Зона отсутствия любви

                ЗОНА ОТСУТСТВИЯ ЛЮБВИ

               
                Павел Облаков Григоренко
               
               

                повесть


                1 

     Она долго стояла у двери, опустив от жгучего стыда голову, сдерживая поднявшееся в груди дыхание, то протягивая избитую морщинами, дрожащую руку к чёрной ядовитой колючке звонка, плывущей в жёлто-синем шероховатом омуте стены, то снова без сил роняя её.  В голове её, овеянной белым, как снег, легчайшим пухом, с накинутым на затылок затёртым, когда-то пёстрым платком, проносились обрывки картин, одна удручающей, страшнее другой. Она вдруг боялась всего на свете теперь: кашля шагов на холодной, простуженной лестнице, звука человеческого голоса, солнечных ярких лучей из окна, пения уличных птиц, шелестения веток дерев, дождя, сама себя даже, такой, как оказалось, глупой, переверчивой, слабой, непослушной зовам небес, которые она всегда, даже в туалетах, задирая платье, слышала, но не внемлела им, какой-то до крайности в своей, как оказалось, псевдолюбви, усиленной слабостями характера, самозабвенной. Раз за разом густейшей, чернейшей волной страх опускался в её сердце, когда к ней приходило понимание того, что сын её, самый младший, самый, пожалуй, дорогой, выстраданный, самый, как считала она, красивый - с милыми волнистыми ушками, носом-пуговицей, глазами серыми и мягкими, аппетитно полненький, дитя её золотое, находится в опасности, что она снова, как было и раз и два уже в жизни, по глупости и по молодости его, долгие годы не увидит его, теперь за решёткой похороненного, возможно,- уже никогда. Слишком она стара, чтобы разбрасываться временем, такими теперь быстротечными для неё часами, минутами. Она не боялась сама сгинуть в водовороте страстей - нет, пожила на этом свете, будет с неё, с лихвой повидала жизнь, такую, какая та есть, хорошее и плохое в ней, нахлебалась горя под самую завязку... Ей неистово хотелось, до слёз в ночи, чтобы дети её, ни один из них, никогда не испытали её горькую судьбу, но жизнь была сильнее её слёз и желаний. Троих выростила она, дочку и сыновей. Старший и дочь, довоенные, промучавшись детскими годами, как-то легко потом выбились в люди, семьями обросли, разлетелись в разные стороны, а вот третий, Юрочка, в предпобедный год рождённый, на красивого Гагарина лицом похожий, особая надежда её, завяз, осел на шее у неё, и тянул, тянул её вниз, казалось ей - в самую землю... Она открывала праздничный белый редикюль, красиво вышитый стеклянным бисером, который сто лет уже с собой не брала, и проверяла, роняя в него маленькую ладонь - на месте ли пистолет, наградной её мужа, в укромное место спрятанный давно от того, дебошира и пьяницы, чтобы не хлопнул себя в висок под горячую руку или не сотворил чего пострашнее. Прохладный, коротконосый, широкоскулый, с приятно рефлёной ручкой-ногой, он лежал на самом дне, напичканный медными патронами, покорно ожидая своей минуты.
   Расфуфыренная красногубая консъержка внизу, в роскошном фойе подъезда, такая же в сущности никому не нужная старуха, как и она сама, долго измывалась над ней, засыпала язвительными распросами, полученный мятый червонец победно бросила в кошелёк. С ужасом поняла она, что лишняя свидетельница та, и что и её придётся УБРАТЬ. А потом ей стало безумно весело от того, что теперь и она вершительница судеб, а не только просительница и мямля последняя.
      За стальной непробиваемой дверью коротко и хрипло бухнуло. Открыла яркая молодая дама в коротком газовом халате с наглыми маслянистыми глазами, вызывающе голоногая. Причёска стояла модным, удивительно пошлым столбом у неё на голове. Сине-зелёная воздушная ткань халата едва прикрывала её прелести.
   "Здравствуйте!- наигранно-весело пропела пришедшая звонким, детским голоском, вдруг падая, проваливаясь в какую-то липкую холодную вату.- А мне Слава нужен. Дома он?" Вот сейчас, вот сейчас она выхватит пистолет, уничтожит зло ходячее, и Юрочка её, сынок ненаглядный, будет спасён! Она хорошая, хорошая,- жизнь плохая.
    Она лёгким и быстрым взглядом окинула с ног до головы молодую красивую женщину, которая была чуть не на две головы выше её, вошла в облитую ярким светом прихожую, в зеркале на стене увидела маленькую седую женщину с бегающими испуганными глазками на бледном морщинистом лице, сбитый волной на затылок газовый голубой затёртый платок; осыпанный разноцветными стекляшками радикюль со страшной в нём поклажей крепко сжимала у груди.
   - Нету пока,- был ответ.- Обещал к вечеру явиться.- красавица, крутнувшись на высоких пробковых танкетах, отправилась в комнату; прозрачный паутиновый халат поплыл следом за ней на её высоких круглых бёдрах.
   - Да вы входите, присядьте, что вы там стоите, как истукан? В ногах правды нет,- назидательно сказала фуфырла, обильно обрызгиваясь у комода облаком духов из флакона. Квартиру наполнил сладкий, дурманящий запах.
   - Мы - ничего, мы - постоим,- очень тоненько, жалобно пропела старуха, переминаясь с ноги на ногу в стареньких башмачках с непоправимо покривленными носами. Тут же она отругала себя за свою вечную приниженность перед другими людьми; если бы перед директором фабрики каким или перед народным заседателем стоять, а то - перед шалавой, как светофор раскрашенной, которая к тому же ей чуть не во внучки годится.
   - Как вас зовут?- дамочка подплыла к ней на своих пружинящих каблуках, глядя на неё сверху-вниз, башня на голове у неё закачалась. "Она уложит обоих, его и её,"- росчерком холодно мелькнуло в голове у старухи, и, вскинув бровь, посмотрела на нелепую причёску, в которой она с удовольствием скоро пробьёт дыру и выдавит из неё пустые розовые мозги...
   - Александра, баба Шура,- сказала Шурочка.
   - А по отчеству?
   - Михайловна. Можно и так, без отчества. Мы - по простому.- "Опять, дура старая, за своё, прибедняться,- подумала,- А-ну держать хвост трубой!"- тут же строго приказала она себе.
   - А меня - Юля, Юлия,- мягко басом сказала фуфырла, взяла Шурочку за руку и потянула за собой, Шурочка едва успела кривенькие башмачки свои с ног скинуть, чтобы на паркете не наследить.
   Богатая обстановка комнаты поразила её. Тут было всё: и чешский голубой хрусталь, и иранская резная красно-чёрная медь на сверкающих полировкой сервантах - вазы, высоко вытянувшие украшенные восточным орнаментом тонкие шеи, или что-то в виде сторожевых башен, изрезанных зубцами, изваянное настоящей рукой мастера; приземистые ладьи, похожие на плывущие в никуда рыбацкие лодки; красочные на стенах гобелены с выдавленными в них розами на извивающихся стебельках; столики, тумбы, комод на кривых ногах с широкой грудью - всё похожее на маленькие домики в маленьком, невеликом, игрушечном городе; вершиной всего была люстра, состоящая из мирриада сверкающих кусочков стекла, вся наполненная солнечным светом из распахнутого от штор окна, усилив тот во много раз;  такая, какую Шурочка когда-то в молодости своей видела в одном из московских театров.
   Юлия повела её в комнату, усадила за плечи в мягкое кресло у самого стола, где плыл ещё один хрустальный, сверкнувший резными бортами, корабль, в котором горел громадный букет тёмно-бордовых георгин. Ваза, повернувшись, вспыхнула разноцветными огоньками, как будто весело подмигнув Шурочке. Сама уселась на пухлый стул, выдвинув тот из-под стола.
   Шура едва могла держать себя в руках, никак не ожидала она такого, пожалуй, странного, тёплого приёма. Она заранее нагадала себе так: позвонит в дверь, войдёт, выхватит из сумочки пистолет и всадит все пули, кроме одной, в него - в негодника и паскудника, в подлого разлучителя и лжеца; последняя пуля - себе в висок, себя не жалко, хватит - пожила на свете, побегала да помучалась, сына спасти надо, вот главная цель. А тут - на тебе такое...
   - Что-нибудь выпьете?- оглядев Шурочку, её серенькое платьецо, закашлаченную косынку на голове, полосатые колготки на пухлых ногах - совсем неброский, неказистый вид посетительницы - чуть насмешливо затем спросила Юлия.- Чаю, что ли, вам принести горячего?
   - Водки лучше дайте, есть водка у вас?- неожиданно для себя спросила Шурочка. "Дура, кочерга клешеногая,- тотчас отругала себя она.- Голова кругом пойдёт, пулю промажешь, врежешь её, куда не требуется, вон в ту стену красивую, прахом обернётся всё... Нет, надо...- спустя секунду утвердила она,- иначе просто с ума можно сбрендить..."
   Юлия удивлённо на неё взглянула; качнув столбом волос на голове, хмыкнула. Сверкнув голыми коленками, она удалилась на кухню, мягко стукнул дверцей холодильник. Перед Шурочкой на скатерти возникла длинная бутылка Столичной, выпущенная на импорт, на которой странными завитками бежали нерусские буквы; рядом прозвенели две изящные рюмки на тоненьких ножках. Юлия ловко, почти невидимым движением наполнила их, показалось, что бутылка сама подскочила в воздух и кувыркнулась. Шурочка ещё не успела свою поднести к губам, а Юлина уже порожняя стояла на скатерти, вышитой розовыми и голубыми тюльпанами.
   - Вы из Горсобеса?- выстроив губы буквой "о", коротко, по-мужски выдохнув в бок, спросила Юлия, наполняя себе и Шурочке ещё по одной.
   - Нет-нет,- ласковые и пушистые круги стали расходиться у Шурочки в голове, ей вдруг захотелось целоваться и обнимать, она тепло разулыбалась навстречу тоже ставшему добрым и ласковым взгляду громадных, ярких глаз молодой женщины.
   - Значит, из страхового агенства?- продолжала гадать развеселившаяся красавица.
   - И на этот раз не угадали,- очень игриво, тоже весело, радостно стала говорить Шурочка.- Страховые агенства я жуть, как не люблю, просто терпеть не могу их,- слова "терпеть не могу" прозвучали в её устах, как "обожаю",- чистая обдираловка,- продолжала мышкой бравурно попискивать,- платишь деньги неизвестно за что,- Шурочка и вторую проглотила как-то для себя очень легко; никогда она больше одной рюмки, да и то не полной, не употребляла, никак не вмещалось в неё больше одной, две для неё - это был уже перебор, а тут, гляди, и на третью она вдруг ненароком нацелилась. "На импорт произведенная, ах хороша, зараза, не то что наша из пропахшего селёдкой гастронома, термоядерная,"- эти мысли потекли у неё в голове как-то плавно, совершенно естественно; она вспомнила своего покойного мужа, Колю, которому в горло легко лилось всё, что в стакане булькало, особенно эта вот та бормотуха креплёная с тремя семёрками на этикетке в зелёной бутылке-"огнетушителе".
   - Не скажите, милочка, в жизни может произойти всё, что угодно, и нежданно причём негаданно,- возразила Юлия.- Так кто же вы?- в голосе её теперь тёмной ноткой прозвучала тревога.
   - А я по личному делу к Вячеславу Ивановичу, к Славочке,- слова эти нашлись у Шурочки как-то сами собой.
   Взгяд Юлии почернел.
   - А-а, так ты деньги клянчить пришла, старая?- изломав грозно брови, басом прогудела она.- Много вас тут ходит таких просительниц... А-ну выметайся давай по-добру по-здорову! А я её ещё водочкой потчую...
   - Нет-нет-нет...- чуть привскочив из кресла, затараторила Шурочка и соврала: - Наоборот, я долг пришла отдать...
   - Ну это дело другое...- на удивление быстро снова добренькой стала Юлия.- Выкладывай давай на стол, что ты там принесла... - и жадно выпученными глазами из-под огромных чёрных ресниц уставилась на Шурочкину сумочку.
   У Шурочки всё похолодело внутри, она поняла, что прямо сейчас, вот в эту самую секунду, нужно будет убрать ещё одну свидетельницу, так некстати вставшую у неё на пути. Что ж, она легко уложит эту фифу, прочь сомнения!
    И снова решение пришло к ней само собой.
   - Только денег у меня нет, так я вот этот перстенёк вместо них отдам... Это старинная, очень дорогая вещь...- и она, покрутив, сняла с пальца пухлый золотой перстень с красным, огромной величины рубиновым глазом, бережно положила его рядом с собой на стол; все в синих тоненьких жилках руки у неё дрожали. Эту фамильную ценность она берегла на самый крайний случай, пронесла перстень сквозь тяжёлые военные времена, пряча в потайном кармане на груди, когда вот-вот, не раз и не два уже была готова отдать его за кусок хлеба, за котелок горячего супа, за тёплые носки на зиму для детей, но всякий раз судьба была благосклонна к ней, и приходила нежданная помощь со стороны - и хлеб вдруг по волшебству появлялся на стол, и наваристый суп с картошкой и мясом, и шерстяные носочки напрыгивали на ножки её малышам... А тут, теперь, в этом воровском логове лишиться бесценной вещи за так, за ничего, за две рюмки импортной водки? Но тут же подумала, что не пропало ещё ничего, что снова наденет перстень себе на безымянный, когда её пистолет сделает своё дело.
   Юлия, зачарованно глядя на жёлтую золотую тяжёлую каплю широко раскрытыми глазами, в которых вспыхнул жадный огонь, протянула к ней руку с острыми накрашенными ногтями.
