Реставратор

               
                I


В ту медную осень последних сентябрьских дней, когда печальное солнце неспешно садилась, пароход, открывший список Философских, медленно отходил от Платоновского мола Одесского порта в сторону Константинополя…

Для большинства пассажиров, как и для студента Сергея Стоцкого, пароход отплывал в никуда, казалось, и солнце садилось в никуда, в холодную пучину Чёрного моря, но оно хотя бы знало завтрашний день, отдохнувшее за ночь, оно озарит восторженный небосвод, а Сергей понятия не имел о завтрашнем дне.

А вчерашний, блестел глазами и комом стоял в горле…

Он вспоминал маму, раннее утро, когда она вошла к нему в комнату и дрожащими руками протянула свою белую блузку…

- Надень её сынок, она будет тебе в пору и воротничок совсем, как мужской, надень милый, она согреет тебя и поможет в трудную минуту.

В её глазах было столько любви, нежности и столько тревоги, что я не смог ей отказать и обняв её хрупкие плечи, надел вниз, под серый свитер.

Её руки всегда были нежными, как и голос…

Перед сном, бывало, подойдёт к моей кроватке, присядет, погладит по головке своей тонкой тёплой рукой и неожиданно прочитает новую сказку. Мне было лет пять, я уже понемножку и сам читал, но когда мама приносила мне детские книги в удивительно красивых переплётах и читала вслух… Как я любил те минуты, прижавшись к ней рядышком слушать её голос…

Всё к чему прикасалась моя душа, меня покидало, сперва Летти, мы с ней с детства были обручены, ещё когда в Териоках, держась за руки, бегали меж колосьев, и она наскоро срывала попадающие под руку полевые цветы…

Потом невинно и беззаботно лежала на траве, положив свою голову мне на колени и проворно плела венок, а я гладил её льняные волосы и с необычайной нежностью и обожанием смотрел на её выгоревшие ресницы… Она была очаровательна со своими солнечными конопушками, гостями каждого лета.

Мне было пять, когда в соседнем имении, среди распустившихся ландышей появилась белая кружевная карета и знакомые, жившие неподалёку, приходили к ним с подарками, среди гостей был и я с мамой. Летиссия, сокращенно её называли Летти. В древнеримской мифологии Летиция была богиней праздника и веселья, известной своей веселой и живой натурой. Такой она и была…

Свои первые шаги она сделала в год, крепко держа меня за руку и с тех пор каждое лето мы все больше и больше привязывались друг к другу.

В шесть лет мама привела Летти первый раз в зимнюю сказку на пруд Юсуповского сада. Это было лучшее детское развлечение, наши Новогодние забавы… Там устраивали Рождественские катания на коньках и санках…

В памяти остался ещё один зимний день детства; сверкающее солнце, редкие невесомые снежинки радостно кружились вокруг нас, к тому времени я уже хорошо катался на коньках и, поэтому, мне доверили сделать с маленькой принцессой несколько кругов на санках вокруг пруда… Ей было весело, счастьем лучились её фиалковые глаза и эхо её звонкого смеха, казалось, сохранял невозмутимый пруд.

Большей любви в жизни я не испытывал…

Счастье – это волшебное чувство, говорят оно любит тишину.

Как она могла скрыть чувство радости, которое её переполняло, искренний восторг бытия… она, словно, светилась…

Зависть Богов!

Бог знает откуда пришло это напастье, может из церкви принесло…, в пасхальный день все целуются… Это ведь только в 19-ом веке туберкулёз считалась болезнь совершенно неопасной, благородной, романтической, аристократической...

Словом, лечили её с переменным успехом, тем летом намечалось улучшение, но последняя Петербургская осень была мглистой и зябкой, ей становилось хуже и хуже, кашель возобновился, временами с кровью, а на Покров день её не стало…

Ей было всего шестнадцать лет. Как-то ещё летом она, забежав в наш дачный домик, оставила на стене сочный, пахнущий ромашками венок… Вскоре он высох, потерял сверкание и белизну, но её аромат хранил… С началом осенних холодов мы перебрались в город и я боясь, что венок в дороге осыпется, оставил его до следующего года…

Прошло более семи лет, а она продолжает жить в моей душе, она для меня была больше, чем любовь, она моя религия и навсегда останется святой любовью…

А теперь и мама, светлое, единственное любящее меня существо, так побоялась ареста, что готова была на расставание. Я подрабатывал в книжном издательстве Петербургского философского общества при университете, в котором учился. Там начались обыски, изъятие всех напечатанных научных трудов, работников типографии и меня предупредили о возможном домашнем обыске, посоветовав, на всякий случай на пару лет спрятаться… В то же время был подписан указ о незамедлительной эмиграции. Я не хотел эмигрировать, я прилежно учился и работал в издательстве, оформляя обложки книг, вдыхая в них жизнь и одновременно, через обложку, знакомил читателя с судьбой книги.

