Как переварить идею?
Со всем уважением относясь к личности и творчеству великого русского писателя Ивана Сергеевича Тургенева, и вовсе не стремясь умалить значимость его произведений, по моему скромному разумению, автор в своём первом романе "Рудин" слишком переборщил с "пургой", нагнав её на главного персонажа, который вовсе не видится отдельным человеком, а представляется собирательным образом всех так называемых «лишних людей». К тому же, неким господам «типа Пигасова», автор подсыпал такого "пургена", что у тех случались проблемы с ЖКТ при одном упоминании имени Дмитрия Николаевича Рудина.
Такая трактовка вряд ли учитывает все авторские намерения Тургенева, потому представленную мной ниже пародию прошу считать сатирой не на роман Тургенева «Рудин», а гротеском над неким произведением автора Пургенева «Недоперерулин, да Невырулин».
Продолжайте изъясняться....
Чтоб не наделать бед,
пожалуй, отлучусь я
в ближайший туалет.
Авторский эпиграф
Вечер был жарким. Не хватало освежающей грозы. Представители мелкого поместного общества собрались в большой гостиной одной из усадеб, носящей гордое название «Салон Шалунских».
Дворянин возраста "на самом деле старше, просто хорошо сохранился" с каштановыми вьющимися волосами по имени Андрей Сергеевич Велереченский, на плечах которого красиво смотрелась рубашка в стиле «а-ля Робеспьер», приняв, как ему казалось, эффектную позу, стоял у камина, готовя речь. Смуглым лицом и открывающимися пока в молчании губами он напоминал глубоководную и весьма глубокомысленную рыбу, которую уже подрумянили на сковороде, но ещё не придумали, с каким гарниром подавать.
Все ждали лишь дочь хозяйки имения – Катю Авдотиевну. Наконец, девушка осьмнадцати лет вплыла в комнату, распространяя вокруг себя флер духов торговой марки "Уж замуж невтерпёж". Она гордо прошествовала между стульями на законное место «между маменькой и папенькой». Присела, кокетливо поправив причёску «а-ля хочется, и колется». Затем она прикрылась веером до глаз, пряча под пушистыми ресницами взгляд «а-ля мама не велит».
Потенциальный жених Кати Авдотиевны — исполненный очей господин Волоовцев не сводил со своей пассии верного баранье-собачьего взгляда, вторую «собачью» половину время от времени метая в сторону господина Велереченского, который от нечего делать пытался сбросить с каминной полки фарфоровую статуэтку «ПастУшка с бараном». Жених оправлял на своей груди орденскую ленту без ордена, на которой была заметна вышивка «С родительницей всё оговорено».
Главу дома Шалунских с рождения звали Смурьей Михеевной, но за ней надежно прикрепилось имя: «Княгиня Марья Алексевна». Всё потому, что, когда в доме случалось что-то даже мало-мальски из ряда вон выходящее, все домочадцы, гости и встречные-поперечные одновременно всплёскивали руками и восклицали: «Ах! Боже мой! что станет говорить Княгиня Марья Алексевна!» Кстати, Грибоедов, который однажды два с половиной дня гостил у Шалунских, поражённый выразительностью этой фразы, вставил её в самый конец «Горе от ума» — поскольку, как мог бы заметить Пушкин – «лучше выдумать не мог». С тех пор госпожа Шалунская особенно любила привечать у себя в салоне «заметных личностей»: вдруг ещё какая-нибудь реплика из её окружения войдёт в историю?
На кресле, стоящем по левую сторону от кушетки, на которой расположилась чета Шалунских с дочерью, развалился господин Пенделевский — молодой человек с повадками натур «типа Молчалин». При хозяйке дома будучи протеже или прихлебателем, он обладал ещё особым статусом: не человек, а «приставка». Как дверь, что к стене приставлена, — вроде есть, а сама по себе не стоит. И чтобы от оного господина добиться чего-нибудь вразумительного, необходимо было его немного подпихнуть, направив в нужную сторону: без толчка он и слова вымолвить не смел.
За высокими спинками сидячих мест на длинном видавшем виды диване распластался господин Михай Михаич Пролежнев. Он был лет на пять моложе господина Велереченского, представлялся «бывшим другом оного», уважал его и побаивался. Потому предпочитал отмалчиваться, не пытаясь вставлять свои явно неуместные комментарии, дабы не заглушить словес Андрея Сергеевича прекрасные порывы. Этот господин был влюблён в сестру жениха дочери хозяйки дома – вдову по фамилии Липовая, которая, по обыкновению, не почтила своим присутствием салон, а предпочитала заниматься лечением своих и чужих крестьян. Те, впрочем, её стараний не ценили и мёрли, как мухи. Ещё издали заприметив на дороге пыль, поднимаемую летним платьем молодой вдовы, привычно вздыхали, поминая слова из уже упомянутого Грибоедова: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь.» По усадьбам тем временем ходили слухи, что, похоронив первого мужа, Липовая, ничтоже сумняшеся, охмурила потенциального второго — того самого Пролежнева. Кто-то шептал, что она его «приручила» заботой о крестьянах, а другие язвили: «Уж больно удобно возле такой вдовы пролёживать жизнь!»
