Глава 56. Интеллигенция и революция

В январе 1918 года Блок написал статью «Интеллигенция и Революция», и опубликовал ее в новоэсеровской газете "Знамя труда". Эта статья наделала много шума. Блок  писал:  «Дело художника — видеть то, что задумано, слушать ту музыку, которой гремит разорванный ветром воздух». Он призывал интеллигенцию не бояться стихийного бунта, а осознать его историческую правоту. Блок строит текст как полемику с той частью интеллигенции, которая не приняла революцию. Он обращается к коллегам по перу с призывом преодолеть страх перед народной стихией, перестать кричать «Россия гибнет», «России больше нет», понять её справедливость и встать на сторону перемен.

Он объяснял разрушительные крайности революции как неизбежное возмездие старому миру за столетия обмана, унижений и несправедливости. Он пишет: «Почему дырявят древний собор? Потому что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и водкой торговал. Почему грабят в любезных сердцу барских усадьбах? Потому что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа. Почему валят столетние парки? Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть; тыкали в нос нищему — мошной, а дураку — образованностью».

Ключевой образ статьи — «музыка революции». Блок призывает интеллигенцию не судить, а слушать великую «музыку» исторического потока, который несёт обновление. Он утверждает, что, даже если революция «легко калечит в своём водовороте достойного», это «частности», не меняющие общего великого направления. Её лозунг — «Мир и братство народов». Блок придерживался убеждения, что стране «суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и — по-новому — великой». Предчувствия неизбежного крушения русского мира мучили поэта многие годы, «года глухие», легшие на плечи «как долгая, бессонная, наполненная призраками ночь». Он чувственно воспринимал происходившее, и его одолевали «тоска, ужас, покаяние, надежда».

Надо сказать, что Блок не открыл Америку, он воспринимал старую власть так, как к ней относилась подавляющая часть «образованного общества», еще в XIX веке. Тогда либеральная интеллигенция уверовала раз и навсегда, что государственная система архаична, реакционна, антинародна и с ней, с этой «темной силой», нельзя иметь ничего общего. Подобный интеллигентский «кодекс чести» надлежало неукоснительно исполнять, а отступнику грозили отлучение и поношение. Превозносились и воспевались различные борцы с «тиранией» и даже те, кто запятнал свои руки кровавыми преступлениями. Такой опьяняющий взгляд на "свободу" и "тиранию" самодержавия действительно властвовал в русских интеллигентских головах долгое время, но разгон Учредительного собрания большевиками очень многих отрезвил. Они поняли, что долгое время пилили сук, на котором сидели.

Многие коллеги по перу (например, З.Н. Гиппиус, Андрей Белый, Сергей Соловьёв) резко осудили эту статью. Они обвиняли Блока в том, что он «изменяет себе», что его талант не должен служить политике, что он оправдывает насилие.
Часть современников увидела в позиции Блока не столько поддержку революции, сколько оправдание конкретных кровавых и разрушительных сторон.

Блок записывает в своем Дневнике 6 января 1918 г.:
"Впечатление от моей статьи («Интеллигенция и революция»): Мережковские прозрачно намекают на будущий бойкот… Сологуб (!) упоминал в своей речи, что А. А. Блок, «которого мы любили», печатает свой фельетон против попов в тот день, когда громят Александро-Невскую лавру (!).

Блок воспринял события Октября восторженно, увидев в них стихийный, но неизбежный и даже желанный перелом в судьбе России. Он видел в Октябре продолжение Февраля, считал, что Февральская революция была интеллигентской, а Октябрьская — подлинно народной, «почти космической». Он ощущал в событиях 1917 года мощный стихийный порыв, «мировой пожар», способный смести старый мир. Мятежному, в душе, Блоку это импонировало. Блок верил, что народ, поднявшись, способен на справедливое переустройство жизни, на создание новой, более гармоничной культуры. Он поддерживал этот народный порыв и противопоставлял его инертности и консерватизму части интеллигенции.

Надо понимать, что Александр Блок, который родился в конце XIX века, в 1880 году, рос и формировался в либеральной среде, в той атмосфере, где неприятие и даже ненависть к официальным властям стали непререкаемой нормой.

