В Блатвии

Как шелудивый пес околевает в крапиве, так и народ блатвийский веками издыхал под татарским, хуннским, монгольским и имперским гнетом. Из этих кровавых хуннских дней сохранилась старая блатвийская народная песня:

Все блатвийцы околели,
Все блатвийки овдовели.

Волк завывал среди болот блатвийских, а отрубленная кровавая волчья голова на блатвийском гербе и ныне зримо свидетельствует о грязной волчьей блатвийской жизни в течение мрачных веков. Здесь, о Боже, по волчьи жили, кто как знал и умел, – глаза слепли, собаки лаяли, кровь текла, а снег заметал пути дороги. Снежные сугробы блатвийские, мрачные, убийственные снежные бураны, северные, колючие метели, и бури завывание во тьме. Ветер свистит в голых ребрах и голодных кишках, – вот они, волки, дурья ты башка блитванская, Бог тебе в помощь!

В таких условиях не было иной морали, кроме собачьей: поджать хвост и лизать пятки чужеземцев. Этот метод приспособления отравил в течение веков все принципы, на которых базировались теории о европейском дружелюбии, и потому столетиями развивалась блатвийская мера ценностей, ценностей, не внушающих доверия, сомнительных и мрачных, так как по опыту было известно, что в Блатвии только тому посчастливилось храпеть на шелковой подушке благоутробия, кто был от рождения куцехвостым и кто умел брехать, как собака… Закон монгольского, а позже санкт кристианбергского имперского арагонского феодализма гласил: блатвиец обязан пахать, а монгольский хан рожден лакомиться. В этом взаимном рычании и ненависти, в этом непрестанном пожирании и высасывании чужой крови блатвийцы так наголодались на протяжении многих веков, что среди мужиков во второй половине восемнадцатого века возникло диковатое и нездоровое, квазирелигиозное движение едоков ложечников, которые деревянную ложку провозгласили божеством и молились ей, так как для них стало Идеалом раз в жизни досыта ложкой нажраться фасолевой похлебки. Блатвийские ложечники создали настоящую ложечную поэзию о хлебе и о ложке, и эту богатую и необыкновенно выразительную народную поэзию собрал один блатвийский доминиканец и издал эпический сборник под живописным названием «Blatv;as Kurt;la» (1). Собственно, это было татарское название главного мотива поэзии, лирически отразившей определенное состояние, которое иностранцу, не знакомому с особенностями блатвийской жизни, можно было бы растолковать с помощью следующего понятия: кровавый голод или освобождение от кровавого и грязного блатвинизма, то есть рабства под игом иностранных завоевателей. «Kurt;la» – это чисто монгольское слово, употребляемое в форме возвратного глагола kurt;lisati se (2) , что приблизительно означает: Хвала Господу, и да освободимся от зла и неволи, то есть всего, что является монгольским, графским, хуннским, имперским, что не наше, автохтонное, родное, блатвийское, одним словом, «наше».

Когда, например, в одной песне «Blatv;as Kurt;la» описывается, как по блатвийской Ильменге плывет чей то труп (а воды блатвийские несут человеческие трупы уже столетиями), то блатвийская народная песня изображает это печальное событие отнюдь не посредством тремоло первой скрипки; в стихе проявляется грубый блатвийский юмор, кровавое и таинственное убийство оборачивается издевательской плясовой над утопленником –

Стерляди ему танцуют,
Пляшет окунь – хоп хоп хоп,
А сазан глухой играет,
А подыгрывает щука –
Голый череп Ильменга катает!

Сам виноват, дурак, что дал себя убить и бросить в воду, а теперь пусть его черт забирает! Грянет выстрел, упадет башка пустая! О мертвой человеческой голове, вообще о падении головы много песен в «Blatv;as Kurt;la», даже катастрофическая погибель Блатвии в тринадцатом веке описывается вот так –

Свистнет сабля, Блатву обезглавит,
Голова падет в траву густую,
Где падет – не будет изголовья,
Мертвой голове уже не больно.

Погибла блатвийская корона еще в тринадцатом веке, пришли татарские завоеватели, но народ блатвийский при всех этих потрясениях и катастрофах продолжал дышать в прежнем ритме своей жизни. Веруя в неиссякаемый источник «живой воды», народ блатвийский бросал в сосуды серебряные монеты и семечки подсолнуха, униженно и слабоумно гадая в смертельном страхе перед женским сглазом, перед укусом бешеной собаки или перед дурной болезнью; народ молол ласточкины гнезда с желтками и давал больным как лекарство от смертельных болезней, и, ложась спать с зубом мертвеца под подушкой, народ втайне страшился блатвийских языческих божеств, которых все пять церквей – лютеранская, курляндско адвентистская, римско католическая, шведско протестантская и московско киевская – столетиями не могли искоренить из души блатвийского народа. Древние языческие боги спрятались в крестьянских сердцах и мозгах, и народ на самом деле притворялся, посещая европейские церкви под колокольный звон и грохот фейерверков. Становясь на колени перед призраками и веками тайно молясь своим идолам, блатвийский народ ворожил, варил собачьи кости и патетически произносил непонятные магические слова «тетраграмматон», «адонай эммануэль» (примерно с той же наивностью, как современный блатвийский интеллектуал произносит сегодня слово «амидопирин»), и верил этим словам больше, чем совершенно непонятному стиху пророка Иеремии.

Над Блатвией, над ее нищими лачугами и избушками, гниющими в грязи, как осклизлые грибы, господствовало исполинское Древо Крестовое. Как над каким нибудь барочным алтарем, над блатвийской действительностью, в богатых драпировках латинской фантазии распростерлись церковной парчовой завесой возвышенные символы Страстей Господних: Раны Исусовы, а над кровавыми Ранами, как золотое знамя, реял плат Вероники, и народ, этот бедный блатвийский народ, бил поклоны Гвоздям Божиим, Бичу Кровавому, Копью Остроконечному, Венцу Терновому, Веригам, Цепям, Губке, Уксусу, Святым Девам и Святым Мужам Господним, Святым Ангелам небесным, и сто сорок четыре тысячи Пресвятых мучеников сияли над коленопреклоненным народом блатвийским, как сто сорок четыре тысячи серебряных Святителей в серебряных доспехах и золотых шлемах. Четыре Небесных Музыканта звенели в литавры и цимбалы, над Блатвией звучали арфы и органы, а имена этих Небесных Музыкантов над Блатвией были – Аркота, Мармеот, Дек и Амелек.

Ветер свищет, метель завывает над Полесьем блатвийским, гром грохочет в тучах, молнии распарывают грозовую тьму над Блатвией, а блатвийский народ глубоко внизу в земной юдоли тихо крадется в опанках (3) на цыпочках, словно крадет свое собственное существование. Вот так притаился народ блатвийский, подобно парню из своей собственной притчи: замесила ему лепешку матушка блатвийка, а народ блатвийский отправился в путь с девятью своими любимцами, девятью русскими белыми борзыми, и так вот идет он через пропасти и обрывы, бурные потоки и мосты, шествует так через зачарованные города и страны – ищет свое народное Счастье в европейской политической конъюнктуре на Карабалтике, между Блитвой, Хуннией и Кобылией, слепо веря в тайну счастливого блатвийского автохтонного числа Девять.

Девять борзых, Девять твердынь, Девять облаков, Девять мехов, Девять невидимых крылатых коней, Девять золотых всадников, Девять часов и Девять колодцев, а в Девятом спит вот уж Девятый год заколдованная королевна, блатвийская Демократия, под властью своего славного Шефа и председателя Кабинета министров Христофора Блатвицкого и под верховным патронажем мудрого президента блатвийской Республики, превозвышенного господина доктора Аурела Хамвассицкого.

Глубок этот заколдованный колодец блатвийского парламентаризма, дна ему не видно, только в черном зеркале парламентской таинственности глубоко под водой едва виднеется восковая, заколдованная спящая девушка. Полдень, тишина, облака плывут по небесной синеве, а издалека, из золотых колосящихся хлебов под тенью тутового дерева трепещет голос блатвийского тамбурина:

Как собаки, люди подыхали,
Как собаки, бедные блатвийцы
Лебедой, крапивою питались.

– Блатвия голодает, потому что она пассивна, – так говорили по харчевням и корчмам блатвийским примерно в двадцатом году, после Версаля, когда первые фaланги прогрессивной блатвийской интеллигенции начали заниматься, наряду со многими другими проблемами, и народнохозяйственными вопросами. А если кто то из иностранных путешественников отвергал это, бесспорно, оригинальное обоснование – «Голодаем, потому что нам нечего есть», то блатвийские деятели усмехались своей загадочной, так называемой «блатвийской дипломатической усмешкой», так что собеседник терялся в догадках – то ли блатвийцы рычат на него, когда так по собачьи скалятся, то ли всего лишь беспомощно, по собачьи усмехаются, вследствие отсутствия какого бы то ни было реального и убедительного доказательства, кроме виляния хвостом перед Великими Державами. «Когда тебе какой нибудь блатвийский интеллектуал любезно усмехается, то это значит, в сущности, что он мысленно послал тебя к такой то матери» – так определяли эту «блатвийскую дипломатическую усмешку» в Хуннии, где блатвийцев веками ненавидели, как бешеных собак. Хунны и блатвийцы сформировали (как и все народы в этом проклятом регионе) свои политические взгляды, идеалы и утверждения на взаимном отрицании.

– Голодаем, конечно, потому что наши многоуважаемые хуннские соседи обокрали и поработили нас, – гласило другое доказательство блатвийских экспертов как ответ на вопрос, почему у Блатвии так плохи дела, что это замечает каждый иностранный путешественник при первом, самом поверхностном взгляде в окно вагона.