Уникальные обложки – это поистине художественные произведения. Мама привила мне к книгам особое эстетическое понимание, что сформировало особое отношение к красоте, и с возрастом, мне самому хотелось не только читать книги, но и создавать уникальные обложки, которые приятно будет держать в руках, рассматривать и понимать, что это важная деталь к содержанию книги…

Особенно запомнилась одна книжка, её обложка была крышкой, совсем, как настоящего сафьянового сундучка с бронзовыми декоративными накладками, с филигранными уголками и гвоздиками с золотыми шляпками. При помощи тончайшей скани, особенно красивым выглядело название той детской книги и завораживающий бронзовый вензель, в его главной завитушке, блестел, как мне тогда казалось, настоящим изумрудом, а в середине сундучка, как и положено в маленьком бронзовом сердечнике, поворачивался крошечный ключик…

И чем окончилась моя мечта…

Университет не закончил, сундучок не открыл, ключик потерял…

И вот так, среди всей своей потерянности, чуть поодаль, стою я на палубе и перебираю всю, не дотянувшуюся до тридцати лет жизнь...

С заходом солнца поднялся ветер, и моя грудь почувствовала заботливое мамино тепло, её блузка, надетая вопреки моей воли, но не споря, защищала меня от ветра…

По обе стороны палубы стояла сгорбленная толпа, молчаливая и потерянная, ушедшая в себя, где всё переломано…

Только одна толстая украинка, словно из другого мира вошедшая, в трехслойных юбках, с рыжей плетёной корзиной, круглой, как её живот, достаточно громко с Одесским акцентом кричала:

- Да шо вы вцепились в эту палубу, у меня тут горячие пирожки с картошкой, давайте налегайте по-свойски, в одно ж направление едем, что не говорите, а сытым-то лучше плыть, чем на пустой желудок. И ты малёк, ну чё грустишь, съешь пирожок, ишь посинел-то как от дум своих, давай не стесняйся...

- А ведь права она,- подумал я…, - пирожок, наверняка, давно остыл, но её сердечное тепло и пирожок согреет, и почему-то вспомнился рассказ Мопассана Пышка...

Что не говорите, а душевный зов как-то приподнял маски скорби и потянулось общее горе на сближение…

Философская группа учёных держалась особняком, но узнав, что я из той пресловутой типографии, меня любезно пригласили на вечерний чай. Душевно поговорили о каждом и упомянули в разговоре о Парижском комитете помощи русским литераторам и учёным, поведали о том, что в Париже есть типография “Земгора” на Boulevard Raspail 216 и посоветовали непременно к ним заглянуть, говоря, что с Божьей помощью может быть удастся устроиться к ним на работу и воплотить мечту детства, став оформителем уникальных обложек…

Приятно было, что они тоже держали путь в Париж, их знакомые уже позаботились и держали для всей группы небольшой флигель на Pass;, в маленьком узком доме, в стиле старой Англии, где, по их мнению, может быть и мне найдётся комната…

Казалось, всё складывалась ладно, только осень, покрытая душевной тоской, всё равно тянула меня домой.

У философов были политические разногласия, объединяющее мнение о несправедливости, а моё неоправданное одиночество и неприкаянность, тоже было несправедливыми, но совершенно другими.

В типографии места мне не нашлось, фантастические обложки книг их не интересовали, самое дорогое, что они могли себе позволить – это кожаный переплёт с золотым тиснением фамилии автора и Monsieur Smirnoff с этой работой справлялся.  Но зато там же на Boulevard Raspail 216, в том же издательском доме я снял вторую, свободную комнату ; la conciergerie. Мадам Вера, первой волны эмиграции, из военной семьи, с 1917-го года живёт в Париже, муж не доехал, раненный скончался по дороге. Образования нет, французский не знает, да и скоро на пенсию, поэтому ни на какую приличную работу претендовать не могла.
 
- Повезло, - сказала она, - что нашла эту  работу с квартирой и опять же повезло, что Вас заприметила, - сконфуженное улыбаясь сказала она.