А в XX веке уже не считалось зазорным не только молча злорадствовать, но чуть ли не открыто рукоплескать по поводу убийства должностных лиц. Русская интеллигенция сделала свой выбор. В угоду политическим представлениям можно было переступать через человеческий закон, данный людям свыше. Конечно, Блок, как человек сугубо непартийный, удаленный от повседневных общественных страстей, публично не умилялся деяниям «бесстрашных рыцарей революции» в бурные 1905–1907 годы, когда страну охватила волна радикального насилия и от рук бомбистов погибли тысячи людей.

В своем дневнике известный петербургский журналист и издатель влиятельной консервативной газеты «Новое время» Алексей Сергеевич Суворин описал примечательный разговор с Ф.М. Достоевским, относящийся к началу 1880 года. Дело происходило в Петербурге в день покушения народовольца И.О. Млодецкого на «первого сановника Империи» графа М.Т. Лорис-Меликова. Маститый журналист и известнейший писатель беседовали о терроре и отвечали на вопрос: оповестили бы они власть, если бы вдруг узнали о готовящемся взрыве главной царской резиденции — Зимнего дворца? И оба ответили «нет». Поясняя свою позицию, Федор Михайлович с грустью заметил: «Мне бы либералы не простили. Они измучили бы меня, довели бы до отчаяния. Разве это нормально?» Уже почти на краю могилы маститый писатель опасался террора либерального общественного мнения, отравившего жизнь многим людям в России, не желавшим играть по правилам «прогрессивной общественности».

И все же Александр Блок уже тогда приветствовал «ветер свободы» и участвовал в антиправительственных демонстрациях под красным флагом. В то же время все «эксцессы революции» проходили мимо его сознания, они его совсем не волновали. А вот «реакция», все то, что исходило от власти, все, что предпринималось для подавления кровавой оргии, возмущало, угнетало. Зрелище «столыпинской веревки», которой этот «последний дворянин» скрутил революцию, было невыносимым для Блока-интеллигента.

Поэт безоговорочно принял Октябрьскую революцию, радовался ей, понимая, что бороться с ней бессмысленно и неумно. Вопреки большинству интеллигенции, он радостно воспринял и приход к власти большевиков. В те дни, по словам очевидца, «он ходил молодой, веселый, бодрый, с сияющими глазами — и прислушивался к той “музыке революции”, к тому шуму от падения старого мира, который непрестанно раздавался у него в ушах, по его собственному свидетельству». В торжестве большевизма, в этом «девятом вале» революции он видел логичное, неизбежное и желанное продолжение февральско-мартовских событий. Как поэт и как гражданин он публично признал правоту Октября.

Трудно считать (хотя это нередко и делалось), что поэт имел некое цельное политико-социальное мировоззрение. Его интуитивные эмоциональные и художественные аллюзии и ощущения, придать которым политико-прагматическое выражение невозможно, отражались на восприятии минувшего, наступившего и предстоящего. Все это он оценивал и как поэт-символист, и как обыватель, но в первую очередь как поэт. Его чуткая, поэтическая душа улавливала приближение социальной бури задолго до ее наступления. В первой главе поэмы «Возмездие» (1911), описывая наступление XX века, Блок предрекал:

И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть, и ненависть к отчизне...
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи...

Когда же грянула ожидавшаяся буря, то он не удивился. Он думал о ней, ждал ее. Она представлялась неизбежной (а со стихией ведь не спорят!). Блок и не спорил.

Его очаровала и заворожила эстетика социального смерча. Он вдыхал тот незабываемый воздух весны 1917 года и, как многие другие, был уверен, что распались «темные чары», что все теперь будет иным, все будет по-другому. Но как? Этого не знал никто. Не ведал того и Блок. Но в одном не сомневался: прошлое было мрачным, пошлым, серо-тягучим, и не надо по нему вздыхать и печалиться. Там, в тех днях, годах и десятилетиях, ставших так быстро историей, он не оставил ничего, о чем сожалел бы и что мечтал бы вернуть. Только будущее, врата которого открыла революция, станет, как представлялось, временем истинных человеческих радостей, осуществлением давних светлых упований.

К 1917 году имя Александра Блока было хорошо известно не только узкой петербургско-московской литературной среде, но и всем кругам «читающей публики». Исходя из этого, некоторые уверенно отводили поэту роль одного из «властителей дум» тогдашней России. Его бесспорное общественное «реноме» пытались использовать в собственных интересах различные политические течения как либерального, так и левого толка. Однако Блок никогда не был «партийным» человеком, да и не мог им стать. Его натура для этого являлась слишком неординарной, эмоциональной, «неформатной». Но при всем при том можно установить определенные политические пристрастия и приоритеты, отличавшие поэта и до марта 1917 года, и особенно после него.

