Сказ о том, как молодец сапоги потерял, а любовь н

В некотором царстве, однотретьем государстве, что на самом краю земли, разлилось озеро огромное, да такое огромное, что никто и не ведал, есть ли у того озера берег другой, ибо край озера сливался с горизонтом, и ни одна живая душа тот берег не посетила. Да и добраться до озера путь неблизкий.

И был на том озере остров Бурьян — будь он окаян. Виден остров тот только в погожий день, да и то лишь со зрением единичка. Ходили о Бурьяне сказания разные, одно удивительней другого:
о волшебной ели, что в шишках своих молодость хранит, и кто ту шишку добудет да съест — зубы потеряет, а молодость вернёт;
о грибе-мухоморе, что, заварив водой кипящей маленький кусочек да выпив, придут к тебе знания всей земли от края до края;
о кладе, что запрятан в пещере, и кто найдёт его — про бедную жизнь забудет навсегда.

Но слухи ходили, что не просто попасть на остров, да и непросто найти: охраняет сокровища магические Баба-Клюка. И даже кто и попадал на остров Бурьян — живым не возвращался, да и мёртвым не видели.
Но хоть и опасен был путь к острову Бурьяну, поток желающих завладеть сокровищами не иссякал.

Ну, сказка-то своим чередом идёт, а дело не делается...

Стоял туман густой, как кисель, на расстоянии вытянутой руки пальцев не видно. Проснулся на берегу молодец возраста неопределённого, с мечом да в кольчуге, но без сапог. Как на остров попал — не помнит, а помнит лишь, что зовут его Козинак Марципанович.

Протёр глаза — лучше не стало. Почесал затылок — ни одна мысль не пришла под кудри светлые, что он здесь делает. Ёлки кругом да бурелом непролазный сквозь туман мерещатся. Встал, потянулся, хрустнул позвоночником — аж голова закружилась. Начал думу думать: за какой это надобностью его в место незнакомое занесло и как выбираться к людям, ведь человек без общества жить не может, с ума сходит от мыслей разных.

Сделал шаг.

— Вот напасть! Сапоги-то где? Как я по чаще лесной пойду — обдерусь да покалечусь. Кто сапоги спёр — чирий им на задницу!

Глядит Козинак по сторонам — туман рассеиваться начал, зябко стало, а на берёзе кривой сапоги висят.

— Вот они где! — обрадовался Козинак.

Вытряхнул он из сапог жуков да муравьёв, что заползли в поисках жилища комфортабельного. Надел на ноги, поёжился да двинулся в чащу.

«Найду хоть одну живую душу — узнаю, где я и как выбраться к людям».

Долго ли, коротко пробирался Козинак Марципанович по кустам да колючкам, исцарапался весь. Смотрит — полянка, а на ней избушка чудная на курячьих ногах.

«Вот тут и спрошу».

Кое-как нашёл дверь, что настолько со стеной сливалась — с первого раза и не заметишь. Постучал. Тишина.

«Нет никого, что ли?»

Дёрнул за кольцо. Открылась дверь со скрипом.

— Можно войти? — заглянув в полумрак избушки, громко сказал Марципанович и от голоса своего аж сам напугался.

Но тишина в ответ.
Залез внутрь, глядит, щурится. Видит: у окошка дальнего, за печкой, старушка сидит, травки перебирает и насвистывает что-то под нос крючковатый.

«Да это ж Баба-Клюка, не иначе, — мелькнула мысль. — Так, значит, я на острове Бурьяне».

Удивился Козинак.

— Здравствуйте, бабушка, — начал молодец.

Не ответила старуха. Окинула взглядом так, что аж жар пошёл из нутра Марципановича, и протянула ему руку костлявую. Смотрит молодец, а на ладони морщинистой три камушка: два чёрных круглых, а один белый, рябой, квадратный.

— Это мне?

Бабка кивнула, но ни слова не сказала.
Взял он те камушки, а она ему на дверь показывает.
Понял Марципанович, что тикать надо не оглядываясь.
Бочком да пятясь, двинулся Козинак к двери, и уж выходя, услышал тихий голос, будто из могилы:

— Исполнят дары мои три желания, но крепко подумай, какому желанию ты рад будешь, если исполнится, да и камушки не перепутай. Каждый по-своему волшебный!

— А как узнать, какое желание какому?

— Придёт время — узнаешь.

И так вдруг страшно стало Козинаку, что выскочил он из избы и побежал куда глаза глядят, чуть снова сапоги не потерял.
Бежит по кустам да бурелому, а в голове воспоминания мелькают, как картинки, но что означают — не понимает. Лишь бы подальше от старухи страшной.

Но куда идти, Козинак Марципанович понятия не имел.

Вроде как домой нужно, а дом где?
И ждёт ли кто?

«А не обследовать ли местность?» — подумалось молодцу.

Ведь когда пришёл он в себя у берега, ни лодки, ни ладьи, ни плота захудалого не было. Может, и не по воде он добрался сюда. Может, и не остров — это вовсе. И вдруг ошибся Марципанович в догадках своих.

Да и жрать больно охота, а день, как назло, к закату собрался катиться. В лесу глухом да на голой земле недолго и простатит хапнуть, а от старцев слыхал он, что болячка та больно неприятная. «Неужто память возвращается? — подумал он. — Вот, досада, нет, чтоб дорогу домой вспомнить, про болячки вспоминается».

— Пойду-ка я по тропиночке, что меж кустов да ёлок проглядывает еле-еле, — решил он вслух. — Авось не зверюга зубастая протоптала, а кто поприятнее.

И пошагал Козинак по тропинке неприметной. Глядит по сторонам в оба — ни малейшего намёка на людей. Уж к сумеркам совсем день докатился, солнышко красное за ели высокие последними лучами цепляется, а лес всё гуще становится, чернее, будто стены вокруг смыкаются.

— Ну и дуралей я везучий наоборот, — проворчал Марципанович, спотыкаясь о корягу. — По ходу, не ту дорожку выбрал.

Глядит, а между ёлками что-то белое мерещится, словно облако к земле прижалось. «Ну, точно какая-то зараза, — подумал он, — и не посмотреть, что там, никак нельзя: любопытство вверх берёт». Подкрался Марципанович, за ёлками толстыми прячась, выглядывает.

Что за чудо расчудесное? Печь русская, белёная, посреди леса стоит, а из трубы дым валит, да такой духовитый, что желудок у Козинака чуть вперёд хозяина к печке не прискакал. Пахло томлёным мясом, лавровым листом и печным теплом.

Секунды не прошло, как уж рука к заслонке потянулась. От печки так жаром и пышет, щёки румянит.

