Василиса И Гераклид
— Гераклид, — сказала она, не открывая глаз. — Ты в своём уме?
— Это исследование, — невозмутимо ответил Гераклид, стоя перед зеркалом в своей обычной одежде: футболка, джинсы. Поверх всего этого красовался Василисин лифчик, застёгнутый кое-как. Худощавый, бородатый, с вечно недовольным выражением лица. — Я изучаю, зачем люди тратят деньги на эти пыточные приспособления. Вывод: ритуальное самобичевание. Достоевский одобрил бы.
— Сними. И никогда больше не трогай мои вещи.
— А что, мне идёт? — он кокетливо повёл бородкой. — Фиолетовый — мой цвет. И кроме т6о, должен же я каким-то образом понять, что движет твоими чувствами и мыслями.
Василиса села. Зеркало отразило обычное: бледное лицо, под глазами — генеральная карта боёв, которые она проиграла. Но теперь на этом лице застыло выражение, которое Гераклид называл «решимостью уставшего человека».
— Ты читал мои ночные записи? — спросила она.
— «Цифровая пустыня», — продекламировал домовой, наконец снимая лифчик и забрасывая его в угол. — «Люди продали души за лайки». Василиса, какая пустыня? В пустыне хотя бы верблюды есть. А у нас — только ты и я. И сыр, который пора выбросить ещё в прошлом году. Там уже плесень — целая экосистема. Учёные приедут, назовут новую форму жизни в твою честь. Василисобактерия.
— Ты преувеличиваешь.
— Я боюсь заходить в холодильник. Я, домовой со ста тридцатью семью годами стажа, боюсь! Это не экзистенциальный кризис, Василиса. Это продуктовый.
Она встала, привела себя в порядок и приготовила кофе. Гераклид устроился на спинке стула и принялся раскачиваться. Стул — угрожающе заскрипел.
— Слезь, ты упадёшь.
— А ты купи нормальную мебель, не из «Икеи». Ты же писательница. Философская, интроспективная. Гонорары должны быть космические.
— Гонораров нет, — мрачно сказала Василиса. — Потому что мою прозу никто не читает.
— Почему?
— Потому что она слишком глубокая. Для масс.
— Или потому что ты полгода пишешь один роман, а на первой странице у тебя «было темно и грустно», — предположил Гераклид. — Но давай, вини массу. Масса привыкла.
Василиса сделала глоток, привычно обожгла горло.
За окном, назло календарю, валил невесть откуда взявшийся снег. Запоздалые февральские ветра будто бы навёрстывали упущенное и крутили вихри из снега, перемешивая мелкую позёмку с крупными хлопьями, . Город, ничего не понимая, просыпался в этой белой апрельской нелепости и, позёвывая от утреннего недосыпа, начинал подавать первые признаки жизни. Кто-то сигналил. Кто-то орал «люблю-люблю-люблю» в телефон. Кто-то нёс огромный букет, и шары, привязанные к нему, трепыхались, как испуганные медузы.
— Смотри, — сказала Василиса. — Шары. Как чьи-то несбывшиеся мечты.
— А вон тот, красный, — ткнул пальцем Гераклид, — как твоя надежда на аванс. Такой же надутый и скоро лопнет.
— Гераклид!
— Что? Я поддерживаю как могу.
Василиса села за ноутбук. Пальцы зависли над клавишами. Она посмотрела на улицу ещё раз. Люди шли, уткнувшись в телефоны, — «безликие, похожие на зомби, только кофе в руках вместо мозгов». Снег таял на их куртках, но никто не поднимал головы.
Один писатель, её идеал, сказал: «Город — это музей, где люди притворяются экспонатами».
Имя она старалась не произносить вслух, пэпотому что Гераклид всё равно скажет: «А, этот? Он тоже не выносил мусор, когда сочиняет? И ещё неизвестно, сам ли он это всё пишет, или это плод воображения его «литературных негров». Во всяком случае, без ИИ тут точно не обошлось. »
Но сейчас, глядя на снег, Василиса вдруг отчётливо представила ЕГО. Строгого, но справедливого, как король. Бледное лицо, на котором застыло выражение холодной, исчерпывающей усталости. Редко улыбался. Отдых для него наступал, когдащ замолкали вокруг. Всё в его мире было расписано по часам и уже объяснено. Его идеалы: простота без наивности, чудо без декорации, простая доброта. Жизнь начинается с благодарности. Он не пытался спасать — так думала Василиса раньше.
Перебирая в памяти его малочисленные сообщения, без какого-то намёка на его внимание к её персоне и простого человеческого «ты сегодня ела?» и «выключи телефон, ляг спать», она давно уже поняла: он никогда бы не смог полюбить её, даже на расстоянии, виртуально. А ей так бы этого хотелось! Она представляла себе, как он пытался бы спасать. Не героически, не громко — скорее, как человек, который сам тонет, протягивает руку другому тонущему. «Жить честно — значит не лгать, и потому проигрывать тем, кто лжёт», — писал он в своих эссе. И она старалась запоминать каждое его слово. Его честность, казалось, была не добродетелью, а инстинктом, мешавшим ему так же, как астма или бессонница. Но ради этого он делал усилие над собой, земным, и устремлялся к к утопическому возвышенному. Он никогда не звонил. Не спрашивал. Не молчал в трубку, когда она плакала, не находил для неё утешающих слов. Но она любила это молчание — в нём было больше смысла, чем в словах.