В эту первую ночь в Париже мне снилась весна, поля, дача и радуга во всё небо…

В типографии “Земгора” печатались проза и стихи писателей Серебряного века: И. А. Бунина, А. И. Куприна, И. С. Шмелева, Д. С. Мережковского, Зинаиды Гиппиус и других, весь свет литературной эмиграции; они писали о душевных ранах людей, выброшенных из своего отечества, отражали горечь русской интеллигенции от потери родины, сердечно при этом прославляя веру в возрождение России и в её прекрасное будущее…

Я не мог быть участником расцвета Парижской литературной жизни. Я не мог быть вхож в дом Мережковских “Зелёная лампа “, где Зинаида Гиппиус цепко изучала талант каждого входящего. Так же и другие литературные салоны для меня были закрыты, хотя я и учился когда-то в университете на филологическом отделении и стихи писал, и был участником студенческих литературных вечеров, но кто я сейчас, жалкий неудачник, трус с не сложившийся судьбой…

Так что и в салон к уникальной Марии Самойловны Цейтлиной, которой И. Бунин посвящал стихи и Зинаида Гиппиус её восхваляла, и эпиграммы Мережковского хранил её альбом, я не мог пойти, в её уютном салоне я тоже буду неугоден… Кто я такой… Свидетель чужого дарования… Посторонний…

Душа маялась, не находя себя в чужой повседневности, в одиночестве среди людей, никчемная пустота.
 
Я обошёл все музеи по несколько раз, но в душе не было поэзии и на красоту полотен смотрел без вдохновения, и хотя вокруг меня все говорили на абсолютно понятном мне языке, который я знал с детства, мне он был чужим, впрочем, как и всё.

Мадам Вера и комната, прилегающая к маленькому лифту…, всё моё достояние…, уж лучше бы арест в родных стенах, ну не растеряли бы, знаю, что уныние грех, а пароход с писателями, философами, учеными, всех их выбросить за борт, как мелкую рыбёшку не грех? 

Так я в своём душевном одиночестве вёл тайные беседы с Богом… О смысле жизни, о странностях в любви и об украденном моём счастье, и надеялся быть услышанным…

Мадам Вера работала без выходных, консьерж доложен был быть, как говорится, всегда на посту, но одна поблажка у неё всё же была; по понедельникам она могла выходить на работу после ланча, это был её блаженный завтрак с деликатесами, хоть по сто граммов, но она попробовала всё. Вот в один из таких понедельников, после воскресных мучительных сновидений, купив тёплых круассанов, напоминающих по форме русские рогалики, я постучался в соседнюю комнату, словно ощущал внутреннюю необходимость рассказать кошмарный сон, мне он казался мистическим, пророческим что ли…

- Я вот простая женщина, из небольшого краснодарского села, не балованная роскошью и книг особо не читала, только что в юности, но глядя на Вас и слушая, и пару раз даже заглядывая в Вашу комнату, не раз отмечала, Вы Серёжа, другой, словно из другого мира, чистенький, как бывают только младенцы. И душа Ваша особой красотой отмечена, вот смотрите, даже комната пустая была, невзрачная, а теперь на светёлку похожа стала, улыбается, а всего ничего, лишь три репродукции украсили стену, да гранёный стакан с цветком... Вам нужно рисовать, лепить, выпиливать, ну что-нибудь делать, где бы руки с душой в согласии жили. На блошином рынке чего только нет, а ваших работ нет, а я чувствую, что у вас получится…

И я уж не знаю, то ли чтобы меня подбодрить, то ли она так мой сон поняла, но только после того ланча жизнь моя изменилась… Нет, сны не перестали сниться и я по-прежнему скучал по дому и по маме, но я перестал слоняться по грязным, узким, мелко булыжным переулкам.


                II


Блошиный рынок – это своего рода открытый музей ненужных вещей, забытых, проданных, преданных, но горячо любимых кем-то прежде, вещей красивых, но сломанных, как наши судьбы. Нас сослали за кордон, их на блошиный рынок. Словом, живые существа в виде секретеров, псише, консолей, изысканных табакерок, вееров и эмалевых рамочек для туалетных столиков.