— Жаркое телячье иль щи? — размечтался Марципанович, сглатывая слюну. — А мне бы и то, и то подошло...

Дёрнул заслонку. А внутри чугунок шкварчит, да так благоухает — запах для голодного мужика покруче всяких парфюмов заморских будет... мясцом да картошечкой.

Стал Козинак ухват искать, чтоб чугунок из печи вынуть. Туда-сюда глянул — нет ухвата.

— Да что за незадача! — ворчит. — Авось за печку упал.

Сунул нос за печку — и чуть кондратий его не хватил. Вместо ухвата сидит за печкой старичок, глазюки топорщит злые такие, из бороды косматой торчат и нос картошкой. Сам маленький, росточком в два кота, не больше, но вид грозный.

— Ты что же это, мил человек, на мой ужин покушаешься, у хозяина, не спросив? — проскрипел старичок, сверкнув глазом. — Управы нет на нахлебников! Вот я тебя сейчас ухватом поподчую!

— Да ты что, дедушка! — попятился Козинак. — Я же хозяина и искал. Всё вокруг излазил. А ты чего спрятался-то?

— А кто ж тебя, ирода, знает, зачем ты пришёл? — ответил дед, вылезая из-за печи и отряхивая с бороды золу. — Может, не с добром? Когда солнце за горизонт падает, добрых гостей вряд ли занесёт. А ты какой — добрый аль злой?

— Добрый, дедушка, добрый! — закивал Марципанович.

— Ну, раз добрый, присаживайся да рассказывай: куда путь держишь, откуда топаешь и за какой надобностью поздним вечером по лесу бродишь.

Присел Марципанович на чурбачок берёзовый, да и поведал старику всё, что вспомнил. Слушал дед молодца, лицо вроде и злое, а глаза подобрели, лучики морщинок к вискам побежали.

— Ладно, давай ужинать, — махнул рукой старичок. — А то, как брюхо твоё урчит — ажно мне страшно становится. Подкати-ка чурбачок к столу. А то я гостей не звал, посадочных мест только одно.

Смотрит Козинак — стол у ели пушистой стоит. На столе лампадка мерцает тёплым огоньком, а на полотенце, петухами красными вышитом, каравай чёрный дымится, коркой хрустящей блестит.

— Помру, дедушка, от голода сейчас! — взмолился Марципанович. — Я и вспомнить не могу, когда последний раз что-то в рот попадало.

— Да несу уже, нетерпеливый какой!

Сели трапезничать. У старика и ложки под его размер — маленькие, на чайные похожи. Старик одну ложку в рот отправит, а Марципанович — десять, только треск за ушами стоит.

— Ну и троглодит! — покачал головой дед. — Такого не прокормишь. Правда, кормилица? — и он с улыбкой печке подмигнул.

Печка в ответ огнём пыхнула весело, словно согласилась.

— Чайку ещё, на малинке лесной, небось хочешь? — ехидно спросил старик, щурясь.

— Не откажусь.

— Иди сам да налей. И мне не забудь. У печки найдёшь, не ошибёшься.

Пока наш герой чай готовил, в котелке воду грел да в заварник травы душистые кидал, дед жаркое доел, ложку о полу рубахи вытер, каравай в полотенце завернул и достал откуда-то корзинку с баранками румяными.

— Ну, а теперь погутарим, — сказал старик, отдуваясь и поглаживая бороду. — На сытый живот и разговор бойче пойдёт. Вижу я: ты, милый друг, дорогу к людям ищешь. Дам я тебе три совета. Но взамен возьму с тебя слово. Если не послушаешь меня и сделаешь наоборот, то отдашь мне самое дорогое. А от меня не спрятаться: если ослушаешься, я тебя даже за краем земли найду. Согласен?

Что делать оставалось Козинаку Марципановичу? Согласился. Ударили по рукам. Ладошка у деда маленькая, сухая, но хватка железная.

Старик и говорит:

— Первое. Утром, как солнце позолотит верхушку самой высокой сосны, раздевайся до исподнего и лезь на ту сосну. Только смотри на саму маковку. Поздароваешся с Солнцем-Батюшкой и попросишь благословения найти дорогу домой. И если солнце подмигнёт тебе — только не прозевай, — то ты ему в ответ три раза поклонись.

— Второе. Что Баба-Клюка тебе дала, зазря не трать. Крепко подумай. А белый в крапинку храни до последнего. Он самый-самый. Я б на её месте тебе камешек этот не дал, но, видно, ты ей приглянулся. Баба есть баба: на кудри да на молодость твою купилась. Но что с неё взять? Дура.

— Ну и третий совет. Встретишь ты на пути своём Лихо Лесное. Ох и вредное, да мерзкое то Лихо. Вот с ним-то будь поаккуратнее. Попросит оно тебя загадки ему загадать. Тут красотой взять не получится, только умом да хитростью.

Есть у тебя ум-то?
А то я что-то не разглядел.

И вот если всё, что придумаешь, оно отгадает, то задай ему вопрос про сапоги. Почему ты без них проснулся и что они на берёзе делали.

— А как же я узнаю, правильно ли Лихо Лесное ответит, если я сам ответа не знаю? — растерянно спросил Козинак.

— А вот и думай в дороге над ответом, что тебе ещё делать? — усмехнулся старик, хитро сощурившись. — А теперь давай-ка спать ложиться, а то за полночь уже. Не будем нечисть разговорами привлекать, она у нас больно любопытная.

Улеглись спать. Козинак на полати залез, а дед за печку шмыгнул. Лежит Марципанович на полатях, на звёзды сквозь ели раскидистые таращится, а сон никак не идёт. Думу думает горькую: как он в передрягу такую попал, за что страдает? Где-то вдалеке ухнул протяжно филин. А из-за печки храп доносится — дед спит сном далеко не стариковским, будто кузнечные меха работают.

«Утро вечера мудренее», — подумал Марципанович, закрывая глаза. И с этой мыслью провалился в сон — тёмный и глубокий, как вода в том самом озере.
Всю ночь спал Марципанович неспокойно, ворочался с боку на бок, хоть и был в уюте под одеялом пуховым, согретый ровным, ласковым теплом печи-матушки. Снились ему сны странные, жуткие, от которых мороз по коже пробегал и волосы на загривке дыбом вставали, но в памяти те сны не остались — только ощущение беды неминучей, надвигающейся, словно грозовая туча.

Но один сон всё ж запомнился молодцу крепко, будто и не сон то был вовсе, а то ли игра воображения больного, то ли явь горькая.

