Ниновка далёкая и близкая. Глава 92
Зима 1932 года выдалась лютой, сто лет такой не было. Мороз сковал Оскол до самого дна, и рыба подо льдом замерла, не шелохнувшись. В ниновских хатах топили кизяком да соломой — дров не осталось, леса повырубили в прошлые годы. А в печах вместо хлеба пекли лепёшки из лебеды, желудей и толчёной коры. Собаки и кошки во дворах исчезли первыми. Потом начали пропадать и люди.
В хате Лукичёвых тишина стояла такая, что слышно было, как за стеной падают снежинки. Паша сидела у окна, глядя на пустую улицу невидящими глазами. Раньше хоть воробьи чирикали под стрехой — и тех съели. Валя лежала на печи, укрытая старым кожухом, и не плакала — у неё не было сил даже на слёзы. Лидочка прижималась к матери, согреваясь теплом её тела, и тоже молчала, хлопая большими, провалившимися глазами. Ванюша и Гриша куда-то ушли с утра — искали по заснеженным оврагам мёрзлую картошку, что осталась после уборки.
Тихон, насупившись, сидел на лавке и молча чинил развалившуюся обувку. Работа не шла — пальцы не слушались, дрожали. Он смотрел на детей и чувствовал, как внутри всё переворачивается. Сам он уже давно ел через раз — всё, что удавалось добыть, отдавал малым.
— Так дальше нельзя, — сказал он однажды вечером, глядя, как маленькая Лида сосёт пустую ложку.
— А что ты сделаешь? — вздохнула Паша.
— Бают, в дальних сёлах, у Валуек, хлеб ещё остался. Проезжий обозник в сельсовете рассказывал, как там бабы настоящий хлеб пекут.
Паша подняла на него глаза. Страх кольнул сердце.
— Далеко же, Тихон.
— Сто вёрст, не боле. Туда-обратно, ежели без заминки — за неделю обернуться можно. Дорофей с Григорием согласны. У них, сама знаешь, тоже детишки воют от голода.
Дорофей — муж Дарьи, той самой кумушки-сплетницы, что у колодца всех пересуживала. Григорий — сосед с краю деревни, тихий, работящий мужик.
— А ты подумал: ночью-то сейчас не ходют без справки из сельсовета, — прошептала Паша. — Патрули спросят — ироды, откуда и куда. Пришьют дезертирство! За это не погладят по головке.
— Потому и ночью, чтобы никто не видал, — Тихон упрямо сжал губы. — А днём — лесом, оврагами. Эти тропы ещё с гражданскую проложены.
Паша замолчала.
Утром, когда Паша вышла за водой, у колодца уже толпились бабы. Стояла тишина — никто не перешептывался, не судачил. Только ветер выл в журавле, да где-то далеко, на краю деревни, надрывно каркала ворона.
Паша подошла ближе. Кума Дарья, бледная, с красными глазами, стояла у сруба, теребя край платка.
— Пашенька... — голос её дрогнул. — У Меланьи вчерась двойня... Зоя и Борис... в один день преставились.
Паша замерла. Меланья — вдова, муж ещё в тридцатом году в Сибирь ушёл, и с тех пор ни слуху ни духу. Осталась она с двумя ребятишками. А вот теперь...
— Как же так? — только и смогла выдохнуть Паша.
— Опухли сначала, потом жар, и... — Дарья махнула рукой, не договорив. — Завтра хоронить будем. Гробов нет, заколотили в ящики из-под картошки. Зайди, Паша, к ней. Она теперь как неживая.
Паша набрала воды и пошла не домой — к Меланьиной хате. У крыльца уже стояли два самодельных гроба — маленьких, страшных, похожих на ящики для рассады. Рядом суетилась старая Ефросинья, повязывая на углы тряпицы вместо свечек.
Меланья сидела на лавке у стола, прямая, неподвижная. Она не плакала, не причитала. Только глядела в одну точку, и взгляд её был как у птицы, выпущенной из клетки — пустой, ничего не видящий.
— Мелаша... — Паша присела рядом, взяла её за руку. Рука была холодная, костлявая, как прутик.
— Ушли, Паша, — сказала Меланья чужим, неживым голосом. — Сначала Зойка перестала вставать. А за ней и Бориска. Вместе ушли, будто сговорились. Маленькие ещё... Греха за собой не ведали... За что?
Не ответить было на этот вопрос. Не у кого было спрашивать правды. Паша только обняла подругу, прижала к себе. Они сидели так долго, пока за окном не начало смеркаться.
Похороны были короткими. Попа в селе не было, церковь закрыли два года назад. Бабы сами отпели псалмы, старый Пахом прочитал «Отче наш», сколько помнил. Гробы опустили в промёрзшую землю, комья мёрзлой глины бились о крышки глухо, как удары.
Меланья стояла у края могилы, и когда последнюю горсть земли бросили, вдруг завыла — не закричала, а завыла по-звериному, царапая лицо, рвя на себе платок. Её увели под руки, почти унесли.
Паша шла домой, и перед глазами всё стояли два маленьких ящика под снегом. Она знала: там, в хате, её дети живы. Но сердце ныло: повезёт ли завтра, убережёт ли Господь?