Некоторые выброшенные талантливые люди не пропали, талант их только возвеличил, так и вещи, изысканные, созданные известным мастером, получают шанс, второе дыхание, как говорится…

Это и имела ввиду мадам Вера, говоря, купите какую-нибудь безделицу, реставрируйте и дайте вещи новую жизнь, вопреки её судьбе… У Вас получится, Вы чувствуете красоту и руки послушны будут… 

В Париже, на Rue Daru стоит один из старейших православных храмов, построенный еще в 19-ом веке в русско-византийском стиле, Собор Александра Невского. Я подошёл к нему, соприкоснулся рукой с его душой и не решаясь войти, мысленно сказал:

-  Это моё второе причастие, я знаю, что невозможно унаследовать вечную жизнь…, может быть, в каком-то смысле, я пришёл за предсмертным напутствием… Может быть моя душа при смерти, эти жгучие, бесконечные сны, непроходящие видения, наполненные эмоциями, высасывают из меня все соки и изнурительны, и желанны, и горьки… 
 

И полусон, и полу грёзы,
Она в воздушном одеянии
Явилась, как живая, Боже,   
Как дышащее изваяние.

Присев на краюшек кровати,
Рукой неоновой прошлась по волосам
И подарив венок из благодати,
Катились слёзы по щекам.

И смех её из радостного детства,
Сухих ромашек аромат,
Все скудное её наследство,
Но как ему несказанно я рад. 


Рядом русский ресторанчик предложил мне пирожок и стопку водки, помогло, я допрежь её не жаловал, но она расслабила и отпустила мои натянутые нервы, и хотелось заглянуть в лицо зимнего бледно-серого утра, в полусонные облака и услышать, где-то вдалеке, песнь чужого дня…

Вот так помирившись с настроением я поехал на блошиный рынок, может случайно брошенные слова мадам Веры зазвучат правдой и я найду там какой-нибудь муаровый веер, со следами имперского бала, а затем брошенного за ненадобностью…

Необъятный рынок переулочек, переходов, кресел со столиками тут же на панелях и рой лавочек и лавчонок, маленьких витрин и красочных плакатов… Сказать, что я растерялся, мало, я через полчаса заблудился и никогда бы не нашёл выход, если бы не старенький господин, он был морщинист, худощав, высок и приветлив, последнее сразу расположило. Он заметил моё смятение и предложил помощь.

- Кирилл Алексеевич, - представился он.

- Сергей, ravi de vous rencontrer, - произнёс я с нескрываемой благодарностью.
 
- У Вас чудный французский, слишком хороший, чтобы быть родным, родной, знаете ли, всегда небрежный.

- Я русский, - не хотелось добавлять слово эмигрант.

- Чудно, я понял, что Вы заблудились в отживших чужих жизнях, но если Вы не торопитесь, то через дорогу моя букинистика, там я могу предложить Вам чашечку Noisette Caf;…
 
В Кирилл Алексеиче был какой-то внутренний духовный аристократизм, умение слушать, не перебивать молчание и интеллигентная любезность. А меня опять покрыла грусть и мгновенная печаль, разлилась по душе вместе с кофе… И с ним, из деликатности, придётся скоро попрощаться.

Кирилл Алексеич, уловив моё душевное одиночество, как-то просто, по-отечески сказал: 

- Вы, верно, давно не говорили с мамой, позвоните ей…

У меня от этой мысли перехватило дыхание, а через мгновение я услышал своё родное имя.
   
- Серёженька, мальчик мой, сыночек, - она скорее всего давно ждала этого звонка, потому что не промедлив и минуты сказала, - не стирай блузку, шёлк расползётся, плечики, плечики порвутся и тебе станет холодно… Я так тебя люблю, ты только береги себя, я хлопочу о твоём возвращении… Родной мой, мальчик мой ты…

Но безжалостно короткие гудки прервали её слёзы…

Через какое-то время Кирилл Алексеевич положил руку мне на плечо и протянул карточку с адресом его букинисткики.

- Серёжа, голубчик, приходите, не стесняйтесь, я и живу тут же за зеркальной ширмой.

И впрямь он был из зазеркалья, другого, неведомого мне мира, его мира, мира книг, покоя, сохранившего моральные устои, не поддающиеся ударам судьбы и с достоинством принятого всё пережитое…

Прощаясь, он обнял меня, поцеловал четыре раза и взял с меня слово о следующем свидании.
 
Тёплое прощание с Кирилл Алексеевичем немного отпустило душевную боль, мамин голос ещё стоял в горле, но непонимание её торопливых слов о блузке, о не стиранных плечиках, мешало удержать его в памяти…

Придя в свою комнатушку, я кинул взгляд на шифоньер, приоткрыл скрипучую дверь и бережно сняв с вешалки мамину блузку, взял её в обе руки вдохнул её дыхание, смешанное уже с моим телом, прижал к лицу и, прижимая, сел на пол, содрогаясь в рыданиях…

Все эти разговоры о плечиках и её страх быть выброшенными, смущали меня и неожиданно вызвали подозрение, но плечики, о которых кричал совсем недавно её умоляющий голос, пришиты были крепко и не думали обрываться.