Приснилось Козинаку, будто пробирается он по лесу мрачному, непролазному. И уж больно нужно ему пройти, да сплелись деревья стволами узловатыми да ветками корявыми в стену непроходимую, частую. Ломает Марципанович сучья с треском, пригибает к земле сырой стволы, что потоньше. Весь исцарапался в кровь, рубаху в клочья изодрал, лицо паутиной облепило.

А под ногами слизь болотная чавкает, хлюпает, всё в сапоги к нему норовит забраться, холодными щупальцами за голенища цепляется, совсем как живая, тварь подколодная.

И вышел он наконец к гранитной скале отвесной, высоты немалой. Да такой, что верхушка её в тучах чёрных, косматых прячется, и не видно — то ли небо там, то ли край света. А у самого подножия скалы — колодец без ворота, не по-русски, не по-людски сложенный. Сработан тот колодец не из брёвен сосновых, а из камня дикого, что из скалы самой, будто слёзы каменные, выпали. Зарос колодец мхом седым да поганками бледными, ядовитыми. Только ведро, что у сруба стояло, было прям как новое — блестит оцинкованным боком, верёвка старая пеньковая аккуратной бухтой лежит.

И так Марципановичу пить захотелось — смертно, до рези в горле. Понимает молодец головой, что не стоит из этого колодца пить, что быть беде неминучей, да не удержался. Схватил ведро и в колодец бросил. Верёвка в руках старая, трухлявая, а ведро новое, тяжелое. Знак, не иначе. «Что-то не так», — промелькнула мысль, да только жажда была такая, словно углей жарких в брюхо кинули да кочергой там ворошат.

«Эх, была не была! — подумал он с отчаянием. — Помру от дизентерии лютой, так мне, дураку, и надо. Не слушал в своё время старших, всё наперекосяк делал. Помру — не заплачет никто, всё равно никого не помню. Клюка только разве что всплакнёт по старой памяти. Старик-печник говорил, что вроде запала она на меня… Вспомнил! Она ж, родимая, мне камушки волшебные дала, авось пригодятся».

Сунул Козинак руку за пазуху, стал шурудить, искать. Да куда ж они завалились-то? За подкладку, что ли? Ищет, ищет, извернулся весь, как червь дождевой на крючке, никак найти не может.

А брюхо, еще пуще огнем горит. «Что ж я съел-то такого? Всё вроде свежее было, или дед меня отравить решил? Или жука какого навозного, пока через бурелом лез, ненароком проглотил?»

— Да вот же! Один нашёлся! — вскрикнул от радости Козинак, нащупав в самом низу нательной рубахи гладкий, как большая горошина, камешек.

Достал. Глянул. Ну так и думал. Чёрный.

Набрал он воды студёной из колодца, да и плюхнул туда камушек, что Баба-Клюка дала. Забурлила вода, мутью пошла, поднялся от неё запах зловонный, серный, будто сотня нечистых разом выдохнула. И в миг очистилась вода, стала прозрачной да светлой, как слеза младенца, как в самом чистом роднике. Чудеса, да и только.

Поднёс Марципанович ведро к губам, чтоб испить, глянул вниз — да так и застыл, чуть ведро из рук не выронил. Увидел он в отражении на глади водной не своё лицо молодецкое, а смотрел оттуда старик косматый, суровый, с белой бородой до пояса. И губами тот старик шевелит, только голос идёт не от отражения, а прямо в голове у Козинака гулким эхом раздаётся.

— Я, — говорит старик голосом, похожим на шум ветра в печной трубе, — забрал память у тебя не просто так, по глупости твоей да из-за тщеславия горького. Загубил ты душу красавицы словом недобрым. Но есть ещё у тебя один шанс всё исправить и душу её исцелить. Только придётся тебе самое дорогое отдать.

— Да вы сговорились, что ли?! — не выдержал Марципанович, аж плюнул с досады в сторону. — Старик один уже взял с меня слово: «самое дорогое отдай». Теперь ты туда же! Я вам что, Кащей Бессмертный или принц Персидский? У меня окромя портков, да и те в здешних зарослях подраны, и нет ничего. А ну меч ещё! Но вам-то, братья-пенсионеры, меч мой булатный на что? Картошку чистить?!

— Ну вас, вымогателей!..

И хотел уж Козинак ведро бросить оземь да уйти прочь, но взглянул напоследок в воду — а там дивчина в сарафане алом, глазу не оторвать, красы неземной, неописуемой. Стоит та дивчина на берегу озера с чёрной водой, ветер косы ей русые треплет. И в глазах её — тоска смертная.

— Да и куда ж ты собралась, дура-девка?! — неожиданно для самого себя заорал Марципанович диким голосом. — Неужели топиться?!

Заметались вдруг мысли неясные в голове у молодца. И вспомнил он, словно молния в темноте сверкнула, как обидел девицу недобрым, гордым словом, как посмеялся над ней зло, крикнув вослед, что недостойна она, дочь кузнеца простого, сына дворянского любить.

«Да я-то что ж, и вправду сын дворянский, что ли?» — горестно подумал он.

И вдруг снова появилось в воде лицо старика, но уже подёрнутое рябью.

— Я тебе всё сказал, — прогудел голос. — Понимай как хочешь.
Трансляция завершена.

Исчез лик, только рябь по воде кругами пошла, и стало в ведре темно.

И так стыдно, так тошно стало Козинаку, хоть сквозь землю провались. «Напьюсь — помру, — решил он с горькой обидой на самого себя. — Да и ладно».

Испил он из ведра. Вода студёная, аж зубы ломит, но сладкая чуток, как родниковая на Пасху. Улёгся Марципанович прямо на траву сырую, руки на груди сложил, помирать собрался. Закрыл глаза, ждёт костлявую, а смерти всё нет и нет.

Открывает глаза — а над ним уж солнышко ясное ночь прогоняет, лучами тёплыми по лицу гладит. А сам он, как ни в чём не, бывало, на печке тёплой под одеялом лоскутным лежит. И пахнет гречневой кашей с маслицем, а рядом кот мурлычет.
Доброе утро, лежебока, — негромко молвил старик, подкидывая в печь берёзовых дровишек. Те весело затрещали, пуская по округе сухой, ласковый жар. — Мухи уж на обед слетаются, роса в поле высохла, а ты всё нежишься, бока проминаешь.

Он покосился на печь, откуда слышалось сонное ворчание.

— Али что худое снилось? Кричал во сне, ворочался, ровно медведь в берлоге.

С печи свесилась взлохмаченная голова Козинака. Вздохнул он тяжко, сползая с печи.

— Ох, дедушка, и не говори, — молвил он, хлопая глазами. — Слезая с полатей — одно горе. А снилось такое… то ли сон, то ли явь, уж и не пойму. Ты прости, старик, коли спать не давал. Пора мне. Домой надобно. Правда, куда идти и зачем — ума не приложу, но сердце птицей из груди рвётся, в дорогу зовёт. Пойду. Благодарствую за гостеприимство.