– Но извините, Курляндия, Светония, Кобылия – все эти страны несоизмеримо беднее Блатвии, все эти блатвийские соседи более перенаселены, чем вы, все они несравнимо беднее по природным запасам, но вот, пожалуйста, извольте убедиться сами, ни одна из этих стран не голодает, все они совсем неплохо ведут хозяйство! Строят школы, автострады и даже железные дороги, а их жизненный уровень несравнимо выше блатвийского! Вот Кобылия, например! Кобылия ввозит из Ингерманландии ежегодно сто тридцать пять тысяч гармошек, а это значит, что кобылянцы поют, кобылянцы радуются жизни, кобылянцы не голодают. А ваш крестьянин остался со своей свирелью и тамбурином. Ваш блитванский крестьянин вообще не любит музыку. Нет слуха, нет и хлебного духа, нет вкуса к музыке. Хуннские цыгане в корчмах – вот ваше единственное веселье. Водка и лук… Такова Блатвия!

– Кобылянцы гapмонисты, – с высокомерным аристократическим презрением реагировали на такое замечание с блатвийской стороны. – Кобылянцы вообще не народ в историческом смысле этого европейского понятия. Кобылянцы никогда не имели своих собственных уделов, сейчас это нищие и бродяги, веками они работали как курляндские крепостные, у них нет национальной гордости и национального самосознания. Блатвия семьсот лет боролась против Хуннии за свой политический суверенитет, а кобылянцы были хуннскими аркебузирами и живодерами. Легко им, крепостным скотам с их зонтиками, играть сегодня на гармошках. Они изготовляют свои плетеные изделия, свои сита и решета, свои зонтики, а наш народ настолько добродушен, что покупает это кобылянское дерьмо. Мы проливали кровь и за Кобылию, а сегодня они, понимаешь, играют на гармошках! А Курляндия, говорите, асфальтирует свои дороги? Курляндия продает свое молоко в Лондон и Данциг, еще бы ей не асфальтировать дороги. Конечно!

– А почему бы Блатвии точно так же не продавать свое молоко? В Берлин, например, в Лондон?

– Неинтеллигентный вопрос, сударь! Вольно болтать вам, возвышенному и премудрому иностранцу, который все это видит из своей туристической перспективы в промежутках между оплаченными банкетами! Поймите же, наконец, дорогой друг, мы, как народ, как цивилизация, потратили века на войны с завоевателями! В то время как Блатвия страдала и буквально истекала кровью за принципы политического освобождения от хуннской сатрапии, в то время когда Блатвия стонала под татарским, хуннским, шведским, монгольским и имперским кнутом, блитванцы стреляли по нам, будучи имперскими арагонскими стрельцами, а сегодня в этой послевоенной суматохе украли у нас выход к морю! У Блатвии нет своего моря, сударь, и все политические предположения, что Блатвия могла бы каким либо образом экономически консолидироваться без своего собственного моря, совершенно несостоятельны! Блатвия будет подыхать от голода, пока не выйдет к своему морю! Мы умираем в своей глухой берлоге, потому что у нас нет моря! Мы должны любой ценой (если не по доброй воле, то хотя бы ценой войны) прорваться к морю! Это наша курляндскофильская и антиблитванская политика начиная с Мира в Блате Блитванском в тысяча девятьсот семнадцатом году и до нынешних дней, и нам Блитва заплатит по счету, волей или неволей! Кстати, зачем бескультурной, ленивой и пассивной Блитве ее Анкерсгаден? Почему у Блитвы есть свое море, а у нас нет? Вот почему так прекрасно воскликнул наш славный бард неоклассицист Блатницкий:

О Блатва, о Корабль, пока карабалтийский ветер не повеет,
В болоте будешь ты, из топи блат не выйдешь к синю морю.

– А какую выгоду вы рассчитываете получить в этой войне в случае победы?

– В каком еще «случае» победы? Мы победим без всяких разговоров! Блитва так прогнила изнутри, что развалится от первого нашего удара! Эта наша антиблитванская политика означает для нас политику выживания! Наш народ кормится овсяным хлебом, чтобы только перезимовать, ведь нельзя рассматривать как историческую шутку то, что было написано о вайда-хунненском епископе Свантениусе Блатваникусе в семнадцатом веке: он молился Богу, чтобы снег растаял до Пасхи и чтобы блитванская человеческая скотина наелась травы на лугах на Пасху! Мы больше не едим траву на Пасху, это правда, но мы переселяемся в Атлантиду. Два с половиной миллиона блатвийцев живут и рабски трудятся в обеих Атлантидах; только с восемнадцатого по двадцать пятый год, за семь лет, в Атлантиду переселилось около трехсот тысяч наших эмигрантов. По нашим скромным подсчетам, господин Пороховский заработал на этом деле со своими блитванскими пароходными компаниями баснословные суммы. Подсчитайте: семьдесят блатвийских долларов с человека в карман господина полковника, а это значит – свыше двадцати миллионов долларов. Разве это не самый откровенный грабеж?

В водовороте таких возбужденных разговоров Нильс Нильсен очутился с первого же дня после перехода границы и прибытия в Вайда Хуннен. Его драматическое бегство и приезд в столицу соседней страны стали перворазрядной сенсацией, а в какой то степени и личным триумфом человека, у которого нашлось достаточно моральной смелости, чтобы противостоять блитванскому кровопийце. В печати и в общественной жизни блатвийской столицы появилась необычайно интересная, окруженная легендами личность, которая этому психопату и мегаломану в Бурегарде бросила прямо в лицо, что он уголовная скотина и обыкновенный злодей.

На банкете, устроенном в честь Нильса Нильсена вайдахунненской городской управой, господина доктора Нильсена приветствовал господин доктор Екено Горбо Дадор, вайдахунненский градоначальник, председатель парламентского клуба прогрессивной гражданской оппозиции и главный редактор ведущей оппозиционной блатвийской газеты «Flagen kekor» («Знамя свободы»). Господин доктор и градоначальник Екено Горбо Дадор сказал, что поднимает бокал за здоровье человека борца, который является гуманистом по своим идеалам и европейцем по своим намерениям, так как считает, что идеалы братства народов должны быть реализованы на деле. Он приветствует Нильсена, которому присуща такая культурная и интеллектуальная смелость, что он гениально определил право каждого народа на море, говоря о блатвийском праве так, как это никто не мог бы лучше сформулировать: «Море не принадлежит и не может принадлежать никому, потому что море – элемент жизни, как солнце, как воздух, как дождь, и как у индивидуумов есть неоспоримое право на солнце и воздух, на хлеб и воду, так, согласно этому закону природы, и народы имеют право на море!»

Нильсена, как известного противника полковника Пороховского еще со времени первого государственного переворота в двадцать пятом году, Нильсена, легионерского диссидента, опубликовавшего об авантюрах Пороховского целые тома памфлетов, редактора независимого журнала «Трибуна», наконец, автора «Открытого письма полковнику Пороховскому», Нильсена, героя необычайно загадочного и неясного покушения на Раевского, приятеля убитой генеральши Михельсон и друга покойного Олафа Кнутсона (которых Пороховский перебил, как мух), человека, в последнюю секунду избежавшего неминуемой смерти и ликвидировавшего палача блатвийцев майора Георгиса (наводившего страх и трепет на блатвийской границе в восемнадцатом году), – такого, стало быть, монументального и единственного Нильсена Блатвия приняла с распростертыми объятиями как доброго и преданного друга, как дорогого гостя. Четыре головы слетело в ту драматическую ночь, а на блатвийской политической бирже все эти четыре головы стали котироваться как бесценный политический капитал Нильсена.

Нильсеновское «Открытое письмо полковнику Пороховскому» напечатала блатвийская государственная типография в виде брошюры тиражом в сто пятьдесят тысяч экземпляров, а поскольку Нильсен подарил свой сравнительно высокий гонорар Союзу блатвийских инвалидов для Благотворительного фонда туберкулезных детей инвалидов, этот Союз провозгласил его почетным основателем Благотворительного фонда Объединения инвалидов, а председатель Союза генерал фельдмаршал лейтенант Беллонен выразил ему благодарность как блатвийскому народному благодетелю от имени сирот инвалидов (а как же иначе!) в открытом письме. Продажа блатвийского издания книги Нильсена «Блитванский вопрос» достигла рекордной цифры пятнадцать тысяч экземпляров, а его книгу о Флеминг Сандерсене, гарибальдийском отце блитванского либерализма, издала «Матица Блатвийская» в виде роскошного подарочного издания в кожаном переплете с золотым обрезом и в качестве настольной книги для всех приемных блатвийских государственных учреждений и для многочисленных приемных зубоврачебных клиник и адвокатских контор по всей Блатвии, вручив ему почетный гонорар в долларах (целую тысячу). В вихре обрушившихся впечатлений Нильсену казалось, что он мчится на волшебном поезде сюрпризов в фантастическом луна парке: из адского подземелья, полного ужасов, чудовищ и привидений, крошечная лодочка его судьбы взлетела в высоту на сверкающей карусели со звоном бубенчиков и треском ракет, его лодочка закачалась в этом лотерейном барабане, устремляясь к главному выигрышу. За четыре человеческие головы в своем чемодане Нильсен получил в распоряжение открытый счет в Народном банке, и золото зазвенело вокруг него, демонически навязчиво и громко. Петрас Додерис, редактор самого видного блатвийского журнала «Blatv;as kalakalis» («Блатвийский колокол»), выходящего в Вайда Хуннене уже восемьдесят седьмой год непрерывно, опубликовал на первой полосе статью о Нильсе Нильсене, блитванском политическом деятеле, рисковавшем жизнью за блатвийское правое дело, за блатвийское государственное «право на выход к морю», и эта статья была иллюстрирована репродукцией портрета Нильсена кисти покойного Олафа Кнутсона, о творчестве которого Петрас Додерис в том же номере напечатал фундаментальный материал в форме некролога, в стиле перворазрядной торжественной панихиды. Надгробное слово о Кнутсоне написал Патриций Балтик, самое прославленное и самое мощное перо среди молодого поколения блатвийских литературных талантов, которых насчитывалось великое множество, ибо в этой голодной и отсталой Блатвии литература процветала на удивление столь пышно, что на лавровый венок блатвийского Венчанного Поэта претендовало более тридцати признанных поэтических величин.

