Отель Савой

В отеле «Савой» в центре вайда хунненского Сити в апартаментах из трех комнат – салона в стиле Людовика Пятнадцатого, рабочего кабинета (в современном вкусе, в парижском стиле Андре Маре (1), модном в 1925 году) и спальни с альковом, завешенным золототканым пологом, – почетный гость правительства Республики Блатвии Нильсен, угнетенный безысходными и отчаянными внутренними противоречиями, погружен в свои мрачные думы.

Еще продолжается ночь, глубокая, немая, зловеще темная, томительная, нескончаемая блатвийская ночь, а над платанами и вечнозелеными кустами перед отелем, над смолисто черной полосой грязного горизонта надвигается бледно лиловый рассвет, превращаясь в мерцании умирающих газовых фонарей в аллее парка в сернисто желтую, грязную смесь, предвещающую наступление зловещего утра. Тухлая музыка тухлой бессонной ночи, угрюмая увертюра зарождающегося блатвийского дня тихо угасает с кантиленой серого света, падающего из небесных высот на виадуки, газгольдеры, гидранты и мосты пеленой серого утреннего тихого дождя. Лирическое пробуждение усталого, повседневного вайда хунненского представления столь торжественно, столь декоративно в своей инструментовке, словно речь идет не о роковом рассвете нового тоскливого дня, возможно, судьбоносного, если уж говорить о жизни и смерти Нильсена.

Вчера у Октавиана Дезидерия Кронберга, бледной имитации Верхарна, на торжественном ужине, устроенном в честь Нильсена в квартире поэта, маэстро подарил ему как политику, смело борющемуся за возвышенные идеалы «свободы и равноправия», брошюру своих новых блатвийских «Дифирамбов». Они состоят из семи циклов, в них воспеваются исторические блатвийские города, которые в кронберговской поэтизации «ни сегодня, ни в прошлом не были фабриками смерти, преступлений и всяческого поганого зла, как города декадентских цивилизаций Атлантиды или Медитеррании»; эти «Дифирамбы» должны были означать протест против «больной, извращенной цивилизации», подвергшей убийственному осмеянию любое, даже «самое невинное блатвийское народное понятие о Человеческом Достоинстве».

Возвратившись в «Савой», он застал в холле сумбурную и драматически тревожную обстановку: холл был блокирован отрядом детективов во главе с каким то высоким полицейским чиновником, а наверху, в его апартаментах все разбросано, раскидано; пожарники, горничные, директор отеля – все возбуждены, все молчат под впечатлением случившегося.

За полчаса до прихода Нильсена дежурная ночная горничная заскочила, по обыкновению, проверить, все ли в порядке в спальне Нильсена, как вдруг ей уже в последнюю минуту, когда она уходила и гасила свет, показалось, будто на столе в салоне тикают часы. Металлический звук привлек ее внимание, и она, заметив, что дверь в салон открыта, снова зажгла свет и, подойдя к столу в салоне, обнаружила, что это отчетливое тиканье раздается из коробки, лежащей на столе. Коробка обувного магазина «Фьяменго», что на площади генерала Георгия Вайда Вайде, совсем обыкновенная упаковочная картонная коробка с приложенным счетом и новенькими ботинками, тикавшими, как заведенный будильник. Горничная, наивная блатвийская крестьянка в черном шелковом платье и с белым бантом бабочкой в буйных волосах, прислонила ухо к тонкому картону и, услышав, что таинственные ботинки в коробке тикают, как часы, страшно перепугалась, бросилась бежать и, сорвавшись со ступенек, упала на мраморном полу вестибюля и сломала руку.

Было установлено, что таинственную коробку передал портье, просто передал, как вообще передаются всякие пакеты, мальчик посыльный в униформе фирмы «Фьяменго», заявив, что проживающий в отеле «Савой» господин доктор Нильсен купил эти ботинки несколько минут тому назад в магазине напротив, на другой стороне площади, и попросил доставить коробку в его комнату в отеле, а адрес на коробке он написал собственноручно. Полиция установила, что это была адская машина блитванского производства, что в магазине «Фьяменго» в тот день вечером никто не покупал эту модель ботинок, и следовательно, никакой посыльный из фирмы «Фьяменго» не приносил в холл коробку, а дежуривший днем портье, который передал свои обязанности сменившему его ночному портье в девять часов вечера и которого выволокли из кровати спящим первым сном праведника, оправдывался, что нормально, без каких либо подозрений принял посылку и расписался в получении в протянутой ему посыльным книге фирмы «Фьяменго», а коробку просто механически передал лифт бою, чтобы тот отнес ее в комнату гостя на втором этаже. Что это за гость и при каких обстоятельствах поселился в отеле, на этот счет портье, исполняющий функции швейцара в отделении по приемке товаров, поступающих в отель с черного хода, утверждает, что не имеет понятия, так как в тот день пришел на службу в два часа дня, чтобы подменить главного портье, который, в свою очередь, по случаю смерти кого то из близких родственников внезапно выехал в провинцию. До этого момента невозможно было установить достоверность версии о внезапной смерти кого то из родственников портье в провинции, а дежурный детектив секретной полиции, который должен был исполнять свои обязанности с пяти до девяти часов в холле, явился только без пяти минут девять мертвецки пьян и сразу же в девять часов сдал свой пост новой смене, функционировавшей дальше нормально.

