Хор

Вспоминаю субботу. Всегда суббота.

Мы сходились в белом зале. Белые стены, белый потолок, паркет цвета светлого мёда. Солнце, проходя сквозь высокие окна, ложилось на пол горячими прямоугольниками, и в них курилась пыль — золотая, живая.

Мы были Хор.

Сначала — гул. Приглушённые голоса, шарканье ног, скрип стульев. Анна Петровна, наша дирижёрша, неподвижно стояла перед нами, сложив руки на животе. Руки у неё были большие, жилистые, но нежные. Она ждала. Ждала, пока последний звук не утонет в тишине, пока мы все не превратимся в единый дышащий организм.

Потом она медленно подымала руки. Ладони раскрывались, как бутоны. Мы замирали, ловя взгляд её влажных, тёмных глаз. Вздох. И…

И из горла моего, из горл всех нас — Лиды, Степана, старика Глеба, юной Иринки с её прозрачной кожей — вырывался звук. Не ноты, сначала просто звук. «А-а-а…» Тёплый, общий, как парное молоко. Он наполнял зал, тек под потолком, касался стен и возвращался к нам уже изменённым, обогащённым эхом.

Мы пели. «Вот мчится тройка почтовая». Голоса сплетались. Бас Степана — густой, как дёготь, альты женщин — бархатные, медленные, мой тенор и звенящий, как лёд, дискант Иринки. Мы дышали вместе. Вме;сте. Это было важнее нот. Вдох — общий, выдох — общий. В эти мгновения я чувствовал их всех изнутри. Ощущал, как у Лиды ноет поясница, но она гонит боль сквозь вибрацию грудной клетки, превращая её в мощь. Чувствовал лёгкую дрожь в пальцах Глеба — он опирался на спинку стула перед собой. Слышал, как трепещет в такт гортань Иринки.

Мы были не людьми. Мы были одним ртом, одними лёгкими. Тепло от наших тел сливалось в одно облако, парившее под потолком. Вкус был общий — сладковатый, с кислинкой, как печёное яблоко. Запах — старых фолиантов с нотами, лаванды от платка Анны Петровны и простого человеческого пота.

После репетиции мы пили чай в соседней комнате. Большой самовар, тускло поблёскивая медным боком, шипел и пыхтел, точно добродушный зверь. Резали чёрный хлеб, ели с солёными огурцами. Говорили тихо, улыбались. Степан рассказывал про службу в армии, Иринка краснела, когда речь заходила о каком-то молодом человеке. Я смотрел на их руки — на мозолистые пальцы Степана, обнимавшие стакан, на тонкие, почти детские пальчики Иринки, крошащие хлебную корочку. Эти руки только что были частью меня. И сейчас, в тишине, между нами тянулись невидимые нити. Мы всё ещё были Хором.

Это длилось годами. Казалось, будет длиться вечно.

Потом Анна Петровна умерла.

Помню первую репетицию без неё. Мы стояли в том же белом зале. Солнечные прямоугольники на полу были такими же. Но дирижёрский пульт был пуст. Мы ждали. Ждали, что руки из ничего сложатся на животе, поднимутся, раскроются.

Молчание затягивалось. Кто-то кашлянул. Кто-то переступил с ноги на ногу. Скрип паркета прозвучал как выстрел.

— Ну что, — сказал наконец Степан. Голос его был чужим, плоским, без той густой, дегтярной основы. — Начинаем?

Он неуверенно взмахнул рукой.

Мы начали. «Вот мчится тройка…»

Это был не хор. Это был набор звуков. Каждый пел сам по себе. Лида спешила, я отставал, Иринка сбивалась на фальцет. Звук не тек, он рвался, ломался, бился о стены и падал на пол осколками. Не было общего дыхания. Не было тепла. Было холодно. Я чувствовал только себя. Свой сухой рот, свои сжатые лёгкие.

Мы допели куплет и замолкли. Ужас повис в воздухе. Мы переглядывались, не узнавая друг друга. Эти люди — Лида, Степан, Глеб — были чужими. Нитей не было. Они порвались.

Тогда старик Глеб, молчавший все эти годы, кроме как в песне, сделал шаг вперёд. Его лицо было серым.

— Давайте, — хрипло сказал он, — просто постоим.

Мы не понимали.

Он подошёл ко мне, взял мою руку и положил свою ладонь мне на грудь, поверх рубашки. Его ладонь была холодной и шершавой, как наждак.

— Дыши, — прошептал он.

Потом он подошёл к Лиде, проделал то же самое. К Степану. К Иринке. Мы стояли в кругу, положив ладони на груди друг другу. Руки дрожали.

Сначала ничего. Потом я почувствовал слабый, едва уловимый толчок под ладонью. Сердцебиение Иринки. Оно было частым, как стук испуганной птицы. Потом я уловил другой ритм — тяжёлый, мерный. Степан. Ещё один, сбивчивый. Лида.

Мы стояли и слушали. Слушали, как бьются наши сердца. Все вразнобой. Каждое само по себе.

И тогда Глеб начал. Не петь. Мычать. Низкий, гортанный, животный звук. «М-м-м-му…»

Звук вибрировал в его груди, и я чувствовал эту вибрацию своей ладонью. По цепной реакции, сначала Степан, потом я, потом Лида, подхватили этот мычащий звук. Он был уродливым. В нём не было ни мелодии, ни гармонии. Была лишь телесная нужда. Голое желание соединиться.

Мы стояли, прильнув ладонями к чужим грудным клеткам, и мычали. Глаза у всех были широко открыты, в них стояли слёзы. Мы мычали, пытаясь поймать общий ритм, найти в этом хаосе ударов и звуков хоть крупицу того старого тепла.

Но его не было. Была только дрожь. И холодные, липкие от пота ладони на груди. И этот жуткий, немелодичный гул, который уже не был песней. Он был похож на предсмертный хрип чего-то большого, тёплого и живого, что мы когда-то называли Хором.


Рецензии