В отеле «Ритц», в самом лучшем вайда хунненском ресторане, в окружении блитванской элиты на почетном месте сидит Нильс Нильсен. Возле белого четырехугольника банкетного стола в сиянии подсвечников, серебра и сверкающих бокалов (в которых играет дорогое хуннское вино) собралось множество блатвийских умов, мастеров пера, политических деятелей, принадлежащих к различным политическим группировкам в богатой палитре блатвийского парламентаризма. Элита и сливки из сливок. От правых либералов и конституционных аграриев до группы Петрас Додериса «Калакалис», о которой поговаривали, что она поддерживает с нелегальной блатвийской военной лигой «Торонис» очень тесные, интимные, так сказать, непосредственные связи. Про Петрас Додериса говорят, что он с генерал фельдмаршал лейтенантом Беллоненом готовит неприятную неожиданность этим аграрным парнокопытным, возглавляемым Христофором Блатвицким и президентом Республики Аурелом Хамвассицким, чей глупый, демагогический и коррумпированный режим давно осточертел всем приличным гражданам. «Хватит!» – вот лозунг, который раздается со всех сторон, а то, что этот лозунг в одно прекрасное утро обернется путчем, уже ни у кого не вызывает сомнения.

– Нет смысла проливать кровь, – справа и слева укоряют трусливые болтуны инициаторов Лиги, которые, правда, анонимны, но их замысел уже секрет полишинеля.

– Важнее всего то, что будет потом, – отвечает желтая печать, находящаяся под влиянием генерал фельдмаршал лейтенанта Беллонена. Все ее публикации отмечены желтой полосой. – Кровь в Блатвии хлестала и будет хлестать, боже мой, и сегодня в этом кровопускании, залившем человеческой кровью всю Блатвию еще в монгольские времена! Совесть блатвийская дремала в отрубях, как крыса, все человеческое исказилось в блатвийских людях, они стали похожи на серых чиновников и запуганных баб. Посерело все в Блатвии. Надо разбудить в Блатвии геройство, как бывало, когда земля дрожала под копытами ингерманландских и хуннских коней.

– В этом нынешнем так называемом «блатвийском парламентаризме» по образцу старой изворотливой адвокатской лисицы Христофора Блатвицкого все государственные функции блатвийского народа как такового свелись к плутовству и сверхплутовству, к угодничанию перед звоном золота блатвийского резервного фонда или перед государственными поставками. Это сейчас лицемерие, плутовство, лизание под хвостами у собак. Нужно стрелять, господин доктор, стрелять, как вы это начали у себя в Блитве, а не торчать, как лопух, прикрывая широким листом свои филистерские глупости, – так говорит Нильсу Нильсену сидящий рядом с ним генерал фельдмаршал лейтенант Беллонен, политическая и военная линия которого, а следовательно, и его Лиги, очень проста: «Взять власть, ликвидировать парламент, объявить Блитве войну, всех этих блитванских капитанов и полковников, всех бурегардовцев разогнать как паразитов, оккупировать Анкерсгаден, а со своими собственными мужиками, балбесами и симулянтами разделаться с помощью двух трех пулеметов».

Блатва речка, что ты принесла нам?
Принесла я трех волков издохших,
Трех волков, три головы блитванских, –

запел хуннский цыганский солист перед своим оркестром эту старую блатвийскую песню, а генерал фельдмаршал лейтенант в восторге от пиликанья скрипки откинул назад голову (будто от необъяснимой, меланхолической тоски по старому, умершему блатвийскому геройству), поднял левую руку и, закинув ее за шею, принялся петь, заглушая песню цыгана о волках:

Лес шумел, и грозно ухал филин,
Поскакали Блатвией гайдуки.

«Сначала я должен был убить человека, чтобы мои ближние принялись меня заливать мальвазией и майонезом в знак признательности и солидарности, но если этот здешний генерал не Георгис оборотень, то вера в упырей и правда обыкновенное бабье суеверие», – подумал Нильсен, весьма сердечно чокаясь со старым Беллоненом, который ему столь же любезно отвечал известной блатвийской дипломатической улыбкой. «Четыре головы в моем багаже, – это была единственная мысль, засевшая в сознании Нильсена, – четыре головы, и это в самом начале! Что же еще будет?»

– А вы удивляетесь, доктор, нашим темпам? – иронически спросил его Патриций Балтик, величайшая надежда молодой блатвийской литературы (Патриций Балтик, опубликовавший восторженный некролог, посвященный Олафу Кнутсону), когда на следующий день в самом элегантном вайда хунненском кафе «Променад» подсел к столу Нильсена, чтобы его поприветствовать.

– Я ничему не удивляюсь, мой дорогой юный друг, – ответил Нильсен любезно, тепло и добронамеренно, – чему удивляться? Ваши темпы так необычайно схожи с нашими, что тут нечему удивляться. Подобные темпы есть результат целого ряда причин, обусловивших схожесть наших действий! Необходимо изменить причины, и темпы изменятся сами собой! В этом и заключается проблема – как изменить эти «темпы»!

– Да, но вы, однако, стреляете, и это, видите ли, признак мужества, присущего вам, блитванцам, потому что вы стреляете. А у нас только лгут. У нас кругом лгут, и прошу вас, не верьте никому, ни одному слову! У нас изворачиваются, мажут и подмазывают, дают взятки, подкупают, у нас только болтают целыми ночами, и никто ничего не делает! Все только лгут и обманывают себя и других, клевещут и наговаривают, вот, в сущности, и все. Только и знают, что поливать грязью и чернить, и в этом нашем блатвийском котле совершенно ничего не варится, две три гадости, вот и все. Да, это так, дорогой мой господин доктор! Крестьяне, аграрии – это не государственно созидательные элементы. Когда и где крестьяне управляли государством? Пожалуйста, приведите мне хоть один пример в истории, чтобы крестьяне когда бы то ни было и где бы то ни было что нибудь создали? Если останемся в этих наших вонючих крестьянских портках, все, и вы и мы, полетим к черту!

– Так не только в Блатвии, милый мой. Точно так же и у нас в Блитве, и там, за нами, в Хуннии и Кобылии, и во всех остальных хунниях и кобылиях по всей Европе! И в этом, видите ли, и заключается наша проблема! Ни один из этих вопросов невозможно решить частично. От Курлядии до Карапатии все это один открытый блитванско блатвийский вопрос. А мы для того здесь, чтобы вопреки всем преградам все таки решить его. Это наше призвание. Vivos voco (4), вот что должно стать девизом всех европейских поэтов. Сегодня более чем когда либо!

– А кого звать? С кем решить эти открытые вопросы, позвольте вас спросить? Я не знаю, у меня нет причин предполагать, что вы не приметили в жизни некоторые, столь непонятные явления, как, например, ненависть, которую наши блатвийские люди питают друг к другу… Они лгут в глаза, взаимно клевещут, пекутся только о себе, пакостничают, кидаются друг на друга, как ядовитые змеи, и только одна идея их занимает – как бы быстрее и беспощаднее взаимно истребить друг друга. И что самое страшное в этом – наши блатвийцы трусы! Блитванец стреляет! Честь ему! Тут, видите ли, есть логика! А блатвиец только брешет и лжет! Откуда, прошу вас, этот наш хвастливый псевдогероический тон, этот надутый культ «Blatv;as Kurt;la», когда истина совсем не там! Приехал тут однажды к нам один социолог из Медитеррании. Ну, так, интересуется этнографическими проблемами восточноевропейских народов. Сидел здесь, проштудировал нашу знаменитую «Blatv;as Kurt;la» и написал, естественно, книгу «Les survivances blathouaniennes» (5). Отлично разглядел иностранец, в чем дело. Упыри у нас во всем господствуют, господин доктор, монгольская кровавая эпоха вернулась, и все, что есть в блатвийских головах или сердцах, все это только эхо кровавых веков. Блатвиец испытывает органическую потребность убивать, но, с другой стороны, он не смеет этого, потому что рожден крепостным, рабом, недочеловеком, канцеляристом. Восемьдесят процентов блитванцев мечтает, как бы стать канцеляристами. Вся наша интеллигенция поголовно канцеляристская. А что может разбойник, влекомый инстинктом крови, если он канцелярист? Он лжет! Лжет себе и другим! Вы не знаете об этой книге, господин доктор? Прочитайте ее, прошу вас, она необычайно интересна!

– Кто автор? – поинтересовался Нильсен больше из учтивости, потому что никогда не занимался пережитками.

– Фердинанд Нейлли-Фор, «Блатвийские пережитки», издательство Жакмар-Больё, Париж, 1927 год.

