Процесс. Глава 26. Горка

Я проснулся рано. За окном ещё было темно, но снег, падавший всю ночь, укутал город в белую пелену, и даже в предрассветных сумерках улица казалась светлой. Я сел на кровати, посмотрел в окно. Серые хлопья всё ещё кружились, медленно, лениво. Анна спалa рядом, дыхание было ровным, тёплым. Я тихо встал, подошёл к окну. Снег лежал пушистый, нетронутый. Москва замерла — ни машин, ни голосов, только белая тишина.

Анна заворочалась, открыла глаза.

— Костя? Что ты встал так рано?

— Снег, Аннушка. Выпал. Смотри.

Она поднялась, накинула халат, подошла ко мне, прижалась. Мы стояли так несколько минут, глядя на белую улицу. Я обнял её, она положила голову мне на плечо.

— Красиво, — прошептала она.

— Очень, — ответил я.

Она повернулась ко мне, поцеловала. Я притянул её ближе. Снег за окном, холодное утро, а в комнате было тепло. Несколько мгновений, когда ничего не существовало, кроме нас двоих.

Потом она отстранилась, улыбнулась. В глазах — то самое тепло, которое бывает, когда всё правильно, когда не нужно слов.

— Завтрак готовить, — сказала она. — Сейчас Серёжа проснётся.

— Иди. Я позже приду.

Она вышла, запахнув халат. Я ещё постоял у окна, глядя на снег, на пустые улицы, на тихий, замерший город. Потом умылся — ледяной водой из-под крана, до скрипа, как всегда — и пошёл на кухню.

Анна уже хозяйничала у плиты. На столе стояла каша — пшённая, с маслом — миска со сметаной, нарезанный чёрный хлеб, чай в стаканах с подстаканниками. Серёжа сидел на своём стуле, сонный, ещё не до конца проснувшийся, но уже тянулся к хлебу.

— Ешь нормально, — сказала Анна, ставя перед ним тарелку. — А то на горку не пойдёшь.

Он налегал на кашу, давился, торопился. Я сел напротив, налил себе чаю. Ели молча. Только звон ложек и тихое «ещё» Серёжи.

После завтрака я оделся сам. Галифе, сапоги, поверх — старая шинель, не та, парадная, а поношенная, в которой не жалко лезть в снег. Вместо кителя — тёплый свитер, который связала мне Анна ещё прошлой зимой. Шапку надел простую, ушанку, без кокарды. Домашний вид, без формы, без знаков различия. Мелькнула мысль: хорошо, что Анна видит меня таким. Не чекист, не следователь. Просто муж. Просто отец.

Потом помог Серёже натянуть тулупчик, валенки, пушистую ушанку. Анна стояла в дверях.

— Не замёрзните. К обеду чтобы были.

— Будьте, Аннушка, — пообещал я.

Мы вышли.

Снег продолжал падать — крупными, пушистыми хлопьями. Серёжа ловил их ртом, смеялся, когда они таяли на языке.

— Папа, смотри! Как сахар!

— Как сахар, — согласился я. — Только холодный.

Мы пошли в сквер неподалёку. Там была горка — деревянная, сколоченная местными мальчишками, с ледяным накатом. Никого. Только мы.

Серёжа взобрался наверх.

— Папа, давай вместе!

— Давай.

Я сел позади него, обхватил руками, и мы поехали. Ветер в лицо, снежная пыль, визг Серёжи — и мой собственный смех. Я смеялся по-настоящему, как мальчишка, сам не замечая этого.

Мы скатились, упали в сугроб. Серёжа хохотал, отплёвываясь от снега. Я тоже хохотал, лёжа на спине и глядя в серое, низкое небо, с которого всё падали и падали белые хлопья. Снег таял на щеках, забирался за воротник, холодил шею. Я не обращал внимания.

— Ещё! Папа, ещё!

— Ещё, — согласился я.

Мы катались долго. Наверное, часа два. Может, больше. Я потерял счёт времени. Лепили снежки, кидались ими, строили крепость, снова катались с горки. Серёжа раскраснелся, варежки промокли насквозь, но он не хотел уходить. Я тоже не хотел. Я чувствовал себя живым. По-настоящему живым.

Домой вернулись к обеду. Мокрые, в снегу, красные от мороза, но счастливые. Анна встретила нас на пороге, всплеснула руками:

— Батюшки! Вы где так вывалялись? Костя, ты же простудишься! Серёжа, немедленно раздеваться!

Она ругалась, но больше для порядка. В глазах у неё прыгали смешинки. Она была рада видеть нас такими. Особенно меня.

— Марш в ванную! — скомандовала Анна, но я уже тащил Серёжу за собой.

В ванной было тепло, пахло мылом. Я стянул с сына промокший тулупчик, стянул валенки, штаны, свитер. Он стоял в одних трусах, дрожал, но улыбался во весь рот. Я взял большое махровое полотенце, накинул ему на голову и начал растирать — жёстко, энергично.

Серёжа хохотал. Он извивался у меня в руках, пытался вырваться, но я держал крепко.

— Папа, щекотно! Папа, перестань!

— Не перестану, пока не высохнешь, — говорил я, продолжая растирать.

Анна заглянула в дверь, покачала головой, улыбнулась и ушла на кухню — доготовливать обед. Я наконец закончил с полотенцем, натянул на Серёжу сухую пижаму, и мы пошли в комнату.

Серёжа пообедал, перед дневным сном я усадил его на кровать, взял с полки книжку — «Сказки Пушкина», потрёпанный том, ещё мой, с детства. Серёжа забрался под одеяло, прижался ко мне, положил голову на плечо.

— Что будем читать, Серёжа?

— Про рыбака и рыбку, — сказал он сонно.

— Про рыбака и рыбку, — повторил я и открыл книгу.

Я читал не спеша, с выражением. Серёжа слушал, закрыв глаза, иногда вздыхал во сне. Когда я дошёл до того места, где старуха осталась у разбитого корыта, он уже спал. Я закрыл книгу, поцеловал его в макушку, поправил одеяло и вышел из комнаты.

На кухне Анна накрывала на стол. Борщ, картошка с мясом, компот — всё, что успела приготовить утром, пока мы гуляли. Я сел, взял ложку.

— Заснул? — спросила она.

— Заснул.

— Хорошо. Ешь, остынет.

Я ел и чувствовал, как усталость, накопившаяся за пять рабочих дней, отпускает. Как будто этот день — горка, снежки, смех Серёжи, сказка на ночь — стёрли всё то, что я делал в подвалах Лубянки. На время стёрли.

Я не знал, что это была ложь. Что в следующее воскресенье меня вызовут на службу, и я уйду затемно, а вернусь за полночь. Что через месяц у меня уже почти не будет выходных. Что этот день — один из последних дней, когда я мог вот так, беззаботно, провести время с сыном.

Но тогда, в то февральское воскресенье, я был счастлив. По-настоящему счастлив. И это счастье — простое, как снег за окном — осталось во мне навсегда.


Рецензии