Василиса знала это потому, что сама была такой же. Может быть, поэтому она и выбрала его своим идеалом. Он чувствовал мир слишком остро, замечал ложь даже в улыбках. Люди от этого уставали. Он — тоже. Жил не в теле, а в прозрачной оболочке из мыслей. И где-то там, среди залежей обид, несказанных слов и недописанных писем, тлел крошечный уголёк надежды, который не угасал, даже когда всё остальное вымерло.
— Ты чего застыла? — спросил Гераклид с колонки. — Вдохновение нашла или просто сыр вспомнила?
— Вспомнила одного человека, — тихо сказала Василиса. — Он… он любил меня. По-своему.
— И что, спас?
— Даже не пытался.
— Ну, — домовой задумчиво почесал бороду, — это сплошная видимость, иллюзия, как модно говорить теперь.. А в «писательской кухне» иллюзии — как утончённое изысканное блюдо, приготовить которое не каждому под силу, но отведать которое готов любой присутствующий там. Ты его, кстати, до сих пор любишь этого шеф-повара?
Василиса промолчала. Но Гераклид и так всё понял.
— Ладно, — сказал он. — Сменим пластинку.— Теперь у нас пластинка «Апрельский снег и бытовая плесень». Хит сезона.
Василиса засмеялась, но в этот раз — почти искренне.
Она закрыла ноутбук.
— Всё. Не пишу сегодня. У меня творческий ступор.
— У тебя бытовой ступор, — поправил Гераклид. — Вынеси мусор, и ступор пройдёт.
Она всё-таки вынесла мусор.
Это было унизительно, быстро и совершенно не эпично. Никакой философской глубины. Просто пакет, мусоропровод и соседка, которая посмотрела на неё так, будто Василиса только что сбежала из психушки — в пижаме и с кошачьими тапками.
— Доброе утро, — сказала соседка.
— Оно не доброе, — ответила Василиса. — Мир лжив, ослепительно снежен и сомнительно нежен.
Соседка ускорила шаг.
Вернувшись, Василиса застала Героклида на кухне. Он поставил для неё чистую тарелку (откуда она взялась, если посуда не мыта?!) и ел её сыр. Тот самый, трёхнедельной выдержки.
— Это сыр с историей, — сказал Гераклид, жуя. — Ты не представляешь, что он пережил.
— Ты ешь мою еду.
— А ты ешь моё терпение. Считай, обменялись.
Она села напротив. Взяла телефон. Открыла интернет.
— Гераклид, — сказала она через минуту. — Посмотри. Одна женщина написала в соцсетях: «сегодня я помирилась с мамой». И ей поставили три тысячи лайков. А я пишу про экзистенциальную пустоту, и мне ставят три лайка. Один из них — ты.
— Я не ставлю лайки, — сказал Гераклид. — Это оскорбляет моё достоинство. Я просто сижу рядом и вздыхаю. Это и есть лайк по-домовому.
Василиса усмехнулась.
Вечером она снова села за ноутбук. Гераклид устроился на колонке — оттуда видно экран и можно комментировать, не напрягая шею. За окном снег всё ещё падал, но был уже мельче, будто иссяк и высыпал последнее.
Василиса напечатала:
«Мой конёк — философская, интроспективная проза с ярко выраженными чертами экзистенциализма, лиризма и самоанализа. Это стиль одинокого наблюдателя, который смотрит на мир через призму острого, почти болезненного восприятия. Но я не одинока. У меня есть домовой Гераклид, который ест мой сыр, примеряет моё бельё и считает, что экзистенциализм — это оправдание для немытой посуды. И знаете что? Может быть, он прав. Может быть, всё это — про то, что жизнь начинается с благодарности. За кофе, который не кончается. За окно, за которым валит апрельский снег. И за того, кто сидит на колонке и ворчит. Потому что даже в цифровой пустыне можно найти оазис. Даже если этот оазис — бородатый, в футболке и джинсах, и никогда не моет за собой кружку».
— Ну как? — спросила она.
— Ужасно, — сказал Гераклид. — Но лучше, чем вчера. И про сыр не убирай. Пусть знают.
Василиса сохранила файл. Выключила ноутбук. За окном медленно умирал апрельский день, снег превращался в слякоть. Никакой особенной нежности. Обычная ложь — бытовая, мелкая, с которой можно жить.
— Гераклид, — сказала она. — Спасибо, что ты есть.
— Не благодари. Лучше завтра купи нормальный сыр. И лифчик убери с глаз моих. Это не экзистенциализм. Это бардак.
Она легла, глядя в потолок. Внутри, под рёбрами, где-то в области сердца тлел и согревал её крошечный уголёк чьей-то незримой заботы. Маленький. Упрямый. Смешной.
Сверху, с люстры, донёсся тихий голос:
— Василиса.
— М?
— Ты молодец. Правда.
— Это ты сейчас вслух сказал?
— Нет, — ответил Гераклид. — Тебе показалось.
Она улыбнулась. По-настоящему.
И заснула.
А домовой остался на люстре — смотреть на спящую писательницу, укрытую пледом, с телефоном в обнимку и с открытым ноутбуком на столе.
— Пиши, — прошептал он. — Я тут. Рядом с тобой. И ты тоже мне нужна.
И тишина стала чуточку теплее.
А через минуту из темноты донеслось еле слышное ворчание:
— И сыр завтра купи. Обычный. Не философский. А то я твою «экзистенциальную плесень» жевать больше не могу.
Василиса, уже засыпая, улыбнулась в подушку.
— Договорились, Гера.
— Вот и славно. А то я уж думал, тебя и на сыр уже не хватит.
И больше ничего не было слышно, кроме тихого сопения и где-то далеко — за окном, сквозь апрельский снег, — шум последнего трамвая.
Свидетельство о публикации №226042000166