Весь замысел этой операции был, судя по всему, тщательно синхронизирован – специалисты по адским машинам знали, что Нильсен приглашен на торжественный ужин к Кронбергу, с которого не вернется до полуночи; они четко зафиксировали, когда он ушел из отеля, потому что ровно через двадцать минут после его ухода мальчик посыльный принес эту фирменную коробку «Фьяменго» к портье отеля, а специалистам было известно и то, что двери между спальней и салоном постоянно остаются закрытыми, что Нильсен не заходит в салон, но почему лифт бой положил пакет именно на стол в салоне и почему снова не прикрыл дверь за собой, этого мальчик не мог объяснить. Оставить коробку в спальне было негде, потому что все столы и кресла там завалены книгами, однако посылки, присылаемые в апартаменты, обычно не оставляют в салоне, если постоялец отсутствует. Почему, по какой причине мальчик не закрыл дверь в салон, он не мог вспомнить, и, судя по всему, ему была неясна важность этой детали для следствия. Специалисты по покушениям разработали план до мельчайших деталей, поэтому целый ряд действий и ситуаций был тщательно согласован: телеграмма главному портье с сообщением о внезапной смерти тещи была ему по плану вручена своевременно, так что он мог выехать еще дневным поездом, а дежурного детектива напоила неизвестная дама, «гость отеля», позже было установлено, что она не живет в отеле и что телеграмма не была послана по почте, и почта не вручала ее адресату.

Сопровождаемый множеством любопытных и встревоженных взглядов, Нильсен поднялся на свой этаж, сохраняя самообладание и спокойствие среди разгрома, учиненного в апартаментах. Его чувствительные нервы, подобно микрофону улавливающие и усиливающие даже малейшую несуразность, противятся хаотическому насилию в таких драматических ситуациях, словно стальные канаты, и весь его внутренний механизм никогда не действует столь решительно и точно, как в те моменты, когда вокруг бушует ураган. Тогда его кровь, его мозг, его инстинкты, его телесная суть – все впитывает таинство опасности, как некий благотворный напиток, просветляющий мысли, укрепляющий силу воли и подъемлющий чувство самосохранения на высочайшую ступень, до степени неустрашимого самосознания.

«Эти кретины рассчитывали по законам математики более или менее логично – свою хлопушку завели так, чтобы она хлопнула около полуночи, это сделано по каким то расчетам вероятности, потому что Нильсен за почти два месяца проживания в отеле “Савой” никогда не возвращался позднее одиннадцати вечера. А то, что коробку положили именно в салоне Людовика Пятнадцатого, то и это закономерно, ведь если и есть у Нильсена какая либо явная идиосинкразия, то, несомненно, это та, которую он многие годы испытывает к фабричному, оригинальному или какому иному стилю Людовика Пятнадцатого, – с первого дня проживания в отеле “Савой” Нильсен не переступил порог этого салона, и, следовательно, он бы этого не сделал и сегодня вечером, так что идея установить взрывчатку именно в салоне была придумана удачно.

Его аллергия к салонному гарнитуру в стиле Людовика Пятнадцатого не составляла никакой тайны, это было известно всем служителям и горничным на этаже отеля, потому что Нильсен потратил довольно много времени, пока не убедил весь обслуживающий персонал, пока, можно сказать, категорически не приказал закрывать дверь салона, который по правилу, как дорогостоящая декорация, должен был быть постоянно открыт для обозрения. Именно потому во всех савойских апартаментах двери, соединяющие салоны, спальни и рабочие кабинеты, как по принципиальному режиссерскому замыслу, должны быть всегда открыты для более репрезентативного вида. Если кто то из прислуги мог быть заподозрен в случившемся, то под подозрение попадают все слуги и горничные на этаже, а кроме того, логично, что невидимые глаза следят за ним с первого же дня, а в числе этих глаз есть и такие, которые желают ему смерти, погибели, и это понятно, ведь против него ополчилась огромная масса глупости и ненависти».

На то, что он находится под неусыпным тайным наблюдением невидимых глаз, снова нервно указал ему даже сам министр полиции Рейкьявис, который в ходе расследования появился здесь лично, встретив его радостно, выражая свое удовлетворение, что все счастливо закончилось, но в то же время глубоко огорчаясь и негодуя по поводу того, что Нильсен никак не хочет принять разумные меры превентивной осторожности.

