимо дребезжит тарантас, хлюпает вода под колесами, фыркают лошади. Ямщик ворчал, что мало взял и что по такой дороге, где того и гляди вывалишься или тарантас испортишь, следовало бы две четвертных. Все это раздражало Грибкова. Наконец, проехали небольшую деревушку, провожаемые любопытными взорами мужиков и баб и собачьим лаем. Сверкнуло большое разлившееся озеро, тарантас дробно застучал по плотине и, свернув с дороги, въехал в ворота усадьбы. В глубине двора стоял одноэтажный помещичий дом под красной железной крышей. В усадьбе было тихо и пустынно, словно все вымерло. Грибков, выйдя из тарантаса, долго стучался в дверь дома, звонок был оборван. Наконец, на его отчаянный стук дверь открыла растрепанная, с рябым, блинообразным лицом, прислуга и, оставя его в передней, быстро шмыгнула в комнаты. Сняв пальто, он вошел в первую большую комнату, служившую и столовой и гостиной. Все здесь носило следы беспорядка, уныния и запустения. Паутина по углам. Увядающие, с пожелтевшими листьями, забытые и давно не поливаемые фикусы. Обтрепанная, выцветшая, когда-то дорогая мебель с торчащей мочалой. Посреди комнаты стоял обеденный стол. За столом сидела, в грязном замасленном капоте, вдова Аникина. На липкой клеенке стояли синеватые круги от пролитого молока и в них плавали мякиши намокшей булки. На подносе стояла немытая посуда и потухший тусклый самовар. Дети — два мальчика и девочка — ползали по полу, прыгали, гонялись друг за другом, дрались, кричали и плевались. Затихнув, пальцами рисовали на клеенке, по молочным кругам, сказочных зверей. Из кухни тянул чад.
При входе Грибкова лицо Аникиной побледнело, и она, продолжая сидеть, в испуге смотрела на него своими большими глазами. Дети на время затихли и рассматривали его с любопытством, смешанным со страхом, толкая друг друга.
— Сударыня, срок вашего проживания здесь истек, и вы должны очистить дом. Я все сделал для вас, что мог, — сказал он.
— Пощадите... пощадите! Куда же денусь с детьми! — прерывающимся голосом сказала Аникина и заплакала.
— Войдите в мое положение, мне каждый день дорог, я теряю.
— Послушайте, вы человек богатый, для вас не будет никакого ущерба, если мы пробудем здесь еще месяц, а через месяц, даю вам слово, мы съедем, — просила Аникина.
— Откуда вы знаете, что я богат, — раздраженно, повышенным голосом, сказал Грибков. — В чужих карманах легко считать. Деньги мои трудовые, каждой копейки цену знаю, а потому и ничего не могу сделать для вас, даю вам еще два дня срока и прошу очистить дом.
Аникина залилась слезами.
Дети присмирели, жались к матери и с испугом смотрели на Грибкова.
— Ты, дядя, не обижай нашей мамы, а то мы позовем мужиков, — сказал старший мальчик.
Маленькая девочка, смотря на плачущую мать, стала хныкать.
Другой мальчик старался дотянуться до лица матери и лепетал:
— Мама, мамочка, ты не плачь, я тебя поцелую.
— Бедные, бедные мои дети, что я буду с вами делать! — рыдала Аникина. — Послушайте, позвольте нам хотя последнюю Пасху — светлый праздник — провести здесь, в родном доме. Поймите, какая это для нас будет радость в нашем горе!
— Нет, сударыня, и не просите, да и причем тут Пасха? Праздник праздником, а дело делом. Я и так был снисходителен к вам, а теперь, извините, не могу. Согласитесь, разве я виноват в том, что купил ваше имение, виноват ли, что вы или ваш покойный муж плохо, неумело хозяйничали и довели его до такого состояния, и раз это так, то я должен все силы употребить, чтобы поднять его, а потому мне каждый день дорог.
— Боже мой, Боже мой, что же нам делать! — рыдала Аникина. — Сердца нет у вас, сердца... и под такой праздник!
— Сердце, сударыня, в делах не полагается, а только ум, — холодно сказал Грибков, выходя.
Обойдя усадьбу и сделав некоторые распоряжения относительно сломки дома и новых построек вновь назначенному приказчику Семену, сметливому и расторопному мужику из соседней деревни, он сел в тарантас и уехал.
Через несколько дней он узнал, что вдову выселили из дома, и что она, когда выселяли, больно надрывалась, хваталась руками за стены и хотела здесь помереть, а ребятишки пищали.
— Поселилась в избе у Максима, вблизи Семеновой, и все голосит и плачет, аж глаза опухли, и ребятки пищат, больно уж жалко! — так потом рассказывал Грибкову Семен.