Он совсем не был «западником», но не принадлежал и к числу «почвенников». В его миросозерцании переплелось, перемешалось разное, часто трудно соединимое и противоречивое. «Неужели ты не понимаешь, — восклицал он в письме жене 3 марта 1917 года, — что ленинцы не страшны, что все по-новому, что ужасна только старая пошлость, которая еще гнездится во многих стенах». А ведь прошло уже полтора месяца, наполненных очевидными проявлениями хаоса и распада, но Блока это не тревожило.

В своих мыслях он был над временем, грезил о великом будущем. «Нового личного ничего нет, а если бы оно и было, его невозможно было бы почувствовать, потому что содержанием всей жизни становится всемирная Революция, во главе которой стоит Россия. Мы так молоды, что в несколько месяцев можем совершенно поправиться от 300-летней болезни. Наша Демократия в эту минуту действительно “опоясана бурей” и обладает непреклонной волей, что можно видеть и в крупном, и в мелком каждый день», — сообщал поэт жене Любови Дмитриевне 21 июня 1917 года. Здесь явно ощущаются отголоски представлений об особой мировой духовной миссии России, высказанные философом Владимиром Соловьевым, которого поэт глубоко чтил.

Блок полон радужных надежд. Его мысль устремлена в будущее, которое, по его мнению, не будет иметь ничего общего с прошлым. Стремление разорвать нерасторжимую связь времен в общем и целом соответствовало настроениям отечественной интеллигенции, потерпевшей страшное крушение в переломном 1917 году. Блок-гражданин был неотрывной частью этой уникальной исторической субстанции, исповедовавшей отречение от реального мира во имя отвлеченных гуманистических идей.

Свободомыслие, свободолюбие и абстрактное чувство справедливости являлись отличительными чертами мировосприятия поэта с ранних пор. В этом отношении Александр Александрович мало чем отличался от подавляющей части русской интеллигенции, принявшей еще в ХIX веке либерально-народнические установки и ценности, всю народофильскую философию и фразеологию.

Вместе с тем он был большим поэтом, улавливал только ему слышимые голоса и звуки, обладал даром воспринимать происходившее иначе, чем другие. «Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить — не в “то, чего нет на свете”, а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она — прекрасна».

Поэт находился в состоянии восторженного ожидания и после прихода к власти большевиков, когда, по словам Василия Розанова, «с лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес».

Но Блок, видя темное, мрачное, кровавое, не терял надежду и не сомневался, что его «прекрасная Дама», его Россия выстоит, выдержит исторический циклон и станет лишь великолепнее. А ведь в это время отовсюду неслись крики и стоны, а надежда покидала даже самых стойких. Замечательный мыслитель Семен Франк весной 1918 года с беспощадной безнадежностью констатировал: «Если бы кто-нибудь предсказал еще несколько лет тому назад ту бездну падения, в которую мы теперь провалились и в которой беспомощно барахтаемся, ни один человек не поверил бы ему. Самые мрачные пессимисты в своих предсказаниях никогда не шли так далеко, не доходили в своем воображении до той последней грани безнадежности, к которой нас привела судьба. Ища последних проблесков надежды, невольно стремишься найти исторические аналогии, чтобы почерпнуть из них утешение и веру, и почти не находишь их. Даже в Смутное время разложение страны не было, кажется, столь всеобщим, потеря национально-государственной воли — столь безнадежной, как в наши дни; и на ум приходят в качестве единственно подходящих примеров грозные, полные библейского ужаса мировые события внезапного разрушения древних царств. И ужас этого зрелища усугубляется еще тем, что это есть не убийство, а самоубийство великого народа, что тлетворный дух разложения, которым зачумлена целая страна, был добровольно в диком, слепом восторге самоуничтожения привит и всосан народным организмом».