Переселение из отеля «Англетер» в итоге было в какой то степени обоснованным, хотя бы из за тех иностранцев, которые завели манеру в пьяном состоянии рано утром принимать ванну, да и по причине старых водопроводных труб и кранов, которые в «Англетере» пищат всю ночь, как глупые цыплята, хотя этот отель несравнимо солиднее, чем «Савой», там и контроль технически более совершенен, чем в савойской неразберихе, где насчитывается около ста пятидесяти номеров. В отеле «Савой» персонал меняется буквально ежедневно, и кто может поручиться за это сборище, эту сомнительную человеческую кашу, не превращающуюся в общество джентльменов, хотя бы каждый напялил на голову фуражку портье отеля? Эта деклассированная компания в принципе сотрудничает с полицией уже по роду своих занятий, но кто может знать, с какими еще там полициями поддерживают контакты господа портье блатвийских отелей? И вообще необходимо смотреть на вещи также и глазами полицейского. Не на Луне живем. Нильсен упорно отказывается от сопровождающих, телохранителей и вооруженной охраны во время поездок, он фланирует по городу, словно на отдыхе в идиллии, а известно ли ему, что нам может свалиться на голову в любую минуту? И поэтому Рейкьявис, как ответственное лицо, не видит иного выхода для Нильсена, как должным образом отнестись к гостеприимному и великодушному жесту председателя правительства и прямо сегодня вечером, а самое позднее завтра утром переселиться в Бельведер, где ему будет обеспечена надежная и квалифицированная охрана, где за слуг он, как министр полиции, может поручиться лично и где будет гораздо спокойнее спать, чем здесь, в отеле «Савой».

Наступает усталое утро, полное неизвестности и чертовщины, а Нильсен прислушивается к негромкому щебетанию птиц в платанах перед отелем, размышляя обо всем, что произошло, – о ботинках из «Фьяменго», о детективах и об увенчанном лавровым венком поэте маленького, неоцененного и неизвестного европейского народа Октавиане Дезидерии Кронберге, принявшем его в своем доме с княжескими почестями. Подарив ему в кожаном переплете с золотым обрезом экземпляр своих блатвийских «Дифирамбов» с таким звучным, патетическим посвящением, словно эта книга дарится какому то сверхчеловеческому существу, рыцарю без страха и упрека, который не страшится никого, человеку, который, призывая к осуществлению идеалов блатвийско блитванских патриотических поколений, самоубийственно навлекает гнев громовержца, Октавиан Кронберг раскрылся перед Нильсеном во всей наготе своего примитивного ничтожества.

Наступает хмурое, гнетущее утро с резким южным ветром, предвещающим теплый дождь, а над городом взлетают серебряные кольца утреннего колокольного звона с целой дюжины вайда-хунненских колоколен в центре города.

«Angelus (2). Бедный, потрепанный Angelus над вайда-хунненскими крышами, этот лирически наивный культ олимпийской господской авантюры некоего Юпитера с безымянной, убогой и несчастной еврейской девушкой, которая как virgo intacta (3) останется со своим незаконным ребенком опозоренной и банально униженной, словно Гретхен в “Фаусте”, а сегодня ей вайда-хунненские колокола звонят как единственной небесной защитнице всей блатвийской Нации: “Ave, Maria, advocata Blathuaniae, оrа рго nobis!” (4)

Все сегодня обращено в одно-единственное международное националистическое вероисповедание – и колокола, и богини, и поэзия… В таких глухих и голодных странах, где только иезуиты начали писать первые книги на народных языках, в жалких крестьянских, пастушеских цивилизациях, где сегодня поэты стоят во главе Нации, переписывают верхарновские дифирамбы и разглагольствуют о вкладе автохтонной блатвийской ветеринарии в международную науку в деле изучения сапа, ящура и разных других заболеваний овец и свиней!»

Юпитер-Громовержец блатвийской поэзии, Октавиан Дезидерий Кронберг, единственный блатвийский поэт, с которым Нильсен имел честь познакомиться еще в пору арагонско хуннского суверенитета накануне мировой войны, когда Блитвой и Блатвией правила известная и знаменитая своими злодеяниями Арагонская династия. Блатвиец родом из одной северной блитванской провинции, Октавиан Дезидерий Кронберг, один из множества аполитичных эстетов, так называемых самозваных ларпурлартистов (5), был как гражданин абсолютно безразличен что к блитванскому, что к блатвийскому народному освобождению и просвещению.

Еще будучи учеником средней школы, Октавиан уехал учиться в столицу Хуннии, и там в хуннской столичной печати завоевал репутацию профессионального журналиста. Национальную принадлежность этого только что вступающего в жизнь блатвийского юноши Хунния поглотила с помощью самой неприкрытой и дешевой коррупции, предоставив ему жалкие возможности литературной карьеры так называемых блатвийских народных отступников. В Халомпеште Октавиан Дезидерий стал публиковать свои стихи на хуннском языке, сверкнув на поэтическом небосклоне сомнительным блеском своего скороспелого блатвийского ренегатства словно бенгальская ракета.

