Экспедиция
Экспедиция
Хоррор,
Психологический триллер
Мистика
Персонажи
Владислав Сергеевич Ветлугин (Влад). 35 лет. Доцент кафедры фольклористики. Энтузиаст с горящими глазами потомственного краеведа. Носит старый свитер, заношенные берцы, пахнет костром и старыми книгами. Он искренне любит студентов, но одержим «Ключ-сказом» — легендой о тексте, который нельзя записать, только пропеть. Биография: в 5 лет его забрали от бабушки-ведуньи в Архангельской области родители-«совки». Бабушка умерла в одиночестве, и Влад винит себя, что не успел спасти её знание. Экспедиция для него — паломничество и искупление.
Алиса Ветрова (18 лет). Первокурсница, филолог. Прагматик до мозга костей. Страдает паническими атаками из-за травмы детства (видела, как тонул друг, но никто не поверил). Взяла с собой диктофон и транквилизаторы. Двигатель сюжета: именно она первой заметит, что у Влада изменилась походка — теперь он ставит ногу с пятки на носок плавно, как зверь.
Егор Сабуров (20 лет). Студент-антрополог, «физик» в компании гуманитариев. Крепкий парень, который «верит только в таблицу Менделеева». Взял с собой спутниковый телефон и дедов охотничий нож. Роль: главный скептик, который будет ломаться последним, но самым страшным.
Полина Голубева (19 лет). Будущий педагог-психолог. Эмпат. Видит ауры (сама считает это игрой воображения). Именно она слышит, как старухи поют голосами двадцатилетних. В неё влюблён Егор, что добавит мелодраматической вилки в момент побега.
Лена Ткач (18 лет). «Боевая подруга», движущая сила протеста. Готова идти пешком 50 км по тайге, но не сидеть в «халупе, где стены плачут». Отчаянная, курит одну за другой.
Клавдия Ефремовна (82 года). Одна из двух старух. Зубы целы, взгляд цепкий. В избе у неё пахнет мятой и серой. Поёт Владу ту самую «Колядку о Мёртвом Солнце».
Матрёна Тихоновна (80 лет). Тихая, почти невидимая. Постоянно перебирает порванные чётки. Шепчет: «Не ходите к истоку, там бабка Куделька пряжу сучит... из наших страхов».
«Бородатый» (Алексей, 45 лет). Появляется в 7-й главе. Называет себя егерем. Единственный, у кого есть ружьё. Но он не спасает, он ждёт, будто смотрит шоу.
Сказитель. Не дух и не человек. Это глитч реальности, узел времени. Он — отголосок волхва, который в X веке принёс в жертву свой голос, чтобы лес «помнил всё». Теперь он живет в ритмических формулах заговоров. В 1999 году, на стыке тысячелетий, матрица мира истончилась, и Сказитель жаждет получить новое тело — тело рассказчика, чтобы переписать будущее (гибель природы/приход цифры) на свой лад. Он ухает по-лешему, потому что для леса он «хозяин доски объявлений».
Бабка Куделька (из местных поверий). Пряха. Прядёт нити судеб из того, что слышит. В повести она материализуется в виде силуэта у окна, который сучит пряжу из электрических проводов (символ грядущего интернета/связи).
Голоса из-под половиц. Звуки, которые издают давно умершие дети. В 1930-х в этой деревне был детдом, сгоревший в один день. Сказитель «записал» их крики и проигрывает пластинку заново.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. «РЕКА ПОМНИТ ВСЕХ»
Декабрь 1999 года. Вятский север. Истоки.
1.
УАЗик выдохся на двадцатом километре бездорожья.
Он стоял посреди белого безмолвия, задрав капот, как издыхающий лось, и из-под его радиатора валил пар — последний живой вздох советского автопрома. Тишина навалилась сразу, со всей тяжестью декабрьской тайги. Она была не просто отсутствием звука, она была плотной, почти осязаемой, как свежий войлок, которым здесь, говорят, утепляют могилы, чтобы мертвые не промерзали до весны.
— Ну всё, — сказал Егор Сабуров, вылезая из-за руля и с хрустом выпрямляя спину. — Приехали. Буквально.
Он пнул колесо — резина глухо охнула, и в ответ где-то в глубине леса метнулась короткая перебранка: кто-то с кем-то не поделил сухую ветку. Или не ветку вовсе.