II
Еще до болезни, с некоторого времени, несмотря на практическую ловкость, сообразительность и обдуманность, которыми Грибков так гордился, в его делах стали образовываться какие-то мрачные, словно предостерегающие провалы. Его постиг крупный проигрыш на бирже. Затем он получил известие, что его большой пароход на Волге, груженный товаром на большую сумму, во время открывшегося судоходства получил пробоину и затонул со всем грузом. Это его ошеломило.
«Два несчастья, одно за другим. Говорят, что вслед за двумя приходит непременно третье», — подумал он с суеверным страхом.
— Глупости, всякая чушь в голову лезет! Ну погиб, так погиб, наживем еще, лишь бы голова была на плечах, — шептал он, но беспокойство не оставляло его, и он, как-то внутренне насторожившись, чего-то ждал.
Когда он заболел, то со страхом подумал: «Неужели это и есть третий удар».
Тянулись серые, холодно-унылые одинокие дни, без надежд и радостей. К нему стала настойчиво стучаться мысль о смерти, о бренности и тщете всех суетных благ человека. Яснее и яснее сознавалось им одиночество и бесцельность жизни. Он чувствовал, что твердый берег, на котором он стоял, уходит из-под его ног, и навстречу выплывает какая-то мрачная бездна, в которую он неминуемо должен свалиться. У него бывали приступы ужасной тоски. Он не находил себе места и одиноко метался по комнате, и было жутко среди точно притаившейся тишины. Ему порой казалось, что в этих комнатах кто-то незримый и карающий давно уж ждет его к ответу. Порой перед ним проносилось испуганное лицо вдовы Аникиной с большими грустными глазами.
— Пищат, ребятки пищат! — шептал он с содроганием.
Во время его болезни к нему приезжали по делам, но он никого не принимал. Получалось много деловых писем, телеграмм, та деловая жизнь, которой он жил, тащила, торопила его, но он молчал и не откликался.
Приехал из Остаповки Семен за распоряжениями о постройке. С каким-то жутким острым чувством Грибков велел прислуге впустить его к себе в кабинет. Семен, в синей поддевке, остриженный в скобку, внеся с собой запах дегтя, войдя в кабинет, робко остановился у двери.
— Ну, как у вас там, все благополучно? — спросил Грибков.
— Все-с, дом, значит, порешили, снесли.
— Да я не об этом спрашиваю, — раздраженно сказал Грибков. — Вдова Аникина как живет? — резко спросил он.
— Заболели-с. Лежат, как пласт, и стонут, фершал был, порошки давал.
— А дети?
— Ребяток кормим и Максим, и я. Ничего — шустрые, известно — ребятишки. С нашими играются. Как дом, значит, рушили, так наши за щепкой бегали и они с ними.
— Ну хорошо, — сказал Грибков, морщась от какой-то внутренней боли. — Можешь идти.
— А как же насчет стройки?
— Это потом, там увидим, — сказал Грибков, махнув рукой.
Семен в недоумении вышел.
Через несколько дней к нему приехал управляющий лесопильным заводом с вестью, что пожар истребил весь завод. Завод был застрахован в большую сумму и надо было предъявлять полис страхового общества. Грибков выслушал равнодушно это сообщение и сказал, чтобы управляющий посмотрел у него в столе. Найдя бумаги страхового общества, управляющий побледнел и дрожащим голосом сообщил, что срок страхования на днях истек и не возобновлялся. Он, как и все служащие, боялся Грибкова, его строгости и с трепетом ожидал вспышки гнева, во время которой Грибков бывал страшен, но произошло обратное.
— Ну что ж, просрочено, так просрочено, — равнодушно сказал Грибков. — Посмотрите на столе, там должно быть извещение общества.
Действительно, среди нераспечатанных пакетов управляющий нашел напоминание страхового общества о внесении страховой суммы за завод.
— У меня к вам просьба, — сказал Грибков. — Не так давно я купил имение Остаповку у вдовы Аникиной, поезжайте к моему нотариусу и скажите, чтобы он сейчас написал дарственную запись Аникиной на это имение и отвезите ей. Распорядитесь, чтобы там выстроили новый дом. А вот этот пакет передайте ей от меня.
И Грибков вынул из стола несколько крупных бумажек, вложил в конверт и передал управляющему.