В ту же ночь мужики собрались у Дорофеевой хаты. Было их трое: Дорофей — коренастый, с красными от бессонницы глазами; Григорий — высокий, худой, всегда немногословный; и Тихон.
С собой взяли узелки с последним, что можно будет выменять на муку: катушки ниток, ситец, что когда-то Ульяна прислала, несколько пар холщовых рукавиц . Паша отдала свой серебряный крестик, венчальный, тот самый, что в сундуке хранился с самого замужества. Тихон брать не хотел, но она сунула ему в мешок сама.
— Возьми. Живы будем — и крест будет, — сказала твёрдо.
Тихон перекрестился на святой угол, взвалил мешок на спину, и они скрылись в ночи.
А в Ниновке потянулись долгие дни ожидания. Паша вставала затемно, топила печь, поила детей жидкой похлёбкой. Старалась не глядеть на дорогу.
Кума Дарья, чей муж ушёл с Тихоном, приходила каждый вечер, просто посидеть время скоротать. Дарья была баба бойкая, языкастая, но тут её словно подменили: сидела тихая, только платок теребила, да вздыхала тяжко.
— Ой, Паша, — шептала она. — А ну как их сцапают? А ну как помёрзнут? Один в поле не воин, а тут ночь, да метель, да патрули.
— Перестань, — обрывала Паша, хотя у самой сердце щемило. — Накличешь ненароком беду.
А по ночам, когда дети засыпали, Паша зажимала рот подушкой и плакала. Беззвучно, чтобы никто не услышал.
В дороге мужичков накрыла метель. Шли лесом, стороной, обходя сёла и большаки. Дорофей всё порывался высунуться на гребень, проверить дорогу, да Григорий одёргивал: «Сиди, Дорофей, убьют — не хватишься».
На третью ночь, когда вышли к открытому полю, подул ветер. Снег закрутил густо, замело все следы. Григорий начал отставать — старая рана ещё с гражданской давала о себе знать.
— Сильно болит? — спросил Тихон.
— Терпимо, — ответил тот сквозь зубы. — Идём.
Но через час он упал.
Дорофей хотел было бросить — идти дальше вдвоём, потом вернуться. Тихон посмотрел на Григория, на его побелевшее лицо, и сказал коротко:
— Взвалим.
Они несли его на себе. По очереди. Сначала Дорофей, а Тихон разведывал дорогу. Потом Тихон , а Дорофей тащился сзади, хватаясь за ветки. Метель выла, небо слилось с землёй. Ни зги не видно.
В какой-то момент Дорофей замер на месте:
— Тихон! Огонь впереди.
В низине, у леска, маячили тусклые фонари — овраг, а на том краю дорога. Патруль. Четверо в тулупах, с винтовками, ходят вокруг костра.
— Обходим, — прошептал Тихон.
Поползли на животах, прячась за кустами. Григорий, закусил губу, чтобы не застонать. Метрах в ста наткнулись на глубокую лощинку в гнилых корнях, там и отсиживались до рассвета. Когда патрульные ушли, Тихон перекрестился.
— Пронесло.
Село, куда они шли, оказалось мёртвым. Амбары пусты, хлеба нет.
— Опоздали, мужики, — сказал им какой-то прохожий. — Всё вывезли неделю как. Тут сами перебиваемся с жёлудя на лебеду.
Дорофей сел на снег, закрыл лицо руками.
— Пропали, — прохрипел. — И ради чего шли?
Но Тихон не мог сдаться. Он пошёл по дворам, стучался в крайние хаты. Пока в одной из них старик, сгорбленный, с жёлтыми от недоедания глазами, не окликнул его:
— Эй, ищите хлеб?
— Ищем, дедушка.
— Прошлогодняя пшеница у меня есть. Не много. Свой остаток берегу — знаю, что зима длинная будет.
— Что возьмёшь взамен?
Старик посмотрел на Дорофея, на Григория, на их худые, обветренные лица. Потом на узелки. Долго разглядывал ситец, в руках помял. Серебряный крест поднял к свету, покрестился на него и сказал:
— Берите. И ступайте с Богом.
И ещё добавил полмешка — гниловатой, с затхлым духом, тронутой прелью, но настоящей ржаной муки. Тихон взял, не глядя, поклонился старику в ноги.
Обратный путь был тяжелее. Драгоценные мешки несли бережно, как дитя. Григорий с трудом ковылял, стараясь не отставать от мужиков. Дорофей кряхтел, проклинал всё на свете. Но Тихон упрямо шёл вперёд, глядя на смутную звезду, что мерцала над лесом.
В Ниновку они ворвались под вечер, когда бабы уже окна прикрыли ставнями.
— Ну, Тихон, — сказал Дорофей, отдышась. — На тот свет сходили?
— Не дошли, — Тихон усмехнулся в усы. — Вернулись.
Паша услышала голоса — и побежала, не чуя под собой ног. Дети за ней — кубарем скатились с крыльца.
Тихон стоял у плетня, уставший, заросший, с мешком за спиной. Увидел Пашу и детей и улыбнулся — в первый раз за эту осень.