Сунул Марципанович босые ноги в сапоги, прихватил меч свой верный, поклонился старику в пояс.

— А покушать на дорожку не хочешь? — хитро прищурился дед. — С пылу с жару.

— Пойду, дедушка. Нужно мне, — мотнул головой молодец.

— Ну, раз решил — отговаривать не буду, — развёл руками старик. — Но помни советы мои, я их тебе не зря давал. А главное знай: на острове Бурьяне ты неспроста очутился.

Поклонился молодец и старику, и печке-матушке, что бока ему грела, да и зашагал по узкой тропке, на которую дед сухонькой рукой указал. Уж почти скрылась печка за частыми кустами да колючими елями, как услышал он сквозь птичий гомон слова, тающие в воздухе, словно утренний туман:

— Помни, Козинак… Не просто так… Не просто… Ты на остров попал... Не забывай об этом.

«Да помню, хрен забудешь», — подумал молодец, нахмурив брови, и шагу прибавил.

Идёт он час, идёт другой. Солнце над головой встало, припекает не по-детски, по-взрослому жжёт макушку. Тропинка вьётся, что лента алая в девичьей косе. Жара такая, что воздух дрожит, будто кисель.

«Да что ж за дела такие, — мучил себя мыслью Козинак, вытирая пот со лба, — то клин, то палка. Не остров, а сущее наказание!»

Глядь — а по лужку ручей звенит, студёный, прозрачный. Бежит по камушкам, на солнце брильянтами переливается, так и манит усталого путника.

«Испью хоть водицы студёной, — обрадовался Марципанович. — Жаль, от кашки с маслицем отказался. Ну, дурак — он дурак и есть, чего уж теперь. Предлагали ведь по-хорошему… Надо ж было выпендриться».

Встал он на одно колено, пригоршней зачерпнул, да пока ко рту нёс — вода меж пальцев обратно в ручей убежала. Незадача. Положил меч на траву. Двумя руками черпанул — и снова мимо рта. Вода будто живая, ускользает.

«Самый что ни на есть дворянский рукожоп, — обругал сам себя Козинак. — Нет бы маменьке с папенькой мне дело какое ремесленное привить, так нет — клависин… И что мне с этим умением теперь, скажите на милость, делать? И какого нечистого я про клависин сейчас вспомнил?»

Не стал он больше экспериментов ставить с ладонями. Встал на четвереньки, словно зверь лесной, попу выпятил и губами к воде потянулся. А ручей возьми, да и обмелей в тот же миг. Чертовщина, не иначе. Только с пятой попытки удалось ему наконец испить воды ледяной.

Встал Козинак, аж в голове закружилось — не то от жары, не то от воды. Поднял меч и потопал дальше, чертыхаясь и спотыкаясь о корни.

Идёт, по сторонам глазами крутит и всё в толк взять не может: вроде всё как должно быть, а будто не так. Вот горлица лесная в мышиную нору залезла, только хвост снаружи дрожит. На сосне в вороньем гнезде заяц сидит, ушами водит. А уж как увидел молодец, что по небу сизому волки клином на юг полетели, так и встал как вкопанный.

«Я с ума схожу, — прошептал он пересохшими губами. — Пора на лечение в Пятигорск, точно».

Не может такого быть, но глаз ведь не обманешь, и солнце ещё высоко. Тряхнул Марципанович головой. «Напекло, может… А жрать охота — мочи нет».

Глядь — у края болота вроде малинник алеет. Пробрался он поближе, а на кустах, шипы растопырив, вместо ягод рыбка вяленая на веточках висит, на ветру покачивается.

«Точно перегрелся», — подумал Козинак, набивая карманы вяленой плотвой.

— Слава Творцу, дальше тропинка в ельник ныряет, остыну, — успокоил он сам себя. — Авось всё нормализуется.

Но путь по чаще лесной легче не стал. То там, то тут странные вещи мерещились молодцу. Может, от голода у него игры разума начались? Рыбка вяленая — баловство одно, брюхо пустое, а пить снова хочется, да так, что язык к нёбу прилипает.

Неожиданно из-за мохнатых ёлок изба вынырнула знакомая, на курьих ногах. «Да быть не может! — ахнул Козинак. — Баба-Клюка! Я что, тропку перепутал?»

А Клюка уж в дверях стоит, подбоченившись, клюкой по ступеньке постукивает.

— Заходи, чего стоишь, как не родной? Глазами зыркаешь, будто лешего увидал. У меня изба-то на курьих ногах: где хочу, там и паркуюсь! И щи с крапивой да с петушиными гребешками поспели.

Залез молодец в избу. Глядит — а за накрытым столом сидит… не пойми что. Вроде мужичок, а вроде и шерсти немытой клок большой, глазищами хлопает разноцветными.

— Знакомься, — указала бабка на гостя. — Ряха это.
Ряха, а это кавалер мой нынешний — Козинак. Я думаю, милок, ты не против, что я тебя так кличу?
И улыбнулась беззубым ртом Клюка.

— Да называй как хочешь, бабуль, лишь бы покушать, — взмолился Марципанович, усаживаясь на лавку.

— А он кто вообще? — шёпотом спросил Козинак, косясь на бесформенного соседа.

— Ряха — дух Бардака, — пояснила бабка, помешивая щи. — Где он появляется, там и вещи с мест сходят, всё кувырком становится, али правда на ложь похожа, а ложь на правду. Но ежели ты ему приглянулся — он в помощи не откажет. От любого врага защитит, так голову супостату заморочит, что ты из любой передряги победителем выйдешь. Я тебе его в помощь призвала. Ты только не серчай на него за то, что с тобой сегодня приключилось. Ряха не со зла, шалить любит. Что взять, натура такая. Не соскучишься с ним, зуб даю. Не смотри, что последний. Кстати, с тебя камушек мой волшебный, что в сапоге прячешь, а я тебе — Ряху. По рукам?

— Возьму, коли так, — вздохнул Козинак, понимая, что, если уж бабе - Клюке, что в голову взбрело — не отвертишься.

«А мне это "не пойми что" может и сгодится куда, — утешал он себя мыслью, уплетая щи. — Мне ведь ещё с Лихом Лесным встречаться. Вот пусть Ряха с ним и разбирается, а я в сторонке руководить буду».

Пока щи хлебали да пирогами заедали, Ряха молча сидел, только ложкой сверкал. Но как стали в путь-дорогу собираться, он вдруг и говорит голосом скрипучим, словно немазанная телега:

— Камушек-то волшебный хозяйке за меня отдай. Помнишь, обещал?

