Процесс. Глава 37. Мешок

Август 1937 года. Дача.

Я приехал засветло. Поезд пришёл по расписанию, и от станции я шёл пешком через лес, вдыхая тёплый, пахнущий хвоей воздух. В правой руке чемодан с гостинцами для Серёжи, на левом плече — тяжёлый брезентовый свёрток. Боксёрский мешок. Старый, потрёпанный, но крепкий — выпросил у Петра Ивановича, сказал, что для дачи. Он не спрашивал зачем, просто отдал.

Анна не ждала меня в этот день. Я не предупредил — вырвался внезапно, когда Громов неожиданно отпустил на два дня. Сказал: «Отдохните, Шахфоростов. Вы последнее время сами на себя не похожи». Я не стал спорить.

Серёжа увидел меня первым. Он играл во дворе, строил что-то из палочек, и когда я вышел из-за деревьев, замер, потом с визгом бросился навстречу.

— Папа! Папа приехал!

Я подхватил его на руки, подбросил, поймал. Он хохотал, обхватив меня за шею. Из дома вышла Анна, всплеснула руками:

— Костя! Ты почему не предупредил? У нас ничего не готово!

— Ничего не надо, Аннушка. Я всего на день. Просто соскучился.

Она прижалась ко мне, и я почувствовал, как дрожат её плечи. Она всегда дрожала, когда я приезжал внезапно, — боялась, что это ненадолго, что сейчас опять уеду. И была права.

Я развернул свёрток. Серёжа с любопытством смотрел на кожаный цилиндр с цепями.

— Папа, а это что?

— Это мешок, сынок. Боксёрский. Буду тренироваться.

— А можно мне?

— Тебе пока рано. Подрасти немного.

Я подошёл к турнику, который сам сварил и вкопал прошлым летом. Потом закрепил цепи, повесил мешок. Тяжёлый, килограммов сорок. То, что нужно.

Вечером мы ужинали на веранде. Анна сварила картошку, нарезала хлеб, уже пошли первые огурцы. Серёжа сидел рядом со мной, прижавшись, и не отходил ни на шаг. Я рассказывал ему про Москву, про машины, про трамваи — он слушал, раскрыв рот. Анна смотрела на нас и улыбалась. В этот момент всё было правильно. В этот момент я был просто отцом и мужем.

Потом я катал Серёжу на плечах по двору. Он визжал от восторга, размахивал руками, кричал: «Папа, быстрее!». Я бегал по кругу, пока не запыхался, потом мы упали в траву и лежали, глядя в темнеющее небо. Первые звёзды уже проступали.

— Папа, а ты завтра уедешь?

— Уеду, сынок. Но я вернусь. Обязательно вернусь.

Он вздохнул, прижался ко мне крепче. Я гладил его по голове и думал о том, что послезавтра меня ждёт Лубянка. Новые допросы. Новые протоколы. Новые лица. А сейчас — только это. Только он. Только мы.

Ночью я почти не спал. Лежал, слушал дыхание Анны, стрекот кузнечиков за окном, далёкий лай собак. Мысли крутились, не отпускали. Крестинский. Его очки. Его усмешка. Его «юриспруденция». Примаков. Путна. Уборевич. Их глаза. Их усталое презрение. Тухачевский. Якир. Маршалы, подписывающие ложь. Машина. Конвейер. Кровь на моих руках.

Я встал затемно. Анна ещё спала. Я тихо оделся, вышел во двор. Мешок висел на турнике, чуть покачиваясь от утреннего ветерка. Я снял рубашку, остался в одних галифе, забинтовал руки.

И начал.

Первый удар — левый джеб. Мешок качнулся. Второй — правый прямой. Третий — левый боковой. Я бил и бил, не считая, не думая. Удары сыпались один за другим — джеб, кросс, хук, апперкот. Мешок мотался на цепях, скрипел, но я не останавливался. Я молотил его с яростью, которой не позволял себе там, на Лубянке. Там я был холоден, расчётлив, методичен. Здесь я мог быть собой. Здесь я мог выплеснуть всё, что накопилось.