   - Нет!- так громко, отчаянно вскричала Шурочка, что Юлия, одёрнув руку, подскочила на стуле, и - проворно, как кошка, схватила с грохотом покатившийся на скатерти перстень. Так жаль ей стало отдавать то, что давно стало частью её самой, что было, возможно, последним средством спасения её сына, которое ещё оставалось в её распоряжении. Быстро надев кольцо и прижав руку к груди, закрыв её сверху другою, ещё глубоко сбивчиво дыша, поспокойней продолжала:
   - Я лично должна вручить данную вещь Вячеславу Ивановичу, мало личто, действительно, может произойти...
   - Ну, знаете...- Юлия, фыркнув, отвернулась.
   - Не обижайтесь, милочка,- бросилась исправлять положение Шурочка (не то, гляди, сейчас прогонят взашей),- из каких рук брала, в те же руки и отдать должна...
   Минуту обе женщины, отвернувшись в противоположные стороны, сидели молча. У Шурочки на её побледневшем лице была нарисована крайняя степень отчаяния.
   - Странная, очень смешная консьержка там у вас внизу в подъезде сидит,- снова зазвенела своим тонким голоском Шурочка и ещё прихохотнула вдобавок.
   - Вероника Артуровна? Что ж вы в ней такого особенного, тем более смешного нашли?- строго на "вы" перешла Юлия. Шурочка поняла, что опять нужно будет безбожно врать.
   - Не хотела меня пропускать, так я ей деньги предложила, а она не берёт, отказывается; "идите,- говорит,- так, на честное слово вам доверяю, что зла не сотворите..."
   - Что-то на неё это не похоже, на нашу Артуровну; деньги - её второе имя,- засомневалась в старухиных словах Юлия.- Лучше скажите, сколько она с вас содрала за проход, не меньше червонца, поди? М-м?
    Шурочка увидела, что окончательно завралась, запуталась словами. Будто бы не услышав вопроса, дёрнув недоуменно плечами, она повернулась и показательно-серьёзно уставилась на стрелки громадных напольных часов, круглый маятник у которых махал из стороны в сторону, точно топор. Шуре показалось, что тот сейчас ей голову отрежет, она рукой прихватила свою тонкую голубую шею, лицо её страдальчески сморщилось. Решение пришло к ней само собой - поговорить о своём, о женском, время потянуть.
   - А вы давно за Вячеславом Ивановичем замужем?- спросила она, боясь с таким несчастным лицом к ней повернуться.
   - Третий год уж как,- разглядывая свои длиннющие накрашенные ногти, с затаённой, показалось Шурочке, грустью в голосе отрапортовала Юлия.
   - Вы, наверное, очень счастливы?- внимательней приглядываясь к красавице, спросила старуха.
   - Вы это имеете в виду?- Юля обвела рукой, увитой кольцами и перстнями покрасивей и поувесистей, чем Шурочкин, роскошную обстановку комнаты.
   - Нет, чисто по-человечески?
   Лицо Юли вдруг облилось неприятной тёмной волной и превратилось в хорье какое-то, остренькие хищные зубки выскочили из под поднявшейся верхней губы; показалось, она сейчас зарычит или залает - но нет.
   - Как же, будешь тут с этим кобелём счастлива,- лицо её теперь горько задрожало, жалобно сморщилось, в ярко накрашенных, подведённых глазах заклубились слёзы, стала по-детски тягать носом, выхватила из кармана лёгонький, тонкой работы платочек, уткнулась в него.
   - А что такое, что такое?- Шурочка с серьёзным вниманием приклонившись, несмело взяла Юлю за руку.- Не плачь, милая, не надо, что ж ты плачешь? Али обидела тебя своим вопросом, некстати задала его? Ну, извини тогда, извини...- вдруг у неё самой слеза прозрачной струйкой покатилась по щеке. Подумала, что нет, наверное, нигде на земле счастья; вон сколько добра разного понаставлено в сервантах за стёклами, одни хрусталь да фарфор, а проку, видно, от того никакого нет.
   - Изменяет, ирод окаянный, он мне,- из платка, сквозь слёзы простонала грудным голосом Юля.- Вот сейчас припрётся домой, а от него дамскими духами чужими несёт...
   - Тю!- весело изумилась Шурочка,- и всего делов-то - изменяет... Вот мой дед, царствие небесное,- Шурочка положила крестное знамение на грудь себе,- тот в своё время ни одной юбки мимо себя не пропускал, и - ничего как-то жили, трёх детей на ноги подняли; начальник был немалый, целый майор впоследствии, так к нему бабы, как мухи на гов... на мёд липли...
   - Да?- вынырнув из платка, светлея, с размазанными по щекам глазами, голосом, в котором тёплая зазвучала надежда, спросила Юлия.- И что, не обидно вам разве было?
   - Обидно, ещё и как! Разводиться даже надумала с ним, а то и за нож грешным делом хваталась... Да двое мальцов, сын и дочка, на шее у меня сидели, кормить их нужно было, одевать,- как тут с бухты-барахты решение такое судьбоносное принимать? Скажете тоже - разводиться... А у Николая, у мужа моего, зарплата была высокая, ещё и доппаёк в придачу офицерский положен, да плюс по должности льготы всякие... А что я одна? Как пить дать, пропала бы и деток малых погубила бы... Смирилась помаленьку, гордыню свою куда подальше запрятала... Поначалу, как узнала о паскудстве его, глаза его наглые и лживые выцарапать хотела... Прийдёт вечером со службы на подпитии, сапоги начищенные так и сверкают, как два прожектора; гимнастёрка, штаны-галифе отутюжены - это в конце-то дня рабочего? Будто чья-то внимательная бабья рука за ним поухаживала; и шея вся помадой измазана... "Что это такое?"- спрошу я, на поцелуи показывая. А он нагло так, с ухмылочкой в ответ: "Молчи, малохольная, не в своё дело не лезь, а то, гляди, не ровен час, ногой от меня под зад получишь и вылетишь на улицу под забор." Мол, на его счёт живёшь, так сиди помалкивай; мол, на моё место претендентов много найдётся... Я ему в ответ, едва сдерживая слёзы: "Как не стыдно тебе, такой ты разэтакий, дети у нас мал мала меньше..." А он в ответ мне без тени смущения: "И спиногрызов с собой забирай, я таких ещё себе наклепаю..." Тут уж и все слова у меня кончаются, забьюсь в угол у припечка и реву, реву... Вовка, сынок мой - ему уже шесть годков тогда минуло, всё хорошо видел и всё понимал - подойдёт ко мне и ручкой своей маленькой и мягенькой по волосам меня гладит, успокаивает. "Вот вырасту,- говорит, наморщив грозно свой лобик, кулачком помахав в сторону отца, который храпит уже во всё горло, отвалясь на кровати,- покажу ему, где раки зимуют!" Где он только выучился словам таким. А Майка, младшая, та ещё совсем маленькая, несмышлёная, спит себе в кроватке, носиком-бусинкой сладко посапывает. Наутро проснётся Николай, глаза опухшие, воды набУхается прямо из чайника, задымит папиросой, сядет на кровать, хлопнет себя по коленкам в широченных своих галифе, поднимется затем и целоваться ко мне лезет, руки под платье запускает. "Чего отстраняешься от меня,- спрашивает, как ни в чём не бывало,- разве не муж я тебе?" Я ему отвечаю: "А ты не помнишь, что вчера было, какие слова ты мне говорил?" Он чешет себя лапой за загривком, силится вспомнить, да после выпитых стаканов, видать, ничего толком не вспоминается. "Ничего не было,- говорит,- всё ты выдумываешь, малохольная..." Слово-то какое ко мне подобрал: "малохольная", словно не человек я, а кобыла порченая. "Ну не было, так не было,- говорю,- садись иди завтракать." А вечером - опять... Так и жили... А у тебя, милая, детки есть?
   - Пока нет, и не предвидятся. Он, Славка, мне говорит: "Зачем нам дети? Обуза это." Я два раза уже от него беременела, а он мне аборт велел делать,- страдальчески наморщив лицо, сказала Юлия.
   - Да как же так можно? Дети это наши кровиночки, наше будущее,- Шурочка вдруг вспомнила, зачем она здесь и ужаснулась своей страшной затее.
   - Все они, мужики, такие, клубничку-малинку только им подавай...- мрачно, задумчиво сказала Юлия, закурила сигаретку из пачки тоже с иностранными длинными буквами, пустила тоненькую струйку дыма из алых, густо напомаженных губ. Они с Шурочкой ещё по половинке выпили.
   - Я вот что тебе, мамаша, ещё расскажу... Ничего, что я тебя на "ты" называю, всё ж-таки я много младше тебя?
   - Это ничего, пустяк,- мелодично пропела Шурочка, уже почти влюблённая в ту, кого ещё полчаса назад укокошить намерилась.
   - Ну раз так - слушай... Я не ведь не родилась богатой - совсем нет. Всё это,- она обвела рукой роскошную обстановку комнаты,- не моё, а - его; сижу здесь, точно птичка в золотой клетке. Всё вроде бы есть - и пожрать что и одеть на себя, и бабла немерянно,- столько, что распихивать некуда, все ящики им уже до отказа набиты, а счастья-то, как ты говоришь, простого, человеческого, и нету... Сижу целый день одна-одинёшенька в четырёх стенах, шмотки с места на место перекладываю, иногда завою белугой от отчаяния и безысходности, вот так. Прельстилась, дура, на богатство, думала счастье оно принесёт... Подруг настоящих у меня нет, с кем можно было бы по душам поговорить, так - завистницы одни и попрошайки: "Ой, Юлька ты такая счастливая - шубы дорогих мехов, серьги-кольца золотые, сапожки модные,- всё у тебя есть, нечего и желать больше... Юлька, ох!.. Юлька, ах!.." А где оно, счастье-то? Нет его, одно пустое прозябание на свете белом. Ему, мужу моему, я ведь только и нужна, чтобы похоти его сиюминутные удовлетворять - пожрать повкуснее или секс, когда бабы у него давно не было; покрутит, повертит меня в кровати, точно куклу, поизмывается, задницей потом повернётся и дрыхнет до полудня, покуда его дружки-подельники не заявятся; перехватит что-то на ходу из холодильника и исчезнет потом на сутки, на двое, а то и на все трое делишки свои тёмные творить; слова никогда доброго в мой адрес не скажет, как он любит меня, что жить без меня не может... А я ведь совсем не дурна собой, знаю это; всё на месте у меня - и грудь, и бёдра пышные, такие, какие мужикам ой как нравятся, и на мордашку я довольно смазливая... И ведь люблю его, ничего поделать с собой не могу, нравится мне его рожа нахальная да руки его сильные и проворные, венами увитые, голос - то мягкий и вкрадчивый, то не на шутку строгий и требовательный. Столько раз говорила себе: уйду, только и видели меня! Ан нет, духу не хватает; сижу тут среди роскошества этого, как привязали меня; сижу дожидаюсь его покорной собачонкой. Чуть в дверях появится - я уже радостно бегу навстречу ему, поцелуями осыпаю, ботинки его грязные с ног услужливо снимать готова; на кухне у меня всё уже давно приготовлено: борщик наваристый, котлетки парные, салатики разные из свежих овощей да из крабов с кальмарами, бутылка водочки в холодильнике холодненькая стоит, запотела вся, грибочки на закуску маринованные,- чего ещё нужно-то? Подлечу к нему, как на крыльях, а от него бабой чужой, точно псиной, воняет, и глаза свои наглые так прячет от меня, так и прячет... тут руки у меня и опускаются... Уйду от него, куда глаза глядят,- в который раз клятву себе даю... Но проходят минуты, часы, он снова рядом со мной, голосом своим мягким, бархатным воркует, и кажется мне, что дальше - завтра, послезавтра - наладится у нас всё, что он остепенится, облагоразумится... Но где там! А один раз я в кармане его пиджака - представь себе, милая,- трусы женские нашла, такие, знаешь,- модные, тоненькие, кружевные. Да и какие! Подружка моя, Алка, как-то заскочила ко мне поболтать и расхвасталась; задрала юбку свою, оголила телеса, говорит, гляди, какие, мол, трусера отхватила - мэйд ин Итали - так вот эти самые, чёрно-красные, прозрачные, я у него, у Славки, из кармана потом и выудила, пока он по приходу домой в ванной намывался...
   Слушай, дальше что было... Вот перед незнакомым человеком, как перед Богом, перед тобой Александра Михайловна, покаяться хочу... Я ведь тоже далеко не праведница, грехи за мной немалые водятся...
   Я эту подружку мою, стервозу этакую, по такому делу со свету изжить надумала. Раз, решила, ты, предательница и искусительница, за спиной у меня шашни-машни с мужем моим затеяла, значит, я тоже право имею на ответные боевые действия; в общем, крысиным ядом её травануть удумала, на тот свет отправить - так я несусветно зла на неё была. Вот приходит она в очередной раз в гости ко мне, я бутылку шампанского достаю, говорю: "Давай, подруга дорогая и ненаглядная моя, хряпнем по стаканчику за встречу; только ты,- говорю,- если не трудно тебе, на кухню слетай, коробка конфет там в буфете лежит, так ты принеси её сюда, покуда я пробку из бутылки выкручу, фужерчики приготовлю..." А коробку с конфетами я нарочно подальше запрятала, чтобы она сразу не могла найти её, а я бы тем временем, яду ей спокойно в фужер подсыпала. Ну вот, пока она там на кухне дверцами хлопала, я и сыпанула отравы, ложечкой тщательно перемешала всё. Подняла я тост за любовь и дружбу, смотрю - а её всю прямо передёрнуло от этих моих слов; ну, думаю, сволочь, сейчас поплатишься за паскудство своё... Я в руках фужер держу, в котором пузырьки шипят и поднимаются, а сама вдруг думаю: что же это такое я творю? Ведь это же смертный грех - жизни человека лишить... Поставила трясущейся рукой фужер на стол, а она - хвать его, и глядит с ехидной улыбкой поверх него на меня, а я, значит, бери теперь её, отравленный; и в глазах у неё теперь густой туман хитрости и лукавства - мол, не проведёшь меня на мякине... Что делать? Пить никак нельзя, и такая ненависть к ней у меня в душе поднялась, за то, что и здесь переиграла она меня, не выдержала я, зубы ощерила, глаза прищурила, и тихо так, но очень пронзительно: пошла вон, говорю, отсюда, шалава гулящая, чтобы ноги твоей здесь больше не было; знаю, мол, всё,- что с мужиком моим шашни завела, моё место занять удумала... И ещё хотела этот отравленный бокал ей в наглую её харю выплеснуть, да Бог отвёл, миловал... Поднимается она из-за стола и спокойненько тоже так, глазами в свою очередь  меня придавив: "Не удержишься ты,- я, то есть,- на этом месте, не чета ты Славику... ("Славику"- слышите?..- как будто он уже её собственностью стал)... выгонит он тебя не сегодня, так завтра..." Сказала это, сумочку свою сунула под мышку, обулась не спеша в прихожей, как ни в чём не бывало, и дверью хлопнула так, что посуда в шкафу зазвенела. Я разревелась, в ярости бокал этот с отравой в нём об пол шваркнула, только осколки в разные стороны полетели... Такие вот дела...  Теперь как на иголках вся, в ушах эти её слова финальные звучат:  что "вышвырнет он тебя, как жалкую собачонку, на улицу...", так и кажется мне, что придёт сейчас он и за дверь меня, не дав опомниться, выставит... И ещё многое другое непотребное было...
