Красная Заря. Корни накануне войны
Советский Союз. ТАССР. Ципьинский (Балтасинский) район. Деревня Старый Кушкет (Заны). Мирная жизнь накануне войны.
1. Зной и корни
Шёл июль 1940 года. Зной стоял плотный, неподвижный, будто воздух нагрели в русской печи и забыли выпустить дым. Пахло сеном, раскалённой глиной, горьковатым дымком от утренних костров и влажной тиной, что тянулась от речушки Кушкетки, петлявшей среди лугов и перелесков.
Деревня дышала медленно, размеренно, как уставший после пахоты конь, фыркающий в оглобли. Для иной молодёжи это было время беззаботной вольницы, ночных посиделок у плетней, когда юность требует выхода и не думает о завтрашнем дне. Парни собирались у старой кузницы, девушки ходили к колодцу с вёдрами на коромыслах, смех разносился по улицам, эхом отскакивая от бревенчатых стен, покрытых потемневшим от времени лубом.
Я же, студент Арского педагогического училища, знал: каникулы даны не для отдыха, а для труда. Надо было быть рядом с отцом и матерью, с младшими сестрёнками и братьями. Дом держится не на словах, а на плечах.
Дорога из Арска до Старого Кушкета заняла двое суток: поезд до Кукмора, потом подвода, потом пешком по пыльной, в колдобинах, просёлочной дороге, где каждое колесо поднимало облако мелкой, белой пыли, оседавшей на сапогах, рубахе, ресницах.
Чем ближе подходил к родным местам, тем отчётливее чувствовал запах родного порога — смесь прелой листвы, нагретой земли, сушёных трав и далёкого, едва уловимого аромата полыни. Это был запах, который ни с чем не спутать, запах, остающийся в крови навсегда, запах, который потом, в окопах и блиндажах, будет возвращаться в снах, требуя вернуться домой, к тишине, к хлебу, к колодезному скрипу.
Утро начиналось задолго до восхода солнца. Мать вставала первой, раздувала угли в русской печи, и по избе разбегался густой, тёплый запах берёзовых дров, подгоревшего молока и свежего хлеба. Перед тем как поставить в печь чугунный горшок, она тихонько шептала свои, исконно удмуртские, молитвы — не громкие, не для чужих ушей, а шёпотом, обращённый к Ву-мурту и Инмару, чтобы вода была чистой, а земля — щедрой.
По соседству, за глинобитным забором, дед Галеев уже надевал традиционную тюбетейку, расстилал на полу маленький войлочный коврик, вставал на колени и тихо читал свои намазы, пока красные беспредельщики ещё не распоясались и не снесли старую мечеть в соседнем селе.
Отец молча надевал выцветшую ситцевую рубаху, заправлял в штаны тяжёлый ремень с латунной пряжкой ремесленного училища.
Я поднимался по скрипу половиц, умывался из жестяного жбана, чувствуя, как ледяная вода бодрит лицо, смывает остатки сна. Колодец у плетня стонал, когда отец крутил деревянный ворот, поднимая ведро с водой. Скрип дерева, глухой звон металла о край, тяжёлые капли на крыльце — всё это было не просто фоном, а музыкой нашего быта, ритмом, по которому билось сердце деревни.
Мать протягивала мне кусок чёрного, плотного хлеба с небольшим слоем топлёного масла. Не говорила ничего. Просто смотрела. В её глазах читалась не только усталость, но и тихая, непоколебимая вера: выстоим, прокормим, выучим. Я брал хлеб, отламывал, жевал медленно, чувствуя, как жизненные силы тепла уходят в грудь.
За окном уже светлело небо, туман над Кушкеткой медленно поднимался, будто кто-то невидимый стелил белое полотно по воде. Птицы просыпались, сначала одна, потом другая, пока весь луг не наполнился щебетом, перекликающимся с дальним мычанием коров, которых выгоняли на выгон.
В избе стояла тишина, та особенная, предрассветная, когда ещё не начались заботы, но уже чувствуется их тяжесть, их неизбежность. На стене висели настенные часы с кукушкой, отсчитывающие время чётко, без сбоев. На столе лежали учебники по методике преподавания, конспекты, чернильница-непроливайка с пером. Я смотрел на них и понимал: всё это временно, всё это нужно, но не это главное сейчас. Главное — земля, семья, долг, который ещё не назван, но уже ощущается в каждом движении, в каждом взгляде матери, в каждом молчаливом кивке отца.
В Татарской Автономной ССР удмуртская деревня Старый Кушкет была довольно большая: двести восемьдесят шесть домов, население перевалило за тысячу двести человек. Поясню, что война впоследствии разорила этот тихий уголок, выбила из него лучших, оставила пустые лавки и затихшие улицы. В 1949 году в поселении осталось шестьсот пятьдесят четыре человека.