И блузку не надо было стирать, она была чистая, я её берег, как фотографию, сто раз жалел, что в впопыхах собираясь, главное с собой не взял, мамин кулон с фотографией вместо этой блузки, хотя какой кулон, когда на одного человека, скорее похожего на арестанта, разрешалось взять одно зимнее и одно летнее пальто, один костюм, по две штуки всякого белья, включая и дневное, и ночное. Золотые вещи, драгоценные камни, были к вывозу вообще запрещены, даже нательные крестики снимали с шеи. Так что одна мамина блузка была на мне, вторая лежала в саквояже.
 
Мама продолжала стелить пелёнки в помощь моей жизни… В плечиках маминой блузки мирно спал её сапфировый кулон, окружённый бриллиантовой каймой с одной стороны, а с другой, её миниатюрный портрет, рубиновая диадема от моей прабабушки-фрейлины жены Александра III..., второе плечико хранило изумрудный браслет в виде змеи с рубиновыми глазками…

- Мама, мамочка, - повторял я и слёзы душили меня, — значит ты знала, что мы расстаёмся навсегда, значит, зашивая это всё в последнюю ночь, ты уже со мной попрощалась… Но почему ты не дала меня арестовать… Знала, что всех расстреляют, знала, и, оторвав меня от своего сердца, спасла мне жизнь…

Засунув всё обратно в плечики я пошёл за бутылкой, а через два дня трезвый и промытый поехал с содержимым к Кирилл Алексеичу…

Он был рад увидеть меня и лукаво улыбаясь сказал:

- А у меня дельце к Вам есть, вернее просьба.

Я глазам своим не поверил, когда на развёрнутой салфетке лежала точно такая же книжка, как когда-то была у меня, правда сундучка на обложке не было, временем был потерян.

- Но я бы мог попробовать, восстановить по памяти, - подумал я.
 
- Вы давеча рассказывали о своей детской книге, так вот я три дня искал, все полки проверил, помнил наверняка, что была и нашёл…, она мне очень дорога, попробуйте, пожалуйста, реставрировать обложку, вернуть потерянный сундучок.

- Да я с радостью, постараюсь сделать новую, как родную…

Мне тоже не терпелось ему рассказать, что со мной произошло после нашей встречи…

Когда я закончил, Кирилл Алексеич серьезно сказал:
 
- А теперь шутки в сторону, мы сейчас же едем в банк и открываем сейф, мамины украшения должны лежать в надёжном месте.
 
В приподнятом настроении, заехав в несколько художественно-прикладных магазинов и купив всё необходимое для возрождения сундучка, я даже стеклянный камушек в вензель нашёл, цвета морской волны, напоминающий изумруд, и вернувшись, моя пошарпанная, старая, выкрашенная серой краской комната, на радостях показалась мне наряднее, светлее что ли…

Через несколько недель лакированный сундучок со сверкающим изумрудным вензелем держал путь через весь Париж на блошиный рынок, но нет, не для продажи, а обрадовать Кирилла Алексеича…

Его черепашьи глаза приподняли тяжёлые, складчатые веки и забыв все русские восклицания шептали губы - magnifique, magnifique, formidable…

- Сереженька, - сказал он совсем по отечески, - позвольте Вас обнять, внучка моя погибла, оборванная книжка осталась лежать на площади, и ветер, подхватил сундучок, и, наверное, ей вдогонку к небесам унёс…

И глаза его от воспоминания стекленели. Мне было в пору его обнять, а он меня сердечно благодарил и тепло, как сына, обнимал...

- Прежде говорили, Ваши руки могут чудо сотворить, погиб талант, а у Вас нет, у Вас спал талант и вот он пробудился. Вы прирождённый реставратор изысканных вещиц. Посмотрите, у входа стоит жардиньерка маркетри 18-го века, чудный розовый палисандр, не хотите с ней повозиться, придать, так сказать, своей вилле улыбку у входа... Ах да, Вы же ещё не знаете, что Monsieur Fournier оценил Ваши сокровища в немыслимые миллионы и советует Вам вложить эти ювелирные изделия не в бумаги, а приобрести виллу с землёй в несколько акров, например в тиши Парижа, подальше от шума городского, в Нормандии, скажем, над розовым морем, там берег скалистый, оливы, виноград, сонное утро, но это только на первый взгляд, потом проснётся простор аквамариновый и Вы на краю лазури… Чудное тихое место… Жизнь загадочная, может и мама когда-нибудь приплывет на белом пароходе…