– А вы, господа, о книге этого кретина Нейлли-Фора, не так ли? – повернулся на крайнем столе в сторону Нильсена один человек, который, судя по всему, подслушивал разговор поэта Патриция Балтика со вновь прибывшим блитванским эмигрантом. Этот незнакомец без всякого видимого повода, явно встревоженный этим именем, встал из за своего стола, швырнул газету, которую держал в руках, и подошел к их столу.

– Доктор Мазуркинис, – представился он, протягивая руку Нильсену и удостоив Патриция Балтика довольно небрежным кивком, даже сдержанным, каким обычно кивают люди выше остальных по чину, значению и положению.

– Очень приятно! – Нильсен встал, не зная, что сейчас должно последовать в соответствии с этим необычным кодексом поведения блатвийцев, подходящих к столикам, за которыми сидят незнакомые люди.

– Ах, ничего, ничего, извольте, садитесь, не буду мешать, – сердечно и добродушно похлопал доктор Мазуркинис Нильсена по плечу левой рукой и таким способом своевольно и довольно настойчиво заставил его снова сесть. Ввязавшись в разговор, он в то же время навязал Нильсену и правила поведения: сидеть, а не стоять и не чувствовать себя неловко, если это ему нравится, то есть если ему не неприятно, а доставляет удовольствие,

– Не верьте вы ни одному слову нашего Балтика относительно того, что надо читать! Он, собственно, всегда находится под впечатлением последней книги, побывавшей у него в руках. Он, собственно, поэт, у него отсутствуют политические критерии! Книга Нейлли-Фора, собственно, политический памфлет, а не социологическое исследование! Вы поняли меня? Получил человек из вашего блитванского резервного фонда довольно приличную сумму и ополчился на наш образ жизни. У нашего народа есть для таких случаев хорошая пословица – лижет сука мучные жернова. Вот так!

– Ну нельзя же так, доктор, будем объективны, книга написана на основе детального исследования и, по сути дела, полным полна потрясающих находок. Он над ней годами работал.

– Мы отлично знаем этих западных господ, приезжающих из напарфюмированной, декадентской заграницы, для них наш посконный национальный блатвийский опанок воняет, а то как же! Лгуны и смутьяны – вот кто такие эти иностранные писаки, снующие по нашей Блатвии, и как их не раскусить человеку нашей породы, шли бы вы подальше! Они самые заурядные льстецы и подхалимы, все эти лощеные иностранцы, пока рассчитывают что то заполучить из государственного бюджета! Здесь банкетик, там орденочек, медалька, крестик и диплом, здесь какой нибудь бесплатный билетик в вагон первого класса, весь в мягком бархате, пуховых подушках, в спальном купе, а как же, просим, пожалуйста, роскошный лимузин в личное пользование, если пожелаете, да еще всякие там деликатесы, а в придачу бери как можно больше блатвийских долларчиков, а если всего этого не будет, тогда, конечно, Блатвия самая отсталая страна в Северо Восточной Европе, потому что Блатвия не позволяет, чтобы ее кусали заграничные клопы. Эти иноземные продажные пустомели, эти паразитирующие вертопрахи должны быть изгнаны из страны, достаточно лишь одного полицейского распоряжения! Балаболки льстивые и ленивые, умеющие только шататься без дела и трепать языком, бездельничать и тараторить без толку, смаковать чужие муки, писать столь бесстыдно, что их следовало бы огреть по затылку, а не оплачивать им железнодорожные билеты, да еще в вагон первого класса, который весь в бархате. Вот так рвутся сюда бездельники, великолепно ведут здесь праздную жизнь несколько месяцев, распространяя повсюду отъявленную ложь, затевая разные пакости, вроде самых банальных политических обманов и провокаций! Вы меня поняли, не так ли?

За другими столиками люди качают головами, размахивают газетами. Интерес в кафе заметно возрастал: Мазуркинис ведет дело к скандалу.

– Нейлли-Фор, насколько мне известно, никогда не занимался политикой, – скромно решился заметить блатвийский поэтический лидер Патриций Балтик, который мрачно, хотя и с учтивым самообладанием слушал этот довольно громкий монолог господина доктора Мазуркиниса.

– «Насколько вам известно», смешно, как будто что то, что «могло» быть вам известно, настолько важно, что может служить доказательством! «Насколько вам известно», а сколько вот нам известно! А вы допускаете все таки, что нам может быть известно кое что? Господин Нейлли-Фор вообще ничем другим не занимается, кроме высасывания резервных фондов. Вот он, глядите ка, сидит сегодня в Халомпеште и готовит новую книгу о Хуннии. Или, может быть, те антиблатвийские памфлеты господина Жюля Дюпона не оплачены полковником Пороховским? Шли бы вы подальше! Спросите господина доктора Нильсена, он это лучше знает! Он в этом лучше осведомлен, чем вы, «насколько мне известно»! Как будто все то, что пишет господин Жюль Дюпон, не является личным мнением господина Пороховского! Но мы не барышни! Мы хорошо знаем, откуда ветер дует, прошу покорно! Не так ли, вы меня поняли? Или извольте, например, прочитать кобылянскую «Голубую книгу». В кобылянской «Голубой книге» этот ваш многоуважаемый господин Нейлли Фор процитирован тридцать раз! Блатвия – это средневековье, архаическая страна туберкулеза и криминала. И кобылянская «Голубая книга» цитирует господина Нейлли Фора: «научно подтверждено, что это именно так». А кто это «научно подтвердил»? Господин Нейлли-Фор! А кто такой Нейлли-Фoр? Это автор книги, которую неосведомленным о наших делах и обстоятельствах иностранцам рекомендует блатвийский общественный деятель! Поистине печально, сударь мой, не так ли? И Кобылия, и Хунния – лежбище скотов и мягкотелых бесхребетников, и в то время, пока Блатвия утопала в крови, и не по колено, а по горло, из Кобылии и Хуннии слышались только причитания и притворные стоны лежебок и лукавых вертопрахов. Двуличная, гадкая игра!

– Но какое дело до этого нашему гостю? – поднялся из-за стола, скрытого за железным экраном около печи, мрачный, растрепанный и явно исполинского роста человек.

– Это вы меня спросили? – повернулся доктор Мазуркинис к растрепанному человеку, возбужденный, с чувством собственного превосходства, поправляя накрахмаленные манжеты и прилаживая очки, словно столкнулся с неожиданностью.

– А кого бы другого, если не вас! Я ведь не судомойка, чтобы болтать попусту. Я спросил вас, какое дело до этого нашему гостю, многоуважаемому господину Нильсену? – грозно рявкнул незнакомый человечище на Мазуркиниса.

– А что?

– А все это ваше тра-ля-ля, сударик вы мой! Человек приехал к нам, проучив хорошенько своих критиканов у себя дома, а вы к нему лезете с какими то шпионами, которые будто бы пишут в интересах блитванцев! Что это за глупости? Это, братец, с вашей стороны просто шалопайство! Вы меня поняли?

– Простите, но не в моих правилах разговаривать с незнакомыми людьми.

– Тю, тю, тю, сударик мой, прикусите-ка свой язык. Иначе я это сам сделаю, а мой желудок слишком соленый для вашего героя-болтуна без костей!! Марш отсюда, вам ясно, ведь если я вас тресну, из ваших кишок полезет всякая дрянь, как из придавленной сапогом крысы! Марш отсюда, пока цыгане не запели: «Разнесется визг и писк маленького кролика!»

Все присутствующие в кафе захохотали. Наступила пауза. Доктор Мазуркинис растерялся, а потом, когда ничего страшного не произошло, повернулся к Нильсу и поклонился ему глубоко, сердечно, с обаятельной блатвийской улыбкой на губах:

– Браво, доктор, простите, что вам досаждал, но я почувствовал необходимость реагировать, как это сделал бы любой порядочный блатвийский патриот! Не взыщите, я лечу, привет, до свидания, приятно было познакомиться, servus! – после этих словесных излияний, после возбужденных, лихорадочных жестов и телодвижений скрылся доктор Мазуркинис, который подслушивал разговор Нильсена с Патрицием Балтиком с самого начала и даже записывал некоторые словесные обороты, спрятавшись за своим «Таймсом», развернутым на бамбуковой рамке с рукояткой, какие обычно заведены в городских кафе для чтения свежих газет.

Великан молча скрылся за экраном, а посетители кафе вернулись к своим занятиям.

– Неприятный тип этот Мазуркинис, – заметил Патриций Балтик, как бы извиняясь за него. – Он секретарь Министерства иностранных дел, поговаривают, что он доносчик. Он аграрий. Конституционалист. Карьерист. Вот так! Простите! Представитель власти – vous me comprenez (6)?

– Может, он доносчик по своим политическим убеждениям. Или доносчик по зову совести, – заметил Нильсен, который впервые увидел доктора Мазуркиниса пять минут назад, но знал сотни, даже тысячи подобных докторов мазуркинисов. «Весь мир кишит мазуркинисами», – хотел он сказать, но в тот момент вспомнил, что в его багаже четыре головы.

Меланхолично попыхивая дымом легкой сигареты (а сигареты назывались «Блатвия»), Нильс Нильсен немым внутренним взглядом проник куда то глубоко в самого себя и на секунду исчез в мрачных, адских зигзагах своего кровавого опыта. А после тихой, почти неприметной паузы он снова устремился обратно, по прямой, только вверх, как ныряльщик, который, страшась глубины, стрелой возвращается на поверхность воды. На губах его трепетала едва заметная, ироническая усмешка.

