Сволочь
Степан Гужва никогда не считал себя злым человеком. Он считал себя тем, кого жизнь обделила, а это в его понимании давало право на любую подлость. В Глубоком Ключе его родню — Гужвий — знали как людей справных, но тяжелых... Отец его, Мирон, был мужиком кряжистым и жадным до работы. У них в хозяйстве до тридцатого года было две лошади, корова с теленком, сеялка и предмет особой гордости — швейная машинка «Зингер», которую Мирон купил матери Степана на городской ярмарке. Степан помнил, как мать по вечерам строчила на ней рубахи, и этот мерный стук иглы был для него звуком достатка и безопасности.
Всё рухнуло в мартовский день тридцатого года. В хату вошел председатель сельсовета Косой — рыжий, вечно потный мужик в кожанке, за которым толпились местные активисты из тех, кто раньше только на завалинке семечки щелкал. Косой объявил, что Гужвы теперь кулаки и всё имущество отходит колхозу. Мирон тогда схватился за топор, но его быстро скрутили. Степану было четырнадцать. Он стоял у стены и видел, как Косой лично вытаскивал «Зингер» на улицу. Машинка зацепилась за косяк, краска содралась, и этот скрежет железа Степан запомнил на всю жизнь.
Мать выла на полу, хватая активистов за сапоги, а соседи стояли за забором и молчали. Ни один не вышел, не заступился. В ту ночь Степан понял: своих тут нет. Есть только те, кто грабит, и те, кто смотрит.
Отца увезли в теплушке через неделю. Мать прохворала до осени и померла, так и не дождавшись весточки. Степана, как «кулацкого подпаска», из хаты не выгнали, но превратили в изгоя. В школе в него тыкали пальцем, девки обходили стороной. Когда пришло время, его отправили не в армию, а на лесоповал в северные лагеря — искупать вину отца.
Там он и заработал свою хромоту. Тяжелое лиственничное бревно сорвалось со штабеля и придавило ему ногу. Врач в лагпункте был вечно пьян, кость срослась криво, и с тех пор Степан припадал на правую ногу, а в сырую погоду выл от боли в суставе.
Вернулся он в Глубокий Ключ за пару лет до войны. Хата стояла заколоченная, заросшая бурьяном. Косой к тому времени обзавелся новым домом, а «Зингер» матери Степана стоял у него в горнице на самом видном месте. Степан жил бобылем, работал на мельнице за палочки–9трудодни и молчал. Он научился молчать так, что люди его не замечали, но внутри у него всё горело. Он ждал момента, когда всё перевернется.
Война пришла в деревню в августе сорок первого. Фронт катился быстро. Наши отступали в пыли и грохоте. Председатель Косой, собрав документы и партийный билет, прыгнул в полуторку и укатил, даже не оглянувшись на жителей. Степан тогда стоял у дороги и усмехался. Когда в деревню въехали первые немецкие мотоциклисты в серых плащах, он не прятался в погреб. Он вышел за калитку и смотрел на них с интересом, как смотрят на инструмент, который наконец-то привезли, чтобы починить старую поломку.
Немцы встали в Глубоком Ключе основательно. В бывшей конторе колхоза устроили комендатуру. Майор Хенке, сухой и подтянутый старик с бесцветными глазами, искал помощников среди местных. Степан пришел сам. Он не заискивал, говорил через переводчика — бывшего школьного учителя, который от страха заикался.
— Я всё про всех знаю, — сказал Степан. — Знаю, где Косой зерно закопал. Знаю, у кого в лесу сыновья в окруженцах. Я вам пользу принесу, а вы мне верните моё.
