Отец и сын
Он вспомнил свой прошлый приезд. Полгода назад. Тогда отец ещё вставал с кровати. Смотрел на него, Алексея, с таким выражением, будто видел насквозь всего его. И сказал: «Ты приехал совесть пощекотать? Ну, пощекочи. Только она у тебя уже затвердела, как прошлогодняя хлебная корка».
Алексей, тяжело вздохнув, вышел из машины и, поправляя на шее галстук, вошёл в здание. В вестибюле пахло хлоркой. Сестра-хозяйка Зинаида, груздная женщина с вечно влажным лбом, кивнула ему:
— Приехали, батюшка? А Григорьич-то ваш совсем плох стал. Третью неделю не выходит из комнаты. Всё в окно смотрит.
— Я привёз лекарства, — сухо сказал Алексей.
— Лекарства-то у всех есть. А вот сын — не у всех.
Он поднялся на второй этаж. Коридор был длинный, с казёнными половиками и запахом несвежего белья. Из-за некоторых дверей доносились голоса — кто-то пел, кто-то ругался с невидимым собеседником. Алексей постучал в комнату № 17.
— Войдите, — донеслось глухо.
Отец сидел в кресле-каталке, накрытый байковым одеялом. Сухой, маленький, похожий на корень старого дерева, который забыли в поле. Григорий Иванович, бывший комбайнёр, бывший бригадир, бывший отец. Ему было восемьдесят два года. Глаза синие, выцветшие — смотрели куда-то мимо Алексея, в окно. А за окном расстилалось поле. То самое поле, которое пахали, засевали, а теперь оно стоит брошенное, никому не нужное.
— Здравствуй, отец.
Григорий Иванович медленно повернул голову. Посмотрел. И вдруг усмехнулся — той самой усмешкой, от которой у Алексея всегда холодело под ложечкой.
— А-а, директор. Прибыл ревизовать. Ну, садись, раз приехал.
Алексей положил на тумбочку пакет, придвинул табуретку и сел напротив отца.
— Я привёз тебе… — начал было он.
— Знаю. Лекарства, конфеты. И, наверно, носки. Ты всегда привозишь носки. Думаешь, у меня ноги мёрзнут.
— Отец, у тебя диабет, ноги должны быть в тепле.
— У меня душа мёрзнет, сынок. А ты носки привозишь.
В воздухе повисла пауза. Было слышно, как тикают часы. Большие, настенные, с кукушкой. Алексей помнил эти часы с детства — они висели в доме, в деревне, над комодом. После смерти матери отец забрал их с собой сюда.
— Как ты, отец? — спросил Алексей, понимая, что вопрос глупый.
— А как я могу быть? — Григорий Иванович кивнул в сторону окна. — Видишь за окном поле? Там сейчас, поди, мыши одни. А раньше… раньше в эту пору трактора уже гудели. Мы сеяли, как только земля прогреется. Я на своём тракторе «Беларус» землю пахал с утра до вечера, а ты рядом сидел, в кабине. Помнишь?
— Помню, — тихо сказал Алексей.
Но отец, его будто не услышал — задумчиво глядел в окно. Или может быть услышал
что-то другое.
Алексей хотел заговорить о деле — о том, что привёз документы на дом, которые отец так и не подписал, — но Григорий Иванович вдруг ожил. Глаза его прояснились, голос окреп.
— Сынок, а помнишь, как ты тонул?
— В каком смысле? — опешил Алексей.
— А в прямом. Тебе семь лет было. У нас пруд был в логу. Ты по льду пошёл, а лёд-то тонкий был. Я бежал, сапоги скинул. Прыгнул, вода холодная — аж сердце захолонуло. Вытащил тебя. Ты не дышал. Я тогда сильно напугался, положил тебя вот так — на колено, и по спине давай стучать…
Откачал. А потом обнял тебя и заревел. Впервые в жизни ревел. А ты прижался ко мне и спрашиваешь: «Пап, а ты чего плачешь? Разве мужчины плачут?»
Алексей молчал. Он не помнил этого. Совсем.
— А помнишь, как мы с тобой телевизор смотрели? «Семнадцать мгновений весны». Ты всё хотел, быть похожим на Штирлица. Я тебе тогда сказал: «Будь лучше, как наш бригадир Василий Кузьмич. Тот тоже, как Штирлиц, умеет молчать, когда надо. И хлеб растит». А ты обиделся на мои слова, ушёл в сарай. И там… чем ты там занимался?
— Я конструировал модель самолёта, — неожиданно для себя сказал Алексей. — Из фанеры. Когда ты пришёл, то помог мне крылья вырезать.
— Помог? — Григорий Иванович нахмурился. — Нет, сынок. Ты сам. Я только лобзик подержал. Ты сам всё сделал. Я гордился тогда тобой. Думал: вот растёт будущий инженер. А вырос…
Он не договорил. Но Алексей знал, что отец хотел сказать. «А вырос чинуша. Бумажный человек».
— Третью историю хочешь услышать? — вдруг спросил отец.
— Какую?
— Как ты мать хоронил.
Алексей вздрогнул.
— Ты приехал на похороны на белой машине. Точно такой же, как сейчас. В чёрном костюме. В галстуке. Подошёл к гробу, постоял минут десять, а потом сказал: «Мне надо срочно ехать на совещание». И уехал. Даже до кладбища не проводил. Я сам могилу закапывал, да люди добрые помогли. А земля тогда была мёрзлая, февраль месяц всё-таки стоял на улице.
— Отец…
— Что «отец»? Правду говорю. Ты не простился с мамкой, не плакал. Сел в машину и уехал. А мать твоя, Настя, царствие ей небесное, она до последнего вздоха твою фотографию держала в руках. Ту, где ты в школе на линейке.