III
В один из тех приступов томительной тоски, во время которых Грибков не находил себе места, он встал с дивана, истомленный и измученный и, подойдя к окну, поднял занавес.
Теплый апрельский день медленно догорал над городом, шумевшим предпраздничной толпой. В золотистых потоках закатывающегося светила горели кресты и купола церквей. Деревья, обвитые зеленой дымкой, стояли в юной, мечтательной прелести. По широкой улице двигалась толпа народа — несли куличи, пасхи с тонкими восковыми свечами. Он вспомнил, что сегодня страстная суббота. Он открыл окно и опустился на стул. Чем-то светлым, детски чистым повеяло на него и от нежного внешнего воздуха, обвеявшего его старое лицо, и от глубокого ясного голубого неба. И в комнату, вместе с людским гомоном, стуком колес о мостовую, шумом и движением напряженной человеческой жизни, вошло то непередаваемое сладостное настроение, которое бывает от соединения светлого праздника с весенним пробуждением природы. Он долго так сидел в созерцательном настроении — и какая-то тишь объяла его измученную душу.
Яркие краски дня бледнели и гасли. Мягкие голубоватые сумерки обволакивали предметы. Становилось свежо. Грибков закрыл окно и, услышав какой-то шорох, обернулся.
Посреди комнаты стоял высокий, худой монах в черном клобуке. Грибкову показалось, что это видение, и он протер глаза.
— Не узнаете? — спросил монах и снял клобук.
С жутким чувством какого-то страха Грибков стал вглядываться в строго-серьезное лицо монаха, с лучистыми глазами, с волной густых темно-русых волос, ниспадающих по плечам.
Он вспомнил тихого, скромного юношу с лучистыми ласковыми глазами, наследника крупного состояния. Он в молодости вел дела отца этого юноши. Отец умер, и юноша остался одиноким и беспомощным на попечении Грибкова. Шумная, веселая жизнь не манила его. Он любил уединение, тишину. Любил посещать церкви, монастыри и читать религиозные книги. От него веяло тихим спокойствием, и весь он светился каким-то светлым чувством незлобия. Когда Грибков заезжал к нему сообщить о положении его дел, где, куда и как выгоднее поместить деньги, юноша с испугом отмахивался от него и говорил:
— Ах, нет, я ничего не понимаю в этих делах, делайте так, как вы найдете лучше.
«Юродивый какой-то! — думал Грибков, смотря на юношу. — И зачем ему деньги? Все раздаст проходимцам, так лучше я воспользуюсь», — решил он и перевел все состояние юноши на свое имя.
Однажды он заявил ему с поддельной грустью и сожалением, что все состояние его лопнуло. Грибков думал, что юноша хотя поинтересуется, как это произошло, и подготовился оправдаться, но тот, улыбаясь, повторил:
— Лопнуло! Вот так, как мыльный пузырь, — и тихо засмеялся.
— Чему же вы смеетесь? — спросил озадаченный Грибков.
— Значит, я теперь свободен вполне, — точно отвечая самому себе, сказал юноша.
— Вот, осталось несколько сотен, — сказал Грибков, оставляя деньги на столе.
Но юноша даже не обратил на них внимания. С тех пор он исчез из города. Грибков потерял его из вида и забыл о нем.
— Ну да, это я, в мире Борис Ивин, в монашестве инок Сергий, — сказал с ласковой улыбкой монах, видя, что Грибков узнал его. — По делам монастыря заехал в ваш город, давно не бывал в нем, узнал, что вы больны, и зашел проведать вас.
— Тяжело вам? — сказал монах, проникновенно смотря на Грибкова.
От этих простых, но теплых, задушевных слов Грибков почувствовал какую-то теплоту в душе.
— А ведь я тогда все ваше состояние себе забрал, а вам наврал, что лопнуло, — как-то по-ребячески сказал он.
— Ну вот и хорошо, хорошо, — сказал монах, словно отвечая себе. — А тяжело золото, ох, как тяжело, придавливает оно низко, низко к земле человека; нельзя ему взглянуть ни на небо, ни на солнышко, и радости душевной нет, а постоянный страх; нет сердца, любви христианской, святости жизни нет, а потому нет и счастья.
«Духа не угашайте», - сказано в Писании, а люди только и делают, что гасят дух свой. Не жизнь, а муки создают себе. В хлопотах, заботах, делах, среди вражды и ненависти и любостяжания, упускают счастье свое и даже не знают, где оно схоронено. А схоронено оно глубоко, в самой душе человеческой.
Сгущались сумерки, а певучий голос монаха продолжал звучать сильнее, будя в Грибкове заглохшие чувства. Он чувствовал, как что-то теплое, успокоительное нарастает в нем.
В комнате стало совсем темно. И в этой темноте таинственно звучал голос монаха, таинственно откуда-то пришедшего и пламенно говорившего о чем-то великом, сильном, вечном и правдивом.
И вдруг в окна ударился медленный, дрожащий, густой звон большого колокола, и потекли торжествующие металлические звуки; быстро затрезвонили теноровые голоса малых колоколов, и торжественный, радостный пасхальный звон огласил напряженное ночное молчание.
В темноте было слышно, как зашуршали широкие рукава рясы, и монах перекрестился.
Рука Грибкова тоже сложилась в крестное знамение.
— Наступил праздник великий, праздник праздников, праздник всепрощения, праздник Воскресшего Христа! — сказал монах.
Грибков почувствовал, как какие-то светлые волны пробежали по нем, и ему стало радостно и легко. В комнате было тихо. Монах шептал молитву. А пасхальный звон торжественно гудел и плыл в воздухе весенней ночи.

(Русский Паломник. 1912. № 13. С. 199–202; № 14. С. 216–219).


(Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой)


Рецензии