Майор Хенке оценил деловой подход. Степану выдали белую повязку с печатью и назначили старостой по снабжению. Первым делом Степан пришел к дому Косого. Он выгнал его жену с детьми в сарай, а сам зашел в горницу, сел за стол и положил руку на холодную станину «Зингера». Теперь он был властью. Он чувствовал, как страх соседей согревает его лучше любой печки. Он ходил по дворам, забирал яйца, масло, скотину для немецкой кухни. Тех, кто пытался спорить, он бил нагайкой по лицу — коротко и зло. Ему нравилось, как они отворачивались, пряча глаза, — точно так же, как в тридцатом году.
В середине сентября в лесу за мельницей закрепился расчет «сорокапятки». Пятеро бойцов под командованием сержанта Иванова отстали от своей части и решили устроить засаду на шоссе. Степан наткнулся на них случайно, когда ходил проверять верши на реке. Иванов, мужик лет тридцати, с обветренным лицом и спокойным взглядом, наставил на него наган.
— Кто такой? Чего бродишь? — хмуро спросил он.
— Свой я, ребята, — Степан прикинулся дурачком. — Корову ищу, убежала в лес от немца.
— Немцев много в деревне? — Иванов убрал оружие.
— Человек пятьдесят. В конторе сидят. А вы что же, воевать тут будете?
— Будем, дед. Пока снаряды есть, будем.
Степан стал носить им еду: картошку, хлеб, иногда махорку. Он сидел с ними у костра, слушал их разговоры. Иванов был из учителей, рассказывал про жену, про то, как после войны будет сады сажать. Ребята в расчете были совсем молодые. Они верили, что вот сейчас ударят по колонне, а там и наши подтянутся. Степан слушал и думал: «Дураки вы. Смертники. Ради чего помирать? Ради Косого? Ради тех, кто меня гнобил?»
В голове у Степана зрел расчет. Он понимал, что если Иванов ударит по колонне, немцы в ответ сожгут Глубокий Ключ. Поднимут авиацию, пришлют карателей, и от его новой, сытой жизни ничего не останется. А если он сдаст артиллеристов сейчас, то майор Хенке выпишет ему охранную грамоту и, может, даже даст денег на трактор. Свой «Зингер» он уже вернул, теперь хотелось большего.
Он пошел в комендатуру ночью. Майор Хенке пил кофе и читал газету. Степан выложил всё: рассказал про пушку, про боезапас, про то, что Иванов заминировал основной съезд к реке.
— Есть тропа через гнилое болото, — шептал Степан, тыча пальцем в карту. — Гать старая. Там мох крепкий, если по одному идти, можно выйти прямо к малиннику, где они зарылись. Я проведу. Я каждую кочку там знаю.
Майор посмотрел на Степана с брезгливостью, которую тот не заметил. Для офицера Степан был предателем, а их не любят даже те, кому они служат. Но польза была очевидной. Хенке вызвал лейтенанта егерей и велел готовиться.
Вышли перед рассветом. Лес был серым от тумана, пахло прелой листвой. Степан шел впереди, хромая сильнее обычного — нога ныла к дождю. За ним бесшумно двигались двадцать егерей. Степан чувствовал себя важным звеном в большой машине. Он вел их по тайной тропе, обходя трясины.
Когда они вышли к оврагу, было тихо. Солдаты спали, только один часовой сидел у пушки, прислонившись к станине. Немцы сработали быстро. Никаких криков. Просто короткие вспышки в тумане. Часовой сполз на землю, даже не охнув. Иванов успел вскочить, схватился за кобуру, но егерь ударил его прикладом в лицо, а после прошил очередью из пистолета-пулемета.
Степан стоял за толстой сосной и смотрел. Он видел, как немецкий солдат подошел к убитому Иванову и снял с его руки часы. Потом немцы начали деловито осматривать пушку. Степан вышел из-за дерева.
— Ну что, пан майор, — обратился он к лейтенанту. — Всё как я сказал.
Лейтенант обернулся и посмотрел на Степана так, будто увидел кучу навоза посреди дороги. Ничего не ответил, просто отвернулся.