Впервые Нильсен встретился с Oктавианом Кронбергом ранней весной 1912 или 1913 года на музыкальном вечере у прославленного виртуоза, виолончелиста Поперини, когда Кронберг вращался в халомпештинских салонах в патетической роли признанного любимца хуннских муз с уже приобретенным павлиньим хвостом так называемой бумажной Славы халомпештинской ежедневной печати. На музыкальном представлении у Поперини, старого профессора консерватории, который когда то еще дружил с Листом и квартира которого была полна реликвий, связанных с Листом, Октавиан Дезидерий появился в блеске успеха своих прославленных и даже националистических «Хуннских аккордов», а поскольку старый Поперини был кузеном матери Нильсена, то жених дочери Поперини, Кронберг, стал обращаться фамильярно со своим будущим родственником, неизвестным адвокатом из блитванской провинции, и в разговоре, с первых же слов принявшем тональность и форму возбужденного диалога, между знаменитым поэтом и безвестным адвокатом произошло короткое замыкание, едва не закончившееся нервной вспышкой. Собственно, Нильсен осмелился выразить свое удивление, сколь же чувствительно сердце Кронберга, если оно расплакалось над трагичностью хуннского Рока, а ведь блатвийская судьба гораздо трагичнее хуннской, потому что все таки Блатвия страдает под хуннским ярмом, а не наоборот, так что было бы естественно, если бы блатвийский поэт вдохновлялся несчастной долей собственного народа, а не подлизывался к «Нации», которая владеет Блатвией. Кронберг отверг этот «мелкий шовинизм», эту «ограниченную узкими провинциальными взглядами пустую болтовню» возвышенными космополитическими теориями о том, что национальные чувства относятся к пережиткам, к давно уже преодоленным реликтовым понятиям, и что основная обязанность поэта сближать, а не разъединять народы.

Год-два спустя, осенью 1916 года, когда хуннско-блитванский мир рушился в катастрофе международной войны и когда блитванские Легионы под командованием Пороховского стали применять партизанскую тактику, а Нильсен готовился при первой возможности присоединиться со своим батальоном к восставшим, он на пути с ингерманландского северного фронта через столицу Хуннии явился к Кронбергу, который его облагодетельствовал любезным приглашением на чай в своем собственном доме у стен Старой крепости, где поэт квартировал как отец семейства в первые годы безусловно счастливого брака. Тогда, в разгар мировой войны, Октавиан Кронберг уже играл роль общепризнанного хуннского национального трибуна, чьи стихи с патриотическим пафосом декламировали в хуннских школах, а сам он, как уже поговаривали, скоро будет принят в Хуннскую академию наук и искусств.

Нильсен прибыл на этот славный чай к Октавиану Кронбергу прямо из фронтового ада, так сказать, опаленный пороховым огнем, избитый и израненный в безумии последних всполохов дикого пожара, каждодневно пожиравшего в то последнее военное лето тысячи хуннских, блитванских и блатвийских божьих воителей ad maiorem Aragoniae gloriam (6).

По дороге в Старую Халомскую крепость с только что ясного неба обрушилась такая дьявольски страшная гроза с таким оглушительным громом, что с городских улиц моментально исчезли двуногие, фиакры и собаки, только по Главной авеню под грохот барабанов, звуки волынки из собачьей кожи и звон медных литавр продолжал невозмутимо маршировать блитванский пехотный батальон, отправляющийся на фронт. Буйный вихрь сопровождался молниями, бесновались волны темно зеленой листвы платанов в парке, а блитванский отряд шествовал сквозь это дикое ненастье под дудение дурацких арагонских труб и буханье барабанов, осененный блитванским народным стягом с умопомрачительным девизом: Moriamur pro Aragonia (7). Он совершает свой последний марш, как обреченный на смерть, – татарата, рататата, раз-два, раз-два…

Красно-оранжево-черные блитванские флажки воткнуты в винтовочные стволы имперского арагонского отряда в знак Всевышнего Призвания, что блитванские винтовки получили Легитимное Право столетиями стрелять в противников народных интересов; эти флажки в стальных стволах размокли от дождя, так что кровь размокшей блитванской бумаги разлилась по щекам парней, лица у всех в этом скопище пьяного сброда стали красными, как у скальпированных. Один только бронзовый Выборный Арагонский Князь на вздыбленном жеребце в помпезном сквере взмахом своей треуголки и античным стихом, начертанном на мраморном постаменте, как бы хочет выразить свое возвышенное княжеское удовлетворение в честь безумной блитванской команды ландскнехтов, которую волна сумасшедшего ветра несет в небытие, «dulce et decorum» (8).

Нильсен укрылся под навесом киоска в парке, а порыв ветра швырнул ему под ноги один красно оранжево черный блитванский флажок, на котором было по блитвански написано: «За честь и славу Арагонского дома!» Нильсен поднял из грязи это, словно тряпка, размокшее подобие флага и принялся расшифровывать невероятно глупый, идиотский текст политического лозунга о претворении в жизнь народных идеалов под скипетром Арагонской династии, и этот комок кровавой размокшей бумаги он взял и принес поэту Октавиану Дезидерию Кронбергу и его супруге как своеобразный подарок вместо цветов.