«У него ещё и память хорошая», — вздохнул про себя Марципанович, уже успевший пожалеть о том, что согласился.

— Возвращаю. Раз надобность есть, — буркнул он, протягивая черный круглый камень старухе.

Попрощался он с бабой - Клюкой, поклонился, поблагодарил за угощение и в путь двинулся. Сзади Ряха семенит, ножками сучит.

А Марципанович его подгоняет:

— Давай быстрей, не отставай! Я тебя ждать не буду, домой пора! И без того дел невпроворот!

— Не остров, а лабиринт какой-то проклятущий, — ворчал Козинак, ускоряя шаг и глядя, как солнце за верхушки сосен цепляется.
Путь всё длился да петлял. Козинак и сам не заметил, как с головой в свои думы ушёл. Воспоминания, словно цветные лубки на ярмарке, вспыхивали одно за другим, унося его в родную сторону. Вот он видит свой дом — крепкий, с наличниками резными, будто кружево. А за столом, в саду, что благоухает белой яблоней, сидят матушка с батюшкой. Пьют чай из медного самовара пузатого, бубликами да баранками по бокам увешанного. Улыбаются они светло и рукой машут — будто ему, Козинаку. Но сердце подсказывало: то не явь, то лишь память душу греет. Смахнул молодец украдкой горькую слезу, а перед глазами уже новый образ плывёт, будто в дрёме.

Берег озёрный, гладь серебрится, и стоит у воды девица в сарафане алом, как зорька утренняя. Только теперь от той картинки иные чувства пошли: не гордость колючая и не презрение холодное, а трепет — будто бабочки в животе крыльями бьют. Видит он, как поправляет она непослушную прядь русую, как косу девичью плетёт да ленту алую вплетает заботливо. И такая тоска Козинака взяла, такая истома до дрожи в коленях, что захотелось ему тут же обнять её, прижать к груди и вдыхать аромат её волос — а пахнут они спелыми вишнями да травой луговой, скошенной на закате.

И вновь сменилось видение. Глянул на него из тёмной воды колодца, что у отвесной скалы, старик седобородый — как отражение его собственной совести. И будто наяву услышал он те слова, что бросил девице в сердцах — горделивые да обидные.

«Как же я мог, болван? — стукнуло в висках. — Ведь люблю же её пуще жизни! Мне домой надобно, немедля. Всё исправить, в ноги поклониться…»

— Эй, ты чего, Марципанович, уснул на ходу, что ль? — проскрипел за спиной голос, словно несмазанное колесо. — Али лунатишь?

Вздрогнул Козинак, очнулся от наваждения. Огляделся по сторонам. Лес вокруг стоял редкий, прозрачный, холмы горбились, поросшие ивняком, и где-то рядом словно вода шумела — не грозно, а убаюкивающе.
Невыносима чесалась спина, словно орда блох носилась туда-сюда, топая миллионами маленьких ножек. Ряху попросить почесать Козинак не решился. «Домой, в баньку! Нагулялся я без гигиены по самые кокошечки. Так не долго и лишай какой поймать по лесам шастая».

— Где это мы? — спросил Марципанович у Ряхи, что топтался рядом и шумно дышал.

— У Сон-реки, — отозвался попутчик, поёжившись. — Тут вот какая загвоздка вышла. Надобно нам на тот берег, да только реку эту ни вброд не перейти, ни птицей не перелететь. А у единственного моста караулит Лихо Лесное. Охраняет он мост не просто так — бережёт он тайны острова Бурьяна. И не приведи господь, коли осерчает — заставит тебя память сон-травой отбить. А ты, мил человек, и не ведаешь, что меж этих берегов не водица журчит, а Сон-трава струится. Коснёшься её — и станет в голове твоей чистый лист, ни крошечки воспоминаний. Будешь как младенец несмышлёный, жизнь с нуля начинать. Готов ли ты к такой доле? Или пойдём удачу пытать, авось пропустит нас Лихо Лесное и жизнь твоя при тебе останется?

Задумался Козинак. Вот оно, значит, какое испытание.
«Живым остаться, да прежней жизни лишиться? Или... живым остаться, да к родным воротиться, к зазнобушке своей ненаглядной? Прощения у ней вымолить, семью создать, детушек народить, хозяйство справить. Дело какое ни есть завести. Да, я ж на клавесине могу для купцов заезжих играть, петь звонко, плясать лихо — не пропадём!»

Повернулся Марципанович к попутчику и молвил тихо, но твёрдо:
— Идём к Лиху. Была не была. Раз другого пути нет, пойду на поклон. Может, и ты, Ряха, чем подсобишь? Не просто ж так со мной тащишься.

— Ну, раз решился — твоё право, — кивнул Ряха, хитро блеснув глазом. — Я, как обещал, помогу. Только пойдём поутру. На рассвете Лихо Лесное подобрее да покладистее бывает, нам шансу больше. Заодно и сделаем, как дед-печник советовал: дорогу верную у солнышка-батюшки спросим. Готов на заре на самую высокую ель в исподнем лезть? — подмигнул Ряха.

— Готов, куда ж я денусь, — вздохнул Козинак.

Разбили путники лагерь у трёх сосен. Козинак валежнику насобирал, огонь развёл знатный. Ряха, откуда ни возьмись, достал краюху каравая румяного да грибов охапку собрал. Сварили похлёбку наваристую, поужинали. А после улеглись на еловый лапник, что Ряха пушистым ковром накидал. Провалился Марципанович в сон, как в чёрное озеро, глубоко и бездонно. И снились ему поля пшеничные, золотом налитые, девица в алом сарафане, да дым над трубой дома родного.

Утром, едва солнышко край золотой из-за горизонта показало, разделся Козинак до исподнего да полез на самую макушку могучей ели. Сделал всё, как дед-печник велел. А вниз спускаясь, чуть было не сорвался — хорошо, сук крепкий попался. Но молодец и этому не удивился: с везучестью у Марципановича с детства не задалось. Зато с верхушки он такое узрел, что дух захватило! Увидел он совсем недалече озеро чёрное, гладкое как зеркало, а у берега ладья с парусами расписными. Да так ясно всё виделось, что даже показалось за утренней дымкой — берег родной мелькнул с маковками той самой церквушки, где его малого крестили.

Спустился, перекусил с Ряхой вяленой плотвой, что по карманам Козинака распихана была, да остатками краюхи, и двинулись они к мосту.

У моста сидело Лихо Лесное. Огромное, страшное, лохматое, будто копна сена, ручищи — что наковальни кузнечные. У ног дубина лежала толщиной со ствол столетней сосны. Вид грозный, аж боязно смотреть.

