Процесс. Глава 56. Мат

Апрель 1938 года. Москва.

Ночь была холодной, сырой, с мелким ледяным дождём, который барабанил по крышам и карнизам, превращая улицы в чёрное зеркало. Я шёл от Лубянки пешком — не хотелось вызывать машину, не хотелось ни с кем говорить. Сапоги хрустели по тонкой ледяной корке, лужи отражали редкие фонари, и город казался пустым, вымершим.

Впрочем, так оно и было. Апрель 1938 года. Разгар Большого террора. Страх стал воздухом, которым дышали. Люди исчезали по ночам. Утром их кровати были пусты. Никто не знал, кто следующий. Я знал это лучше других. Я сам был тем, кто стучал в двери.

Дома было тихо. Анна и Серёжа спали. Я разделся в прихожей, повесил шинель. Прошёл на кухню, налил себе холодного чаю — кипятка не было, Анна, видимо, забыла поставить чайник. Я не стал её будить. Сел за стол, отпил глоток. Чай был горьким.

Потом встал, достал из ящика стола шахматную доску. Поставил на стол, расставил фигуры. Белые. Чёрные. Этюд был сложный. Белые начинают и выигрывают. Раньше я решал такие за десять минут. Теперь мне нужен был час. Или больше.

Я сделал первый ход. Пешка на e4. Чёрные ответили — e5. Я двинул коня — f3. Чёрные — c6. Всё как обычно. Я перешёл в атаку, жертвовал пешку, открывал линии, давил на королевский фланг. Чёрные защищались.

Но чёрные вдруг пошли в контратаку. Ферзь вышел из укрытия, слон открыл линию, ладья ворвалась в мой лагерь. Шах. Я закрылся конём. Ещё шах — с другой стороны, слоном. Король ушёл. Третий шах — ферзём. Я попытался защититься, но чёрные уже вошли в мой тыл.

Я переставлял фигуры, искал спасение. Жертвовал ладью. Чёрные били точно, хладнокровно, как машина. Их атака нарастала с каждым ходом. Вот уже пешка прошла в ферзи — но не моя, чужая. Вот ладья встала на последнюю горизонталь. Вот слон перекрыл все пути к отступлению.

Шах. Мат.

Я смотрел на доску. Белый король стоял в углу, окружённый чужими фигурами. Ни одной клетки для отступления. Ни одного хода, который мог бы спасти.

Я откинулся на спинку стула. В голове было пусто. Не горечь поражения, не злость на себя — пустота. Та самая пустота, которая поселилась во мне за последние месяцы и теперь заполнила всё. Я выиграл столько партий — на шахматной доске, на ринге, в следственных кабинетах. Я был лучшим. Мной гордилось начальство, меня боялись подследственные. Но сегодня, глядя на проигранный этюд, я понял: это не имеет значения.

Я убрал доску в ящик стола. Встал, подошёл к окну. За окном шёл дождь — мелкий, нудный, бесконечный. Капли стекали по стеклу, искажая очертания фонарей. Где-то там, в этой темноте, продолжалась жизнь. Люди спали, не знаю, что завтра в их дверь постучат. Дети видели сны. Жёны ждали мужей, которые не вернутся.

А я стоял у окна и чувствовал только одно — холод. Не от дождя, не от сквозняка. Изнутри. Тот самый холод, который поселился в моей душе после первой сломанной воли, после первого удара по лицу подследственного, после первого протокола, подписанного окровавленной рукой.

Я повернулся, пошёл в спальню. Анна спала, отвернувшись к стене. Серёжа посапывал в своей кроватке. Я лёг, не раздеваясь, уставился в потолок. Мыслей не было. Только пустота. И тиканье часов на стене — мерное, неумолимое, как шаги конвоира, ведущего приговорённого к расстрелу.

Тик-так. Тик-так. Тик-так.

Я закрыл глаза. Завтра будет новый день. Новая работа. Новые подследственные. Новые протоколы. Я буду делать то, что должен. Потому что я — следователь НКВД. Потому что я — защитник. Потому что я — машина.

Машина не чувствует. Машина работает.

Но в ту ночь, глядя в потолок, слушая дождь за окном, я впервые подумал: а что, если машина сломалась? Что, если в ней больше нет ничего, кроме пустоты? И что, если эту пустоту уже ничем не заполнить? Ни шахматами, ни боксом, ни работой, ни семьёй?

Я не знал ответа. И, кажется, уже не хотел его знать. Я просто лежал в темноте и ждал утра. Утра, когда нужно будет снова встать, надеть форму, затянуть ремень и идти на службу. Потому что это — моя жизнь. И другой у меня нет.


Рецензии