«Какой кровожадный цинизм вставлять неграмотным блитванским телятам в винтовочные дула политические лозунги об “арагонской свободе”, когда весь аппарат Империи со всеми пушками, параграфами и виселицами взял на себя единственную историческую миссию – перебить, перевешать, стереть с лица земли эту несчастную блитванскую, блатвийскую и хуннскую свободу».

Придя в гости к поэту в приподнятом настроении, размышляя о хуннско-блитванской каше под арагонской шапкой, Нильсен в свободной беседе поделился впечатлениями о случившемся, о промокших до собачьих костей блитванских кандидатах в смертники, особенно горячо осуждая политику хуннских графов, которые правят настолько бездумно, как будто их единственное историческое призвание в том, чтобы погубить не только себя и всю хуннскую политику, но и все народы на Карабалтике.

– Что означает дурацкая хуннская борьба против блитванского языка? На этой территории уже в девятом веке блитванцы были государствообразующим элементом, и они должны быть равноправными гражданами в этой хуннско-арагонской окрошке, именуемой монархическим государством, так что пора им брать в руки винтовки, кому портянки, а кому опанки, как это заведено у Пороховского!

Нильсен говорил недвусмысленно, ясно и просто, как человек, разговаривающий со свободным человеком, с поэтом, автором «Хуннских аккордов», конечно, но все таки с поэтом, о котором можно надеяться, что его хуннская лира питает иллюзии, пусть самые бледные, о политическом просвещении блатвийско-хуннских масс, отброшенных под властью Арагонов на самый низкий национальный уровень, нулевой уровень, но уже после первых слов Нильсена Кронберг стал реагировать беспокойно и аллергично.

Предлагая чай и перебивая собеседника учтивыми, доброжелательными вопросами – «желаете чай покрепче или нет, не могли бы вы оказать мне любезность и попробовать варенье или соленое печенье, предпочитаете ли молоку или коньяку лимонный сок, которого, увы, из за этой несчастной войны больше нет, теперь люди пользуются каким то суррогатом, изготовляемым, и должен сказать, весьма изобретательно, неким сметливым гражданином иудейского вероисповедания из капустного сока», хозяин дома отнесся к Нильсену на нюанс более учтиво, но одновременно довольно сдержанно, чуть свысока, поверхностно, с неприкрытым намерением приглушить высокий тон сетований Нильсена. Идиотская апокалиптическая неразбериха его, мол, сегодня не очень то волнует, лично он считает даже, что скорейшее окончание этой несчастной войны отвечает интересам измученного и обездоленного народа Блитвы, Блатвии и Хуннии, всей Карабалтики, всего человечества, но, к сожалению, гайдучеством и бунтами, как полагает Нильсен, невозможно решить ни один вопрос в арагонском и курляндском регионе мира, это ошибочное предположение, а следовательно, ошибочны и методы. Насилием здесь никогда ничего не решить.

Любой имеющий хотя бы малейшее понятие о европейской цивилизации никогда не последует за Пороховским, потому что все мы прежде всего европейцы, а потом уж, принципиально, демократические пацифисты и уж совсем не гайдуки!

– Речь идет не о западноевропейской цивилизации, а об арагонском, курляндском и хуннском отрицании всех позитивных элементов этой самой цивилизации. Хуннско-арагонская компания вешает сегодня людей пачками только за то, что люди хотят научиться читать и писать на своем родном языке! Это политика смерти, лжи и истребления, политика самых отвратительных преступлений против собственного примитивного и наивного блитво-блатвийского населения. Никаких особых причин нет и не может быть для вынесения по законам военного времени смертных приговоров только за то, что кто то хочет говорить, писать, читать книги на своем родном языке.

– Ну да, но все таки если трезво взглянуть, то вопрос этот, пожалуй, декоративный, а отчасти даже формалистический! Писать ли на этом или том пастушеском языке, на языке, не имеющем никаких собственных традиций, на языке, рождающемся, возникающим только сейчас, после многих бесплодных столетий культурной атрофии, какая разница – по этой причине не следовало бы повышать голос, тем более что разговор идет между единомышленниками; а кроме того, конечно, все понятия относительны, нельзя все мерить одной меркой, так как важнее всего закон оптики. Исключительно важно, под каким углом зрения рассматриваются явления, так или эдак.

– Оптика, конечно, и оптические законы, и угол зрения, и точка зрения, и вообще взгляд на вещи – в конечном счете это вопрос убеждений, мышления и, если хотите, морали, наконец, или прежде всего, да, вопрос морали, а что касается «морали», то это пустое слово, так часто встречающееся в рассуждениях, ведущихся в уютных комнатах, принимает совершенно иное значение, если смотреть из грязных и кровавых окопов под аккомпанемент пулеметов, ибо одно дело – жить изолированной жизнью лирического поэта и рассуждать о морали, а другое – вешать людей за какие то варварские азбуки.