   "Да,- думала, слушая Юлю, Шурочка.- не сладко, видно, тебе, деточка, приходится,- деньги, богатство, на горе людском нажитые, боком-то выходят, вона как... Может, и, правда, любви настоящей на свете нет, так - одна похоть и одно нескончаемое убожество..." И она теперь, почти не слыша жалобное лопотание молодой уркиной бабы, вспомнила всю жизнь свою неприкаянную...

                2

      Она вспомнила, как познакомилась с Николаем в те давние-предавние времена, так давно, что казалось ей это теперь будто не с ней, а с кем-то другой, происшедшим,- со светловолосой девочкой-хохотушкой, которой было всё нипочём - ни школьные заботы и тревоги, ни обиды подружек, ни строгие наставления её родителей.
   Был яркий солнечный день, лёгкие облачка лениво плыли по голубой простыне неба, веял уже тёплый и ласковый майский ветерок, игриво дёргая её, десятиклассницу, за подол школьного платья. Уроки, такие нестерпимо скучные и долгие в эти начавшиеся светлые весенние деньки только-только закончились по такому после полудня желанному длинному звонку, и она, держась с подружками за руки, в ногу с ними широким шагом маршировала по новому, недавно выстеленному, ещё густо пахнущему битумом асфальту от порога школы к центральной улице города. Гулко стучали подбитые железными подковками каблучки её новомодных туфелек с ремешком на застёжке, над которыми на тонких лодыжках её аккуратно были чуть загнуты невесомые нейлоновые носочки небесного цвета.
   Кругом пела чудные песни весна. Всё кругом было зелено, благоуханно, свежо. Тут и там, слева и справа, как будто не по дням, а по часам поднимались новые высокие новостройки. Раздетые до пояса, загорелые, мускулистые строители в сделанных из газеты шапочках улыбались и весело перекрикивались, укладывая в брезентовых рукавицах кирпичик за кирпичиком, ряд их за рядом, и делово постукивали мастерками где-то уже у самых облаков.
   Болтая о чём-то с подружками, Шурочка вдруг заметила молодого парня, постарше её, школьной выпускницы, стоял который чуть поодаль у обочины в тени невысоких деревьев. Широчайшие волнистые брюки, явно не по размеру ему, скорее всего что - отцовские, затянутые на узкой талии ремешком ниспадали до самой земли, из-под которых сиротливо выглядывали поношенные клетчатые сандалии. На атлетических его плечах раздуваемая ветерком лежала фланелевая рубашечка с короткими рукавами, затянутая на груди шнурком, на кармане которой была выбита всем известная эмблема футбольного клуба Торпедо. Она осмелилась взглянуть ему в лицо, и оно показалось ей весьма интересным: широкие острые скулы, прямой, чуть вздёрнутый кверху нос, мягкий и круглый подбородок; каштановые, почти рыжие волосы на затылке и над ушами были выстрежены под ноль, и длиннейший, развеваемый ветром чуб то и дело ниспадал на лицо чуть не до самой переносицы, который парень беспрестанно взбрасывал наверх широкой сильной ладонью, и в те моменты в неё сверкали серые дымчатые, внимательные глаза, ей показалось - хищника, впрочем не злого, а доброго, взгляд которых приятно обжигал её.
   Так продолжалось несколько дней. Наконец, он подошёл к ней, когда она вдруг в какую-то минуту оказалась одна. Признаться, Шурочка давно ждала этого момента. Её девичье горячее сердечко, которое учащённо начинало стучать, едва только коренастая фигура молодого человека показывалась на обочине тротуара, подсказывало ей, что в её жизни грядут большие перемены. Она стала внимательнее следить за своей внешностью, густо пудрила щёчки, подкрашивала свои пухлые губки маминой помадой, громадные синие свои глаза подводила тушью, всегда развивающиеся на ветру её светлые волосы были собраны теперь в тугой, гордый на затылке узел, сжатый громадным перламутровым гребнем.
   Она плыла по тротуару, перекладывая с руки на руку тяжёлый портфель, туго набитый книгами, ожидая вот-вот, вон за тем поворотом, увидеть ЕГО, своего таинственного воздыхателя. Светило уже по-летнему горячее солнце, свежая, пышная зелень шелестела над головой, воробьи шумной стаей, поднявшись из-под ног, перелетали с ветки на ветку, ведя между собой бесконечные шумные споры, чирикали так громко, что, казалось, трамваи и машины движутся по дороге совершенно беззвучно.
   Он внезапно возник перед ней, выскользнув из тени деревьев. Поначалу она - всегда, всякую минуту готовая увидеть его прямо перед собой, даже страстно желая этого - испугалась. Она хотела что-нибудь приветливое сказать и не могла, язык её сделался словно каменный. "Николай,"- первым заговорил паренёк, солидным баском представившись, протянул ей свою кряжистую ладонь. Она машинально пожала её своими тонкими пальцами, вмиг ставшими ледяными, почти не чувствуя их. В этот раз на нём была хлопчатобумажная бело-голубая полосатая футболка со всё той же буквой "Т" - Торпедо - на левой стороне груди. Широкие его брюки были тщательнейшим образом наглажены, и острые, как лезвия, стрелки, казалось, звенели о воздух; сандалии сменил на новенькие сверкающие в лучах солнца штиблеты с острыми твёрдыми носками. "Александра, Саша,"-  пропищала Шурочка и сделала галантный реверанс, делать который её научили в школе на уроках трудоведения. Он взял у неё из рук портфель, и они не спеша двинулись рядом, минуту молчали. Шурочка, по природе своей болтушка и хохотушка, не знала с чего начать разговор, увидела, обернувшись, у школьного крылечка стайку своих подружек, во все глаза, с неприкрытой девичьей завистью глядящих на неё, на них. Это вдохновило, почти окрылило её, и слова потекли из её уст рекой. Она стала возвышенно говорить обо всём на свете, о том, что видела вокруг себя - о деревьях, о птицах, звенящих в их густой листве, о ласковом солнышке на бескрайнем голубом небосклоне, о высоких домах из красного кирпича, которые, как грибы после дождя, выросли на старом поросшем бурьяном пустыре, о грядущих новых счастливых временах. Он внимательно слушал, с умилением поглядывая на неё сверху-вниз. У порога её дома они расстались.
   Теперь они стали встречаться каждый день, всё больше по вечерам, когда небо над крышами домов делается пурпурно-золотым, мягким, серебристо-розовым, и птицы, готовясь на ночлег, особенно громко, чуть тревожно кричат. Николай работал помощником прессовщика в кузнечном цехе тракторного завода, днём и ночью извергающего кучерявую гору дыма из кирпичной трубы; заводские сверкающие под солнцем стеклянными крыши корпусов хорошо были видны даже издали на фоне высокого синего неба, в котором, трепеща крыльями, мелькали птицы. 
   Он поджидал Шурочку у ворот её дома и затем, держа её крепко за руку, уводил в алые и голубые волны заката, разлитые над городом. Николаю исполнился 21 год, и, хотя он был всего на четыре года старше её, ей он казался совсем взрослым мужчиной. У него был какой-то необычный, сладкий разрез глаз, чуть изломанный по краям склад мягких рыжих бровей: и этот необычный рисунок его лица уж больно нравился Шурочке. В серых глазах его, на самом их дне, горела лукавая искринка, и непонятно было - говорит он правду или чуть-чуть над наивной девушкой насмехается. Когда его рассказы становились совсем заоблачно мутными и витиеватыми, Шурочка вопросительно вскидывала к нему лицо, и тогда он мило и загадочно улыбался, растягивая чуть в сторону тонкие полоски губ, и приговаривал: "Да шучу я, шучу...", и Шурочка заливалась тоненьким, точно мышиный писк, хохотком. Он быстро научил её целоваться и, целуя, обвивал худенькие плечи её своими сильными руками, нежно жал их, и тогда ей ярко казалось, что она сейчас, словно птица, взмахнёт крыльями-руками, оттолкнётся от земли и полетит в синее небо... Она призналась, что любит Николая (совсем не знала, любовь ли это греет её сердце, или что-то другое, непонятное) своим школьным подружкам и что не один раз и не два целовалась с ним крепко губами в губы, и подружки её восхищённо цокали язычками и чуть с завистью поглядывали на неё. "Смотри,- тут же предупреждали они её, качая из стороны в сторону хвостиками и косичками,- не ровен час снахальничает он тебя, ты и глазом моргнуть не успеешь..." Так оно и случилось. Однажды вечером, когда тёмное таинственное покрывало уже почти спустилось на землю, и звёзды одна за другой стали мерцать над головой, она и не заметила, как очутилась далеко за городом у конечной остановки трамвая - в густой холодной траве, в высоких кустах терпко, горько пахнущей полыни; наверху над ней, в алом и синем небе золотым ковром летел звездопад...
   Через неделю Шурочка поняла, что беременна. Она закусила губу и ничего не сказала Николаю, не сказала ничего и своим родителям. Школу она уже два месяца, как кончила, но до совершеннолетия, до восемнадцати, ещё далеко не достала. Она ума не могла приложить, что делать дальше. С Николаем она теперь была строга и неуступчива, прогулки их под луной быстро заканчивались. Мать её, разумеется, скоро прознала про беду её; выслушав, обняла её крепко на тёмной кухне, прижала её личико, полное горьких слёз, к своей груди. "Ничего,- сказала ей задумчиво и нежно,- я-то тебя сама родила о осьмнадцати годков, так что не большая и беда это, всё образуется... Ну-ка сказывай, кто воздыхатель твой, кто этот негодник? Колька, что ли, Журавлёв, шалопай? И Шурочка, как на духу, всё ей выложила.
   Она и Николаю всё, как есть, поведала, и он с перепугу перестал с ней видеться; и день, и другой, и третий прождала его у своих ворот напрасно Шурочка. И тогда мать её, видя непотребное, вооружившись мокрой тряпкой, подстерегла Николая возле дома его и, стремительно, точно лань, выскочив из кустов, что есть силы отхлестала его тряпкой по наглой морде его, приговаривая при этом: "Ах ты ж паскудник такой, ах негодник, прохвост, червяк низкопоклонный... Набедокурил - так женись, не то по судам тебя затаскаю, от стыда твои нерадивые отец и мать сгорят, а тебе, тебе - несдобровать будет..." Тотчас понял Николай, кто это, едва от обезумевшей женщины смог отбиться.
   Мимо них скользили прохожие, много было знакомых; качая головами, смотрели. Николай со всех ног ринулся прочь, ломая кусты и штакетник. Быстро, само собой, донесли "благожелатели" историю эту отцу и матери его, и как-то под вечер отец вызвал Николая на крыльцо дома в залитом пышными садами частном секторе, где они жили, на "мужской разговор". Закурили. "Что ж ты, сын, отца с матерью на старости лет позоришь?"- зло откусил гильзу папиросы зубами, выплюнул в придорожную пыль. Что ответить отцу, Николай не знал, дёрнул в подступившей темноте плечами в белой рубашке, и показалось ему, что молния сверкнула у самого его лица, ожгла, и, задрав ноги, выронив брызнувшую оранжевыми искрами папиросу из рук, кубарем покатился в холодной траве.
   На следующее утро Николай явился на завод с огромным финдилём под глазом. "Кто это тебя так, парень?- спросил наставник его, одевая на нос круглые очки, приглядываясь, стараясь перекричать стук электромоторов и скрежет железа. "Да так, с пацанами во дворе подрался,"- отворачиваясь в сторону, соврал Николай. "Из-за девки, что ли, какой?" "Из-за девки, Семён Кузмич, оно самое." "Ну-ну, дело молодое,"- подытожил пожилой рабочий, усмехаясь в пышные усы, прокуренные до желтизны, сунул очки в нагрудный карман спецовки, в котором торчали складная исцарапанная линейка и остро отточенный химический карандаш. "Ты это...- помолчав, добавил он,- женись давай на Александре, не будь шалопаем, товарищицким судом, скажу тебе, тут не отделаешься... И мне позор на мою седую голову..." И Николай... разрыдался; закрыв лицо руками, помчался стремглав, куда глаза глядят, под удивлённые взгляды работников цеха.
   Под Новый Год сыграли свадьбу. Шурочка, уже в округлившихся формах, была счастлива. Ей не исполнилось ещё восемнадцати, но районный ЗАГС, учитывая сложившуюся ситуацию, дал добро молодым на роспись. Впрочем, родила Шурочка, уже будучи совершеннолетней.
   Вскоре Николая в добровольно-принудительном порядке призвали в органы безопасности, отправив поначалу на кратковременные курсы младших командиров.