Удары становились всё тяжелее, всё злее. Я бил по мешку, а видел перед собой лица. Крестинский — удар. Примаков — удар. Путна — удар. Уборевич — удар. Тухачевский — удар. Якир — удар. Маркова, старая троцкистка, мразь, её плевок — удар, удар, удар.

— На! — вырвалось у меня сначала шёпотом, потом громче. — На! На! На!

С каждым ударом — рык, хрип, выдох. Я больше не сдерживался. Я орал в голос, и мой крик разносился по утреннему лесу, пугал птиц, отражался от сосен.

— На, сука! На! НА!

Мешок раскачивался как бешеный. Цепи скрипели, стонали, но держали. Я бил и бил, вкладывая в каждый удар всю свою ненависть, всю злобу, всё отчаяние. Кровь с разбитых костяшек летела брызгами, заливала бинты, оставляла тёмные пятна на брезенте. Я не чувствовал боли. Только ярость. Слепую, животную, всепоглощающую.

— НА! НА! НА!

Я не заметил, как она вышла. Анна стояла на крыльце, кутаясь в платок, и смотрела на меня. В её глазах был ужас. Она никогда не виделав меня таким. Никогда.

Я остановился. Тяжело дыша, опустил руки. Мешок ещё качался, скрипя цепями. Тишина навалилась оглушающая. Только моё дыхание и стук крови в ушах.

— Костя… — прошептала она. — Что с тобой?

Я вытер пот со лба. Посмотрел на свои руки — костяшки сбиты в кровь, бинты разорваны, пальцы дрожат.

— Всё нормально, Аннушка. Просто тренировка.

— Это не тренировка. — Она подошла ближе, взяла мои руки, посмотрела на сбитые костяшки. — Ты… ты так кричал. Как зверь. Мне стало страшно.

Я обнял её, прижал к себе. Она дрожала.

— Прости, Аннушка. Прости. Я просто устал. Очень устал. Но сейчас всё хорошо. Всё прошло.

Она не ответила. Только прижалась крепче. Мы стояли так долго, посреди двора, под утренним солнцем, и мешок за моей спиной постепенно затихал.

Днём мы пошли за грибами. Серёжа бежал впереди, размахивая корзинкой, кричал: «Папа, смотри, какой большой!». Анна шла рядом, молчаливая, но уже спокойная. Я собирал грибы, отвечал Серёже, показывал, какие брать, какие оставлять. Лес был тихий, пахло хвоей и прелью. Казалось, всё успокоилось. Казалось, тот утренний припадок бешенства остался позади, забылся.

Но я знал: он не забылся. Он остался во мне. И Анна это знала.

Вечером я собрал чемодан. Серёжа стоял в дверях, смотрел, как я застёгиваю ремни. Глаза у него были грустные, но он держался. Мужчина.

— Папа, ты скоро приедешь?

— Скоро, сынок. Как только смогу.

Я обнял его, поцеловал в макушку. Потом обнял Анну. Она прижалась ко мне, прошептала:

— Береги себя, Костя. Пожалуйста.

— Обещаю.

Я вышел за калитку, оглянулся. Они стояли вдвоём — Анна и Серёжа, — махали мне. Я махнул в ответ и пошёл по тропинке к станции. Мешок остался висеть на турнике. Он будет ждать меня. Он всегда будет ждать.

В поезде я сидел у окна, смотрел на проплывающие мимо леса, поля, деревни. Внутри было пусто. Не спокойно — именно пусто. Я выплеснул всё, что накопилось, и теперь осталась только оболочка. Которая завтра снова наденет форму, сядет за стол, откроет папку с новым делом. И будет делать то, что должна.

Потому что я — следователь НКВД. Потому что я — защитник. Потому что я — машина.

Машина не чувствует. Машина работает.


Рецензии