А тогда, в сороковом, жизнь кипела. По соседству жили не тужили: русские, татары, чуваши, даже несколько казахских семей, осевших здесь ещё в двадцатые годы. Под одной крышей, общим гуртом поселяне строили социализм и в большевистскую идею всеобщего равенства-братства верили совершенно искренне.
До войны немалый надел общины составлял 2379,6 десятин. Плодородная земля тоже радовала щедростью, но и требовала определённой ухожести. Она не прощала лени, не терпела хитрости. Каждую весну председатель колхоза собирал сход, раскладывал планы посевной, распределял инвентарь, считал трудодни. Звучали имена бригадиров: Садыков вёл полеводов, Арасланов держал технику, Хайруллин вёл учёт трудодней, Галеев курировал заготовку кормов, а Сафин, уже тогда проявлявший хватку, следил за амбарами. Никто не жаловался. Среди своих жаловаться было не принято.
Жизнь текла по кругу: посев, прополка, жатва, обмолот, сдача зерна государству, заготовка кормов, ремонт инвентаря. Цикл, отточенный веками, теперь одетый в новые слова, но сохранивший старую суть.
Работали плугами, боронами, косами-литовками, серпами, веялками. Лошади — главная тягловая сила, но их не хватало, приходилось запрягать в оглобли и быков, и даже коров.
Дети с ранних лет знали цену каждому зёрнышку, каждому пуду сена, каждой копейке трудодня. Школа была не просто зданием, а центром, куда стекались новости, где учили грамоте, арифметике, истории, где впервые звучали слова о Родине, долге, защите, о социалистической чести и достоинствах коммунизма.
Учитель приходил из города, привозил с собой газеты, книги, афиши, рассказы о заводах, о стройках, о новых тракторах. Мы слушали, затаив дыхание, веря, что завтра будет лучше, что труд не напрасен, что страна растёт, крепнет, становится непобедимой.
Крестьяне, объединённые в две бригады, вдохновенно трудились на бескрайних полях большого колхоза «Красная Заря».
От зари до зари люди хлеборобного образа жизни занимались в основном полеводством, добычей торфа на топких болотах, прикладными ремёслами. Для нужд колхоза заготавливали хвойный лес — благо делянки находились по соседству, в негустом урочище.
Другие сельхозтруженики не покладая рук работали на свиноферме, некоторые были у дел при разведении крупного рогатого скота. Козы и овцы содержались исключительно на личных подворьях. Избранные несли труды и заботы при изготовлении валяной обуви, берестяных, лыковых изделий, трудились в других видах народного промысла.
Предметом гордости и важничаньем местных старокушкетцев были бакалейная и винная лавки. Сотрудники этих заведений точно не потели при занятии торговлей. Одно слово — перекупы. Хотя и гордились они этим, в народе торгашей не уважали, считая заносчивый, сугубо несельский промысловый товарооборот делом неблагодарным. Если общество семимильными шагами шло к коммунизму, то у гоняющихся за длинным рублём лишняя денежка карману не помеха.
В быту домочадцы разговаривали между собой на удмуртском диалекте. Русский язык употреблялся лишь для публичного общения. Мама Варвара Трофимовна Щербакова, отец Пётр Михайлович Щербаков работали по разнарядкам в недавно созданном колхозе. Кулаков тогда изжили со свету, отправили в далёкие края, а тех, кому терять нечего, скучковали под знамёнами ВКП(б).
В народе семья слыла дружной, большой и миролюбивой. Детей народилось шестеро:
Мария — обходительная, милосердная, старательная в домохозяйстве;
Иван — это я, по прозвищу «Охотник» или «Русак»;
Григорий — по деревенской кличке «Американец», ростом 190 см, дружелюбный, сильный и крайне справедливый;
Анисья — ласковая, великодушная, большая мастерица домашних кухонных изысков;
Герман (Геннадий) — бравый парень, простодушный красавец с деревенским погонялом «Кудрявый»;
Анна — младшенькая, очаровательная, бескорыстная, искренняя, очень добрая, курносая блондинка.
Летний полдень на берегу Кушкетки гудел, как улей. Парни и девчата собирались у вышки, сколоченной из старых шпал и горбыля. Кто-то кричал «В воду!», и тела срывались в мутную прохладу, брызги летели до самой ивовой чащи. Я стоял по пояс, чувствуя, как течение щекочет бёдра, как рыба бьётся о завязанный подол рубахи, где уже трепыхалась плотва и пескарь.
Вечером варили уху в закопчённом котле: картошка, перловка, ошпаренная крапива, взбитое яйцо, щепотка соли, добытой в долг у соседки. Ели сидя на брёвнах, передавая кружку с квасом по кругу, слушали, как Григорий, которого в деревне звали «Американцем» за нечеловеческий рост и широкую спину, рассказывает про лапту на выгоне, как мяч свистел над головами, как бита гнулась от ударов, как все падали в траву от смеха, когда цепочка «пионерской скамеечки» рушилась, словно снопы под косой.