– При всем уважении к вашей логике, дорогой доктор, позвольте заметить, что я, пардон, еще никого не повесил!

– Да, но и не стояли под петлей, не присутствовали при исполнении смертной казни, субъективно не пережили, что означает, когда какого то полуграмотного крестьянина вздергивают на виселице, когда ему затягивают петлю на шее, и всего лишь потому, что господа хуннские офицеры, восторгающиеся вашей поэзией, не сумели объясниться с невиновным человеком, так как тот говорит по-блитвански, а для хуннов это лай собачий.

– Не знаю, но предполагаю, что дело не только в языке, во всяком случае. Мы сегодня, к сожалению, живем, как вам известно, в ненормальных условиях. Мы воюем. В вопросах войны хуннская и блатвийская политика солидарны, что же касается нас, хуннов, то речь идет о нашем выживании. Быть или не быть нам, хуннам, это у нас все сознают, и, насколько мне известно, никто из наших хуннов, никто из числа лояльных блатвийцев не диссидент, то есть не знаю, смею ли сказать, но государственных изменников нет, никто не мечтает ни о каком сепаратизме. Наконец, все так, как есть, а историческая культурная истина состоит в том, к сожалению, что интересы всех народностей под арагонской Короной не совпадают – в нашей Монархии имеются государственно полезные, в высочайшей степени позитивные, национально организованные народы, знающие, чего хотят, и действующие в позитивном, государственно полезном смысле, а есть народы неорганизованные, находящиеся, так сказать, на низшей ступени цивилизации, народы, склонные переоценивать свои собственные свойства и достоинства, одним словом, народы с никудышными нервами, воображение которых сверх меры разыгралось, народы, не знающие, чего они хотят, и никогда не стремящиеся к тому, что диктуется политическими обстоятельствами во имя хуннско-блатвийского содружества, а это, конечно, для данных народов имеет брутальное значение. Впрочем, одно бесспорно: Пороховскому и его подручным с их истерическими и безумными выпадами ничего не добиться!

– Позвольте мне ответить от имени одного такого «нервного народа», который «не знает, что хочет», но знает четко, чего не хочет, а не хочет он быть пушечным мясом во имя арагонских интересов, это первое; далее, он не хочет участвовать в политических преступлениях, ибо то, что вы защищаете во имя некоей хуннско блатвийской солидарности, вовсе никакая не солидарность, а преступление, и запомните хорошенько: я говорю вам это не как блитванец, не как националист, так как я в Блатвии и с блатвийцами провел всю свою молодость, и мать моя родилась в Блатвии, поэтому я убежден, что умею логически мыслить и по-блатвийски! Блитва и Блатвия – жертвы арагонского преступления, точно так же, как Хунния, Курляндия и Кобылия, а случись колоколу зазвонить по кому то, он будет звонить прежде всего по Хуннии, а вслед за ней и по всем блатво-хуннским приспешникам, и это благодарность вашей близорукой и неинтеллектуальной блатвийско-хуннской политике и моральной глупости.

В голосе Нильсена стали появляться слегка патетические нотки с призвуком горечи, словно некий безумец грозит гранитным стенам Арагонии и хуннско блатвийской верноподданной военной победе, о которой в хуннской печати, а особенно в газете «Хунниас Футур», писали анонимные авторы передовиц (среди которых был и Октавиан Кронберг) в том смысле, что «Арагония стоит перед самой блестящей победой в своей истории».

Кронберга встревожил прогноз Нильсена о неминуемом хуннско-блатвийском крахе – стало ясно, что он не так уж склонен пассивно присутствовать «в своем доме» и «под своим собственным кровом» при политическом отпевании под похоронный колокольный звон Нильсена.

– Мы находимся в состоянии войны, господин доктор, к сожалению, это так. Мы субъективно не ответственны за это, на нас вины нет. Мы в состоянии войны и воюем, как умеем, воюем грубо, это, естественно, бесчеловечно, конечно, очень часто, может, и глупо, да, жестоко, более того, несправедливо, может, даже преступно. Как вы говорите, «преступно», да, допускаю. Но если уж речь зашла о том, что по ком то звонит колокол, то по мне, пусть он звонит по нашим врагам, которые несут нам зло, которым нужны наши жизни, а не собственная страна. Right оr wrong, my country (9).

В эту минуту в библиотеку вбежал единственный сын Октавиана Адам, трехлетний золотоволосый мальчик, с большим красным, в цвет краплака мячом, он отбросил его в сторону и, распростерши руки, сияя от восторга, кинулся в объятия к отцу, всем своим видом показывая, что он папенькин любимец, его единственная надежда и гордость, но потом, увидев Нильсена, смутился и позабыл свою роль, застыдившись, что перед незнакомым иностранцем поднял занавес сцены, на которой был интимный мир страстной любви, которую не обязательно скрывать, но и не следует демонстрировать перед посторонними любопытными и неприятными глазами.