Алексей закрыл лицо руками.
— Зачем ты приехал, Лёша? — спросил Григорий Иванович уже тише, почти ласково. — Совесть мучит? Или опять бумаги подписать?
— Бумаги, — признался Алексей. — Ты не подписал доверенность на дом. А его надо продавать. Деньги пойдут на твоё лечение.
— Лечение, — отец горько усмехнулся. — Какое лечение? Меня уже не вылечить. А дом продавать рано. Мама хотела, чтобы в нём внуки жили.
— Отец, Виктору не нужен дом.
— Витьки? — Григорий Иванович оживился. — Как он?
— В Питере он, отец, учится. Почти не звонит.
— Вот видишь, — отец прищурился. — Круг замкнулся. Ты от меня бегал, он от тебя бегает. А знаешь почему?
Алексей молчал.
— Потому что ты не научил его главному. Ты научил его ходить в галстуке, говорить по телефону важным голосом. Но ты не научил его прощаться. Не научил прощать. Не научил… любить поле. Не научил замечать оттепель. Потому что сам не умеешь. Отцы и дети — это не кровь, Лёша. Это умение передать то, что нельзя купить. А ты ничего не передал. Ни мне, ни ему.
— При чём здесь поле? — глухо спросил Алексей.
— А при том, что поле — оно честное. Оно не врёт. Если ты его не полил — хлеба не будет. Если ты его бросил — оно зарастёт чертополохом. С детьми так же. Ты бросил меня — я зарос чертополохом обид. Ты бросил Витьку — он зарос колючками. И теперь ты стоишь тут, такой гладкий, при галстуке, а внутри тебя пустыня. Мёрзлая пустыня.
Алексей хотел возразить. Сказать, что он не бросал никого. Что он приезжал. Что он помогал деньгами. Но слова застревали в горле.
— А помнишь, — снова начал отец, и голос его вдруг стал молодым, почти весёлым, — как ты в город уезжал учиться? Я провожал тебя до автобуса. Ты обернулся, помахал. Я крикнул: «Пиши, сынок!» И ты писал. Сначала часто. Потом реже. Потом — раз в полгода. А потом — перестал. А я всё ждал. Ждал год, два, пять. А потом понял: нет у меня сына. Есть чужой дядя в городе, который иногда переводит деньги.
— Отец, прекрати! — Алексей встал. — Я не для того приехал, чтобы слушать это!
— А для чего? — тихо спросил Григорий Иванович. — Для того, чтобы оправдаться? Так оправдывайся. Я слушаю.
Алексей сел обратно. Посмотрел в глаза отцу и увидел в них не обиду, не злость, а что-то другое. Тоску. Огромную, как это поле за окном. И страх. Страх, что он, Алексей, уедет — и отец останется один. Навсегда.
— Я боюсь, — тихо сказал Алексей.
— Чего? — удивился Григорий Иванович.
— Что ты умрёшь. И я не успею…, не успею что-то сказать.
— Так скажи сейчас.
Алексей молчал минуту, другую. Потом сказал:
— Прости.
— За что?
— За всё.
Григорий Иванович долго смотрел на него. Потом медленно, с трудом протянул свою сухую, трясущуюся руку. Взял Алексея за руку.
— Сынок… я уже давно простил. Ты сам себя не можешь простить. И это — твоя беда.
Алексей остался ночевать. Спал на раскладушке рядом с отцовской кроватью. Сквозь дремоту слышал, как отец ворочается, как кукушка на часах отсчитывает часы. Под утро ему приснился сон.
Будто они с отцом стоят на краю поля. Поле чёрное, мокрое, только что оттаявшее. По нему бегут ручьи. Отец протягивает ему горсть зерна.
— Сей, — говорит.
— А как? — спрашивает Алексей. — Земля ещё холодная.
— А ты сей. Она примет. Она всегда принимает, если делаешь от души.
Алексей начинает сеять. Зерно падает в чёрную землю. И вдруг земля начинает светиться. Из каждой борозды прорастает колос. Золотой, тяжёлый.
Он просыпается в слезах. Впервые за много лет. Отец спит, лицом к стене. Дышит ровно. За окном уже светает.
Утром Алексею надо было уезжать. Григорий Иванович не уговаривал его ещё побыть. Только сказал:
— Приезжай, когда сможешь. Не ради меня. Ради себя.
Алексей кивнул. Постоял у порога. Потом вернулся, обнял отца — впервые за двадцать лет. Григорий Иванович вздрогнул, потом обнял в ответ. Крепко. По-настоящему.
— Витьке передай привет, — сказал он. — И скажи ему… скажи, что дед его любит. Пусть приедет хоть раз, пока я жив.
— Передам, — сказал Алексей и вышел.
Сел в белую «Волгу». Посмотрел на окно второго этажа. За стеклом маячила тень. Отец смотрел вслед.
Алексей завёл мотор, но не поехал. Минуту, другую сидел, сжимая руль. По стеклу машины стекали капли талого снега. Он выключил зажигание, достал телефон, набрал номер.
— Витька, — сказал он в трубку. — Привет. Это отец. Как ты?.. Слушай, ты можешь приехать на выходные? Дедушка плох. И я… я хочу, чтобы мы вместе к нему съездили.
В трубке было долгое молчание. Потом сын ответил коротко. Одно слово.
— Приеду.
Алексей поднял голову к небу. Над полем кружил ястреб. Чёрные полосы оттаявшей земли тянулись до горизонта. С крыши дома престарелых срывались последние сосульки и разбивались о ступеньки.
Он нажал на газ. Машина покатила к выезду. Но теперь он знал, что вернётся. Не через полгода. Скоро.
Свидетельство о публикации №226042201232