Алиса Ветрова сидела на заднем сиденье, подтянув колени к подбородку, и смотрела на карту. Карта была старая, ещё из атласа восьмидесятого года, с выцветшими квадратиками лесов и полустёртыми названиями деревень, которых уже двадцать лет как не существовало. «Малые Пучины», — прочитала она шепотом. — «Большие Пучины. Щелино. Верхние Щели. Заболотье». Последняя была обведена красной ручкой — корявый кружок, сделанный рукой Владислава Сергеевича.
— Ну что, студенты, — голос научного руководителя прозвучал из-за УАЗа, где он возился с канистрой. — Верите в науку или будем замерзать, как последние идиоты?
Владислав Сергеевич Ветлугин — Влад для всех, кто знал его дольше пяти минут — выбрался из сугроба. Ему было тридцать пять, но сейчас, в этом свете, с воспалёнными от бессонницы глазами и рыжей щетиной, он казался древним. Древним и счастливым. Будто бы именно здесь, в этом отсутствии дорог, он наконец-то вспомнил, кто он такой.
— Два километра пешком, — сказал он, бросая на снег рюкзак. — По прямой. Тропа есть, старухи обещали.
— Какие старухи? — подала голос Полина Голубева. Она сидела там же, сзади, прижимая к себе старый кассетный диктофон — единственное ценное, что взяла из дома. — Мы с ними даже не разговаривали. Ты сам сказал: «никого не будет, сплошные руины».
— Так и есть, — Влад улыбнулся той странной улыбкой, которую в институте называли «ветлугинский глаз». — Никого. Только три дома. И две бабки. Они не считаются.
— Бабки — это кто-то, — упрямо сказала Лена Ткач, распахивая дверцу и выпрыгивая в снег по колено. Она была единственной, кто не взял с собой ничего тёплого — только драные джинсы и мамину дублёнку, в которой она походила на озябшего воробья. — Бабки — это глаза, уши и сплетни. Мы вляпались?
— Мы в экспедиции, — терпеливо напомнил Влад. — Собираем фольклор. Записываем были. Показываем, что глубинка не умерла. А вы...
— А мы просто хотим пятёрки по практике, — закончила за него Алиса, складывая карту. Она вылезла последней, носки её берцев сразу промокли. Воздух здесь пах не так, как в городе. Он пах началом. Началом чего-то такого, что уже случилось, но ещё не объявилось.
2.
Тропа оказалась не тропой, а памятью о тропе.
Она петляла между корнями, ныряла под снег и снова выныривала у замшелых валунов, которые, если верить приметам, ставили здесь ещё до татар, чтобы обозначить границу между миром живых и миром тех, кто ушёл, но не вышел. Влад шёл первым, и его поступь была странно мягкой — он ставил ногу с пятки на носок плавно, как делают охотники, чтобы не спугнуть зверя. Или как делают другие, чтобы не спугнуть то, что само на охоту вышло.
— Слушайте, — сказала Полина через полчаса хода. Она остановилась, прикрыла глаза. — Слышите? Там, впереди. Кто-то поёт.
Все остановились. Егор закатил глаза, полез за телефоном — спутниковый «Эриксон» висел у него на поясе, тяжёлый, как кирпич, и почти бесполезный. Ему хотелось верить в технологию больше, чем в уши.
— Ничего нет, — сказал он. — Ветер.
— Нет, — Полина открыла глаза. Она была бледнее обычного. — Поют. Тонко так. Де-е-е-е-нь за го-о-о-рой... Старушечьим голосом, но... но высоким. Как у девчонки.
Влад обернулся. На его лице не было удивления. Было узнавание.
— Это Клавдия Ефремовна, — сказал он тихо. — Она умеет так. Она говорит, что это голос из печной трубы. Труба помнит всех детей, которые когда-то в этой избе кричали.
— Что значит «помнит»? — спросила Лена, начиная нервничать. — Память не поёт.
— В этой деревне, — Влад почему-то перешёл на шёпот, — память делает всё, что хочет.
3.
Деревня называлась Заболотье.
Она встретила их не скрипом калиток и не лаем собак — собак здесь не было, и это было первым неправильным знаком. Она встретила их тишиной, которая стояла в трёх домах, как в трёх гробах, поставленных на попа.
Два дома были жилыми — различались по дыму, тонкой ниткой поднимавшемуся из труб. Третий, средний, с выбитыми стёклами и чёрным провалом двери, молчал. В его окнах, если долго вглядываться, можно было разглядеть что-то вроде лица — не лица, а отражения лица, которое смотрело на тебя из темноты.
— Сюда не ходить, — коротко бросил Влад, кивая на третий дом. — Там пол провалился.
— А кто живёт в крайнем? — спросила Алиса.