– Поздоровайся как положено с этим господином, Адам, – обратился отец к своему сыну, желая помочь ему побороть смущение, – поздоровайся с нашим дорогим другом, господином доктором, он наш добрый друг, он офицер, он вот пришел повидаться с тобой, пришел с войны, он на войне тебя и твоего папу защищает от наших врагов, которые хотят сжечь наш дом, уничтожить нас, отзвонить по нам панихиду. Ну ка, Адам, сынок, поздоровайся с господином офицером.

Но сегодня вечером в доме лауреата блатвийской поэзии все вышло несоизмеримо глупее, чем во время того халомпештинского визита десять лет назад, когда на прощание Кронберг подарил ему свои «Хуннские аккорды» с лживым, лицемерным посвящением, в котором сквозило даже некоторое высокомерие: «Доктору N.N. Right оr wrong, mу country, на память о нашем разговоре de rеbus blithuanicus (10), О.Д.К.»

И сегодня О.Д.К. подарил господину доктору N.N. свои «Блатвийские дифирамбы» с таким же патетическим посвящением, как ниспосланному Богом Пророку, с гениальной политической прозорливостью предвидевшему, что на Карабалтике ни один вопрос не может быть решен насилием.

В присутствии званых лиц Октавиан Кронберг в здравице дорогому гостю пустился в воспоминания о давних халомпештинских днях, дабы указать Нильсену, что еще тогда, десять лет назад, он говорил, сколь преступны методы Пороховского, он предсказал, что этим методам, этим гайдуцким методам, никто никогда не будет следовать, и вот, подтвердилось со всей очевидностью, до чего эти методы довели сегодня Блитву, и не только Блитву, а всю Карабалтику, да и самого Нильсена, скорее поэта, чем политика, который сегодня в роли изгнанника стоит перед грандиозной исторической миссией возвратить международные отношения на Карабалтике в цивилизованное состояние.

– Слушайте, дорогой мой, уважаемый маэстро, я не хотел бы оказаться человеком, не придерживающимся условностей, тем более перед этими господами, оказавшими мне честь своим присутствием на вашей гостеприимной трапезе, но я и не хотел бы, однако, чтобы кто то из присутствующих впал в искушение отнестись с полным доверием к логике ваших рассуждений просто вследствие незнания самой истины или слабой осведомленности в существе дела! Наш разговор, который мы с вами имели в последний раз в вашей квартире у Старой Халомской крепости, раз уж вы были столь великодушны упомянуть этот наш разговор, и мне особенно приятно подчеркивать, что память моя не потускнела, – но позвольте, тот наш разговор имел совсем другой характер.

– Да, но факт остается фактом, ведь я недвусмысленно оградился от методов Пороховского и предсказал, что это обыкновенное гайдучество к добру не приведет.

– Да, вы осудили антиарагонское отступничество как «государственную измену», это так, и я, такой окровавленный и помятый, так сказать, деморализованный до той степени, когда идут на преступление, я появился у вас, словно человек, потерпевший кораблекрушение, и я тогда вам говорил о пути Пороховского как об одном из возможных политических путей, как об императивной формуле, суть которой сводится к тому, что самой умной политикой данного момента является политика вооруженного восстания, а это было как раз то, против чего вы страстно возражали, потому что вы были за арагонский статус кво. «Right or wrong, my country», а ведь эти слова вы мне написали в посвящении «Хуннских аккордов», но книга как память о нашем разговоре в этом военном водовороте потерялась, кажется, еще в восемнадцатом году! «Му country», это для вас была победа арагонской династии, конечно, разве не так? И давайте хорошенько разберемся, сколько раз я сегодня должен освежать вашу память? Это не точно, что никто не следовал за Пороховским, наоборот, за ним шли многие, за ним шли все мы, не считавшие арагонскую победу, не в пример вам, победой «Своей Родины», а Пороховский в 1916 году – это не Пороховский сегодня, разве не так? Что же касается меня, то мне теперь ясно, что наши народы на Карабалтике и на Ильменге еще многие годы не освободятся от поистине глупой мути в головах. А если вы по прежнему будете рассматривать окружающие явления по своей ложной логике, то сомневаюсь, что от ваших нынешних поэтических усилий в области политических концепций будет так уж много пользы.

– Все это было так и не совсем так, дорогой господин доктор, все относительно в зависимости от того, с какой стороны посмотреть, в каком аспекте, а что это, к сожалению, так, свидетельствует ваше сегодняшнее посещение моего дома, которое, заявляю вам снова, означает для всех нас огромную честь, и я счастлив, что имею возможность приветствовать вас как человека, который неустрашимо взглянул смерти в глаза именно ради международной солидарности, остающейся с того времени и до сих пор моим политическим идеалом. Сейчас, как бы там ни было, одно не вызывает никаких дискуссий – наши народы должны протянуть друг другу руки, не так ли?