И для Блока не имело большого значения то, что после Октября жизнь в Петрограде наступила страшная. Наступила первая послереволюционная зима, страшнее которой в Петрограде ранее никогда не было. Жизнь превратилась в борьбу за выживание, а бытовые условия резко ухудшились.
Зима выдалась снежной и морозной. Центральная система отопления практически не работала, и почти все дома перешли на печное отопление. Главным топливом стали дрова, и заготовка древесины превратилась в постоянную задачу для жителей. Чтобы добыть дрова, люди разбирали старые деревянные постройки и даже мостовые.

Электростанции работали с перебоями: ток подавался жильцам и учреждениям лишь несколько часов в сутки, а иногда и вовсе прекращался. Трамваи почти не ходили. Канализация не функционировала из-за замерзающих и лопающихся труб.

Поставки продовольствия в город практически прекратились: вместо необходимых 25–30 вагонов с зерном в день прибывало лишь 3–5. Власти ввели «продовольственную диктатуру»: провели реквизиции хлебных запасов в самом Петрограде и направили вооружённые отряды в хлебопроизводящие губернии для изъятия зерна. В феврале 1918 года реквизиции провели и на железных дорогах в радиусе 50 километров от города.

Хлеб выдавали по карточкам, но нормы постоянно сокращались. К апрелю 1918 года «осьмушка» (не более 50 граммов в день) стала реальностью. Хлеб часто делали с примесями — из кофейной гущи, картофельных шкурок, ржаная мука порой составляла лишь 15%. То есть, даже в блокадном Ленинграде хлебная норма была выше - 125 грамм.

Улицы стали опасным местом: участились грабежи и мародёрство. Люди старались не выделяться внешним видом, чтобы не привлекать внимание бандитов.
Распространились эпидемии. Нехватка лекарств, мыла и топлива для бань способствовала распространению болезней. Весной 1918 года город поразила эпидемия сыпного тифа.
Многие представители интеллигенции были вынуждены эмигрировать из-за чувства ненужности и безысходности. Часть горожан пыталась уехать в деревню, где было проще прокормиться.
Из-за дефицита и карточной системы широко распространился натуральный обмен, а чёрный рынок стал единственным способом получить хоть что-то необходимое.

Как-то вскоре после переворота Маяковский проходил мимо костров у Зимнего дворца, возле которых грелись замёрзшие солдаты и гражданские лица. И вдруг один из них его окликнул.  Это был Блок. Дальше пошли вместе.
Маяковский спрашивает: «Нравится?». «Хорошо» - сказал Блок, а потом прибавил: «У меня в деревне библиотеку сожгли». Верный своей теории очищающей сути народного бунта, поэт принимает эту утрату, пусть и с сожалением. Его мама безутешно рыдала после получения столь горьких известий. Блок же оставался внешне спокойным.

**
25 апреля Блок в последний раз публично выступил в Петрограде, в Большом драматическом театре. На вечер искусств билеты оказались разобраны задолго до даты проведения. В.А. Рождественский вспоминал:

«Театр был переполнен. Послушать Блока пришли люди различных литературных поколений, все его давние и новые друзья. И странное у всех было чувство, давшее общий тон этому вечеру. С беспощадной ясностью сознавал каждый, что это, быть может, последняя встреча с Блоком, последний раз, когда можно услышать его живой голос, обращенный к поколению революции».

Поэт Владислав Ходасевич, тоже присутствовавший на вечере, рассказывал:

«Блок вышел во втором отделении, после антракта. <...> Он произносил слова очень медленно <...>. Читал отчетливо, ясно, выговаривая каждую букву, но при том шевелил лишь губами, не разжимая зубов. Когда ему аплодировали, он не выказывал ни благодарности, ни притворного невнимания, ни смущения. С неподвижным лицом опускал глаза, смотрел в землю и терпеливо ждал тишины. <...> То и дело ему кричали: „„Двенадцать“, „Двенадцать““, но он, казалось, не слышал этого. Только глядел всё угрюмее, сжимал зубы всё крепче. <...> всё приметнее становилось, что читает он машинально, лишь повторяя привычные, давно затверженные интонации, и что это притворство ему мучительно. <...> страдание и отчужденность наполняли в тот вечер всё его существо».