— Хранители, — Влад снова улыбнулся своей странной улыбкой. — Так они себя называют.
Клавдия Ефремовна оказалась маленькой, сухой, как прошлогодний гриб, старухой с удивительно белыми и ровными зубами. Она сидела на лавке у окна и перебирала сушёные травы, разложенные на газете «Правда» за 1987 год. Когда студенты вошли, она не обернулась.
— Идите к Матрёне, — сказала она голосом, в котором не было возраста. — Вам у меня не ночевать. У меня дом старый, я сама во сне хожу, задушу ненароком.
— Не задушите, — весело ответил Влад, но Алиса заметила, как дёрнулась его щека. Он вспомнил что-то. Вспомнил и выбросил.
Матрёна Тихоновна, напротив, оказалась говорливой, пухлой, с лицом, похожим на печёное яблоко. Она расцеловала всех девочек, перекрестила Егора и выдала каждому по кружке горячего сбитня — напитка тёмного, сладкого, с привкусом полыни и, как показалось Полине, чего-то ещё. Кровяного. Но она не стала спрашивать.
За ужином — картошка с солёными груздями — Влад достал диктофон, поставил его на стол.
— Клавдия Ефремовна, — сказал он почтительно, — мы к вам за сказом. За тем самым. Про исток.
Старуха отложила травы. Посмотрела на него. И вдруг улыбнулась — той улыбкой, от которой мороз идёт не по коже, а по позвоночнику, до самого копчика, где, по поверью, сидит древняя сила.
— А ты готов, Владушка? — спросила она. — Ты её уже слышал. В детстве. От бабки своей. Только забыл.
Влад побелел.
— Откуда вы знаете про бабку?
— Дорога сюда одна, — старуха вздохнула. — А память — другая. Я твою память узнала, как только ты дверь открыл. Ты от неё бежишь полжизни. А она — она здесь живёт. В каждой половице. В каждой ветке. Иди спать. Завтра спою.
4.
Ночью Алиса не спала.
Она лежала на полатях, поверх старого ватника, и слушала, как дышат девчонки. Полина что-то бормотала во сне — складывалось впечатление, что она разговаривает с кем-то очень вежливым. Лена храпела, но тихо, стеснительно.
А потом началось пение.
Оно шло не со стороны избы Клавдии. Оно шло из-под земли. Тонкое, многоголосое, как будто под полом сидел хор детей и выводил не мелодию, а предупреждение:
«Не ходи-и-и к воде-е-е... Там Куделька-а-а прядё-о-от... Из наших страхов живые ни-и-и-ити...»
Алиса села. Сердце колотилось так, что, казалось, его стук слышат в тайге.
Она спустилась с полатей, босиком на доски. Доски были холодными, как лёд. И пульсировали. Как будто под ними билась огромная жила.
Она подошла к окну. Месяц висел низко, жёлтый, больной, и в его свете она увидела его.
Посреди улицы стоял Влад.
Он был раздет по пояс, и на его коже, на груди и на спине, шевелились узоры — не татуировки, не рисунки, а настоящие, живые линии, которые перетекали, как вода. Его голова была запрокинута назад, и он что-то пел — беззвучно, одними губами. А напротив него, в воздухе, колыхалась тень. Не его тень. Чужая. Слишком большая. С двумя головами.
Алиса хотела закричать, но не смогла.
Потому что в этот момент Влад открыл глаза и посмотрел прямо на неё. Сквозь стекло. Сквозь холод. Сквозь полвека страхов, которые она в себе носила.
И ухнул.
Как филин. Как леший. Как тот, кто уже не помнит, как звучит человеческий смех.
Она отшатнулась от окна, упала на пол и закрыла лицо руками. А когда через минуту подняла голову — на улице никого не было. Только снег. Только месяц. Только тишина, которая теперь не казалась тишиной. Она казалась ожиданием.
5.
Утром Влад вышел к завтраку весёлый, с красными от мороза щеками, и спросил:
— Ну что, студенты, как спалось?
Его голос был его голосом. Но Алиса знала, что слышала ночью. И знала, что за чаем, когда Влад брал кружку, его пальцы легли на керамику ровно так, как кладут лапу на ветку звери, которые не умеют держать кружки.
Но она промолчала.
Потому что в экспедициях, как в сказках, правда не спасает. Правда только приближает то, чего ты боишься.
ГЛАВА ВТОРАЯ. «ПОЮЩАЯ ПЕЧЬ»
1.
Утро в Заболотье наступило не по календарю, а по настроению.