- На белом пароходе, - усмехнулся я, - их скорее в красный перекрасят, если ещё не уничтожили…
 
- Ну…, ну…, не унывайте…, жизнь непредсказуема…, верить надо, а без веры куда…

- У всех нас, чужих и чуждых…, одна дорога, хоть с верой, хоть без неё, без неё ещё и лучше, нет боли разочарования, обманутых надежд…, - подумал я, а вслух сказал, - как-то зацепило меня, дорогой Кирилл Алексеевич Ваше описание Нормандии, может и съезжу на выходных, пройдусь по ветру гор скалистых, но сперва отреставрирую эту дивную жардиньерку и потери-то невелики, прикупить ленточную палисандру, проморить немного, лак древесный и бронзу освежить…, и она будет готова встречать в своём кашпо букет из белых тубероз…


                III


В сером свитере, в котором он пересёк когда-то черту нежеланной оседлости, без иллюзий, так и сегодня, в холодное, хмурое утро, вышел он сутулясь от ветра и вобрав в себя грудь, подумал:

- Tучи низкие косматые, вот тебе и аквамариновое небо…

В рассказах Кирилл Алексеевича о Нормандии слышался сказочный аромат…

Единственное, что совпадало – это скалистый берег, но в силу жёсткого ветра, городок выглядел сердитым, не зовущим никого к себе в компанию. Виллы стояли друг от друга на расстоянии и ни на каких лужайках не играли дети…

Но зайдя в ярко освещённое кафе, неожиданно выкрашенное в розовый цвет, на душе потеплело. А съев горячие яблоки, запечённые с маслом, камамбером, орехами с медом и запив кальвадосом, Сергей согласился, что Нормандия – романтичная провинция и от Парижа недалеко, и, наверное, в ней что-то есть, просто сегодня полотно пастельного неба в своей дымчатой грусти отдыхает. Ведь недаром этот край когда-то приютил Клода Моне, да и можно вспомнить Пруста, и Флобера, манил же их этот край чем-то, а главное, Кирилл Алексеевич худого не посоветует.

Поначалу, потрёпанные временем вещи в руках Сергея преображалась, работал он быстро и ладно, особенно нравилось ему реставрировать изящные пудреницы, флаконы, хранившие запахи прежней роскоши и кружевные веера, всё это нравилось до тех пор, пока израненные, как души вещи, не напоминали ему о своей сломанной жизни….

Кружевной веер, с нежными акварельными пасторалями, размыт дождями… А когда-то этот веер, представлял себе Сергей, уже вошедший в душевный разлад, мог решить судьбу возлюбленного, высказать желание, назначить свидание, тайный язык веера спасал красавиц от строгих правил.

- А какой веер назначил мне тут свидание, в этой комнате, предназначенной для прислуги, - с досадой кричала его душа, то и дело прикладываясь к дешёвому вину…

И возвращалась усталая боль, безвыходность горя, выходила наружу спрятанная печаль и душа требовала, потом горела, потом плакала…
 
А в промежутках, в его руках оживали банкетки, обтянутые бархатом и отороченные по бокам золотым сутажом, вызывая в памяти гусарские мундиры.

Отдыхая от душевных терзаний, Сергей навещал Кирилл Алексеевича...

- Давненько Серёжа Вы к нам не жаловали, что-то Вы исхудали, не хворали часом? - и строго посмотрев на Сергея, покачал головой…, стало быть, догадался, да и вид его выдавал…
 
Пропала тщательность, врождённая тщательность, выправка, как говорят про военных, а поначалу была. И причёсан был, и отглажен, и глаза небесно-голубые, а сейчас белки порозовели, не хотелось ему даже думать так, легче было считать от слёз…

- Жениться Вам надо, да, женится и в конце концов приобрести свои стены, как говорили, свои стены всякого согреют…

Сергей молчал от неловкости и согласия. А потом, на одном дыхании, словно ухватившись за ускользающую жизнь сказал:   

- Поедем же сейчас миленький Кирилл Алексеич в банк и сразу купим ту, что свободно, прямо на краю скалы, можно и без сада, мне же не писать кувшинки...
 
Кирилл Алексеич улыбнулся, обнял его за плечи и сказал:

- И то правда, что время терять…

Выходя, Кирилл Алексеич встретился с дочерью своего старого приятеля.