— Ты, молодец, к нему иди, — зашептал Ряха, прячась за спину Козинака, — а я за тобой постою да подсказывать буду. Только виду не кажи, что боишься, не то он осерчает и мигом дубиной тебя в блин тонкий раскатает.

Увидел Козинака Лихо Лесное — глазища кровью налились, ноздри раздулись. А Марципанович не оробел. Поздоровался почтительно, в пояс поклонился.

— Дозволь, хозяин моста, слово молвить, — начал Козинак. — Разреши мне на ту сторону перейти. Я тебя повеселю, ибо скучно, поди, тебе одному на берегу сидеть? Хочешь, загадку загадаю? Отгадаешь — убьёшь меня или в Сон-траву бросишь. А не отгадаешь — разрешишь по мосту пройти. Согласен?

Нахмурился Лихо Лесное, аж туча на небо набежала. Подумал-подумал, бровями лохматыми повёл, но кивнул одобрительно.

— Ну, слушай мою загадку, — начал Козинак. — Кто на тебя из колодца, что у скалы гранитной, глядит, но сам не человек?

— Моё отражение, — выдохнул Лихо басом, аж листья с деревьев посыпались.

— А вот и неправильно! — осмелел Козинак. — Водяной это. Ну что, я пойду?

Лихо аж зарычал от досады:
— Давай ещё!

— Хорошо. Тогда ответь: почему я, очнувшись на берегу острова Бурьяна, без сапог оказался?

Думал Лихо, думал, аж пар из ушей пошёл. Время неведомо сколько текло. Наконец мотнул косматой головой, словно медведь, и рявкнул:
— Не знаю!

— А вот почему! — вдруг из-за спины Козинака, словно чертёнок из табакерки, выскочил Ряха,
— Я пошутил! — и ну скакать по Лиху Лесному, как белка по ёлке.

Заревело Лихо, закрутилось на месте, хочет юркого Ряху поймать, а тот ловко уворачивается, по плечам да по спине прыгает. И кричит пронзительно:
— Беги, Марципанович! Беги, не оглядывайся! Я его удержу!

Понёсся Козинак по мосту резвее ветра. Доски под ногами гнутся, перила шатаются, а он бежит, сердце в груди колотится. В один миг на другом берегу очутился. Правда опять сапоги потерял.

Стоит, еле отдышался. Расправил плечи, оглянулся на тот берег и крикнул что было мочи:
— Спасибо тебе, Ряха, за подмогу! Век тебя помнить буду добрым словом! И тебе спасибо, Лихо Лесное! Хороший ты, только одинокий шибко. Тебе бы семью, да детишек малых — вмиг подобреешь!

И побежал Марципанович прочь, к озеру чёрному, назад ни разу не оглянулся.
А я домой…


Босиком-то идти быстро не получалось: то на острый камень наступит молодец, то о корягу запнётся. Но то и дело Марципанович проваливался не столько в лесные рытвины, сколько в анализ сложившейся ситуации. Всё никак в толк взять не мог Козинак: как так выходит? Сидя на высокой ели, откуда он озеро увидал, берег с ладьёй расписной казался совсем рядом — рукой подать. А вот уж полдня минуло, и хоть шагал он шагом прогулочным, чуял, что путь к заветному берегу ещё долог. Чудеса, да и только! То ли глазомер подвёл Марципановича, то ли обманчивая перспектива сыграла злую шутку, то ли остров чудной снова шалит.

«Как же хочется домой попасть», — вздыхал Козинак.

Радовало его одно: тропинка становилась всё шире да глаже. И по краям её, будто подсказки верного пути, знаки виднелись. Вот платочек синенький, на берёзке повязан. Чуть дальше прошёл — лавочка резная стоит, спинка у неё в виде двух сплетённых лебедей, словно кого-то дожидается. А ещё дальше камень точёный виднеется, гладкий, на солнце поблёскивает.

«Дойду до камня — передохну, — решил Марципанович, вытирая босые ноги о траву. — Мне б Бабу-Клюку сюда с её избушкой самоходной. Избушка шустрая, с комфортом до места нужного доставила бы в момент. А может, и обувку какую у Клюки выцыганил бы, а то босиком неприятненько».

Долго ли, коротко ли, но вот и камень чудной совсем рядом оказался. Да только не камень — это вовсе, а целый монумент! Формой — как яйцо куриное, огромное, высотой аршин семь, не меньше. И весь исцарапанный письменами, рунами ведовскими. И не простые те письмена, к коим путники привычные, вроде: «Здесь был Вася» или «Дуня плюс Ванька равно любовь», или ещё чего похлеще, в виде рисунков похабных. Нет, тут резы древние, глубокие, словно сама природа их вырезала, а внутри линий слабый золотистый свет пульсирует.

Стал Козинак вокруг камня ходить, письмена магические разбирать. А начертано на камне было немало: как на острове Буяне себя вести, что можно, что нельзя и какие наказания за деяния, закону противоречащие, положены. Словом, целая инструкция для неразумных гостей. Но одна сносочка, что под широким листом лопуха у подножия камня спряталась, особенно заинтересовала молодца. Гласила она:

«Встретив Птицу Гамаюн, можно все тайны мироздания постичь и ответы найти на все вопросы. Да только избранным показывается она. А призвать её можно, лишь имея помыслы чистые да душу светлую, незамутнённую».

«Хотелось бы на все вопросы найти ответы, — подумалось Марципановичу, почёсывая затылок. — Да где сыщешь ту Гамаюн? Так и останусь в неведении».

А усталость от событий дня уже давала о себе знать. Ноги гудели, глаза от жары пот заливал.

«Прилягу-ка я, отдохну чуток в тенёчке, — решил Козинак. — Солнышко нынче припекает так, что кабы опять голову не напекло. Хотя давеча я не от солнышка чуть умом не тронулся, а из-за ряхиных проделок. Ну да бережёного бог бережёт».

Прилёг Марципанович у подножия камня, в мягкую траву, в густую прохладную тень, да и задремал незаметно. Сколько спал — неведомо. Вдруг слышит сквозь сон: хлопанье крыльев, да не голубиное, нежное, а мощное, шумное, не меньше лебединого. Открыл глаза, но не шевелится, дыхание затаил. Смотрит — а на самую верхушку камня, опускается Птица-Девица. Оперение её огнём горит, переливается алым и золотым, каждое пёрышко — словно язычок пламени. Хвост длинный, струящийся, почти до самой земли достаёт, по траве волочится.

И так захотелось Марципановичу тронуть этот дивный хвост, погладить перья жаркие. Только руку он протянул, как вдруг вспыхнуло всё вокруг светом радужным, ярким до рези в глазах. На секунду зрения молодец лишился, а когда прозрел — услышал он пение, нежное и сладкое, словно мёд липовый льётся в самое сердце. И почувствовал Козинак, как стало его вверх поднимать, всё выше и выше, а по телу тепло разливается.