– Я знавал в жизни многих доносчиков, – произнес он медленно и как будто равнодушно. – Я знал несколько таких, которые оправдывали доносительство своей «совестью», своими «убеждениями», своим «мировоззрением»! И вообще, есть ли на свете вещи или дела, которые не могли бы быть обоснованы или оправданы этим «мировоззрением» или даже «совестью»? Во имя «совести», а особенно «чистой совести», как мы знаем, на этом свете совершаются неисчислимые злодейства. Например, правоверные требовали голову Спасителя, но сколько же голов пало за эту невинную голову во имя той же самой «совести»? Зато у всех совесть «чиста», а это главное… «Моя совесть чиста», – заявил три дня назад в Блитве один палач осужденному и повесил его. А «как» он его повесил, мы читали в газетах! И у того, кто это описывал, совесть осталась чиста. Видите ли, и я несколько дней назад убил человека! А чувствую ли я из за этого угрызения «совести»? Нет. Об этом событии я думаю отчасти со страхом и отчасти с отвращением. Будто бешеную собаку ударил палкой. Так примерно получается. Тогда все это означает следующее: я нахожусь в таком состоянии и оцениваю дела по такой мерке, что со спокойной совестью могу думать об этом. Странно! А доносчики о своих жертвах думают точно так же, со «спокойной совестью». Я был знаком с одной женщиной, которая целых два года уверяла, что любит меня, а сама была агентом и все время лгала. Спала со мной только для того, чтобы иметь возможность меня обкрадывать. Заполучить какие нибудь доказательства, которые могут меня укоротить на голову! Предать, обмануть кого нибудь, оставить в дураках, продать его, заработать на предательстве приятную туристическую поездку, хоть до самой Таормины, – такова человеческая сущность, таковы современные европейские формы проявления любви к своим дорогим и милым ближним.

Вспомнил Нильс Нильсен, как Карина Михельсон восторженно мечтала об их совместной поездке в Таормину. «Ее так страстно влекло к Италии. К Помпеям. К девственной чистоте прекрасного! К свободе! К дивной, гармоничной индивидуальной свободе, к избавлению от этой криминальной Блитвы! К помпейскому полдню, когда между развалинами нет никого, все улицы погибшего города мертвы, а они вдвоем сидят где нибудь в атриуме виллы и смотрят на облака, как они плывут, медленно, едва заметно. Одна ящерица пробежала по фреске и застыла под ликом стройной черноволосой девушки в пеплуме, спадающем великолепными драпировками. Как драгоценный изумруд эта ящерица, она шевелит своим язычком, белый голубь пролетел над атриумом, тень от голубя упала на ящерицу, и маленькое живое существо встревожилось, затрепетало и исчезло в трещине. Есть же создания, которые боятся голубиной тени… Тишина летнего полдня в Помпеях… На фоне темно-синего неба курится старик-вулкан, там древние эллины готовят хорошее жаркое, где то там среди везувианских виноградников, а здесь улицы совершенно пусты, нигде ни души. Жители уехали, а на стенах выцветшей сепией написаны и теперь еще звучащие их слова. Политический лозунг: “Голосуйте за благородного Марка Аврелия, он человек честный и будет самоотверженно отстаивать наше дело!”

Полуденный ветерок колеблет занавески в окнах помпейских домов, и лепет платана – единственное дыхание жизни на этом кладбище. Карина Михельсон сидит рядом с ним, странная, далекая, неизвестная, таинственная, отчужденная Карина. Carissima mia Carina (7)! А ведь она была негодяйкой! Лгала! Постоянно, от первого до последнего слова лгала. Может быть, она хотела в Таормину с кем то другим. Ей нужны были деньги. На вознаграждение за предательство она планировала поехать в Помпеи и там бы, пожалуй, так же мечтала о белых голубях и наблюдала за ящерицами, а он, Нильс Нильсен, мог бы давно уже сгнить где нибудь на дне блитванского канала. А сегодня ее нет в живых! Он сам ее послал в те Помпеи, откуда нет возврата! А вдруг все это только фантазия? Может быть, все это необоснованные, глупые, безумные предположения? А может, она хотела мне все объяснить? Или, как Кнутсон, кончить самоубийством, выбросившись в окно! Госпожа Михельсон! Милая, смеющаяся, дорогая Карина! Что все это значит? Неужели жизнь действительно не имеет никакого серьезного смысла? Это был бокс в супертяжелой категории! Крепко его ударил Георгис в тот вечер в его комнате во дворе в Блитванене, когда пришел объявить ему смертную казнь. Как он тогда победоносно швырнул его черновик открытого письма Пороховскому! Это означало – пишешь ты, братец мой, глупости. Женщина, с которой ты спишь, наш тайный агент, женщина, с которой ты намеревался связать свою судьбу и которой ты, глупец, верил, эта женщина наш шпион. Знал Георгис, как оса, где надо ужалить, в какой нервный узел. Исполнил он это мастерски! А вдруг этот документ у нее действительно украли?»

– Вы, кажется, задумались, господин доктор? – вывел Нильсена из оцепенения голос блатвийского лауреата Патриция Балтика.

Ах да, он сидит в кафе «Променад» в Вайда Хуннене в обществе молодого и симпатичного блатвийского поэта!

– Да! Так о чем мы говорили? Простите, мне часто лезут в голову глупости. Я вспомнил один случай с доносами… Простите, а кто был тот господин из-за экрана, вмешавшийся в наш разговор с тем другим господином, как, вы говорите, его имя, я уже забыл?

– Мазуркинис!

– Ах да, с господином доктором Мазуркинисом!

– Этот громила, да, это необычный человек. Но ничего особенного, в Блатвии полно оригиналов.

– А что значит «оригинал» на жаргоне посетителей ваших кафе? Выполняет ли этот оригинал какие нибудь гражданские функции? Есть у него какое нибудь занятие?

– Какое там занятие! Вот так сидит здесь, в кафе «Променад», уже несколько лет!

– А на что живет?

– Да ни на что! Так! Доносчик он!

– Ну, хорошо, значит, он разозлился на этого первого доносчика, как на своего конкурента?

– Не знаю. Возможно, у них старые счеты! А впрочем, сейчас у нас все перепуталось. Чувствуется, что глубоко в основании власти Христофора Блатвицкого появились трещины. Лига действует скрытно. Мазуркинис без остатка предан Блатвицкому, следует за его взлетами и падениями! А тот, что за печкой, кажется, меняет свою ориентацию… Впрочем, все это отвратительные и обыденные вещи, господин доктор, но у меня к вам есть большая просьба. Сделайте одолжение, если вам не неприятно, скажите мне искренне, что вы не испытываете желания, ибо что касается меня, в случае, если вы примете мое приглашение, вы действительно окажете мне честь, но если не испытываете желания, мне будет жаль, только я бы не хотел быть навязчивым, и, стало быть, простите меня, прошу вас, что я обращаюсь с просьбой, но я вас искренне умоляю, во всяком случае, простите меня за недостаток скромности!

Осыпанный таким множеством любезных слов, Нильсен не знал, в чем дело, а дело было в том, что Патриций Балтик написал драму, что драма называется «Куклы», что сегодня вечером в блатвийском национальном театре состоится торжественная премьера и что Патриций Балтик считал бы для себя особым счастьем, если бы человек с таким утонченным европейским вкусом и такой культурный, как Нильсен, оказал ему честь своим присутствием на премьере в его авторской ложе. Нильсен, естественно, согласился и все еще с отсутствующим видом продолжил разговор с Патрицием Балтиком о его драме «Куклы», не переставая одновременно размышлять о Карине Михельсон. Меланхолические воспоминания об этой женщине его тревожили уже несколько дней. «Какой у нее был голос, такой странный с хрипотцой альт, и какие у нее, в сущности, приятные были жесты и смех, особенно тот непосредственный, серебряный девический смех, когда она вставала с постели и пыталась ловить ногами тапочки под кроватью, и с озорством, по детски разбрасывала их во все стороны по комнате, по ковру…»

– Алло, это квартира генеральши Михельсон?

– Да, но она повесилась. Мы из похоронной фирмы «Мизерере»!

Случаются в жизни и такие ситуации, когда человек звонит по телефону, а с другого конца провода говорят:

– Прощайте! Мизерере! Мы ее повесили! Вначале предали вас, а потом повесили ее!

– Да! Итак, судя по тому, что вы мне говорили, ваша пьеса символична? Речь идет об Йорике, а он в некотором роде марионетка, блатвийский Тиль Уленшпигель? Это интересно!

– Да, только Блатвия не Фландрия, господин доктор, и если Тиль Уленшпигель владеет ситуацией, если он умно, возвышенно иронизирует, ориентируется в обстоятельствах, в которых находится, потому что интеллектуально возвышается над ними, то наш блатвийский Йорик просто олух, которого все колотят! Вот как я задумал эту вещь, на какой идейной основе! Моя пьеса состоит из пяти актов, пролога и эпилога. Она называется «Куклы», потому что действие происходит в театре марионеток, где главное действующее лицо кукла Йорик и где этот главный герой, с одной стороны, страдает как кукла на ниточке в театре марионеток, а с другой, этот Йорик мучается как кукла, обладающая разумом, он осознает свою трагедию куклы! Пролог начинается за кулисами театра марионеток, где эти куклы перед спектаклем висят на ниточках. Унылая и хаотическая обстановка царит за кулисами театра марионеток, где ставится «Комедия Йорика», а Йорик, главная кукла, висит с остальными актерами и размышляет о бессмысленности того, что кукла человек, а человек кукла! Вещь написана в романтическом духе, стихами. «Комедия Йорика» дается как представление в театре марионеток и состоит из пяти актов: первый – «Линч в пятницу пополудни», второй – «Дьявол и юноша», третий – «In tyrannos» (8), четвертый – «Басня Эзопа», а пятый – «Сумрак ума». Во всех этих актах мой, или, если угодно, наш, блатвийский герой как кукла играет главную роль и всякий раз терпит неудачу, потому что, будучи куклой, осужден быть героем фарса, где ему дают подзатыльники. А поскольку представления в этом театре марионеток идут непрерывно, то кукла Йорик вечно играет одну и ту же роль паяца на ниточке вопреки своей воле, потому что он на ниточке и потому что должен играть, и он восстает, он законно возмущается. Так вот начинается пролог, с восстания героя, в стихах. Его идея такова – поскольку мы куклы на ниточке и поскольку играем всегда один и тот же спектакль марионеток, а он продолжается уже вечность, то единственный способ освободиться – перерезать ниточку и таким образом исчезнуть со сцены этого глупого театра, где дают такие глупые представления.