- Эмма Арамовна, дорогая, как хорошо, что Вы заглянули к нам и ни на минуту позже.

- А я Вам кофе горячий принесла, ламаджо с мясом и женгялов хац с травами и сыром. А Вы куда-то собрались…, я не вовремя?

- Что Вы, дорогая, познакомитесь с Сергеем, этот юноша Богом мне послан, старость мою согреть.

Сергей учтиво поклонился, дождался протянутой пухлой руки с агатовом перстнем и почти дотронулся её губами.

- Нехорошо, нехорошо было скрывать Сергея от меня, - мягко улыбаясь сказала Эмма. Я бы обед для гостя приготовила со всеми национальными вкусностями, - кокетливо добавила она, посмотрев на обоих своими добрыми агатовыми глазами.

Эмме было скорее всего под пятьдесят, мысленно продумал Сергей и, незаметно для себя, начал её разглядывать, она была ухожена, но излишняя полнота забирала лёгкость, прибавляя года. И одежда в чёрных тонах в цвет её бархатных глаз не молодили, но белое жабо с камеей придавало ей особый французский шарм.

- Вам никто не говорил, что Вы совершенно похожи на портрет "Неизвестной" И. Крамского, там правда белое перо и ветка ландышей, но не суть.
 
- Нет, не говорили, но лет десять тому назад, мне самой казалось, что есть сходство, только я не была такой, - смущенно сказала она, опустив всё ещё длинные густые ресницы, тем самым дав понять, что она знакома с неприглядными рассказами о "Незнакомке". 

Румяные лепешки с мясом и с зеленью не заставили присутствующих долго ждать и кофе был выше всякой похвалы. Кирилл Алексеевич, между прочим, рассказал, куда они направлялись час назад, и Эмма деликатно предложила присоединиться, и мужчины охотно согласились, с ней было уютно. Эмма с рождения жила с отцом в Париже, недавно покинув этот мир, он оставил ей неплохое состояние, но оно не спасало её он наступившего одиночества, за долгую жизнь с отцом она привыкла о нём заботиться, а с его уходом забота, в какой-то мере, перешла на Кирилл Алексеевича, многолетнего друга дома…

Вила, стоящая недалеко от отвесной скалы, вид имела унылый, видно было, что дом принадлежал семье бедной, неприхотливой, не заботящейся о красоте и уюте, но располагалась со всех сторон интересно: с севера морем, с юга садом.

- Так что с кувшинками не всё потеряно, - пошутил Кирилл Алексеевич.

Все дружно решили на этом доме остановиться и Эмма неожиданно сказала:

- Господа, доверьтесь мне, я правильно оформлю все бумаги как с банком, так и с продавцом.

- Кто бы сомневался в Вас дорогая Эмма, я и сам хотел Вас просить об этой услуге, Monsieur Fournier ведь друг вашего дома, не так ли?

- Ну, он наш общий друг, но ко мне он нежно расположен с детства…

Несколько месяцев ожидания прошли незаметно, пару раз за это время Сергей уходил в продолжительное уныние, тем самым подтолкнул Кирилл Алексеевича поделиться своим горем с Эммой и обеспокоенная этой новостью, она пообещала приложить все усилия и помочь Сергею, не заметив, как скоро в него влюбилась, влюбилась ни на что не надеясь, всем своим трепетным, одиноким сердцем…
 
Она за три месяца сделала невозможное, вложив при этом немалое состояние…

Уму непостижимо, что может совершить влюбленная женщина…

Месяца через три Эмма пригласила Кирилл Алексеевича вмесите с Сергеем на прогулку в Нормандию, где заранее был заказан столик в небольшом ресторанчике, в стиле неоготического замка, увитого плющом. Ею было тщательно продумано меню, состоящее из морепродуктов, предварительно просоленной баранины и бретонского лобстера. На горячее были поданы тушёные кусочки птицы в сидре с добавлением овощей и специй, с обжаренными яблоками, в запечённом виде камбала и палтус; для желающих были предложены устрицы и мидии с традиционно сухим вином.

Когда компания была уже весела и расслаблена, к завершению ужина, шеф повар предложил Нормандское суфле: к печенью, пропитанному кальвадосом, с добавлением мелко порезанных яблок, и заключительным аккордом, в широких снифферах, был подан янтарный кальвадос.

Казалось, все трое были счастливы обнимаясь и целуясь, благодарили друг друга.