Паша кинулась к нему, обняла, прижалась. Не спрашивала ни о чём. Ванюша с Полей тащили мешок в хату.
— Мука там, — выдохнул Тихон. — Гнилая говорят, а я сказываю: всё одно мука.
Первую кашу варили долго. Паша взяла горсть той муки, размешала с водой, поставила на огонь. Дети сидели на лавке, не сводя глаз с чугуна. Когда каша закипела и по хате поплыл запах — скудный, но настоящий, хлебный, — все молчали.
Ванюшка, старший, спросил:
— Мам, а это всё?
— Всё, сынок. На сегодня всё, — ответила Паша.
А потом добавила шепотом, только для себя: «Слава Тебе, Господи».
За окном выла метель. Жизнь, едва живая, но упрямая, теплилась в каждом углу — и в печи, и в детских глазах, и в мужиках, что вернулись с того света.
Хватило той муки на три недели. Не на хлеб, не на сытость — только на то, чтобы суп из лебеды перестал быть одной водой.
И опять безжалостная рука голода нависла над семьёй. Безнадёга. Пустота.Но однажды под вечер, в дверь постучали. Тихон насторожился. Паша подошла, отворила. На пороге стоял дед Евсей, бобыль с края села, и держал в руках грязный, завязанный узлом мешок.
— Тебе это, Паша, — проговорил он глухо, протягивая мешок. — От людей одних. Издалека передали.
Паша взяла мешок, развязала. В нос ударил запах — запах муки, настоящей ржаной муки, забытый за эти месяцы. Она глянула внутрь: на самом дне лежала мизерная горсточка. Всего на одну-две лепёшки. Но чудо было даже не в муке.
Вместе с мукой на свет божий выпал клочок бумаги. Обрывок газеты, исписанный неровными, торопливыми буквами. Паша поднесла его к свету, вглядываясь в слова, и вдруг узнала почерк.
— Господи... — выдохнула она. — Матрёна...
Тихон подскочил к ней, заглянул через плечо. Карандашные строки прыгали и расплывались на жёлтой бумаге:
«Сестрички мои! Я тута... на Кубани. Живы, слава Богу. Слышали про беду вашу. Посылаю шо могу. Вы держитесь. Молиться буду. Андрей кланяется. Растите детей. Матрёна».
Слёзы сами потекли по Пашиным щекам. Она не вытирала их, не таилась. Она прижала бумажку к груди, к самому сердцу, и села на лавку. Тихон молча обнял её за плечи, притянул к себе.
— Жива... — прошептала Паша. — И Андрей... И слышат про нас...
Мука из мешка пошла не на лепёшки — Паша рассудила иначе. Высыпала половину в заветную берестяную коробку, припрятала на самый верх, за иконы. А остатком принялась хозяйничать.
Со всей бережливостью, какую только могла собрать в себе измученная голодом душа, она подсыпала муку в чугунок — по щепотке, по пол-ложки, лишь бы жижа от лебеды и толчёных желудей стала чуть гуще, чуть сытнее. Не хлеб это был, не еда даже, а одна только божественная надежда, что в животе перестанет сосать хотя бы на час, пока дети уснут.
А в Песчанке тем временем Уляша получила весточку! С Кубани! Матрёна помнила всех.
Уляша сидела у своего «Зингера», низко склонившись, и строчила холсты. Пальцы бегали по машинке сами собой, а глаза всё чаще спотыкались — слезились. Но когда пришла посылка — не мука, нет — в узелке лежала пара новых иголок к машинке. И комочек сахара.
— Зачем ты мне сахар, Матренушка? — прошептала Уляша в пустоту.
А потом поняла: чтобы было что выменять на ту же муку. Матрёна думала о ней. О чужой, далёкой портнихе, чьи руки держали целую округу.
Уляша заплакала. И тогда впервые за долгие месяцы слёзы её были не от боли, а от благодарности.
На Кубани самим было не сытно — там тоже выгребали хлеб подчистую, но Матрёна, затянув потуже пояс, выкроила горсточку из своих запасов для тех, кто был ещё голоднее.
Весна 1933 года пришла поздно. Оскол долго не вскрывался, лёд стоял синий, толстый. А когда река тронулась, вода хлынула бурно, заливая низины. Снег таял быстро, обнажая чёрную, голодную землю.
В ту весну выжили не все. Хата Меланьи стояла с заколоченными окнами — она ушла следом за детьми, не перенесла. Многие дворы опустели.
Но семья Лукичёвых уцелела. Живы были Ванюша, Поля, Гриша, Валя, маленькая Лида. И Тихон, и Паша. Худые, бледные, почерневшие от недоедания, но живые.
Паша каждое утро выходила на крыльцо и глядела на юг. Не на Гору и не на монастырь — дальше, туда, где за горизонтом лежала далёкая, чужая кубанская земля. И молилась. Молилась за Матрёну, за Андрея, за Егорку, которого никогда не видела. За то, чтобы у них там было тепло и сытно, раз уж здесь, дома, все беды не кончаются.
А Ниновка просто продолжала жить.
Продолжение тут:
Свидетельство о публикации №226042800935