Но вернёмся к главному герою нашей истории. Господин Велереченский был редким гением без натуры. Превосходство первого над вторым — да и само отсутствие обеих черт в одной человеческой особи — было предельно ясно. Если одна натура жала в плечах, другая быстро изнашивалась, третья обладала низкой посадкой, а четвёртая вовсе не желала налезать, то одна гениальность никогда не натирала Андрею Сергеевичу мозоль на языке. Он обладал мастерством говорить много, долго, красиво об одном и том же, либо о разном одновременно. Причём, ораторствуя то о политике, то об экономике, то о гегелевской философии и немецкой поэзии, а то и о строительстве плотин бобрами, он всякий раз незаметно сводил разговор к одному: к самолюбию и роли человека в истории.
Голос Андрея Сергеевича звучал, как обычно, уверенно и возвышенно. Взгляд серых вдумчивых глаз с поволокою перетекал с лица одного слушателя на облик другого. Речь перехлёстывала с одной темы на другую, являя видимость полноводной, только освободившейся ото льда реки. Кто-то внимал с восхищением. Некоторые вежливо кивали. Иные, прикрывшись веерами или газетами, откровенно скучали по уголкам.
Младшие дети супругов Шалунских – мальчишки школьного возраста мало что понимали в словах господина Велереченского, но поскольку его рот ни на минуту не закрывался, развлекались тем, что тихонько соревновались, кто быстрее и на сколько верно сосчитает зубы гостя. Домашний учитель мальчиков Шалунских по фамилии Мясистов (или Мяксистов) - разночинец с близко посаженными у мясистого носа глазами навыкате, с упоением внимал речам стоящего у камина господина, завистливо помысливая: "Вот бы и мне научиться так зажигательно объяснять мальчикам теоремы и алгебраические правила". Будучи слишком мягким и податливым с детьми, он сам не знал, как правильно звучит его фамилия.
Господин Велереченский ни сном ни духом не ведал, что среди обывателей этой и ближайших усадеб обрёл с лёгкой руки некоего Тыкова Тыковича Плюгасова прозвище «Загостившийся». Между тем, упомянутый господин Плюгасов, восседая в своей излюбленной манере «нога на ногу», постукивал пальцами по подлокотнику кресла. Он представлял собой тот образчик мелкого поместного дворянина, который так часто можно встретить в любом уголке России: чуть за сорок; не низкий – не высокий; не толстый – не худой; с редеющими русыми волосами, с залысинами у висков; чуть близорук, отчего щурился, с недоверием вглядываясь в окружающий мир. В черты бледного и одутловатого лица въелись прилипшая усмешка — не злая, но ироничная, и привычка всех и каждого тыкать носом в их явные и кажущиеся недостатки. Казалось, этот господин заранее знал цену любым высоким словам и пышным фразам. Одет Тыков Тыкович был неброско: жилет расстёгнут на две пуговицы, ворот рубашки чуть ослаблен — ровно настолько, чтобы легче дышалось в духоте, но без нарушения приличий. Батистовый платок, ещё недавно аккуратно завязанный, теперь сбился набок. Манжеты, прежде безупречно отглаженные, слегка помялись. Господин Плюгасов то и дело проводил ладонью по лбу, стирая капельки пота. Он и впрямь выглядел как самый обыкновенный провинциальный барин, ничем не примечательный, без показного лоска столичных щёголей. Одним словом, плюгавенький тип.
Господин Велереченский, который уже полчаса без заминки ораторствовал, заметив, что внимание к его персоне ослабевает, всё-таки уронил фарфоровую статуэтку «ПастУшка с бараном». Та покачнулась на краю каминной полки, замерев на мгновение, с тихим, почти стыдливым звоном рухнула на паркет, разлетевшись на осколки.
Андрей Сергеевич, возможно, ожидал какой-то реакции, но её не последовало. Тогда он медленно поднял глаза к портретам предков Шалунских, взирающих со стен с вековой невозмутимостью. Их строгие облики в обрамлении париков, кринолинов и наград, хранили бесстрастное спокойствие. Падение безделушки не имело ни малейшего значения в вечном течении истории.