Сгустились сумерки, фиолетом накрыло облака и тут Эмма, широко улыбаясь сказала:
 
- Вечер продолжается, господа…
 
И пройдя минут десять, на пригорке вспыхнули люстры двухэтажной белоснежной вилы, с алебастровыми колонами, в стиле русского ампира, в убранстве изысканной усадебной мебели Павловской эпохи: диван в полосатом атласе, пару кресел к нему, овальный стол и секретер, всё строгое, без бронзы. Белые маркизы, люстра с хрустальной корзиной и несколько акварелей в тонких бронзовых рамах.

Царское село, ротонда под оливковой крышей и пруд осенний, лебединый, всё это было подарено Сергею и лишь малая толика в этой безусловной роскоши, была его вложением.

- Серёженька, - первый раз назвав его так нежно, она сказала, - я очень надеюсь, что здесь ты не будешь чувствовать себя чужим и одиноким  и обняла его мягко, по женски…

Он ответил ей долгим поцелуем…

- Уму непостижимо, - повторил мои мысли Кирилл Алексеевич, - никогда нам не понять женщин, - шептал он сам себе…

Эта ночь прошла в слезах и объяснениях…

Недели на две его хватило, а потом, за обедом, выпив совсем немного, его понесло, нет негромко, не грубо по мужицки, а по детски, он положил голову ей на колени и вспоминал Летти, как далёкую мелодию, где слов уже не разобрать, а вот то, что она так лежала, как он сейчас, помнил, и как был влюблён помнил, и что сейчас нет, знает, и от этого совестно. И от этого и грустно, и неловко, и горько, и пить хочется, а забыться не получается… Так и живут в этом псевдорусском доме, а вокруг скалы скалятся, надо мной потешаются. Сердце простило, но сердце застыло, как написано в одном из стихотворений Бальмонта… Да и душа вроде простила, простила, но застыла, как застывшая эмоция…


Вы появилась в эру моего падения,
Ни раньше и ни часом позже,
Из поднебесья послано спасение,
Но с Вами жизнь не стала мне дороже…

Вы были нежною по-матерински,
Но без поэзии я не могу дышать,
Мы не были по духу близки
И по родству, Вы всё-таки не мать.

Созвучие сердец неуловимы,
Любовь, как бездна, боль и край,
Мгновения далёкие любимы,
Я к ей хочу в небесный Рай.

Я пропивал рассветы и закаты,
Слезами пьяными кого-то обнимал,
Ушли под воду белые фрегаты,
Я от своей души устал…


Пьяным, он всегда вспоминал чувство восторга, которое вызывало у него милое лицо матери, это чувство не было забыто, не забыта и её маленькая родинка слева над верхней губой. Молодая, улыбчивая, она стояла у него перед глазами. Он помнил платье из бархата тёмно-синего, дополненного белым пикейным воротником, где вместо пуговки, всё тот же синий сапфировый кулон держал его, как брошь…


Мучительные сны и совесть в угрызенье,
Все юные мечты отрава унесла,
Я не достоин сожаленья,
Напрасною была твоя хвала.

И нет мне в жизни оправданий,
Не в силах жить я без любви,
Я от себя устал, и от страданий, 
От неба чуждого, что смотрит визави.


 
Отпевали его, как положено, гроб, обшитый белым атласом, казался нарядным и Сергей, видать, отмучился, впервые спал без кошмарных сновидений. Кроме Кирилл Алексеича, постаревшего и осунувшегося, возле гроба никого не было. Эмма, пожелтевшая от горя, скорбно держала его под руку, скорее поддерживала, видя его трясущиеся ноги.

Серёжа был их общей привязанностью, оба, казалось, относились к нему, как к сыну. Никто не знал, насколько она любила его, этого беззащитного юношу с вольнодумной душой, слабого, одинокого романтика, героя другого времени. Он понимал её грустную, женскую душу и старался быть другом, насколько мог. Ей, не знавшей никогда признательных чувств и этого было достаточно, даже такая жизнь была слаще одиночества, но и эту Бог у неё забрал…

- Идите Кирилл Алексеевич, я сейчас, через минуту к Вам подойду…

Неслышными шагами, подойдя вплотную к Сергею, она подложила под его неподвижную руку мамин сапфировый кулон с потайной фотографией и тихо прошептала:
 
- Теперь вы не расстанетесь…, - и вышла из часовни...


P.S. Она давно выкупила у банка его сапфировый кулон за неслыханную сумму.


Наташа Петербужская.  @2026. Все права защищены.
Опубликовано в 2026 году в Сан Диего, Калифорния, США.


Рецензии