Сначала запели петухи — невидимые, откуда-то из-за тайги, где, по уверениям Клавдии Ефремовны, «птица вообще не водится, потому что место гиблое». Потом тьма за окном стала серой, потом сизой, потом в щели ставней пролез первый луч — жидкий, хилый, декабрьский. И тогда проснулась Матрёна Тихоновна.
Она встала неслышно, как привидение, и уже через пять минут в доме пахло топлёным молоком и мятой. Студенты выползали из своих углов заспанные, с синими кругами под глазами — никто не спал хорошо. Даже Егор, который вчера бахвалился, что «в тайге ему хоть на голых камнях спать», всю ночь ворочался и разговаривал во сне. На странном языке. Никто его не понял, но Полина записала обрывки на диктофон, сама не зная зачем.
— Садитесь к столу, — Матрёна Тихоновна не спрашивала, она приказывала, но тихо, будто боялась разбудить того, кто спит под полом. — У нас сегодня день трудный. Клавдия петь будет.
— А что в этом трудного? — спросила Лена, с аппетитом набрасываясь на кашу. — Посидим, послушаем, запишем. Красота.
— Трудное не в пении, — старуха посмотрела на неё водянистыми глазами, и в их глубине, на секунду, что-то блеснуло. То ли слеза, то ли блик от лампады. — Трудное в том, что сказ вас услышит. И вы ему ответить должны. Правильно. Иначе он в вас войдёт. Как в Владушку вчера.
За столом повисла такая тишина, что слышно было, как за стеной скулит половица. Или не половица.
— Что значит «вошёл»? — переспросил Егор, откладывая ложку. — В каком смысле?
Матрёна Тихоновна перекрестилась трижды, мелко, часто, почти злобно.
— Сказ — он живой. Старше всех нас. Он словом сделан, а слово, когда его много раз повторяют, обретает плоть. Плоть памяти. А память, если она сильная, может занять тело. Влад ваш... — она запнулась, подбирая слово, — ...носитель. Он с детства этот сказ в себе растил. А теперь сказ дорос.
— Так надо было не везти его сюда! — почти закричала Алиса. Она сама не ожидала от себя такого крика, но внутри всё сжалось в узел — тот самый узел, который завязался прошлой ночью у окна.
— Надо, — кивнула старуха. — Только он бы и без вас пришёл. Всё равно. Потому что он — зовущий. А зовущие всегда возвращаются в то место, где их в первый раз укусила сказка.
2.
Влад появился через час. Он был выбрит, свеж, пах одеколоном «Шипр» и держал под мышкой толстый блокнот в кожаной обложке.
— Готовы? — спросил он с порога. — Клавдия Ефремовна ждёт. Говорит, время подходящее — солнце встало, а месяц ещё не сел. Два светила в небе — два слуха у земли. Сказ, сказанный в такой час, точно запомнится.
— На кой нам, чтобы он запоминался? — буркнул Егор, но тихо. Взгляд Влада, когда тот повернулся к нему, был слишком долгим. И во рту у доцента, когда он улыбнулся, показалось слишком много зубов. Но это, конечно, была игра света.
В избе Клавдии Ефремовны было темно, даже несмотря на утро. Окна здесь выходили на север, а север, как известно, любит прятать. Старуха сидела на том же месте, у печи, но сегодня на ней был другой платок — чёрный, с вышитыми красными петухами. И странный пояс, вязаный, с узелками, которые, если присмотреться, складывались в руны.
— Садитесь в круг, — велела она. Голос её изменился: стал глубже, с хрипотцой, будто говорил не один человек, а несколько. — Руки положите на колени ладонями вверх. Не скрещивайте ноги — перекроете течение. И молчите. Пока я не спрошу.
Влад сел первым, послушно, как ученик. Он смотрел на старуху с таким благоговением, что Полине стало не по себе. Она изучала психологию и знала: такое выражение лица бывает у людей, которые вот-вот передадут себя другому. Добровольно. С радостью.
Клавдия Ефремовна закрыла глаза. Долго молчала. Печь за её спиной вдруг вздохнула — дверца слегка приоткрылась, и из топки пахнуло не дымом, а чем-то сладковатым, похожим на вяленые яблоки и... медный привкус.
— В старые годы, — начала она, и её голос поплыл, закачался, как поплавок на тёмной воде, — когда ещё река Вятка не знала, что она река, а была просто памятью о дожде, в тех местах, где сейчас мы сидим, стоял камень-ворон. Чёрный. Гладкий. И каждую ночь на этот камень садилось то, что старше богов. Не Перун, не Велес, а Слово. Простое слово. «Расскажи».