– Несомненно, только я бы не хотел оказаться в ситуации кающегося во власянице человека, который ошибся в своих прогнозах, который думал ошибочно, оценивая ситуацию в 1916 году, как Пороховский, или еще точнее, так, как думали тогда все, уверенные, что колокол звонит по Арагонии, которую вы считали «Своей Отчизной».

– Не помню, должен вам откровенно сказать! Знаю только, что вы были в возбужденном состоянии.

– Да, да, я прибыл прямо из окопов, ведь за сутки до этого я лежал в грязи, в воде, между скрюченными, разлагающимися трупами, да и сам я уже наполовину разложился под заградительным огнем, среди свиста пуль, а кроме того, я находился под впечатлением той бури, того блитванского батальона, маршировавшего навстречу смерти под арагонскую музыку, и я сам, вспомните, был в крайне нервном состоянии! Тогда я говорил вам о партизанской войне Пороховского как о единственном возможном выходе, и вот, когда вбежал Адам, вы меня представили мальчику как человека, господина офицера, защищающего вас обоих от гибели или, ; рeu pr;s (11), что то в этом роде. Таков был смысл ваших слов.

– Я не знал, что ты был за арагонскую династию, папочка, – заинтересованно вмешался в разговор Адам, единственный сын Октавиана Дезидерия Кронберга, тот золотоволосый малыш, каким он был десять лет назад, а сейчас ученик пятого класса гимназии, с первыми признаками ломки голоса. Он влез в эти распри, как один из тех простофиль, которые наивными признаниями так часто ставят в неловкое положение свою родню, не имея понятия, о чем же идет речь. – В наших хрестоматиях пишут, что ты один из первых среди борцов, освободивших Блатвию от арагонского ига, – настаивал на своем мальчик, ввергнутый в смятение противоположными версиями об исторической роли своего отца, которого считал классическим примером поэтического освободителя своей родины, Блатвии.

– Это так, дитя мое, но господин доктор Нильсен говорит о других вещах, не относящихся к твоему вопросу. Тебе это недоступно сейчас, потому что ты не знаешь фактов, да и время уже позднее, сынок, не так ли, спокойной ночи, сынок, попрощайся с нашим дорогим гостем, надеюсь, у тебя еще будет много возможностей встретиться с ним в нашем доме, спокойной ночи.

– А наш гость, господин доктор Нильсен, он один из офицеров полковника Пороховского, не правда ли, и он боролся против Арагонии? – не давал себя сбить с толку, настаивал на своем маленький Адам Кронберг, что грозило настоящим скандалом.

– Да, да, все мы боролись против Арагонии, пусть и под арагонскими флагами, – ответил Октавиан Кронберг своему сыну, одетому в униформу Молодежной организации Беллoнис Беллонена, доломан оливкового цвета, – и твой генерал фельдмаршал лейтенант был арагонским кавалерийским генералом, славным победителем в арагонской войне, не так ли, и господин доктор Нильсен, когда он впервые появился под нашим кровом, то и на нем была форма арагонского офицера, он прибыл с фронта, награжденный арагонскими орденами. Все это запутанные, сложные вещи, все это относится к далекому историческому прошлому, и, как я уже сказал, ты не располагаешь достаточными знаниями, чтобы следовать за моей мыслью, не так ли?

– Ну да, я понимаю, но почему сейчас учат, что мы боролись против Арагонии, когда мы воевали под ее знаменами, и как могло так получиться, что ты при Арагонах писал на хуннском языке?

– Как было, так и было, вы это будете изучать на уроках истории. Мы боролись, как могли и умели, а все это не легко, не просто. А теперь, как я уже сказал, попрощайся с нашим гостем, сынок, и спокойной ночи…

1. Андре Маре (1885–1932), французский художник кубист, один из основателей стиля ар-деко.
2. Angelus Domini – Ангел Господень (лат.), католическая молитва в честь воплощения Христа.
3. Девственница (лат.).
4. «Радуйся, Мария, заступница Блатвии, молись за нас!» (лат.).
5. Ларпурлартист – тот, кто делает что либо лишь ради собственного удовлетворения, не заботясь о пользе или значении этого дела. Отчасти близко к нашему пониманию художников, следующих принципу «искусство ради искусства».
6. Ради высшей славы Арагонии (лат.).
7. Умрем за Арагонию (лат.).
8. Dulce et decorum [est pro patria mori] – И честь, и радость [пасть за отечество] (лат.) (Гораций, «Оды», III, 2, 1) (перевод А. Семенова-Тян-Шанского).
9. Права она или нет, но это моя родина (англ.). Фраза из тоста, произнесенного коммодором флота США Стивеном Декейтером (1779–1820) в 1816 году. В Хорватии известна в многочисленных вариациях, как, например, в стихах Петра Прерадовича (1818–1872), выдающегося хорватского поэта, – Domovina kakva bila, ro;enom je sinku mila (Родина, какая бы ни была она, мила ее родному сыну).
10. О загадках блитванских (лат.).
11. Приблизительно (фр.).


Рецензии