Многие замечали, что уже тогда Блок был как бы мертв. Михаил Зощенко вспоминал встречу с Блоком: «Я никогда не видел таких пустых, мертвых глаз. Я никогда не думал, что на лице могут отражаться такая тоска и такое безразличие».
Чуковский рассказывал, как ездил с ним в Москву. Блок ходил с палочкой, был весел, а потом:

«Я что-то говорил, не глядя на него, и вдруг, нечаянно подняв глаза, чуть не вскрикнул: передо мной сидел не Блок, а какой-то другой человек, совсем другой, даже отдаленно не похожий на Блока. Жесткий, обглоданный, с пустыми глазами, как будто паутиной покрытый».

Как-то Блок спросил Чулкова: «Георгии; Иванович, вы хотели бы умереть?» Чулков ответил, что нет. Блок сказал: «А я очень хочу».

Эрих Голлербах утверждал, что люди, знавшие Блока, так и говорили всегда, что он умер оттого, что хотел умереть. Точный диагноз Блока до сих пор не ясен. В 1920 году врачи поставили ему послегрипповый хвост (синдром, при котором после выздоровления от инфекции организм не восстанавливается полностью; современный аналог — постковидный синдром). Вероятно, диагноз был ошибочным. В 1921 году Блок начал жаловаться на одышку, боли в ногах и в сердце. Поднявшись на второй этаж, он уже чувствовал себя утомленным.

25 мая 1921 года Блок, уже не выходивший из дома, с высокой температурой, написал Чуковскому:

«...Сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не прекращается, и всё всегда болит. Я думал о русской санатории около Москвы, но, кажется, выздороветь можно только в настоящей. То же думает и доктор. Итак, „здравствуем и посейчас“ сказать уже нельзя: слопала-таки поганая, гугнивая родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка».

18 июня он написал в дневнике, что ему трудно дышать. Тогда же — уничтожил часть архива.

Любовь Дмитриевна попросила Горького похлопотать о выезде Блока за границу на лечение. Горький поехал в Москву. 3 июля Блок уничтожил еще пятнадцать записных книжек. 23 июля, после долгой волокиты, Блоку разрешили выезд за границу. Началось оформление документов. Но положение ухудшалось с каждым днем. Вернувшись в Петроград, Горький 27 июля телеграфировал: «Срочно. Москва. Кремль. Луначарскому. У Александра Блока острый эндокардит. Положение крайне опасно. Необходим спешный выезд Финляндию. Решительно необходим провожатый. Прошу вас хлопотать о разрешении выезда жене Блока. Анкеты посылаю. Спешите, иначе погибнет. М. Горький». 2–3 августа Горький уверил Любовь Блок, что все документы будут в течение пары дней. 6 августа Луначарский написал Горькому, что Блок может отправляться хоть завтра.

Но завтра, утром 7 августа 1921 года, Александр Блок умер в окружении семьи. Евгений Замятин, узнав, позвонил Горькому:

«Блок умер. Этого ни за что нельзя нам всем — простить».

После этого у него зазвонил телефон — попросили написать страницу о смерти Блока.

Замятин написал две строки: «Блок умер. Или — точнее: убит. Убит всей нашей теперешней, жестокой, пещерной жизнью».
***
Письмо Брюсова к Перцову от 17/II 1906

Тревожный, ищущий, обворожительно кроткий, встретил Блок пятый год. Помню, как Любовь Дмитриевна с гордостью сказала мне: «Саша нес красное знамя» – в одной из первых демонстраций рабочих… Помню, как значительно читал он стихотворение, только что написанное, где говорится о рыцаре на крыше Зимнего Дворца, склонившем свой меч.

А. Белый

Блок принял революцию, но как? Он принял ее не в положительных ее чаяниях, а в ее разрушительной стихии, – прежде всего из ненависти к буржуазии.

Г. Чулков

Необходимо отметить, что именно в это же самое время, т. е. одновременно с тем, когда Блок увидел реальных рабочих и революционеров, он также увидел иреальную Россию.

И. Машбиц-Веров[44]. Ал. Блок и первая революция

Я политики не понимаю и на сходке подписался в числе «воздержавшихся», но… покорных большинству. Не знаю, что из всего этого выйдет. Читая «Красный смех» Андреева, захотел пойти к нему и спросить, когда нас всех перережут. Близился к сумасшествию, но утром на следующий день (читал ночью) пил чай. Иногда «бормочу» и о политике, но все меньше. Осенью был либералом более. Но, когда заговорили о «реформах», почувствовал, что деятельного участия в них не приму. Впрочем, консерваторов тоже почти не могу выносить.


Рецензии