   Жизнь у молодой семьи Журавлёвых постепенно наладилась. Им выделили комнату в коммуналке - пусть была невелика, основательно обшарпана и с окном, выходящим на противоположную глухую стену, зато - с печкой (зимой не холодно), и главное - своя, свой отдельный очаг, ни от чьих прихотей теперь не зависели. Когда Вовка подрос, будучи трёх лет отроду, и уже, громыхая пятками, резво бегал по комнате, у Николая и Александры родилась дочь, Майя, крошечное розовощёкое создание, неуёмная крикунья и уморительно курносенькая. Завелась у них и какая-никая мебель - стол на толстых дубовых ногах, сервант с резными дверцами, большая двухспальная кровать под накрученными на спинку металлическими шарами и другое прочее, необходимое для уютной жизни. Мебель появлялась в доме как-то внезапно; придёт Шурочка с прогулки домой, деток в общей прихожей разденет-разбует, зайдут они все трое в комнату - а там уже новое стоит: комод у стенки с выдвижными широкими ящиками, тумба сверкает голубым стеклом, а на ней - граммофон с огромным медным ухом, на полочках за стеклом - коробка с пластинками - Лещенко, Утёсов, Шульженко, фокстрот новомодный. Да всё не простое, а богато оформленное, благородного дерева, резное, вычурное, сверкающее, красным лаком покрытое, медные петли и ручки тонкой работы привинчены, дверцы плотно одна к другой подогнаны - ни щелинки, ни зазорчика; сядет на угол кровати Шурочка и рот от удивления откроет. Муж со службы явится, крепко, как всегда, выпивший, задумчивый, молчаливый, даже - иногда казалось ей - чем-то глубоко подавленный; руки на кухне под скрипящим краником вымоет, скинет с плеч гимнастёрку, сапоги с ног яловые офицерские (он уже лейтенанта получил), галифе поддёрнет на подвязках повыше, облачится в домашние тапочки, подросших деток по головкам погладит, сядет за стол ужинать, ест молча, только ложка о тарелку звенит. "Откуда сервант, комод, граммофон?"- осмелится спросить Шурочка, присев на стул рядом. "Оттуда,"- односложно ответит Николай. "Откуда - оттуда?"- не унимается Шурочка, но чувствует, что лишнее спрашивает, не надо бы это спрашивать. "От верблюда,- грубо ответит муж, отставив тарелку.- Начальство распределило между сотрудниками." Чекушку приготовленную откупорит, папиросу в потолок голубами волнами докурит и - спать. А Шурочка сядет на стул в уголке, головку свою на руку положит и сидит так тихо-тихо и полчаса и целый час, с умилением и грустью смотрит на близких, родных ей маленьких человечков, уткнувшихся носами в подушки, слушает, как ходики на стене мерно стучат.
   Жили все вокруг люди не богато, но и не бедствовали. У каждого, наконец, был свой угол, комната, газовая конфорка на общей кухне в коммуналке, или на кудой конец керосиновый примус, на котором готовь хоть суп на всю семью в огромной кастрюле, хоть жарь в чугунной сковороде картошку на шипящем маргарине, хоть что делай - даже "выварку" ставь на огонь в выходные для стирки белья; одежда, обувь, другие промышленные товары стоили дороговато, но были в промторге или у артельщиков всегда в наличии, посему носили чаще старое, штопаное-перештопаное, чиненное-перечиненное, латаное-перелатанное - башмаки, костюмы, платья, кофты, пальто, и всякая обновка это был праздник в семье; на вещах старались экономить в пользу первоочередного, съестного, что было вполне естественно. Был общий подъём духа и энтузиазма в деле строительства нового, передового общественного уклада - это так, имена покорителя крайнего Севера Папанина, бесстрашного лётчика Чкалова, трактористки Паши Ангелиной, шахтёра Стаханова были у всех на устах, все старались в делах трудовых походить на народных героев, но в быту, в совместном коммунальном проживании характер у людей заметно испортился: стали один к другому все мелочные и злонравные, обидчивые, и сами обидеть ближнего были горазды; чуть что - склока какая или скандал - и ну сразу донос клепать в милицию или ещё куда повыше, и тихо радовались, когда милицейский наряд или молчаливые товарищи из известного заведения обидчика с вещами прибирали, многие из задержанных назад не возвращались, и освободившаяся жилплощадь, если таковая образовывалась, тотчас была счастливо занимаема.
   Шурочка научилась одеваться модно, красиво. То ли мягкое, пёстрое шёлковое платьецо с подкладными плечами накинет с утра на себя, то новенькими туфельками на каблучках застучит по досчатому полу на зависть соседкам, то шляпку с чёрной сеткой-вуалью такую же, как у Любови Орловой в кино, лихо, чуть набекрень положит на свои белокурые локоны. Николай приносил ей вещи, а откуда он их доставал, она не спрашивала, ей, добропорядочной советской домохозяйке, было как-то всё равно теперь. Она не то, что бы по-прежнему, как в первые счастливые годы брака, нежно и преданно любила его, Николая, но как бы смирилась с тем, каков он есть - угрюмо-молчаливый, часто даже грубый, злословный, по мелочам раздражительный, весь пропахший табаком и сивухой и всё чаще теперь - дамскими духами. "Ну и пусть,- безразлично думала она,- главное, в доме достаток, дети одеты, обуты, накормлены." Соседи по квартире Николая, с грохотом расхаживающего по квартире в тяжёлых подкованных сапогах, в квадратных, размером в полкухни галифе, боялись и старались лишний раз не попадаться у него на пути; Шурочка чувствовала это тяжёлое отчуждение жильцов к своему мужу, которое и на неё как бы рикошетом падало, истово, налево и направо всем улыбалась, чтобы хоть как-то исправить положение, часто с пугающей её саму фальшивостью, показной деланностью, но всё было напрасно, они с Николаем обитали теперь в каком-то окружившем их безвоздушном пространстве, в вакууме;  "драсьте..."- с ними поутру коротко соседи здоровались, пряча глаза и спешили поскорее удалиться прочь.
   Перед самым началом войны быт семьи Журавлёвых - её, Шурочкиной, семьи - можно было назвать налаженным, вполне удовлетворительным. Николай дослужился до капитанского звания, выследил и успешно обезвредил польского резидента в городе, за что был награждён орденом "Знак почёта", посему положены были ему повышенные продуктовый паёк и денежное довольствие. Шурочка, отзывчивая и совсем незлобивая по своему характеру, с удовольствием делилась сахаром-рафинадом, крупами, рыбными и даже мясными консервами с хозяйками соседских комнат-квартир, за что, наконец, по достоинству стала пользоваться их повышенным уважением. Жили они с семьёй теперь в двух комнатах с высокими потолками старого кирпичного дома дореволюционной постройки с окнами на светлой, солнечной стороне.
   Немцы быстро продвигались к городу Х. Сообщения Совинформбюро становились всё мрачнее, всё более пугающими. Были уже сданы врагу Минск и Киев. Началась экстренная эвакуация. Покатились на восток составы, гружёные станками, оборудованием, техникой. Полки магазинов мгновенно опустели - ни продуктов, ни одежды - ничего. Люди брали всё, что попадалось под руку и в огромных количествах - мешками, ящиками, товарными партиями. Тот, кто в эту критическую минуту оказался медлителен, оставался ни с чем. Деньги потеряли свою цену, не стоили почти ничего, их отсчитывали за никчемный, когда-то копеечный коробок спичек ворохами, рулонами. В первую очередь эвакуировались семьи сотрудников партийных и советских организаций, спецорганов, в эти списки попала и она, Шурочка, с её значительно подросшими уже детьми, Володей и Маечкой. Старики, родители Шурочки, остались в городе, который, как важный промышленный центр, военным руководством решено было оборонять до последней возможности. Николай месяц уже, как воевал на фронте, никаких вестей от него не было. "Неужели убит, погиб безвозвратно?"- какими-то нездоровыми, колючими кусками думала Шурочка, боясь об этом думать, спешно складывая в мешки и сумки вещи и продукты, увязывая всё прочно крест-накрест ворсистой бечевой. "Вы, милочка, зря столько всего с собой набираете, особенно вот эти тяжеленные банки с консервами,- назидательно говорила ей низким грудным голосом соседка из четвёртой комнаты Роза Яковлевна Суркис, стоя у косяка двери и держа в руке на отлёте папиросу, окутанная голубым прозрачным платком дыма, сверкая из-под него чёрными круглыми агатами глаз,- высокая полная женщина с почти мужскими усами под длинным, чуть повёрнутым набок носом, пробитом огромными ноздрями; в жидком седом узле волос на её затылке был вдет толстый и мутный черепаховый гребень; пёстрый халат в кривляющихся хвостатых чёртиках, струящийся до пола, полностью скрывал её большое рыхлое тело.- Руки себе надорвёте, да и не углядите за этаким хозяйством своим - быстро у вас добро драгоценное ваше в пути злодеи покрадут, моргнуть не успеете... Берите всего по минимуму, а вот солью, милочка, следует запастись основательно..." "Солью?- была немало удивлена Шурочка, даже недоверчиво, неодобрительно хмыкнула,- это ещё зачем? Что я её, соль эту вашу, есть буду? Вы наверное, шутите, Роза Яковлевна?" "Зачем - шучу?- в свою очередь вскинула брови мудрая женщина, сверкнув из-по них взглядом.- Вовсе нет. Вы на соль в длинной дороге выменяете всё, что угодно, даже, как поётся в песне, кольца и браслеты, вот посмотрите. Возьмите продуктов только на самое первое время, остальное, что потребуется, соль благословенная вам даст, да ещё, как говорится, с прикупом останетесь. Вот мы с покойным Борисом Моисеевичем во время оно...- заворковала старуха, мечтательно закатив глаза в потолок, и дальше последовал рассказ, который уже тысячу раз слышала Шурочка, о революционной бурной молодости супружеской пары в Гражданскую и прочая и прочая... "Идёмте, я вам дам пару-тройку пачек, у меня этого чудного продукта небольшой запас имеется в комнате, жизнь, милая моя, научила..." "Небольшим запасом" оказался тяжеленный мешок, с пуд, наверное, весом, в углу полутёмной, завешенной плотными шторами комнаты, наполненный пачками соли крупного помола с расплывчатыми от времени печатями промсельторга. "Вот возьмите,- не без сожаления вручила Роза Яковлевна Шурочке несколько пачек.- А вы мне за это, милочка, эти духи оставьте, которыми вы так обворожительно благоухаете, Красная Москва, кажется? И дымчатую вуаль в придачу, ту, которые вы со шляпкой элегантно всегда надеваете. Впрочем,- секунду подумав, заявила она решительно,- и шляпку мне тоже подарИте."
   Конечно, продукты по совету Розы Яковлевны выкладывать Шурочка не осмелилась, но вот значительную часть своих одежд - платья, кофточки, щегольские полупальто, весь богатый свой арсенал трикотажа, прозрачные пеньюары, отороченные рюшечками, в чём она собиралась щеголять в новых краях, оставила под присмотр старой праведницы. "А вы не боитесь оставаться в городе?"- с тревогой в голосе спросила Шурочка провожающую её в путь женщину, стоя у порога квартиры и мысленно прощаясь с родным ей очагом. "После безвременного ухода в мир иной Бориса Моисеевича я уже ничего не боюсь, моя хорошая. Вот посмотрите - придут немцы, будет везде порядок: чистота на улицах, ноги в парадной будут старательно вытирать..."
   На вокзале царили ужасающие толчея и неразбериха. Так было многолюдно, так оглушающе громко кричали разинутые рты беспорядочно мечущихся женщин, стариков, детей, такими ужасом, паникой были переполнены взгляды людей, что Шурочка, широко распахнув глаза, испугалась, растерялась, остановилась, точно упёршись в невидимую стену. Блуждающие взгляды людей, их жесты, поклоны плеч и голов, движения рук, ног показались ей каким-то диким танцем, исполненным сторуким, стоногим и стоглазым чудовищем.
   Два рослых немолодых красноармейца, которые были выделены ей в помощь военкоматом, несли плотно увязанные  верёвками одни к другим её сумки и мешки, об их могучие плечи, точно волны о нос корабля, разбивалась людская стремнина. "Гляди, куды прё-ошь... Па-аберегись!.."- выпучивая глаза, грозно то и дело прикрикивали разинутыми квадратными ямами ртов. Без из помощи Шурочка и безмолвные, подавленно притихшие чада её, семенящие мелкими шажками за ней, прицепившись ладошками к полам её жакета, в этом нешуточно, грозно волнующемся море непременно пропали бы.
   Удачно устроились все втроём - она, дети её - на нижней полке в забитом до отказа вагоне: многие сидели на своей поклаже даже в узком проходе между полками и тем, что уже осталась позади вся бешеная суета дня, были вполне счастливы.
   Наконец, на перроне раздался свисток дежурного, и поезд, немилосердно дёрнув, скрипнув железными колёсами, тронулся. В мутных, пыльных окнах вагона медленно поплыли мимо мятущиеся толпы, беззвучно открывающие рты, чахлые запыленные деревца у обшарпанных, давно нештукатуренных стен, сверкнувшие на солнце арочные вокзальные витражи; высокий купол вокзала на мгновение закрыл густой синей тенью всё, весь мир. Окутанный прозрачным дымом, постукивающий колёсами по рельсам поезд не спеша, как бы нехотя, взобрался на пригорок, и внизу во всём своём величии предстал город. Острые золочёные шпили церквей и соборов гордо возвышались над бесчисленными крышами домов, высоких и низких, маленьких и больших; новоиспечённые глыбы небоскрёбов над площадью засверкали жёлтым и голубым, точно салютуя на прощание, мириадами побежавших одно за другим окон; на окраинах, подёрнутых дрожащим туманом расстояния заводские трубы, точно вулканы, источали из себя пары и пеплы, внушительно стоящие до самых облаков; ещё дальше, совсем уже далеко, поднимались и плыли залитые тенями круглые волны холмов и лесов. У Шурочки заныла душа, ей на секунду показалось, что она никогда больше не вернётся домой; она мельком оглянулась вокруг: печаль и тоска были нарисованы на лицах, во взорах людей, глядящих туда, куда только что смотрела она; кто-то украдкой утёр блеснувшую на щеке слезу...