Господин Велереченский наклонился, аккуратно собрал осколки. Полминуты задумчиво разглядывал их. В голове мелькнула мысль: а что, если изобрести какой-нибудь универсальный клей — такой, чтобы склеивал не только фарфор, но и судьбы, и слова, и разбитые иллюзии? Мысль показалась столь же возвышенной, сколь и нелепой. Не говоря ни слова, он положил фарфоровые кусочки внутрь камина, который стоял холодный и пустой — по лету в нём не было нужды. Атмосфера салона стремилась стереть малейшие следы неловкости, оставив лишь безупречную видимость гармонии.
Одна старая дева с лошадиным лицом наклонилась к своей подруге с головой в мелких кудряшках и спросила: "Не находишь ли ты, милая Фёкла, что господин Велереченский чем-то напоминает породистого кота?" «Действительно, - согласились пришедшие в движение кудряшки, - только не на того Ваську, который "слушает, да ест", а на кота особой породы - "говорит, да ест". Братья Шалунские оживились: "Где котик? Хотим котика!". Но их учитель – Мясистов (или Мяксистов), погрозил им пальцем, и мальчики утихомирились. Молодая Шалунская подёргала мать за митенку: "Мама! Заведём кота!" «Княгиня Марья Алексевна» не успела ответить, как очнулся ее муж - благообразный старик, который, как оказалось, еще не отошел в мир иной. Этот мужчина из породы "вас всех переживу" прошамкал: «Дааа... заведем кота. Назовем его "господин Велереченский". "Ну, всё!" - только и вырвалось у хозяйки дома.
Даже если до Андрея Сергеевича долетали обрывки пересудов, то, казалось, ничто не могло вывести его из привычного русла. Он продолжал рассуждать с прежней убеждённостью, словно шёпоты и намёки не нарушали хода его мыслей. Господин Велереченский держался излюбленной темы, будто она была спасительным канатом. С каждым новым витком он всё глубже погружался в поток красноречия, увлекая за собой слушателей.
Весьма резко и неожиданно, когда оратор произнёс одну из своих «коронных» фраз с таким торжественным подъёмом, будто возносил себя на пьедестал: «Вначале было Слово… и слово было — Андрей Сергеевич Велереченский…», господин Плюгасов поднялся, неторопливо оправил жилет и нарочито учтиво произнёс на весь салон: «Продолжайте, продолжайте, Андрей Сергеевич, не прерывайтесь ни в коем случае. Ваши идеи столь возвышенны, что мой скромный желудок, увы, не в силах их переварить. Он, видите ли, привык к пище попроще. Постараюсь вернуться к апофеозу вашей речи… если успею и по дороге не заблужусь в лабиринте усадьбы почтеннейшей Смурьи Михеевны Шалунской.» Весь салон неловко застыл. Даже за распахнутыми окнами перестали брехать засыпающие псы. Господин Велереченский прикусил нижнюю губу, лицо его на мгновение побледнело, крупные руки попытались сжаться в кулаки, но не получилось. Он на секунду потерял нить мысли, но тут же взял себя в руки. Наконец холодно, с едва заметной дрожью, Андрей Сергеевич нашёлся, что сказать: «Любопытно, что философия и абстрактные понятия требуют для неких господ… перерывов на осмысление в уединении. Но не будем отвлекаться от вечных вопросов».
Господин Велереченский пригладил упавшие на лоб волосы. Сделал паузу, выравнивая дыхание. Он старался вернуть прежний тон.
— Итак, о роли личности в судьбе человечества… — Голос зазвучал чуть громче обычного, почти вызывающе. — Мы говорили о том, что истинный прогресс возможен лишь тогда, когда отдельные умы, вооружённые знанием и верой в идеалы, берут на себя смелость вести за собой остальных. Да, порой их идеи кажутся окружающим слишком смелыми, слишком возвышенными…
Андрей Сергеевич бросил короткий взгляд в сторону двери, в которую вышел Плюгасов, и с нажимом произнёс:
— Но разве это повод отвергать их? Разве слабость чьего;то желудка должна становиться мерилом истины?
Сделав глубокий вдох и расправив плечи, Велереченский продолжил, уже более плавно и уверенно, стараясь вернуть утраченную атмосферу. Голос обрёл прежнюю силу, в нём снова зазвучала убеждённость, будто он хотел одним махом стереть неловкость, вызванную выходкой плюгавого господина.
— Нет, господа, — произнёс он, обводя взглядом слушателей. — Истинная ценность идей измеряется не тем, насколько легко они перевариваются, а тем, какой свет они несут в мир. И если кто-то не готов к этому свету… что ж, это его выбор. А мы продолжим. Ибо история не ждёт, пока кто-то вернётся из уединения — она движется вперёд, ведомая теми, кто не боится мыслить масштабно.