– Значит, нигилизм? Самоубийство?

– Нет. Моя вещь – комедия! Приходите, господин доктор! В эпилоге я нашел решение проблемы нашей кукольной жизни с помощью одного трюка! Мне будет необычайно приятно получить возможность приветствовать вас как своего гостя. Извольте, вот билет в ложу номер семь, на первом ярусе! До свидания!

Патриций Балтик победоносно прошествовал по кафе к столику, стоявшему в овальном углублении возле окна, где его весело приветствовало шумное общество молодых мужчин и женщин, настоящая богема. Его встретили бурным, восторженным смехом, как обычно встречают в кафе авторов перед премьерой: «Автор, наш привет автору!»

«Смотри ка, приятный, симпатичный и, кажется мне, одаренный человек, – подумал Нильс Нильсен, наблюдая за Патрицием Балтиком. – Вот ведь придумал человек трюк для решения проблемы, и так решил вопрос жизни! Таковы поэты! Им довольно одного единственного трюка. А мы, все прочие, что звоним по телефону, а нам отвечает похоронная фирма? Каким же трюком мы могли бы решить свой вопрос?»

В седьмой ложе на первом ярусе Нильс Нильсен встретил Пантелеймона Кипариса, человека, о котором от многих блатвийцев был наслышан, что он немножко странноват, не вполне в себе, в высшей степени, до непредсказуемости, неуравновешен, но, вне всякого сомнения, один из одареннейших блатвийских поэтов. Пантелеймон Кипарис отнесся к Нильсу Нильсену с первого дня их знакомства (а оно случилось сразу же по приезде Нильса Нильсена в Вайда Хуннен) с величайшей симпатией, искренностью и горячим, непритворным восторгом, как обычно относятся к человеку, заслуживающему глубокое уважение и неограниченное доверие, и все, в чем Нильсен мог убедиться, оказавшись в Блатвии и блатвийских условиях, все это роковым образом совпадало с диагнозами Пантелеймона Кипариса. Пантелеймон Кипарис, поэт, с которым в Вайда Хуннене поступали, как с буйным пациентом, встретил Нильса Нильсена словно утопленник, который, идя ко дну, увидел спасительный пароход, появившийся на горизонте со столбом черного дыма и приближающийся все ближе и ближе…

– Я совершенно одинок, дорогой доктор, у меня здесь нет никого, с кем бы я мог откровенно поговорить, все, что у нас называют Интеллектом, – это или кретинизм, или обыкновенный торгашеский обман. Поэзия у нас не в чернилах тонет, а в варварской, безграмотной, темной глупости! Вот так!

Я знаю! На свете существуют поэзия и поэзия. Поэзия академического зала, поэзия дружественного стола, поэзия надписей на могильных плитах или поэзия, предназначенная для юбилеев, для торжественных приветствий… Но позвольте мне, доктор, процитировать одного нашего блатвийского академика! Вот, пожалуйста, убедитесь сами!

Все на фронт, родные братья,
На войну за род и дом!
Силой, мужеством и статью
Супостата мы сметем!
Анкерсгаден мы с надеждой
Родине вручим как плод,
Чтобы в океан безбрежный
Вышел наш блатвийский флот!

И так далее, и так далее… Что мне делать со столь воинственным, знаменитым академиком, который свои творения печатает на титульных листах монументальных националистических изданий, финансируемых нашей прославленной Академией в целях проанкерсгаденской пропаганды: море – Блатвии! Заседать с ним в этой, такой сякой, прославленной нашей Академии? Не хочу! Это ниже моего интеллектуального достоинства! А раз я этого не хочу, то меня считают безумным. У нас в журналах пишут о «реализме», «артистизме», «утилитаризме», «национализме», «социализме», «идеализме», «материализме», «плюрализме», «тенденциозном литературном творчестве», об «этическом предназначении творчества вообще», необыкновенно много пишут и печатают в Блатвии повсюду, а я считаю, что о Блатвии, о Вайда Хуннене, о нас стоило бы написать такой дьявольский памфлет (о наших условиях, отношениях, людях), за который автора линчевали бы на месте! Но это же безумие – искать идеал в собственном линчевании! Несколько раз я принимался писать о нас свою последнюю, абсолютно искреннюю и совершенно черную книгу, и у меня уже достаточно собрано материалов, но, в конце концов… Зачем? Лучше напиться до беспамятства и сдохнуть где нибудь под колесами дурацкого пригородного поезда, как блатвийская свинья, угодившая под паровоз, чем этим нашим кретинам говорить правду и получить пулю в лоб. Вот однажды ночью напился я как свинья у одного своего приятеля, и пока они по скотски лакали и орали, я удалился в боковую комнату, в какой то золотой салон с красным бархатным диваном (вам довелось видеть эти наши «золотые салоны»), и вот лежу я так на этом золотом диване, перебираю пальцами узор и бахрому диванного чехла, слушаю этих вонючих свиней в соседней комнате и размышляю о всех них по порядку: от хозяина дома (моего приятеля) до каких то молодых офицеров в конце стола, и вот думаю обо всех них, блюющих и рыгающих в соседней комнате. Так на самом деле и было! Во главе стола сидел какой то банкир (который финансирует крупнейший блатвийский полиграфический концерн), один из наших общественных столпов, и растолковывал окружающей его упившейся банде «социологию» женского тела, социологию женского естества. Цитирую: «среда и ее факторы»! Что такое среда и что такое факторы. Описывает в деталях! Развратно! Эти свиньи поносят все подряд – живопись и шахматы, политику и женское тело! Эти пьяные скоты поют нашу знаменитую блатвийскую «Марсельезу» «Льется кровь по Блатвии» с порнографическими рифмами, убивают, сыплют угрозами, ездят на отдых в Константинополь на своих собственных «паккардах» (со слугами в специальном «бьюике»), торгуют Блатвией оптом и в розницу, а что в итоге? Чтобы такой пьяный кретин, как я, задумчиво и благородно рыгающий в золотом салоне, пожелал все это изобразить в главной книге своей жизни, в которой нет еще ни одной написанной строчки (разумеется), а есть только название: «Грязные знамена»! Действительно ли я такая свинья и подлец, действительно ли я самый последний злобный негодяй, действительно ли у меня больной, испорченный характер, что я должен думать обо всех людях исключительно как о негодяях и свиньях, подлецах и прохвостах, ворах и обманщиках, будто среди них действительно нет ни одного человека, достойного уважения? Ибо если мои наблюдения обоснованны, если мои оценки этих негодяев не безумная болтовня, то пусть лучше Блатвию немедленно черт заберет, прямо сейчас и на веки вечные! А если я все таки ошибаюсь, если я безумец без царя в голове и не в состоянии отличить слабоумного от мудреца, негодяя от порядочного человека, тогда было бы правильней всего стереть меня безоговорочно в порошок прямо здесь. Так или иначе, в любом случае результат равен нулю, мой дорогой учитель, позвольте мне вас так называть!