   Путь предстоял неблизкий - на восток через Ростов и дальше - к Каспийскому морю, затем следовало переплыть воды его на теплоходе и - снова на поезд, в Среднюю Азию; конечный пункт назначения - казахский город Кзыл-Орда.
   Спустя пару часов, под мерный перестук колёс все в купе перезнакомились, здесь были только женщины и дети (которых решено было всех их отправить ночевать на верхние полки), за исключением одного пассажира - интеллигентного вида мужчины среднего возраста в круглых роговых очках с сильными уменьшительными стёклами, с лёгкой сеткой морщин на небритом худом лице, в помятых пиджачке и брючках; он сидел на самом краю полки, на крошечном её уголке, обхватив обеими руками острое колено и смотрел в окно в противоположном направлении от купе. Женщины с подозрением поглядывали на молчаливо сидящего пассажира, перешёптываясь - уж не немецкий шпион ли этот? может, бомбу с часовым механизмом в своём чемодане везёт? Опасались за жизни своих детей и за себя, разумеется, тоже; выскользнув из купе, тихо донесли старшему по вагону молоденькому лейтенанту в новой с иголочки форме, с бордовыми кубарями в петлицах и кобурой на ремне, из которой грозно торчала рифлёная ручка нагана; на нежных щеках того, ещё не знавших бритвы, играл розовый юношеский румянец; в голубом околыше фуражки горела красная пятиконечная звезда. Так, мол, и так, сказали, подозрительный субъект в нашем купе одиноко пребывает, всё время молчит и в окне что-то внимательным образом высматривает, и в очках, главное.
   "Ваши документы, гражданин?- козырнув и положив руку на кобуру, потребовал лейтенант, протиснувшись в купе через плотную массу недовольно ворчавших пассажиров в проходе вагона.- Разрешение на эвакуацию имеется? Предписание? Предъявите." Мужчина вынул из бокового кармана пиджака паспорт, свёрнутые вчетверо листы бумаги, протянул офицеру, спокойно глядя на того снизу-вверх. "Так-так,- скользнув глазами по лицу незнакомца, сверяя того с фотографией, зашуршал, разворачивая листы. Прочитав, одобрительно кивнув, вернул документы мужчине. Снова чётко, по-уставному козырнул. Широкая улыбка поплыла по его рябому безусому лицу. "Извините, товарищ Дмитриев, женщины волнуются, думают вы шпион вражеский, бдительность проявляют." И, обведя взглядом купе, в котором, притихнув, тревожно сверкая глазами, сидели мамаши и их малолетние чада. " Это товарищ Дмитриев,- пояснил лейтенант,- известный специалист в области металлургии, дипломированный инженер, отбывает по особому распоряжению командования в Казахстан." И, снова козырнув, исчез. Дамы с облегчением заворковали, теперь с любопытством и даже с некоторым теплом разглядывали мужчину, который от смущения не знал, что делать и куда деваться; сбросил с тонкого, чуть вывернутого в сторону, смешного носа очки, близоруко оглядевшись, застенчиво улыбаясь, затем снова одел, снова снял и стал тщательно протирать их несвежим носовым платком, выуженным из кармана пиджака.
   "А почему вы один? Супруга у вас имеется? Дети?"- с неподдельным интересом спросила Шурочка. "Холост,"- сухо ответил приятным мягким баритоном инженер, неловко насовывая очки на нос. "Это ничего,- отозвалась какая-то дама со стороны.- В Казахстане с девушкой непременно познакомитесь, там, наверное, много имеется симпатичных и незамужних..." "А что у вас в чемодане?"- не удержавшись, кто-то требовательно спросил. "Да так, ерунда всякая - чертежи, другая производственная документация, рукопись начатая..."- на голос повернулся мужчина.
   Шурочку вдруг пронзила жгучая, чисто женская жалость к этому незнакомому, невзрачному человеку: совсем неухоженный, не слишком опрятно одетый в видавшее виды, давно не стиранное, нечёсанная густая шевелюра вздыбилась над высоким выпуклым матовым лбом, двубортный неопределённого цвета пиджак с одной оторванной пуговицей был старомоден и весьма потрёпан, тёмно-фиолетовая мягкая рубашка с отложным воротником, усыпанная мелкими россыпями жёлтых звёздочек, была застёгнута через пуговицу; в раскрытом треугольнике виднелись его худые впалые ключицы; на волнах неглаженых брюк сидели древние масляные пятна; носков под сандалиями не было, из прорезей которых выглядывали его длинные шевелящиеся пальцы с давно не стрижеными ногтями. "Есть хотите?- спросила Шурочка, вспомнив, что товарищ Дмитриев всю дорогу питался исключительно одним чёрствым хлебом, с трудом отделяя скибку за скибкой складным перочиным ножом.- Колбасу копчёную будете? Чаю подогреть на примусе?" "Честно сказать, не отказался бы..."- сквозь уменьшительные стёкла очков серыми глазами внимательно взглядывая в лицо Шурочки, сглатывая предательски явившуюся слюну,  сказал Дмитриев.
   "Как вас звать?"- протягивая ему громадный бутерброд, величиной с припечек, спросила она. "Геннадий,"- инженер с трепетом обеими руками принял давно им, очевидно, неведомое, вцепился в исполин зубами. "А по отчеству?"- весело любуясь им, снова спросила Шурочка. "Можно без отчества,"- с набитым ртом пробубнил Дмитриев. Проглотив кусок, добродушно добавил: "Мне ведь не сто лет, кажется?" Она подсела к нему поближе, поменявшись местами с немолодой мамашей в нелепом тюрбане на голове, скреплённом брошью с ликом давно умершей императрицы; дамы, покачиваясь вместе с вагоном, оживлённо повели разговор, не обращая теперь на них внимания. Она терпеливо ждала, пока инженер, весь красный от смущения и стыда, не засунул в рот последний хлебный уголок. "Я ведь был женат, знаете..."- вытерев руки и губы измятым носовым платком, с затаённой грустью в голосе, сказал он. "Развелись?"- голосом, тоже отчего-то наполненным печалью, спросила Шурочка, вспоминая своего нерадивого мужа Николая. "Пришлось. Жена ушла от меня к более расторопному по жизни человеку, большому начальнику." "Красивая?"- поинтересовалась она. "Очень",- лицо инженера осветилось каким-то воспоминанием. "Понятно."- понимающе кивнула шёлковой белокурой головкой Шурочка. "А дети - продолжал Геннадий, закинув ногу на ногу и снова обхватив колено руками,- детей, к счастью, не успели завести... Да, вот так... Я допоздна на работе - дел, знаете, невпроворот - приду домой оовершенно никакой, ноги от усталости гудят, что-нибудь перехвачу на кухне всухомятку и - спать... Ей, очевидно, это надоело..." Лицо у Геннадия мягкое, живое, ласковое, серые подвижные глаза не смотрят, а будто тихо поглаживают - не улыбается, вроде бы, а во взгляде улыбка застыла,- глубокие глаза, умные; нос не слишком большой, тонкий до изящества; не брит, но начавшаяся рыжая бородка сосем не портила портрет молодого инженера, наоборот - придавала тому черты загадочного исследователя крайнего севера или археолога с журнальной картинки. "А что вы?"- спросил он, решительно отказываясь взмахом руки от предложенной добавки.- Какова ваша история?"
   Снова помолчала Шурочка, глубоко подумала, захватила мыслями и детство золотое своё, и школу и замужество, и вот что ей показалось: больше несчастлива в жизни была, больше всё-таки тёмных дней перед её глазами прошло-пробежало, чем светлых, радостных. В детстве - бесконечные споры отца с матерью, переходящие в скандалы с битьём посуды и истеричными криками,- кто из них двоих больше прав, виноват, кто умнее, образованней, кто больше для семейного благополучия сделал. В школе - то же; каждый, каждая перед тобой нос высоко задирает, за пояс, как водится, при случае тебя хочет заткнуть. Муж Николай - тут уж слов никаких не надо... Одно только грело душу - дети её, родные кровиночки, Вовка и Майя, светлые пятнышки на тёмной до черноты материи, да и те, чуть что, крошечными своими кулачками друг у друга перед носом машут, пищат, отношения выясняют...
   "Ах,- только и вздохнула горько она, махнув рукой,- и говорить не хочется, так обидно за всё..."- отвернулась в окно, пряча задрожавшие в глазах слёзы.
    Поезд, скатившись с пригорка, набрав скорость, мчался во весь опор. Вагон, покачиваясь вверх-вниз и из стороны в сторону наполнился тонкой горьковатой пеленой паровозного дыма. Пассажиры - женщины, дети, редкие седовласые, седобородые старики - качаясь вместе с вагоном, уладив, наконец, все свои дела и вдосталь наговорившись, под мерный перестук колёс примолкли; засыпая, смешно клевали носами; паровоз где-то там далеко впереди то и дело тревожно гудел, предупреждая о появлении поезда дежурного на очередном перестанке, на поворотах из окна хорошо была видна окутанная рваным облаком дыма его чёрная стальная фигура, устремлённая вся вперёд, дёргающиеся на рельсах огромные красные колёса.
   "Я вот что думаю,- негромко, растягивая для большей значительности слова, заговорил инженер,- Нужно во что бы то ни стало по жизни терпеть все несправедливости к себе, прощать наших обидчиков. Нет, даже не так: раз от раза учиться терпеть, учиться прощать, любви учиться, потому что изначально мы делать этого решительно не умеем." "Как это - прощать?- недоумевая, прихмурилась своими чудными тонкими бровями Шурочка.- Прощать? Обиды в душе от несправедливости, которая такая жуткая и непролазная есть вокруг, столько, что дышать иногда становится трудно... Так бы и вцепилась ногтями в паскудную рожу... Вот именно - закусишь губу и терпишь, глотаешь горькие слёзы... А жалиться на обидчика кому пойдёшь? Всюду все одинаковые..." "Вы имеете в виду - жаловаться?"- улыбнулся Геннадий. "Ну да - жаловаться, а я как сказала?"- Шурочка залилась краской. "Вот видите,- продолжал он, опустив глаза, снова потом тепло взглядывая на неё сквозь круглые стёкла очков,- царапаться, драться по любому, даже самому незначительному поводу - это да, это мы хорошо усвоили... А представьте: какой чёрный океан ненависти посему бушует в душах людей; вот отсюда и все наши невзгоды, отсюда и, будь неладна она, война... Я вот как думаю, уважаемая... Вот что мы с вами наделали, вот кого в себе вырастили..." Кажется всё купе проснулось, услышав эти необыкновенные слова.
   Шурочка была потрясена этой такой ясной, простой мыслью: прощать. Прощать, значит не тащить за собой тяжёлый каменный хвост обид и нелюбовей, зависти, гнева, жадности; простить, перетерпеть, проснуться утром и начать новую жизнь, наполненную светом и теплом, легко дальше по жизни шагать, на минувшее совсем не оглядываясь; и так легко посему улыбаться, шутить, строить планы на будущее и шаг за шагом осуществлять их.
   Поезд теперь тащился еле-еле; шипя, останавливался на каждом полустанке, надолго замирал, пропуская бегущие на запад воинские эшелоны с техникой и людьми; налетев, бешено начинали стучать колёса, в раскрытых бегущих мимо окна теплушках мелькали одинаковые ушастые солдатские лица в пилотках, горбатые бронемашины, укутанные брезентом. В вагоне было душно, опустили стекло, и в купе влетел горьковатый, колючий дым сгоревшего в паровозных топках угля. На сердце было не спокойно, тревожно; разговаривали мало, молчали и дети, глядя на ставший странным мир, уменьшенный до размеров вагона, огромными, широко распахнутыми в испуге и удивлении глазами, став как будто старше и мудрее.
   Через неделю продуктовый запас у щедрой Шурочки, раздавала которая всё налево и направо, закончился. Вот когда она вспомнила Розу Яковлевну добрым словом: на спичечный коробок соли можно было выменять несколько варёных картофелин или целую квадратную буханку ржаного хлеба, а то и полкольца копчёной колбасы, нашпигованной крупными жирными зёрнами сала; дети её ели досыта. "Соли ни у кого не найдётся, товарищи?"- то и дело с разных сторон слышались голоса, и смущённая Шурочка начинала непривычное, тяжёлое для себя дело - торговаться; к её удовлетворению, пассажиры безропотно подчинялись её высоким рыночным условиям, и опустевшие было её мешочки, аккуратно сложенные четырёхугольниками на дне чемодана, снова чуть не до краёв наполнились разной разностью.
   Под Дербентом, в нескольких километрах от стен древнего города их состав впервые попал под бомбёжку. Удар был внезапен и страшен. Сперва среди мерного перестука колёс послышался какой-то назойливый гул, точно невидимый пчелиный рой повис над головой, затем за окном вырос, поднялся столб земли и огня, стекло тотчас лопнуло, брызнуло мирриадом осколков, только глаза успела Шурочка веками прикрыть, зажмурить, полоснула горячая волна в лицо, обожгла, детей к себе что есть силы прижала; вагон накренило, подняло, затем тяжко грохнуло о земь, на пол посыпалось всё - люди, вещи, тюки, тяжёлые чемоданы, Шурочку пребольно в спину толкнула стена, какая-то неведомая сила ноги её в модных клетчатых чулочках выше головы задрала, кислым жёлтым дымом застлало всё вокруг, поднялись крики, стоны, кто-то зашёлся натужным, выворачивающим душу кашлем. "Воздух!"- откуда-то издалека прокукарекал лейтенант, едва сумев перекричать грохот и скрежет железа, треск ломаемых переборок. Что тут началось! Люди по головам друг у друга полезли к выходу из вагона, ничего не соображающую Шурочку и плачущих её детей могучая стремнина придавила, подхватила, закрутила и вынесла на улицу. Первое, что бросилось ей в глаза, было небо, застланное, перечёркнутое густо фиолетовыми полосами дымов и пляшущие оранжевые языки огня, которые рвались из окон разгромленных вагонов, выстроившихся в какую-то страшную изломанную линию; паровоз, словно бумажный, прямым попаданием бомбы разорвало на части, и дымящиеся его куски лежали по обе стороны от искорёженного железнодорожного полотна. Чёрные столбы земли, подёрнутые пламенем, как-будто недвижно, бесшумно стояли справа и слева; тут же её вагон, едва успела выскочить она из него, подпрыгнул и в красном облаке огня разлетелся на части; рельсы легко, точно спички, завертелись, врезаясь в толпу разбегающихся в разные стороны людей, режа и кромсая их, в воздухе закачались кровавые брызги, оторванные головы и руки взлетели отдельно от тел, от размотанных розовых внутренностей и длинных кишок; острый, как нож, белый обломок шпалы со свистом промчался у Шурочки над головой. Какой-то военный, развернув кольцо шинели, накрыл ею её и её детей с головой, и только тогда чёрный, ослепительный ужас вошёл в неё, парализовав руки и ноги, и она, оглушая саму себя, закричала, завыла.