Кто-то из присутствующих кивнул, кто-то задумчиво склонил голову, будто взвешивая сказанное. Велереченский чувствовал, что понемногу возвращает контроль над ситуацией, хотя где-то внутри остался неприятный осадок — укол самолюбия, который, он знал, ещё даст о себе знать позже, в одиночестве. Он набрал воздуха для следующей фразы. В этот момент дверь тихо отворилась. Вернувшийся Плюгасов неторопливо оправлял брюки. Его лицо по-прежнему хранило ироничную усмешку, взгляд скользил по собравшимся с нарочитым спокойствием, словно он только что не устроил маленькую бурю в стакане воды. За его спиной, в дверном проёме, появился слуга, несущий на вытянутых руках ночной горшок. Не поднимая глаз, стараясь не привлекать внимания, собирался его опорожнить и ополоснуть.
По залу прокатился едва слышный вздох. Кто-то поспешно отвернулся, пряча улыбку, кто-то покраснел до ушей, кто-то опустил глаза долу. На мгновение воцарилась неловкая тишина — словно все разом осознали абсурдность момента: возвышенные речи о прогрессе и судьбах человечества и эта бытовая, почти неприличная деталь, вдруг ворвавшаяся в атмосферу интеллектуальной беседы.
Господин Велереченский снова замер, лицо его на миг потеряло привычную уверенность — губы сжались, глаза метнули искру негодования. Но он тут же взял себя в руки. Медленно, с нарочитой неторопливостью, он отвернулся от Плюгасова и обратился к «Княгине Марье Алексевне», словно ничего не произошло. В голосе его прозвучала подчеркнутая вежливость, едва оттенённая горечью:
— Простите, уважаемая хозяйка. Кажется, я несколько увлёкся. Позвольте сделать небольшую паузу. Мне вдруг показалось, что здесь не хватает свежего воздуха.
Андрей Сергеевич сдержанно поклонился и, не дожидаясь ответа, направился к балконной двери. Проходя мимо Плюгасова, он бросил короткий взгляд — не гневный, но холодный и оценивающий, — и вышел на балкон, оставив за спиной и усмешки, и смущённые переглядывания, и ночной горшок, который слуга уже успел очистить и вернуть на место.
Опершись о перила, господин Велереченский вглядывался в сгущающийся сумрак летнего парка. В душе нарастало странное спокойствие. «Как всё просто у них, — размышлял он. — Опорожнить, вымыть, поставить обратно. Порядок восстановлен, инцидент исчерпан. А мы;то спорили о судьбах мира… Может, в этом и есть высшая мудрость — не искать смысла там, где достаточно чистоты и порядка? Или, напротив, в этом — самая глубокая слепота?»
Господин Плюгасов подошёл к всё ещё лежащему на диване «вроде как бывшему другу» господина Велереченского — Пролежневу. Обратился к нему: «А удобные в этом имении ночные горшки. Вместительные. Плотно крышка прилегает. И надписи уместные: "Par ici, la vie. Moi, le seul et le sage, je vois tout d'en haut." Надо и мне такие завести. Пойду на балкон к «загостившемуся». Спрошу его, как бы он перевёл данную фразу». Пролежнев взглянул одним глазом и со словами: «ПОлно вам, пОлно…» перевернулся на другой бок, уткнувшись лицом в мягкую спинку дивана.
В зале уже не было того внимания к идеям прогресса. Разговор распался на шёпотки. Мужчины по негласному уговору поспешили в курительную комнату — сравнивать «высокие материи» с качеством табака. Девушки, улыбаясь, стайкой потянулись к фортепиано — музыка куда безопаснее философских споров. Кто-то вышел в парк, кто-то поспешил к чаю или к картам. Пигасов без особых колебаний присоединился к игрокам в карты, будто бы говоря: «Ну вот. Ничего страшного не случилось». Величественные речи растворились в обыденности. «Памятник глубокомыслию», вынесенный слугой за дверь, красноречивее любых слов подвёл черту под этим вечером.
Запоздалым откликом на вечерние споры, когда в доме все, кроме слуг, спали, грянула гроза. Дождь дождался, пока смолкнут человеческие голоса, — будто не хотел мешать самолюбивым речам. Молнии рассекали небо, потоки хлестали по крышам, а ветер раскачивал деревья. Природа, молчавшая весь день, теперь говорила громко, свободно, без пафоса и намёков. Её голос был чище и правдивее любых речей.
Свидетельство о публикации №226060201673
Лиза Молтон 09.06.2026 00:42 Заявить о нарушении
Лина Трунова 09.06.2026 13:08 Заявить о нарушении