«Умер я, что ли?» — мелькнула мысль.

Открыл глаза — а он уже выше камня воспарил! На самой макушке каменного яйца, гнездо виднеется, свитое из веток серебристых да пуха небесного, вроде тех, что аисты вьют. А в гнезде — Гамаюн, ослепительной красоты Птица-Девица с лицом девичьим, кротким и мудрым, крылья широко расправила, и от них свет льётся неземной.

— Красота-то какая… — неожиданно для себя вслух выдохнул Марципанович.

И вдруг замолкла Гамаюн, оборвала свою песнь. В тот же миг исчезла невидимая сила, что держала молодца в воздухе, и стал он падать с небес мешком, беспомощно кувыркаясь. Но Птица Дивная, не дав ему разбиться, поймала Козинака, обняв жаркими крыльями, и положила бережно, словно птенца неразумного, в своё серебристое гнездо.

Пропал дар речи у Марципановича. Стоит он в гнезде, рот открывает, словно рыба, выброшенная на берег, а сказать ничего не может — только ресницами хлопает да на красоту неземную глядит. А когда перевёл дух и сердце в груди угомонилось, поклонился он Прекрасной Гамаюн в пояс, едва из гнезда не вывалившись.

— Благодарствую, Птица Дивная, за спасение моё, — вымолвил он наконец голосом дрожащим.

Улыбнулась Дева Дивная улыбкой кроткой, озарившей всё вокруг, и молвила голосом, подобным перезвону серебряных колокольчиков:

— Знаю я, Козинак, что не по случайной случайности попал ты на остров Буян. И ждёт тебя жизнь счастливая по возвращению в дом родной, полная чаша и покой на сердце. Но должен ты запомнить крепко-накрепко: ни одна живая душа не должна узнать о том, что с тобой здесь приключилось. Ни словом не обмолвись, ни взглядом не выдай. И даже если совсем не будет мочи терпеть — молчи, стисни зубы и молчи. Ибо если проговоришься хоть единой живой душе — исчезнет остров Бурьян навеки, и все, кто помогал тебе в пути, канут в небытие. И волшебства мир лишится. А без чудес станет он серым и пресным, как постный день. Пропадёт у людей вера в невозможное, а человек без веры — что дерево без корней, всё равно что мёртвый.

Она склонила голову набок, и в глазах её блеснула печаль.

— Но, а сейчас пора тебе, добрый молодец. Отчалит скоро ладья расписная от берега в родные края, и, если опоздаешь — век здесь куковать будешь. Поторопись. И босиком больше не ходи — поранишься.

— Благодарствую за научение, Птица Дивная, — снова поклонился Марципанович. — Век твои слова помнить буду, никому не выдам тайны великой. Пойду я. Только вот как спуститься-то? Высоковато будет, ежели самому прыгать.

Улыбнулась Птица-Дева, и в улыбке той было столько тепла и света, что у Козинака на душе разом полегчало. Запела она снова песнь прекрасную, и звуки те словно мягкие ладони подхватили молодца под руки. Воспарил Козинак над гнездом и, как пёрышко лёгкое, плавно закружился в воздухе, опускаясь на травку зелёную, мягкую.

Коснулся он земли босыми пятками, и в тот же миг смолкла песня. Вскинул он голову — а на камне уж нет Гамаюн. Только лёгкое сияние в воздухе тает как искорки от ночного костра.

Прихватил свой верный меч Марципанович, что на траве все время лежал и поспешил к берегу, пока ладья не уплыла.

Идёт скорым шагом, а сам головой крутит, удивляется: как это он сумел гравитацию земную победить? На высокий камень без рук и верёвок подняться да так же плавно спуститься? То ли чудо небывалое, то ли физика. Но думать долго некогда было — впереди, за соснами, уж вода блеснула, и парус, словно крыло чайки, на ветру затрепетал.
Козинак торопился. Невероятная тоска тянула домой — так тянется подсолнух к солнцу, так спешит река к морю. День клонился к закату, и длинные тени от сосен словно указывали путь. Ещё чуть-чуть — и он сядет в ладью, и понесёт его попутный ветер к родному берегу, к семье, к милому порогу. Попросит он прощения у любимой, упадёт в ноги, и если простит она его, если скажет заветное «Да» — сыграют они свадьбу весёлую, и заживёт Козинак счастливой мирской жизнью, богоугодной и ладной.

Вот уж слышит Марципанович плеск волн о берег, и доносит ветерок пока ещё неразборчивые, но живые голоса людей. И душа его летит быстрее тела — туда, к воде, к спасению. Так бы и побежал Козинак сломя голову, да ноги-то босые. «А Гамаюн предупреждала: не поранься», — одёрнул он сам себя и сбавил шаг.

Привела тропинка молодца на поляну лесную. Усыпана поляна цветами дивными, невиданными — колышутся они под ветром, словно живое море. Играет ветер с головками цветов, окрашенных во все оттенки синего: от нежного аквамаринового, до густого небесно-голубого, что в самый ясный полдень над головой сияет. Замер Козинак, залюбовался картиной, глазу и сердцу приятной. Солнце, что за ели уже наполовину спряталось, играет лучами с цветочными волнами, и от этой красоты мурашки побежали по спине Марципановича, слонами затопали. Так загляделся он, что не заметил приближающихся тяжёлых шагов за спиной.

— Ну что ж ты, милок, всё босиком бегаешь? Опять обувку потерял, бедолага?

Вздрогнул Козинак, обернулся резко — а за спиной, прямо на цветочном ковре, стоит Избушка на курьих ногах. Лапами переступает, землю роет от нетерпения. А в дверях сама Баба-Клюка стоит, улыбается во весь свой щербатый рот.

— Что? Не ожидал меня снова лицезреть? — засмеялась она скрипуче, но ласково. — А я вот не удержалась, не смогла не попрощаться по-доброму. Да и Изба моя так к тебе прикипела, что по следу твоему неслась, как Ferrari! Я аж к лавке пристегнулась ремнём безопасности, по-честному тебе говорю — за весь век такое первый раз. Заходи давай, угощу напоследок. Не уйдёт ладья без тебя к родным берегам, не переживай, я уж колданула немного.

Забрался Марципанович в избу, где пахло сушёными травами и свежим хлебом. Бабка на стол начала собирать, щебечет, новости рассказывает: про то, как Лихо Лесное осерчало, что ты его провёл, и теперь по всему острову рыщет, кулаками трясёт; про Ряху, что Лихо успокаивал и с дюжину раз его в Дурака выиграл, а один раз проиграл — намеренно, чтобы тот не вовсе лютовал; про весточку от деда-печника с приветом и пожеланием пути доброго; и даже про Водяного не забыла.