   Самолёты исчезли так же быстро, как и появились. Стало удивительно тихо.
   Она, стараясь не глядеть на кровавые ошмётки людей, словно тряпичные куклы разбросанные здесь и там, закрывая ладонями детям глаза, спотыкаясь о груды взрыхлённой земли и исковерканные рельсы и шпалы, побрела вслед за цепочкой дрожащих от пережитого ужаса пассажиров поезда, удосужившихся божьей волей уцелеть, в сторону порта, у которого под голубым бархатным шатром неба лежала тёплая, изумрудная полоса моря. О своих потерянных пожитках Шурочка даже не вспоминала, ей скорее, скорее хотелось уйти от этого страшного места, где так близко к ней, задев её своим ледяным дыханием, промчалась смерть. Ни инженера Дмитриева, ни своих соседок по купе среди спасшихся не оказалось; только потом, уже спустя какое-то время она об этом безразлично, мельком подумала.
   Город Дербент совсем не большой. Плоская, как тарелка, прибрежная полоса густо усыпана одноэтажными домиками и кривыми улочками; над городом, у подножия каменистых холмов возвышается старая крепость, стены и башни которой изрублены зубьями и бойницами. Воздух пропитан терпким, солёным запахом моря, и кружатся, кружатся, вскрикивая, под небом белокрылые чайки.
   В порту у причала их ждал большой трёхпалубный теплоход ещё дореволюционной постройки, по обоим проржавевшим бортам которого, точно гигантские уши, высились гребные винты, укрытые железными колпаками; на носу поверх сбитых букв "НИКОЛАЙ II" красной краской было выведено слово "ОКТЯБРЬ"; высокая труба судна источала густой столб серого дыма - котлы в утробе гиганта, урча, начинали работу; в измятой фуражке капитан с мостика в похожий на ведро громкоговоритель срывающимся хриплым голосом требовал скорейшей, немедленной погрузки пассажиров на борт. Громадные, о четырёх лапах подъёмные краны, точно жирафы с железными шеями, стояли над головой.
   У самого трапа людям выдали по паре твёрдых круглых кукурузных лепёшек на семью, и судно, издав протяжный гудок и подняв захлопавшими винтами из воды жёлтые мутные буруны, плюнув ставшим чёрным и тяжёлым дымом из трубы, медленно отвалило от причала. Невысокие белые дома с плоскими крышами, синие волны кустов и деревьев, мечеть с вонзённым в небо острым перстом минорета, крепость на высоком, изрезанном оврагами холме, люди на пирсе, превратившиеся в муравьёв, игрушечные грузовики, обитые брезентом - всё это задвигалось и стало делаться меньше, меньше, пока не превратилось в одну, едва различимую полосу на горизонте. Впереди сколько хватало глаз, плеская зелёными, чуть голубоватыми волнами, лежало Каспийское море.
   Шурочке и её детям досталось место на верхней открытой палубе. Было совсем не холодно (а ведь уезжали из Х. уже в наступившие ноябрьские дожди и холода!), наверху ярко сияло солнце, дул слабый, невесомый, ласковый ветерок. Намаявшись, они с детьми, свившись в тёплый клубок, приснули на плотном, расстеленном на досках брезенте. Её разбудил протяжный гул моторов, по сердцу острым лезвием полоснула тревога, так и побежало, полетело оно в груди. "Воздух!"- кто-то выкрикнул это ставшее теперь страшным слово. Проснулись и дети, испуганно захныкали, утирая кулачками глаза. С кормы звонко застрочил, ударил в небо зенитный спаренный пулемёт, трассирующие очереди понеслись навстречу чёрным точкам приближающихся бомбардировщиков. Налетели. раскинув с крестами крылья, чёрные, громадные птицы, закрыв собой на мгновение небо, со страшным грохотом промчались над головой, и тотчас слева и справа вода закипела, поднялись высоко белые шипящие столбы воды, Шурочку с головы до ног окатила холодная тяжёлая дробь брызг - лицо её, одежда мгновенно сделались мокрыми, бахнуло так, что заложило уши. Один самолёт задымил, завалился на крыло, затем на другое, стал скользить ниже, ниже и, наконец, задрав хвост, раскрашенный хищно изломанным крестом, рухнул в воду почти у самого горизонта, подняв гору из огня и пены; горячая волна воздуха принесла раскат грома и приторный запах авиационного топлива. На судне раздался радостный возглас толпы; Шурочка тоже смеялась, кричала и подпрыгивала, как ребёнок, ухватив за руки своих детей. Сделать второй заход на медленно бредущий по волнам "Октябрь" фашисты не решились; совершив разворот, они удалились восвояси. До самого казахстанского берега - порт Шевченко - приключений более не случилось. Кораблик, делово пыхтя, мерно качаясь на волнах, двигался вперёд по курсу. Настала ночь, в небе вспыхнули россыпи звёзд, да такие яркие, каких Шурочка отродясь не видела, она, подняв вверх лицо, загляделась на них. Вдруг одна звезда сорвалась и помчалась, падая, по небосводу; Шурочка загадала желание - чтобы всё у неё было хорошо и чтобы эта проклятая война поскорее закончилась.
   В порту их уже поджидал шипящий, фыркающий поезд; из высокого  окошка стоящего под парами локомотива на красных стальных колёсах с толстыми  спицами выглядывал чумазый пожилой машинист в измятой фуражке. Женщин и детей снова рассадили по вагонам, теперь совершенно свободно; и, качнувшись, медленно тронулись. За окном в наступившем серебряном чистом утре побежала безлюдная, унылая, усеянная колючками степь, расстилавшаяся до самого горизонта. Лениво жевали траву одногорбые верблюды.
  Кзыл-Орда встретила их разноголосицей толпы у старинного здания вокзала неожиданно прекрасной архитектуры: высокие окна, резные пилястры, вычурная лепнина на стенах. Люди - смуглолицые, узкоглазые мужчины и женщины - в пёстрых халатах и в тюбетейках у его стен торговали дынями и арбузами невиданной величины, выложенные на пыльном асфальте треугольными высокими, чуть не с человеческий рост, горами. Едва поезд остановился на перроне и усталые пассажиры высыпали из вагонов, вся площадь перед вокзалом задвигалась, зашевелилась; торговцы на ломаном русском, перекрикивая один другого, кинулись уговаривать приезжих приобрести именно их товар. "Одын рубль - одын штука... Два рубля - пять штука...- дёргались рты на широкоскулых лицах, требовательно взлетали в небо крючковатые пальцы.- Одын скыбка - дэсять копейка, пять скибка - двадцать копейка... Подходи, товарищ, покупай!.." Шурочка, вынув из кошелька деньги, купила по гигантской полоске душистой сахарной дыни себе и детям, у которых от восхищения глаза так и горели; она подумала было приобрести целую дыню, но - куда! Руки надорвёшь тащить неизвестно сколько времени такую каменную жёлтую голову... Впрочем, мужчины, которых среди беженцев было совсем немного, те - брали, уносили, держа под мышками, полосато-зелёное и мраморно-жёлтое; следом за ними, радостно подпрыгивая в предвкушении небесного удовольствия, бежали их дети.
   На привокзальной площади эвакуируемых уже ждал автомобильный и гужевой транспорт. Кого в кузове грузовика, кого в огромной арбе, запряжённой рогатыми волами, тупо глядящими на происходящее вокруг них, развезли в разные стороны. Шурочке и её детям, другим трём мамашам, помогли взобраться в досчатую лодочку арбы, криво стоящую на высоких, с человеческий рост, поскрипывающих колёсах. Размахивая хвостами, подгоняемые возницами из местных, волы нехотя двинулись в путь. При каждой группе эвакуированных был назначен старший оперуполномоченный с планшетом на плече, туго набитом ворохом бумаг.
    Город медленно поплыл мимо них. Вечерело. Солнце скатилось к самому горизонту, сделалось непомерно большим и оранжево-красным, дрожало в густой полосе пыльного воздуха. В фиолетовом тёплом небе наверху зажглись незнакомые очертания  созвездий. В придорожных кустах начинали петь свои любовные песни ночные цикады. Невысокие глинобитные дома, плывущие мимо них слева и справа, явно диссонировали с вычурной архитектурой встретившего их станционного здания вокзала.
   Арба тряслась и подпрыгивала на затвердевших глиняных кочках и намертво вросших в землю круглых гладких камнях, несмазанные колёса издавали такой громкий и пронзительный скрип, что хотелось зажать уши руками; наскакивая на препятствие, колёса страшно шатались из стороны в сторону, и казалось, что ещё секунда, и они напрочь отвалятся. Дороги фактически не было - некое невеликое пространство между низкими прибитыми сверху домиками и невысокими чахлыми деревцами, уже начавшими окутываться синей ночной тенью.
   Шурочку с детьми, оставшуюся в повозке последней, высадили на окраине города у высокого глинобитного забора. Было уже почти темно, там и здесь во дворах, почуяв чужих, заливались лаем сторожевые собаки. Офицер, сопровождавший их группу, прыгнув с дрожек вниз, одёрнув гимнастёрку и поправив кобуру на ремне, постучал в наглухо запертую, сбитую из досок калитку под волнистым отштукатуренным сводом. Спустя полминуты с той стороны прогремел запор, и калитка распахнулась. На пороге стоял высокий плотный мужчина в полосатом халате, подвязанном бечевой, на тёмном, почти чёрном, залитом тенью его лице сияла белозубая улыбка, слишком, пожалуй, внимательная и широкая. "А-а, товарища началник... Ждёма васа давно..."- нараспев произнёс он тонким, почти женским голоском, который совсем не вязался с его крупной фигурой, и, услужливо кланяясь, начал пятиться. Офицер молча открыл планшет, вынул бумагу, развернул её, прокашлялся в кулак и, подсвечивая карманным фонариком, зачитал текст постановления соответствующей организации о принудительном подселении эвакуированных. "Вам всё понятно, товарищ Назарбаев?"- строго спросил офицер. "Поняла, поняла..."-хозяин дома стал кланяться ещё усерднее, ещё ниже. "Поступает к вам на довольствие согласно закону номер..."- он неразборчиво, сверившись с бумагой, назвал какие-то цифры. "Входите, товарищ Журавлёва, располагайтесь..."- обратился он к стоявшей без движения, совершенно подавленной Шурочке; устало козырнув, развернулся, влез в арбу, возница щёлкнул бичом, быки тронулись, колёса заскрипели, и спустя мгновение всё исчезло, растворилось в темноте.
   Шурочка ни жива ни мертва ступила во двор, крепко прижимая к себе пугливо примолкших детей. Калитка, скрипнув, закрылась за ними.
   Хозяин дома сразу не понравился ей - фальшивая улыбка того на широкоскулом лице, под узкой полоской лба как будто полное отсутствие глаз, в которые можно было бы взглянуть, чтобы понять душу человека; и главное - она, замерев на мгновение от ужаса, заметила кривую ручку ножа, торчащую у него за поясом, и длинное лезвие, которое пряталось за полой халата.
   В полутёмном пространстве окружённого дувалом двора, который оказался неожиданно велик, под мерцающим, переливающимся огнями небесным шатром стояли несколько построек; одна, самая большая,- хозяйский дом, изломанный углом, с деревянными подпорками, упёртыми в потолок; другая, значительно меньшая - крытый загон для скота, запертый кривыми тростниковыми воротами, измазанными глиной. Чуть поодаль за негустой тёмной рощицей фруктовых деревьев прятались летняя кухня, пробитая голубым лунным сиянием, и круглый колодец под плоским навесом. Чужо, тяжело пахло овчиной.
   Хозяин дома, которого звали Абай, издав гортанный предупреждающий звук, властно взмахнув рукой, велел Шурочке и детям остановиться и ждать; прошуршав мягкими подошвами туфлей по земле, скрылся в дверях дома, в которых на мгновение в неярком свете свечи мелькнуло встревоженное лицо женщины с длинными чёрными косами, лежащими на пёстром атласном халате.
  Звонко и призывно играли на своих свирелях невидимые в ветвях цикады, тёплый южный ветер нежно трогал её лицо, и ей вдруг показалось, что все страхи её, ожидание чего-то неправедного, плохого - надуманное и вздор, что она попала в волшебное царство любви и добра, покоя, где нет места ненависти и вражде, где люди не умеют друг с другом воевать, разрушать дома и судьбы друг друга, а только - дружить и, взявшись за руки, водить хороводы, петь весёлые песни... "Мама, мама,- подняв к ней головки, нетерпеливо спрашивали дети,- а кушать скоро будут давать?" "Скоро, скоро,- успокаивая их, ласково отвечала она, оглаживая ладонями их лица.- Немного подождать надо, наверное..." Она и сама была голодна, ей представлялось, что вот сейчас их дружелюбно пригласят в дом, где, потрескивая, ярко горят свечи, и стол, освещённый ими, наполнен всякими невообразимыми яствами: рассыпчатый дымящийся плов, омытый волнами сладкого жира, исполненный изюмом и овощами в огромном блюде здесь,- жадно рисовало её воображение,- испечённые нежнейшие рёбрышки молодого барашка, мягкие кукурузные лепёшки с нежной корочкой по бокам, гранаты, дыни и груши и Бог знает, что ещё...