Посмотрите, пожалуйста, на эту жалкую блатвийскую интеллигенцию у вас под ногами (Пантелеймон Кипарис сидел в авторской ложе номер семь на первом ярусе за спиной Нильсена, спрятавшись за портьеру, в тени, и показывал уважаемому гостю на интеллектуальную элиту в партере), посмотрите на эту мерзкую банду, посещающую у нас премьеры, и убедитесь, что во всем партере нет ни одного порядочного и нормального человека, и поймите, каково наше «передовое» общество. Сегодня здесь вся компания Лиги Беллонис-Беллонена, а эти господа намереваются ликвидировать «мужиков и их сатрапию», эти люди копия ваших деятелей из ЛОРРР, а господин генерал фельдмаршал лейтенант Беллонен наш будущий Пороховский! На этом месте сегодня собралась вся группа «Калакалис»! Патриций Балтик их любимец! Посмотрите, прошу вас, на господина Петрас-Додериса, который ваше «Открытое письмо полковнику Пороховскому» назвал «шедевром», достойным нового Брута, и, прошу вас, вспомните меня, Нильсен, когда господин Петрас-Додерис станет блатвийским министром внутренних дел. Книги надо было бы писать об этих господах в партере, толстые книжищи, но, впрочем, для кого? Зачем? Чтобы кто то спустя триста лет читал со скукой о кретинизме и бесхарактерности какого то там блатвийского великого деятеля Петрас-Додериса? Да пусть бы вся наша Блатвия вместе с этим нашим национальным театром исчезла, провалилась бы на этом месте, в этот миг – велика ли потеря была бы для европейской цивилизации? Эти господа пишут книги, драмы, стихи, новеллы, романы, наша литературная мельница перемалывает эти книги, всю эту массу напечатанной бумаги, и что же она из себя представляет? Реализм? Нет! Описания, навеянные живыми примерами? Нет! Пропаганду так называемых идеологических принципов? Нет! Мастерство? Нет! Творчество? Тоже нет! Они ведут политику, они готовят темные, закулисные вылазки! Во имя кого? Во имя себя! Политически они не представляют абсолютно никого. Во имя своих принципов или убеждений? У них нет никаких убеждений! Во имя торговли? Они совершенно несостоятельные торговцы и организаторы, и если уж что поставляют, то разве что колесную смазку для блатвийской государственной железной дороги или сено для нашей конницы. Что они сделали своими собственными силами? Ничего! Считают ли они, что борются за победу каких либо, все равно каких, народных, общечеловеческих целей? Нет! И вообще, идут ли они по пути какого бы то ни было развития, прогресса, этики, мысли или чего нибудь иного, что можно было бы оценить как позитивное, порядочное, умное, доброе? Нет! Вот, господин доктор, они вас заметили, вот господин Пeтpac-Додерис, главный редактор «Калакалиса», нашего блатвийского стандартного обозрения, он вас увидел первый, он первый начинает аплодировать в вашу честь, клака Лиги (которая здесь собралась, чтобы возвеличить успех нашего лауреата Балтика), эта клака Лиги уже подхватила аплодисменты, весь театр встает, загремели стулья, все повернулись к вам, все вам кричат, все вас приветствуют, вся интеллектуальная элита Блатвии топает ногами и хлопает в ладоши, а вы, господин доктор, поблагодарите людей, которые заслужили только одно, а именно открытое письмо, написанное вами! Ведь это недопустимо, чтобы вас так триумфально приветствовали самые отъявленные блитванские отбросы, дорогой господин доктор!

Гонг. Занавес блатвийского национального театра с символами Триумфа и Победы блатвийского народа в веках со всеми своими тридцатью королями и князьями, а также венчанными поэтами, необыкновенно быстро, стремительно поднялся, и с блатвийской национальной сцены со вступительным словом к первому спектаклю своей романтической комедии «Куклы» начал выступать Патриций Балтик.

Сцена изображала обстановку за кулисами огромного театра марионеток, где актеры были куклами марионетками на ниточках. Они висели или валялись во всевозможных позах, одетые в разные костюмы. Здесь были каторжники, блудницы, больные в госпитальных халатах, солдаты в полном боевом снаряжении и в касках, наконец, пестрое сборище королей в торжественных монарших одеяниях, дам в бальных платьях, шутов, плебеев, кардиналов, епископов, господ во фраках и средневековых палачей – все это представляло собой необычайно впечатляющее зрелище. Сцена была европейской. На так называемой европейской высоте! Здесь, за кулисами театра марионеток, оказалось все человечество в миниатюре, висящее на ниточках Невидимого Распорядителя. А где-то в гуще суетится личность блатвийского Тиля Уленшпигеля, Фортунато Йорика, который взбунтовался против установленного порядка в театре марионеток и который своими свободолюбивыми стихами провозглашает одну идею – поднять на бунт глухонемой мир кукол против слепого подчинения Императиву Той Ниточки, на которой они движутся и играют свою жизненную роль в этом сумасшедшем театре вопреки своей воле и интересам.

Фортунато Йорик в костюме блатвийского придворного шута в Прологе декламирует миниатюрному человечеству кукол тираду в стиле баллады о том, как глупо, что они покоряются Императиву Невидимого Антрепренера и играют безумную пьесу, которая имеет всего пять действий и дается ежедневно в нескольких вариантах уже пятьдесят тысяч лет, всегда одинаково придурковато и всегда смертельно скучно! В пятницу после полудня (в первом акте) на фонаре вешают Невиновного Человека, Дьявол искушает Невинного Юношу (во втором), в Баден Бадене снуют заговорщики при дворе графа Контемонтеконте, они совершают кровавые акции – железнодорожные катастрофы, войны и любовные трагедии.

Там сплошной Хаос, в нем Фортунато Йорику суждено одному быть благоразумным, и именно по этой причине, потому что среди глупых кукол он один мыслит разумно и логично, он тем не менее столь же логично терпит неудачу и, естественно, становится глупым Фортунато Йориком, которого любой осел может отколотить, отхлестать по щекам, высмеять.

«Господа, – декламирует Фортунато Йорик своим деревянным друзьям, – я прошу новую роль в этой космической драме. Я смешон в нашей комедии только потому, что я умная кукла! А в чьих глазах я смешон? В глазах оравы глупых кукол! А почему? Потому что предвижу ход развития событий и предсказываю то, что по логике мира кукол и должно произойти! А почему все мы играем эту марионеточную глупость? Потому что мы привязаны к Ниточкам, и потому что с помощью этих Ниточек нами управляют Невидимые Персты. Господа, у меня есть одна Идея! Давайте перережем Ниточку, управляющую нашими движениями, и таким образом освободимся от Императива, перестанем быть глухонемыми куклами, перестанем играть глупости».

Пробудилась от сна одна деревянная кукла – Ангел Господний с крылами серафима и серебряной трубой в руках, до той поры висевший на бумажных облаках: Т ссс, прошу вас, успокойтесь, сударь! Этот мир, в котором мы играем свои деревянные роли, один из самых мудрейших миров в Космосе! Я доволен своей ролью: Gloria in excelsis deo (9).

Доктор Фауст, возникший в этой толпе епископов, палачей и шутов: Вы себе выбрали самую благодарную роль, вы, дорогой мой сударь, трубите в серебряные фанфары одну и ту же мелодию о славе, о возвышенном, а о других вопросах у вас голова не болит.

Дьявол (заспанным голосом): Господи, восемь часов на сон, восемь на игру в спектакле, восемь на обучение – вот наша программа! Нам не до фаустовских проблем во время, предназначенное для сна!

Доктор Фауст: Я вас ни о чем не спрашивал, адский классово сознательный господин! Я доктор Фауст, примите к сведению, и я не говорю демагогических глупостей! Не так ли? Фортунато Йорик прав! Наши представления повторяются до бесконечности, и наше человечество, словно кукла на ниточке, играет один и тот же спектакль от самого начала своего гражданского существования!

Так идея Фортунато Йорика распространяется среди фантастического кукольного человечества, и осознание пассивной, деревянной, беспомощной роли марионеток, не имеющих других функций в жизни, кроме подчинения Императиву Невидимой Силы, это кукольное осознание отпора возрастает в марионетках с каждым произнесенным словом Фортунато Йорика. Он готовит бунт этой деревянной компании, и как раз в тот момент, когда возмущенный кукольный мир поднялся, чтобы двинуться к Аранжировщику, где то в неведомых высотах загремел гонг, и некий Надмирный Глас оповестил: «Incipit commoedia…» (10)

Поднялся занавес театра марионеток, в котором куклы, в Прологе протестовавшие против своих ролей как самостоятельно мыслящие существа, теперь играют на сцене предназначенные им роли вопреки своим интеллектуальным и моральным убеждениям. Сцена изображает улицу большого современного города. Зимнее предвечерье, когда зажигаются первые фонари, и в серых шелковых сумерках едва различаются контуры отдельных зданий с освещенными четырехугольниками окон и витрин магазинов. Вся сцена и декорации исполнены мастерски, и нелегко представить, что в забытом Богом месте, в глуши, в захудалой Блатвии можно создать такую первоклассную европейскую сцену.

Толпа каторжан, господ во фраках, женщин и детей, генералов и кавалеристов ведут Невиновного Человека к месту казни в сопровождении военного духового оркестра, под завывание кларнетов и флейт и грохот барабанов. Человек, приговоренный к смерти, тащит на спине свой собственный гроб и под его тяжестью в первый раз падает на сцене. Толпа ревет, бьет Человека, плюет на него, намеревается линчевать, но Человек, упавший под тяжестью собственного гроба, потерял сознание и не шевелится. Приходит врач и с помощью укола приводит в чувство Человека, осужденного обществом на смерть, а оказавшийся здесь в толпе прохожих Фopтyнaтo Йорик стоит со своей арфой и поет о том, что все в мире – явления и события – развивается по своим собственным законам, и недопустимо вмешиваться. «Слава Богу, Фортунато Йорик настолько мудр, что не обращает никакого внимания на этот безумный цирк».

В этот момент осужденный на смерть Человек, которого привел в себя представитель науки, ученый муж и светило медицинское, снова пытается нести свой гроб, но тотчас же падает под ноги Фортунато Йорика.

– Тяжело мне, брат, помоги!

– Какое мне дело до твоих мук, простофиля, это твоя проблема, – отвечает Фортунато Йорик Человеку, осужденному на смерть и упавшему со своим гробом у его ног. – Люди животные, им не нужны никакие Идеи, а ты им проповедовал Идеи, и вот теперь, изволь, исполни свой долг!

– Помоги мне, брат, тяжело мне! – Человек потерял сознание у ног Фортунато Йорика.

«Помоги мне, брат, тяжело мне» – эти обычные слова магически пронзили Нильсена, что то сжалось у него внутри. «И Карине было тяжело, и она позвонила в его дверь, а он оказался деревянной куклой и не открыл. Она повернулась и ушла к смерти! О, как все это было дьявольски глупо! А ведь этот ее уход показался ему освобождением».