После этого Степана официально зачислили в полицию. Выдали черную форму, фуражку с кокардой и карабин. Патронов, правда, дали всего пять штук — немцы не очень доверяли прихвостням. Степан стал полновластным хозяином Глубокого Ключа. Он завел список «неблагонадежных». В него попали все, кто когда-то косо на него посмотрел. Он лично участвовал в допросах в подвале конторы. Бил людей не по необходимости, а с наслаждением, вымещая всё то унижение, что копилось в нем годами.
Деревня его ненавидела. Тихой, страшной ненавистью. Когда он шел по улице, матери уводили детей в хаты. Соседи перестали с ним здороваться. Даже собаки, казалось, поджимали хвосты. Но Степану было плевать. У него была полная кладовка еды, у него был шнапс и власть. Он верил, что Германия — это на века.
Так прошло два года. В сорок третьем всё изменилось. Сначала пошли слухи о разгроме под Сталинградом. Потом через деревню потянулись побитые части. Немцы уже не были такими наглыми. Они были злыми, голодными и испуганными. Майор Хенке стал пить по ночам, а переводчик-учитель однажды повесился в своем сарае.
В ноябре фронт подошел вплотную. Канонада гремела круглые сутки. Степан метался по деревне. Он понимал, что если придут наши, ему конец. Он пришел к новому коменданту и начал просить, чтобы его взяли с собой при отступлении.
— Я служил! Я кровь проливал! — кричал Степан, хватая офицера за рукав.
Офицер, молодой парень с перебинтованной головой, просто оттолкнул его.
— У нас нет мест в машинах, — бросил он на ломаном русском. — Иди в лес.
Степан понял, что его предали. Те, ради кого он сдал Иванова, ради кого мучил соседей, просто выкинули его, как ветошь. Когда последний грузовик уезжал из Глубокого Ключа, Степан бежал за ним по грязи, цепляясь за задний борт. Солдат в кузове равнодушно ударил его прикладом по пальцам. Степан упал в жижу, захлебываясь от ярости и страха. Грузовик скрылся за поворотом, оставив его один на один с тишиной деревни.
Он бросился домой. Сорвал черную форму, кинул её в печь. Пытался сжечь повязку, но она не горела, только дымила едким черным дымом. Он залез в подпол, зарылся в картофельную шелуху и сидел там, дрожа от каждого звука.
Наши вошли в деревню без боя. Степана нашли через час. Немой пастух Митька, которому Степан когда-то сломал ребра, привел солдат СМЕРШа прямо к его хате. Степана вытащили за шиворот. Его привели в контору, где на столе лежала тетрадь переводчика, которую немцы в спешке не успели сжечь. Там было записано всё: каждая фамилия, каждый донос.
Суд был коротким. Прямо на площади, под старой липой, установили стол. Собралась вся деревня. Привели вдову того самого солдата из расчета Иванова, привели избитых Степаном стариков.
— Ребята, я же свой! — кричал Степан, брызгая слюной. — Меня заставили!
— Кому ты свой, сволочь? — тихо спросил офицер СМЕРШа. — Иванову ты свой?
Степана приговорили к повешению. Когда на его шею накинули петлю, он вдруг увидел в толпе жену Косого. Она смотрела на него не с ненавистью, а с бесконечной брезгливостью, как смотрят на раздавленную гадину. Степан хотел что-то крикнуть, но табуретку выбили из-под ног.
Он дергался недолго. После того как врач констатировал смерть, тело Степана сняли. Его не стали хоронить на кладбище. Закопали в овраге, за мельницей, там, где когда-то стояла пушка. Люди просто закидали яму землей и мусором. Даже спустя много лет на этом месте не росло ничего, кроме черного чертополоха.
Имя Гужвы стало в деревне ругательством. Его обида, его жажда «справедливости» обернулись позором, который не стерся временем. Сволочь осталась сволочью в памяти людей навсегда.
Свидетельство о публикации №226043000625