— Передал Водяной привет тебе, — Клюка хитро прищурилась, помешивая взвар, — и намекнул, что скоро вы с ним увидитесь. Ты топиться не собрался, надеюсь? — с улыбкой повернулась она к Марципановичу.

Так за разговорами ладными, сердцу приятными, и поужинали. Уж первая звезда на ночном небе зажглась, когда спать улёгся молодец на тёплую печку. А бабка говорит:

— Ты спи, милый друг, а я работёнку одну доделаю.

И села у оконца, за печкой — точь-в-точь как увидел её Козинак в самый первый раз. Только не травки целебные перебирала бабка в тот вечер, а носок разноцветный вязала, спицами постукивая в такт сверчку запечному.

Проснулся утром Марципанович, только рассвет забрезжил розовой полоской над лесом. Спалось ему, как в родном доме на пуховой перине. Встал молодец, потянулся, глянул вокруг — нет нигде Клюки. А на столе, на вышитой скатерти, крынка парного молока, оладушки румяные горкой, да носочки лежат вязаные. А рядом записка, корявым почерком писанная:

«Прощай, добрый молодец. Словом плохим не поминай, а я прощаться не люблю — сердце старое щемит. Оставляю тебе подарочек — носочки. Сносу им не будет, носи на память добрую да на здоровье крепкое. Дают они силу молодецкую, так что в опочивальне с зазнобой своей не снимай подарка моего.»

И смайлик, подмигивающий нарисован, угольком выведен.

«Неправильно как-то уходить, не оставив память о себе», — подумал Козинак. Пошукал по карманам — глядь, а там перо Гамаюн лежит, всеми цветами радуги переливается, светится. Как оно попало в карман — Козинаку неведомо. Положил он пёрышко на стол, приписал в записке слова добрые и Клюке, и всем, кого встретил на дивном острове Бурьяне, про пёрышко на добрую память замолвил и три смайлика-сердечка нарисовал.

Поклонился избушке в пояс, погладил тёплое бревно у двери и двинулся к берегу, пряча набежавшие слёзы. Ноги приятно грели бабкины носочки — мягкие, тёплые, будто сама печка ступни согревает. «Жаль, сапоги потерял», — мелькнуло в голове, но тут же и вылетело.

Ладья уж паруса расправила, снасти натянулись, и кормчий весло в воду опустил — отчаливать собрался.

— Заберите меня с собой, люди добрые! — закричал Марципанович, размахивая руками и выбегая на песок.

Удивились рыбаки — встретить человека на острове, что они всегда считали безлюдным. Сел Козинак на ладью, отдышался и рассказал рыбакам складную выдумку: мол, выбросило его на остров без памяти страшным штормом, лодка затонула, а сам он чудом спасся. И бродил по острову дни и ночи, людей искал, и что самим богом они ему посланы во спасение. Поверили рыбаки, закивали, заохали.

Доставили его до берега родного без приключений. Встретили родные Козинака с объятиями распростёртыми, и слёзы радости катились по щекам матушки с батюшкой — ведь за время отсутствия сына чего только не передумали они страшного, каких только картин не рисовало им воображение в бессонные ночи.

Но не стал долго засиживаться в родных стенах Марципанович. Обнял родителей крепко-крепко, пообещал скоро вернуться с добрыми вестями, натянул сапоги и побежал искать красу свою ненаглядную. А долго искать и не пришлось. Стояла девица у самого берега, смотрела невидящим взором на чёрную гладь озера, и слёзы горькие, одна за другой, падали в воду, расходясь кругами по неподвижной глади.

— Прости меня, дурака, за всё прости, родная! — взмолился Козинак, падая рядом с ней на колени прямо в прибрежную грязь. — Очнись, подними очи ясные на меня!

Но молчала девица, даже глазом не повела в его сторону, словно окаменела.

— Всё сделаю для тебя, любовь моя, чтобы жизнь тебе вернуть! А не люб я тебе — не буду мешать, не буду хвостом ходить, лишь бы ты была счастлива. Хоть слово молви!

Молчит девица, а слёзы ещё пуще катятся по бледным щекам.

— Нет мне жизни, если у тебя жизни нет! — в отчаянии выкрикнул Марципанович. — Дядька Водяной, помоги! Забери меня, а зазнобе моей верни радость, верни жизнь!

И только хотел он в чёрную воду кинуться с головой, как глянул вниз — а вместо его отражения старик глядит из глубины, с белой седой бородой до самого пояса, с глазами, что два омута.

— Стой, — говорит старик глухо, будто из бочки. — Не нужна мне жизнь твоя, молодец. Есть у тебя другой подарок, что мне надобен. Сам знаешь какой! Готов отдать — верну я в душу девицы красной, радость и жизнь. Решайся?

— Я за неё жизнь готов отдать! Конечно, забирай! — не раздумывая ни мгновения, выпалил Козинак.

Порылся он по карманам дрожащими руками, отодвинул вяленую воблу, что ещё с острова таскал, и в самом уголке, на донышке, нащупал то, о чём и думать забыл, — камушек Бабы-Клюки, квадратный, белый в крапинку, тёплый на ощупь. Размахнулся и бросил его в чёрную воду, прямо рядом с лицом Водяного. Упал камень без всплеска, без брызг — будто в кисель погрузился, только круги пошли медленные. И исчез образ старика, растворился в тёмной глубине.

Повернулся Козинак к девице, обнял её трепетно, прижал к себе крепко да ласково — и почувствовал вдруг, как подалась она к нему всем телом, прильнула доверчиво, и плечи её задрожали.

И услышал он сквозь душившие его слёзы тихий, родной голос:

— Давно простила я тебя, глупенький… Мил ты мне, что мочи нет. Жизни нет без тебя.

Так и стояли они, обнявшись, пока луна не взошла над лесом и не нарисовала серебряную дорожку по чёрному зеркалу озёрной воды. И знали они оба в тот миг — ни минуты не смогут друг без друга, отныне и навеки.

Скоро и свадебку сыграли. Пир стоял на весь мир — столы ломились от яств, мёд рекой лился, гости плясали до упаду, и даже жених на клавесине играл, вспоминая с улыбкой, как ругал себя за это бесполезное умение. Ан нет, пригодилось — для души, а может и не только…

И я, ваш покорный рассказчик, там был, мёд-пиво пил. Так накидался, что не понял, как на острове Бурьяне оказался…

Почему-то без сапог.

КОНЕЦ


Рецензии