Палачи, мясники, лекари, адвокаты, дамы в бальных платьях, все кукольное человечество набросилось на Человека, пытаясь палками заставить его пройти остаток последнего пути, но врач в белом халате констатировал внезапную смерть. Осужденный на казнь Человек дезертировал и не выполнил свой последний гражданский долг. Толпа под предводительством отдельных марионеток, представляющих различные видные и достойные слои общества, в безумной ярости вешает Человека на фонарном столбе, потом эти люди пьяно и развратно беснуются вокруг повешенного Человека. Льется вино, течет ракия, играет музыка, зажигаются костры, над крышами появляется луна.

Фортунато Йорик наблюдает за этой оргией и поет под арфу: «Вот опять висит в петле Невиновный Человек, заплеванный и опозоренный, но через несколько дней все та же самая луна будет смотреть на него как на Знамя! Вот еще один народный трибун пострадал за свою Идею, но он дождется своего Апофеоза».

Пока Фортунато Йорик поет, сцена превращается в базилику. Посредине базилики на золотом троне Невиновный Человек, осужденный толпой на смерть, теперь он в царских пурпурных одеждах, увенчан лаврами, восседает под балдахином, а все куклы, которые его линчевали, поют ему царский гимн. Орган. Колокола.

Фортунато Йорик: Повесили его на фонарном столбе только для того, чтобы облачить потом в багряницу и возложить на него лавровый венок, и прославляют его под балдахином, чтобы завтра снова могли бы вешать на фонаре! Господа куклы! В головах у вас солома!

Бунт против авторитета, куклы набрасываются на Фортунато Йорика, сцена завершается избиением дурака Йорика. Занавес.

Аплодисменты были дружными, актеры выходили на сцену несколько раз, но тем не менее особого воодушевления не наблюдалось, успех спектакля оказался весьма относительным.

– Что вы об этом скажете? – обратился Пантелеймон Кипарис к Нильсу Нильсену, который был довольно растерян и скорее занят своими собственными мыслями, чем впечатлениями от спектакля.

– Да как вам сказать! Вещь, как мне кажется, перегружена таким множеством замыслов, что количество преобладает над качеством. Несомненно, смелая вещь! А что касается стихов, то, насколько я могу судить, автор полностью овладел формой!

– Да ничем он не овладел, у нас в Блатвии вообще никто ничем овладеть не может и не сможет никогда, так как все, что у нас пишут, полнейшая бессмыслица, господин доктор, вот так, скажем прямо! Пустое занятие! Подобный нытик и пачкун есть то, что он есть на самом деле: растяпа! Смотрите, Лига единогласно одобряет эту стопроцентную чушь. Какое отношение имеют эти туманные символистские фразы к политике Лиги? Пишет человек плохонькие предисловия в иностранных изданиях, чтобы обеспечить себе карьеру! Вообще говоря, он нигилист. В будущем кабинете Петрас-Додериса господин Патриций Балтик станет послом в Португалии, вот и все! Господин поэт получит заграничную жизнь, вот и все!

Неподалеку, через две три ложи налево, поверх золотого барьера, обитого красным плюшем, Нильс Нильсен заметил белые, совершенно белые, словно запорошенные мелом тонкие паукообразные женские пальцы, они дрожали, нервно поглаживая красный плюш балюстрады. Эти мятущиеся пальцы, этот тонкий изгиб запястья, этот контраст белого напудренного тела с черным шелком великолепного декольтированного платья, этот аквамариновый блеск взгляда, еще во время первого акта отражавшийся в зрачках Нильсена, – все производило теплое магнетическое воздействие на охваченного тревогой человека, которого помимо сумбурных неприятностей угнетало мрачное и тяжелое воспоминание о Карине Михельсон, отчего при одной только мысли о ней его охватывал ужас. Чтобы побороть это моральное смятение, Нильс Нильсен был готов забыть обо всем, ведь именно такое самопроизвольное стремление в чьи бы то ни было объятия в моменты величайшей личной опасности относилось к типичным средствам самосохранения в тех ситуациях, которые любовь, неизвестно почему, так злобно превращает в безумную и адскую мерзость.

Раздался гонг, и свет в зале погас. На сцене городская улица в тени домов, мерцает газовый фонарь, в его зеленоватом свете видно, как падает снег. Под фонарем стоит юноша кукла и произносит длинный монолог о том, как он голодает, а голодает потому, что у него нет Идеалов. Примчался автомобиль и остановился. Салон автомобиля освещен, там сидит великолепная Дама в вечернем туалете. Рядом с этой великолепной Дамой сидит Господин. Это Господин Дьявол, а он принадлежит к тем господам, для которых время не существует. Такой уж он, вроде как вечный. В шубе, в цилиндре. Когда он снял дорогую, на заячьем меху перчатку, в лучах театрального прожектора на мягкой, холеной руке Господина Дьявола ярко, как символ благосостояния, засверкали перстни. Трость с набалдашником из слоновой кости Господин Дьявол держит в руке, в полном блеске своей дьявольской обольстительности он вылезает из роскошного лимузина, которым управляет негр в ливрее. С этого момента и до удара гонга Нильс Нильсен уже не следил за происходящим на сцене, завороженный сверкающим аквамарином глаз незнакомки в третьей ложе слева. «Карина, ведь это могла быть и Карина».

«Сижу в ложе, это Блатвия, кокетничаю с неизвестной женщиной, представление продолжается, все это паранойя, – думает Нильс Нильсен, наблюдая за красивой молодой женщиной в соседней ложе немножко отчужденно и устало, словно во сне, и кажется, будто все вокруг приобретает особую таинственность. – Карина Михельсон меня продала, а эта, судя по всему, заразит, обманет, обворует, опозорит или тоже продаст. А тут эта оперетта на сцене, куклы, которые не куклы, сейчас просто не различишь, кто кукла, а кто дьявол, и почему дьявол – кукла, почему юноша не хочет уехать с дьяволом и этой демонической женщиной в красной вуали? Да это же премьера блатвийской драмы, произведения знаменитого поэта, и все продолжается до бесконечности. Так рождаются новые цивилизации на северо востоке Европы, а в сущности, во всем этом живет одно – блеск магнетизма, блеск скотства, биение сердца, плоть, слепая, теплая, людская плоть».

Между вторым и третьим актом свет не зажигали, а третий акт был несравнимо лучше второго, он шел живо, сценически насыщенно. Сцена изображала большой зал отеля «Золотая корона» в Баден Бадене в тысяча восемьсот шестьдесят четвертом году. Его сиятельство граф Контемонтеконте, претендент на какую то воображаемую кобылянскую корону, господин, которому уже за шестьдесят, в сером камзоле, белых гетрах и с огромной хризантемой в петличке, демонстрируя прирожденную небрежность благородного господина, претендующего на престол, разговаривал с тремя воинственными кобылянскими генералами. На сцене разыгрывался эпизод из кобылянско блатвийской истории, совершенно неизвестный Нильсу Нильсену. Генерал горячо говорил графу Контемонтеконте, непрестанно обращаясь к нему «Сир», о каком-то полковнике Лауреане, загубившем Кобылию и ее монополии: и корицу, и свиней, и табак!

– Народ кобылянский ожидает от вас, Сир, что вы исполните свой долг!

– Да, да, дорогой мой, это все очень хорошо и восхитительно, но, видите ли, я уже стар, на закате своей карьеры, так сказать, да, кроме того, видите ли, я занимаюсь коллекционированием фарфора, пишу трактаты о бабочках, я, так сказать, живу в своем мире, а вы сейчас требуете от меня, чтобы я стал, так сказать, медным всадником.

– Сир, все для Кобылии! Вы для нас равнозначны семи Трафальгарам, Сир!

– Я, естественно, обо всем этом не имею понятия, разве не так? Это первое предварительное условие, не правда ли?

– Само собой разумеется, Сир! Только есть еще одна деталь технического свойства. Нам требуется сто семьдесят тысяч франков…

Именно в этот момент, когда со сцены прозвучали слова «сто семьдесят тысяч франков», из какой то ложи загремел скорострельный пистолет – так-так-так!

Крики. Паника. Беготня в партере по всем направлениям.

– Полиция, на помощь!

Крики из театрального коридора. Эхо выстрелов с улицы: тaк-тaк-так!

– Что? Что случилось?

– Ничего! Кажется, небольшое сведение счетов! Убили Мазуркиниса! Две дамы ранены! Случайно!

– А что со спектаклем?

– Отменяется! Он и так провалился! Да и вообще, в Блатвии такой обычай! Когда стреляют в общественных местах и кто то окажется убитым, представления автоматически прекращаются. Деньги возвращаются. Это стало выгодной блатвийской традицией. Нельзя исключать даже того, что все это организовал сам автор, чтобы пробудить интерес к своей драме! Таланта нет, поэтому занимается политикой. Оппозиционная печать разнесет его в клочки, а Лига будет петь ему панегирики!

1. Цитаты отдельных блатвийских песен из «Blatv;as Kurt;la» выполнены согласно мелодике нашей народной лирики, поскольку до сих пор не нашлось никого среди наших филологов, кто бы смог перевести их с блатвийского оригинала. (Прим. авт.)
2. Освободиться (сербск.).
3. Опанки – национальная сербская обувь из плетеной кожи.
4. Зову живых (лат.) – выражение из эпиграфа стихотворения Фридриха Шиллера «Колокол».
5. «Блатвийские пережитки» (фр.).
6. Вы меня понимаете? (фр.).
7. Дорогая моя Карина! (итал.).
8. Против тиранов (лат.).
9. Слава в вышних Богу (лат.). Один из важнейших гимнов католической мессы. В православии ему соответствует великое славословие.
10. «Комедия начинается…» (лат.).


Рецензии