Девчата перешёптывались, поправляли платки, смеялись, не сводя глаз с парней. В воздухе висел запах дыма, укропа, мокрой кожи и юности, которая ещё не знала цены потерям. Я смотрел на воду, на лица, на небо, и думал: вот она, настоящая жизнь — хрупкая, шумная, весёлая. И я готов был защитить её. Не словами. Делом. Если позовут — пойду. Если останусь — буду учить. Чтобы этот смех не смолк. Чтобы эта река не высохла. Чтобы этот хлеб не кончился.
Колхозная жизнь не знала выходных. Даже в воскресенье, когда церковный колокол давно молчал, а красные флаги на сельсовете казались привычным фоном, работа не останавливалась. Просто менялся ритм. Утром, вместо общего сбора у амбара, шли на индивидуальные наделы — копали огороды, чинили заборы, варили мыло из золы и сала, штопали мешки. Бабы пекли пироги с лугом и картофелем, мужики точили косы на самодельном абразивном круге, приводили в порядок сошники и бороны. В воздухе висел запах дёгтя, мокрого дерева и парного молока.
Я помогал отцу латать хомут, продевая дратву через толстую кожу, чувствуя, как пальцы привыкают к грубой работе. — Крепче тяни, — бормотал отец, не поднимая глаз, — кожа не любит суеты. Как и земля. Как и люди. Его слова падали точно, как капли дождя на сухую пашню. Я кивал, затягивал узел, прижигал нить спичкой. В этих простых движениях заключалась целая наука выживания, передававшаяся от отца к сыну, от деда к внуку, без учебников, без лекций, только через руки, через взгляд, через молчаливое согласие с тем, что жизнь — это не подарок, а задача, которую нужно решать каждый день.
Деньги у простых людей появлялись редко, только после продажи чего-либо сэкономленного из натуральных продуктов. Зарплату сельскому люду не выдавали. На трудодни подводами с колхозных полей привозили овощи. С телег прямо во двор сбрасывали этакий свежачок: капусту, морковь, свёклу, калегу, картофель.
Зерно мололи на расположенной по соседству местной старокушкетской мельнице. Жернова привезли грузовиками-полуторками Горьковского автозавода откуда-то издалека-далёка. Мукомольня обслуживала всю округу. Со стороны, казалось бы, график и очередность наблюдались достаточно строгие. Порядковый номер записывался химическим карандашом на запястье левой руки, так как она меньше потела, а рисунок на ней удерживался дольше.
Счёт начинался с головы распотрошённой колонны. Перед записью волшебный обгрызенный карандашик следовало обильно послюнявить во рту, чтобы смачно вписать на кожу заветные фиолетовые буковки. Губы, язык, весь рот у тех, кто не поскупился на грубое цифирное дело, бывал иссиня-чумазым, скользким и противным на ощущения.
Нарушая установленный порядок, некоторые хамоватые мужики пытались просочиться без очереди. Но мой отец Пётр да его двоюродный брат Григорий строго следили за очерёдностью сельчан. Практически без проблем действительные народные дружинники могли успокоить или уласкать любого оборзевшего строптивого наглеца.
Обычно жлобство пасовало перед справедливостью, показавшей мускулы. Чтобы восстановить справедливость на колхозном объекте, бывало, и в два часа ночи бежали обиженные люди за подмогой к покровителям. Добросердечные поборники справедливости всегда выручали.
Могучим мужиком был мой отец. Когда жернова крупорушки заработали, появился какой-никакой достаток в семье, он почувствовал стабильность в беспросветной жизни. Куда ему было трогаться с родимых, засиженных мест — разве что ломовая лошадь, зацикленная на беспробудной пахоте.
— Здесь живу, здесь и помирать буду, — решительно пригвоздил батя и в подтверждение своих фундаментальных намерений публично заказал в Арской кузнице на свою будущую могилу тяжеленное металлическое распятие.
Несмотря на большевистскую пропаганду нехристей, у нас, православных удмуртов, на погосте традиционно ставили кресты. Однажды вся деревня сбежалась подивиться, как мой отец Пётр на закорках тащил увесистый стальной крест целых пятьдесят километров от самого Арска. Ночевал в стогах, в попутных лесах. Питался в дороге зачерствевшим хлебом, что прихватил с собой.
Грузная ноша тянула весом аж на четыре пуда. Окрашенная в чёрный цвет масляной краской, символическая поклажа вселяла трепет в души зевак, наблюдавших необычное зрелище. Но силач не комплексовал, останавливался, утирал со лба пот, и с натугой тащил увесистое бремя на малую родину, к будущему своему погосту.
В дальнейшем именно он передал мне по наследству целеустремлённость и умение терпеть через «не могу». Поэтому, наверное, случилось мне остаться в живых на кровопролитной войне. Его знаменитый иссиня-чёрный, гигантский стальной крест будет стоять на погосте и в XXI веке, далеко ещё нас переживёт. Все желающие могут увидеть железный крест на старинном кладбище Старого Кушкета...
Свидетельство о публикации №226060201353