   Из сладкой дрёмы вывел её резкий звук хлопнувшей двери. Вышел хозяин, безмолвно его тень в начавшейся уже густой, плывущей крупными фиолетовыми зёрнами ночи проскользнула куда-то за тёмную гору сарая, послышались звон пустого ведра, затем каменный грохот чего-то насыпаемого внутрь; спустя полминуты его высокая квадратная фигура снова появилась в тусклом свете луны, он поставил тяжёлое ведро на землю и зажёг свечу; вот теперь Шурочка увидела на мгновение его глаза, точнее - то, что можно было бы назвать глазами: две узкие щели, из которых хитро и зло сверкнули в неё круглые чёрные горошины. Он открыл воротца сарая и жестом руки приказал им войти. Шурочка ничего не могла понять, в замешательстве замерла на месте. "Туда?"- чувствуя слабую, жалобную улыбку у себя на лице, спросила она. "Туда, туда!"- зло и насмешливо, показалось ей, пропищал своим тоненьким сиплым голоском Абай.
   Шурочка сделала шаг, затем другой; нестерпимый запах испражнений объял её, она пошатнулась, едва не потеряв сознание. Следом за ней и детьми въехала свеча, встала на полку, Шурочка не успела оглянуться, как ворота за ними захлопнулись. На них из полутемноты уставились множество фосфорицирующих глаз, о земляной пол глухо застучали копыта потревоженных животных. Дети захныкали. Одна створка ворот снова распахнулась, вошёл Абай, бросил на пол, подняв пыль, овечью шкуру, высыпал из стоящего у его ног ведра гору оранжевой моркови. "Спи здеся, жри это, руска..."- не глядя на них, с неприкрытой ненавистью процедил сквозь зубы. И снова Шурочка со страхом увидела за поясом у Абая торчащий нож, тускло сверкнувший. Когда хозяин удалился, в полголоса бормоча что-то на непонятном ей языке, она закрыла лицо руками и горько зарыдала...
    Целыми днями голодные дети старательно грызли морковь, не в силах насытится, а со стороны хозяйского дома доносились дурманящие запахи свежеиспечённого хлеба и жареной баранины. Через неделю у сына Вовки начался кровавый понос.
   Как-то хозяин забыл прикрыть входную дверь, и Вовка, улучив момент, незаметно улизнув из сарая, юркнул в дом. -Не смей, вернись, сынок!"- вслед ему прокричала Шурочка вне себя от ужаса, бросилась следом. На столе в просторной прихожей высилась горка лепёшек, Вовка схватил верхнюю и в одну секунду проглотил её, потянулся за другой, в этот момент в дом вернулся Абай. "Ай, шайтан!"- грозно изломав брови, крикнул он и, выхватив из-за пояса нож, занёс его над головой мальчонки. Шурочка упала перед ним на колени...
   Под каким-то предлогом ей удалось вырваться в город, оставив в заложниках детей. Кое-как на перекладных добралась к центру города, такому же невысокому, пыльному, что и его окраины, хотя о нескольких двух и трёхэтажных старых, царской постройки зданий, чуть скрашивающих унылую картину. С испугом оглядывая её, метущуюся под стенами домов в наброшенной на плечи шали, в растрёпанных, развевающихся на бегу волосах, люди указали ей, где находится местное управление НКВД. "Что же вы сразу не сказали, что вы жена нашего сотрудника, да ещё какого - настоящего героя, орденоносца! Воюет сейчас на фронте, бьёт фашистского гада!"- выслушав её сбивчивый, ежесекундно прерываемый рыданиями рассказ, спросил начальник управления, в волнении взъерошив, затем тщательно пригладив рукой волосы, зашагал, сложив руки за спиной, поскрипывая начищенными до блеска сапогами, по просторному кабинету, залитому солнцем из высоких окон, принёс едва державшейся на ногах Шурочке стакан воды, усадил на стул. Рубиновые длинные шпалы горели у него на воротнике; на ремне, над широким раструбом гимнастёрки и над гигантской величины квадратными галифе лежала тяжёлая кожаная кобура. Он поднял трубку телефона, сухо бросил в неё: "Лейтенанта Трофимова ко мне, немедленно!" Спросив разрешения, бесшумно прикрыв за собой дверь, вошёл молодой лейтенант в фуражке, надвинутой на глаза, коротко козырнул.
   Через двадцать минут Шурочка, трясясь на ухабах, ехала по кривым улочкам города в служебной эмке в сопровождении лейтенанта и его помощника молодцеватого сержанта, который держал в руках погромыхивающий тяжёлый карабин; пожилой водитель с пышными седыми усами, в пилотке, надвинутой на мокрый от пота лоб, усердно крутил рулевое колесо; незлобно шепча губами ругательства, с хрустом дёргал на поворотах рычаг переключения скоростей. В руках Шурочка держала громадный шуршащий бумажный пакет, туго набитый трёхмесячным командирским пайком - консервы, сахар, крупа; наверху, завёрнутая в промаслянную бумагу лежала жареная курочка, источая божественный, сладчайший запах, от которого у неё кружилась голова.
   У самого дома Абая защитного серого цвета эмка, подняв облако пыли, остановилась. Все, кроме водителя, вышли из машины. Лейтенант, зверски вывалив вперёд челюсть, кулаком требовательно прогремел в плотно сбитые доски калитки. Спустя мгновение, дверь отворилась; Абай, увидав Шурочку в окружении военных, разулыбался так елейно, что углы его губ, казалось, коснулись ушей; гладко выбритая, с синим отливом голова его в квадратной расшитой узорами тюбетейке, его плечи в полосатом стёганом халате преданно, с покорностью приклонились: "Проходите товарища, гостем будишь, товарища..."- пискляво залопотал, щели глаз его, брови, лукаво изогнулись. Лейтенант ловким движение выхватил из кобуры ТТ и приставил железный нос его к виску побелевшего Абая. Они ввалились во двор, сержант в лихо заломленной на ухо пилотке, внимательно наблюдая за происходящим, передёрнул затвор карабина. "Ах ты ж контра недобитая, враг народа, ты что здесь у себя утворил?- зарычал в лицо Абаю лейтенант.- Тебе государство деньги на содержание эвакуированных выделило? Выделило. Принять людей, раз так, по-человечески обязан? Обязан. А ты что, гад, тут наворотил? Думал, никто не узнает о твоём самоуправстве? Расстреляю, сволочь, без суда и следствия по закону военного времени!.." "Я поняла, я поняла...- едва живой от страха, лопотал Абай, сполз перед офицером на колени.- Ошиблась я, шайтан попуталь..."
   Всё сразу изменилось.
   Шурочку с детьми поселили в отдельную просторную комнату, стены которой были сплошь увешаны разноцветными ткаными коврами, пол услужливо в два слоя был устелен шерстяным паласом такой толщины и мягкости, что ноги в нём утопали, точно в воде. Узкое оконце под самым потолком было завешено плотной циновкой, должной не пускать внутрь ночную прохладу. Жена Абая, молодая черноволосая и смуглолицая красавица лет тридцати или чуть больше того, и сам хозяин дома (детей у них не было) стали с Шурочкой обходительны и ласковы, да так, что ей страшно неловко становилось от той назойливости, с какой теперь они ухаживали за своими гостями - угощение следовало за угощением, сытный завтрак плавно перетекал в ещё более сытный, плотный обед, а обед - в непередаваемо роскошный ужин; подавалось всё, о чём можно было только мечтать: тут непременно были и истекающий жиром плов, заправленный мелко нарезанными овощами и огромными сочными ломтями баранины, и горячие лепёшки к нему, и фруктовая немыслимая разносортица - дыня, арбуз, мандарин, сочный гранат, виноград, орехи, запечённые в сладкой винной кожуре; и, конечно, бархатный, обжигающе горячий чай в широких пиалах. Шурочкины дети, Вовка и Мая, поначалу боялись лишний кусок себе в рот положить, всё оглядывались наполненными вопросом и недоверием глазками-пуговками на мать, прежде чем протянуть ручонку за лепёшкой или полоской дыни, но вскоре так раззадорились, так разошлись, что Шурочка должна была, недовольно хмуря брови, стыдить их за чрезмерную прожорливость. Она, расчувствовашись, угощала хозяев американской говяжей тушёнкой из теперь регулярно доставляемого ей офицерского пайка; на увесистой килограммовой квадратной банке была нарисована корова с прекрасными, как у голливудской красавицы, голубыми очами под неправдоподобно длинными ресницами. Вовка и Мая, не переставая, жевали капиталистическую жевательную резинку из цветастого коробка, которую сначала по недоразумению приняли за конфеты и всё норовили проглотить.
   Нож из-за пояса Абая пропал навсегда.
   Тут и весточка принеслась от Николая, фронтовой треугольник с фиолетовым размытым штемпелем на нём - ранен, находится в госпитале  на излечении, быстрыми темпами идёт на поправку; теперь уже майор, командир группы особого назначение СМЕРШ, успешно борется с диверсантами и шпионами.
   Её приняли на работу учётчицей в местное отделение Стройбудпромсовматериала, получила посему какой-никакой денежный оклад и возможность пристроить детей под надзор воспитателей в бесплатное  опекунское учреждение.
   Когда Х. был окончательно освобождён советскими войсками, Шурочка с детьми, повзрослевшими, поздоровевшими, значительно прибавившими в весе, отправилась в обратный путь домой. На этот раз показавшаяся ей совсем не долгой дорога прошла без особых приключений.
   Она не узнала свой город. Чёрные глазницы выбитых окон, руины вместо целых кварталов под безупречно голубым, чистым небом. Свой дом, который она с трудом разыскала среди унылых и безмолвных, холодных, пропахших гарью развалин, был почти до основания разрушен; в груде битого кирпича валялись искорёженные, заржавевшие металлические остовы кроватей с чудом сохранившимися круглыми набалдашниками на спинках, рваные диваны с вылезшими из-под обивки рёбрами пружин, детские изорванные коляски без колёс, в пух и прах разгромленная мебель.
   Она с детьми поселилась на окраине города в доме своих родителей, сильно постаревших, едва переживших тяжкие годы оккупации; все стали ютиться в двух крошечных комнатках с тесной и узкой, как шкаф, кухней. Чудом сохранившиеся на заднем дворе дома фруктовые деревья, да ещё вдруг разросшиеся, похорошевшие - две яблони, две груши и слива -  не только давали здоровые, сочные плоды, а, значит, и столь необходимые витамины при довольно скудном повоенном питании, но и служили утехой и детям, и взрослым; на травке, в тени деревьев, под мягкими дуновениями ветерка так приятно было присесть отдохнуть от повседневных забот, а детям - от души порезвиться; и казалось иногда Шурочке, сидя под шелестящей листвой, что она снова вернулась в недалёкое прошлое - туда, в солнце и в небесную благодать той южной республики.
   Из госпиталя вернулся демобилизованный по тяжёлому ранению Николай, хромой и с изящной, постукивающей об пол палочкой. Шурочке поначалу он казался совсем чужим, ставшим другим, незнакомым ей человеком; лицо его, загоревшее и загрубевшее, по обеим сторонам тонкого рта прорезали две глубокие морщины, придававшие лицу печальное, скорбное выражение; глаза его как-то погасли, пропала всегда сверкавшая в них искра смеха и лукавства, в каштановых волосах, по-прежнему густых и непослушных, заблестела седина. Она чуралась его грубых ласк и назойливых ухаживаний, часто уходила на ночь спать в комнату родитей,  ссылаясь на то, что дети уже стали взрослыми, всё слышат и всё прекрасно понимают. Ему назначили вполне приличную пенсию, которую, к несчастью, он почти всю, ещё не донеся её до дома, пропивал в разливочной с какими-то новыми, криворотыми и кривоглазыми, появившимися невесть откуда дружками. Когда кончались деньги, он, дымя папиросой, целыми днями лежал на кровати во фронтовых, почти до желтизны выцветших галифе и в белой нательной рубахе, запоем читая книги из местной библиотеки о героях гражданской и отечественной войн - лётчиках, разведчиках и танкистах.  В ящичке зеркального трюмо, рядом с флаконом одеколона "Красная Москва" и бритвенным прибором, лежали его награды - боевые ордена и медали, которые он в силу одному ему известных причин никогда, даже в праздники, не надевал.
   Вовка начал курить. Таскал у отца папиросы и запирался в деревянном туалете в углу двора. Когда, спустя пару минут, дверь туалета отворялась, из голубых волн табачного дыма, подтягивая штаны, появлялся он, подросший, широкоплечий, с такими же каштановыми непокорными волосами, что и у его отца. "Курил?"- подкрадываясь, строго спрашивала мать, пытаясь поймать его розовое ухо. "Нет,"- ловко уворачиваясь от цепких материнских пальцев, по-мужски стойко и упрямо отвечал прорезавшимся баском.
   Через год родился Юрочка.
               
                3

   В крошечной - пять на пять метров - комнате с ещё более незначительной по размеру кухонькой их теперь ютилось пятеро. Зимой в доме было тепло, топилась, потрескивая, печка, в глубинах которой раскалённый до красна пылал, пульсировал жаром антрацит, бесплатно доставляемый по военному ведомству мужа за его выслугу лет. Николай всё так же после неуёмных запоев и вызванных ими бурных скандалов целыми днями лежал на кровати, напялив на нос очки, и один за другим глотал исторические романы, дымил папиросами так, что в комнате даже с распахнутой форточкой было не продохнуть. Время бежало быстро, Владимир, статный, высокий молодой человек с непокорным отцовским каштановым чубом и гордым взором острых серых глаз, окончив школу, поступил в лётное училище; спустя пять лет, надев лейтенантские погоны, укатил в отдалённую воинскую часть где-то на Дальнем востоке, там женился и родил двух сыновей. Майя, невысокая, подвижная, смешливая девушка, едва кончив десятилетку, тут же выскочила замуж за своего одноклассника, чуть не с первого класса страстно влюблённого в неё, тоже подарила Шурочке внука. Подрастал, мужал и Юрка; мать его боготворила, баловала, самый лучший кусок за столом всегда только ему доставался. Думала: раз старшим детям непростая, горькая судьба выпала, пусть хоть младшенький в холе да в неусыпной заботе о себе растёт, вволю почувствует счастливое, беззаботное детство. Отец Николай, видя сие по его мнению вопиющее непотребство, недовольно ворчал: "Смотри, Шурка, малохольная ты, избалуешь его, вырастет лоботрясом, а то ещё чего хуже стрясётся..." "Молчи, старый хрыч,- огрызалась с полотенцем на плече Шурочка, перемывая в тазе с горячей водой после обеда тарелки, громыхала недовольно ими, звенела.- накаркаешь..." Николай только рукой махал в ответ, заваливался, кряхтя, на кровать дочитывать воспоминания героического, победного маршала о минувшей войне.
   И правда, Юрий рос своенравным, капризным мальчиком, в школе учился плохо, к любой работе подходил спустя рукава, быстро научился курить и грубо выражаться, завёл знакомства с ребятами из неблагополучных семей, выпивал. Как не пыталась его отвадить от дурного влияния мать, ничего у неё не получалось. "Ладно тебе, мать, не лезь, будь добра, куда не просят тебя,- за долгие нравоучения попрекал он её рано прорезавшимся хрипловатым баском,- как-нибудь сам в своей жизни разберусь, не маленький..."- и, хлопнув дверью, убегал на встречу с дружками, пропадал допоздна, а то и вовсе под утро являлся, весь пропахнув табаком и явно навеселе. Несколько раз за драку попадал в милицию, был взят на учёт в детскую комнату. "Замолвил бы словцо за Юрку, всё-таки сын он тебе, у тебя же старые связи в органах имеются,"-  не раз и не два подступала к мужу Шурочка. "Я сам себе дорогу в жизни пробивал, вот и он пусть горького молочка попробует,"- из облака папиросного дыма зло смеялся Николай, к стене с книгой, скрипя кроватью, отворачивался. В восемнадцать Юрия призвали в армию; собрав ему на дорогу чемоданчик, одев потеплее, крепко поцеловав сына в обе щёки, перекрестив его, она простилась с ним на долгие три года. "Может хоть там, среди строгих военных, за ум возьмётся,"- с надеждой думала мать, ждала, не могла дождаться дорогого своего сынка из далёких заграничных краёв. Но где там! Вернувшись домой с грудью, полной сверкающих значков об армейской доблести, сняв мундир с золотыми пуговицами, переодевшись в старое своё, он словно в старую кожу свою влез, и снова взялся за недоброе - выпивка, сомнительные знакомства, да ещё теперь вульгарные девицы с ярко накрашенными губами, частые приводы в милицию в нетрезвом состоянии, слёзы и мольбы материнские. Шурочка постарела, осунулась, тревожные морщинки побежали у неё по лицу, волосы окутались пепельно-серым, которые она смолоду умела собирать в чудный, узорчатый узел на затылке. И вот случилось - тюрьма... Юрий и не виноват был ни в чём, разве только в собственной нерасторопности, из-за которой в мутную историю и вляпался.
   Дело было так.
   "Посиди, Юрок, на лавочке, посмотри кругом, чтобы чего-ничего, а если легковая машина Волга - знаешь такую? - цвета крем с молоком к подъезду подкатит, так ты свистни в два пальца, да погромче,"- дружки ему бывалые, на зоне уже не раз отсидевшие сказали. "А вы куда, ребята?"- покорно, куда ему указали, усаживаясь, подняв мирно, чуть не ласково, улыбающееся лицо, поинтересовался. "Так, наведаемся кой-куда, надо..."- подмигнув, загадочно отвечали ему. А пошли воровать, обирать квартиру одного местного барыги, начальника крупной автоколонны союзного подчинения; парня ничего не ведающего, получается, обведя того вокруг пальца, "на шухер" поставили. Потом, когда мешки с наворованным уже в логово своё утащили, отстегнули Юрию кое-какие вещицы, как говорится, с барского плеча - пару-тройку невзрачных свитерков и гэдээровскую приталенную курточку на змейке с замшевыми вставками на плечах, с отложным широким воротником, ярко фиолетового цвета, в которой он с гордостю щеголял, ни днём, ни даже ночью не снимая её. Эта-то курточка злополучная в итоге и погубила его.
    "Откуда вещи, Юр?"- с тревогой в голосе спросила Шурочка, когда увидала обновку у сына. Юрий, как водится, сразу взбеленился: "Чего ты, мать, вечно нос свой суёшь, куда не надо? Оттуда!" Шурочка ушла на кухню к плите, и стала тарелки и чашки по обыкновению своему машинально перетирать полотенцем; слёзы дрожали у неё на глазах.
   Как-то, уже спустя довольно продолжительное время после кражи, обворованному гражданину Цуцульковскому Иннокентию Петровичу, когда тот в собственном авто притормозил на светофоре у перекрёстка, бросилась в глаза на ком-то в толпе пешеходов, переходящих улицу, фиолетовая курточка с замшевыми набойками, точь-в-точь такая же, что у него была давеча украдена, вещь, которую он лично приобрёл, посетив братскую страну народной демократии по туристической путёвке. Припарковав машину у обочины, он стремглав бросился к посту ГАИ, находящемуся тут же неподалёку; вместе с дежурным милиционером догнал подозрительную персону, коей оказался ничего не подозревающий, шагающий с гордо поднятой головой Журавлёв Юрий. Он был задержан и под конвоем доставлен в ближайший милицейский участок, заключён на 24 часа под стражу в КПЗ. На все вопросы дежурного он, прикусив язык, отвечал молчанием. Ему пару раз для острастки дали под дых, на что он, пересилив готовые брызнуть из глаз слёзы, ещё больше замкнулся в себе, чувствуя себя если не героем, то по крайней мере жертвой милицейского произвола.
   На утро его дружки, подсуетившись, передали через одного подкупленного ими чина составленную печатными неровными буквами записку - "ксиву" - в которой говорилось: "Скажешь, что нашёл вещи под забором, а припрут к стенке - возьмёшь всю вину на себя, если ты честный пацан, а не фраер. Дадут два года условно, с тем и выйдешь на волю. Отблагодарим, будь спок." Прочитав текст, успокоенный прочитанными словами  Юрий вернул записку ожидавшему к зарешёченного окошка кому-то в милицейском мундире с блестящими на груди пуговицами.
   В доме, при обыске, были найдены остальные вещи из украденного в квартире Цуцульковского, что и решило всё дело, отпираться было бесполезно. Юрия задержали на месяц до назначенного над ним суда.
   На свидании с сыном ошарашенная, убитая горем мать хитростью выведала у него, как обстояло всё дело, и тут материнское её сердце подсказало ей, что сын её пропал окончательно, что никто из его дружков выгораживать его, выручать из беды не станет, как её глупый мальчик наивно надеется, а наоборот - чтобы от себя как можно дальше отвести подозрение, непременно утопят его, взвалив на него всю вину за содеянное, и пусть пропадёт ни за что дурак; узнала от сына и имя главаря банды, который вызвался выступить на суде свидетелем; ясно, как день, ей стало, что тот прямо укажет якобы на вину Юрия за содеянное и в добавок факты приведёт лживые, которые и станут для её сына окончательным приговором.
   Выведав подобное, которое ужаснуло её, Шурочка, мать, чтобы спасти сына своего от гибели, непреклонной волей своей, на свой страх и риск решила действовать самым радикальным образом. Вынула из коробки под кроватью мужа завёрнутый в мешковину пистолет, вставила в него лежащие тут же медные, похожие на игрушечные патроны (она в кино видела, как правильно всё нужно делать), сунула оружие в сумочку-радикюль и, узнав по своим, одной ей ведомым каналам адрес злодея, отправилась в гости к нему, чтобы пулей заткнуть тому рот навсегда. Она сможет, у неё всё получится! Один точный, верный выстрел - так просто, так ясно - и Юрочка, ненаглядный сынок её, будет спасён! Что душегубом она станет, совершив смертоубийство, она не боялась, ибо есть ли душа у уркагана поганого?..

   Юлия с заплаканными глазами, в размазанных чёрных полосах на щеках курила ещё одну сигарету, вставив ту в стеклянный мундштук, задумчиво глядела в заметно уже потемневшее синее окно, в котором убегали в туман и вдаль бесконечные треугольные крыши домов. Отчего-то Шурочка Майку, дочь свою, вспомнила, слёзы той девичьи по сердечному поводу, как прижимала девушку к своей груди, поглаживая её по мягким шёлковым волосам, успокаивая, говоря, что всё на свете приходяще, и любовь истинная, настоящая непременно ещё к ней явится, надо только надеяться, верить и ждать; и - жаль ей стало эту сидящую напротив неё молодую женщину, которая, наверное, ещё могла бы выбраться из того вязкого болота, в которое она по собственной воле угодила; такую в сущности беззащитную, раздавленную, как и многих других вокруг, жизненными обстоятельствами, пропащую, но очень вполне даже привлекательную по своим уму и внешности. И следом жаль, ох как жаль Шурочке стало саму себя, старую, погасшую, прожившую жизнь совсем не так, как смолоду ей хотелось - почти безрадостно, каждую минуту борясь за право быть понятой, услышанной, прощённой; весь мир стало жалко за всю его бессмысленность и беспутность... Она вдруг вспомнила того старого своего знакомца из эвакуационного поезда... Как звали его, того молодого инженера с умными глазами за стёклами очков? Имя его стёрлось из памяти, но хорошо запомнила так сильно поразившие тогда, много лет тому назад, праведные слова его, что надо любить и прощать, прощать и любить, обиды людские терпеть, и что в этих, в сущности, таких не сложных, простых вещах и есть вся суть человеческой жизни... "Любить, терпеть и прощать..."- ах как верно сказано... Шурочка неожиданно для себя прослезилась, прикрыла глаза ладонью, чтобы светлые слёзы её не стали бы заметны. "Одно чистое зло кругом,- думала она,- нет тепла к ближнему и тем более к дальнему, всюду расчёт, чистоган, подлое предательство, сплошная зона отсутствия любви; и что же - ещё одну жирную каплю зла она добавит в этот чёрный океан ненависти, и у самой посему душа станет дёгтем измазанной, чёрной? Нет, не бывать этому... А значит - простить нужно обидчиков, собрать все свои силы и - решиться на этот шаг; всех за всё простить, всем отписную грамоту выдать: и мужа своего Николая, уже давно в мир иной ушедшего, и завистливых баб, и злонравных начальничков мужиков, всех до одного, кто бы не вспомнился! Не таить зла ни на кого... Кто-то же должен начать делать добро, иначе - конец! Она!.. А сын Юрка - что ж... Чему быть, того не миновать; авось пронесёт нелёгкая, и божья правда на свет выплывет; да и сама она, лучше так пусть будет, на суд явится, и всё, как есть, честному народу поведает; она, мать, станет главным по делу свидетелем..."
   Вдруг на столе задребезжал телефон, Шурочка вздрогнула, сердце у неё так и замерло. Юлия, потушив сигарету в пепельнице, красиво выдохнув дым в потолок, подняла трубку длинными подвижными пальцами.
   - Слушаю?- строгим, напускным голосом сказала она, и тут же на лице её заиграла слащавая, не очень правдивая улыбочка.- Ах, милый дружочек, это ты, давно жду тебя... целую... пока..." Она мягко вставила трубку в аппарат.
   - Это он, Вячеслав; сказал, что будет через пару-тройку минут... Посиди тут, как там тебя... Шура... А я пойду на кухню ужин на огонь поставлю этому Ироду...
   И снова решение пришло к ней как бы само собой.
   - Знаешь что, Юлечка, деточка,- быстро заструила слова она, тоже поднимаясь - низенькая, узкоплечая - из-за стола.- Я, наверное, эта... пойду...
   - А долг? Перстенёк-то твой?- высокая Юля повернув набок голову, сверху взглянула на Шурочкину руку со сверкнувшим на ней рубиновым оком, которую та быстро сунула себе за спину.
   - Ничего - в другой раз, даст Бог, верну, вот завтра и верну...-тараторила старуха, начиная бочком двигаться в сторону прихожей.- Утюг, кажись, дома оставила включённым,- стала уже привычно врать она,- скорее побегу... Как бы пожара не случилось, ай-ай-ай...
   - Ну беги давай скорее, растяпа,- басом хохотнула Юлия.- Видать склероз у тебя уже начался старческий...
   - И не говори, мать...- Шурочка, приклонившись, уже натягивала возле двери на свои распухшие лодыжки старенькие туфли с кривыми носами.
   - Завтра в это же время приходи,- вдогонку крикнула ей Юля.- Слышишь, не забудь!
   - За угощение спасибо тебе,- уже из подъезда отозвалась старуха, желая теперь говорить и делать одно только хорошее, доброе, и - тихо прикрыла за собой дверь.
   В гулком тёмном подъезде она подошла к толстой трубе мусоропровода, вынула из сумочки пистолет и, с трудом откинув тяжёлую крышку, с грохотом уронила его в чёрную, дохнувшую зловонием пасть, и тотчас ей стало легко, камень спал с сердца, она воспарила...
   Выпорхнув, как на крыльях, в вечернюю шумную улицу, она, чистая и светлая, подняв высоко, гордо голову, полетела под алым, зажегшимся небом.               



                1996   


Рецензии
Следующее отцифрую - Бог даст - "История Одного Преступления", тоже 1996й

Павел Облаков Григоренко   26.04.2026 07:27     Заявить о нарушении