— И земля рассказывала. Всё. Как росли травы, как умирали лоси, как дети в колыбелях видели сны о будущем, которого не случится. И те, кто приходил к камню и молчал три дня, получали дар — слышать язык всего, что не умеет говорить. Листьев. Воды. Теней.
Она замолчала. В избе стало тихо. Так тихо, что Алиса услышала, как на потолке, над печью, скребётся коготь. Или не коготь.
— А потом пришли другие люди, — голос Клавдии Ефремовны сломался на полуслове, и из него полез, потёк, как смола из надрезанной берёзы, второй голос. Молодой. Звонкий. И страшный своей молодостью, потому что молодым голосом пела смерть. — Они забыли, как молчать. Они заговорили всё. И тогда Слово рассердилось. И ушло в землю. И стало ждать.
— Чего ждать? — вырвалось у Лены.
Старуха открыла глаза. На долю секунды Алисе показалось, что глаза эти — не её. Что в них смотрит кто-то огромный, древний, с вертикальными зрачками, как у козы. Или у того, кто ходит по крышам по ночам.
— Когда придёт рассказчик, — прошептала Клавдия Ефремовна. — Который не просто запишет сказ, а станет им. Впустит в себя всё, что земля накопила. И тогда — тогда граница сотрётся. И мёртвые заговорят голосами живых. А живые... живые вспомнят, кем они были до того, как родились.
3.
Она пела три часа.
Песня менялась: то плавная, как колыбельная, то рваная, с выкриками и всхлипами, то вдруг обрывалась и начиналась снова, но уже не с того места, а до того, будто время зациклилось. Влад записывал на диктофон и в блокнот одновременно, его руки летали, как крылья, но лицо... лицо было чужим. Он улыбался не своей улыбкой — широкой, ненасытной, как у волка, который нашёл тёплую кровь.
Студенты сидели в кругу, окаменев. Полина плакала — по щекам текли слёзы, и она не могла их остановить, потому что не знала, отчего плачет. Егор то бледнел, то краснел, его кулаки сжимались и разжимались в ритме песни. Лена уставилась в одну точку — на темнеющее пятно на стене, которое, казалось, дышало. А Алиса...
Алиса видела.
Она видела, как в углу избы, за печью, кто-то стоит. Ростом с ребёнка, но тень его тянулась до потолка. И этот кто-то смотрел на Влада и повторял за Клавдией каждое слово, но беззвучно, одними губами. И эти губы были... чёрными. Не накрашенными — чёрными, как головешки.
— ...и тогда Сказитель возьмёт своё... — выводила старуха.
— ...возьмёт своё... — беззвучно шевелил губами ребёнок за печью.
— ...и не останется ни одного рассказчика, который помнил бы правду...
— ...который помнил бы правду...
— ...только ложь... — голос Клавдии дрогнул, закашлялся, и песня оборвалась. Старуха схватилась за горло, задышала часто-часто, и изо рта у неё вылетела не слюна, а моток ниток. Тонких, льняных, почему-то красных.
— Баб Клав! — Матрёна Тихоновна метнулась к ней, подхватила, усадила на лавку. — Хватит, всё, хватит, матушка, не надрывайся.
Старуха отмахнулась, но её лицо было серым, как зола. Она посмотрела на Влада — долго, изучающе — и вдруг прошептала так, чтобы слышал только он:
— Получил своё, Владушка? Узнал? Та самая сказка, что бабка тебе пела? Та, от которой ты в пять лет в жар бросало?
Влад не ответил. Он закрыл блокнот, спрятал диктофон и встал. Походка его была иной — лёгкой, почти парящей. Он подошёл к печи, положил ладонь на нагретый бок. И засмеялся.
Смех был нечеловеческий. Клокочущий, ухающий, с призвуком падающих камней.
— Она пела не то, — сказал он чужим голосом. — Она пела то, что помнит. А я хочу то, что будет. И я это получу.
Он вышел вон. Дверь за ним не закрылась — она впиталась в косяк, как дым.
4.
Только тогда Алиса заметила, что в избе стало холодно. Не просто зябко — промозгло, как в склепе. Окна покрылись инеем изнутри. На стёклах, если приглядеться, проступили слова. Древние, нечитаемые, но почему-то пугающие до рвоты.
— Он вошёл в силу, — сказала Клавдия Ефремовна, вытирая рот. — Я видела. Ваш Влад теперь не ваш. Там, внутри, теперь сидит тот, кто пел моей бабке. И её бабке. И так — до самого камня.
— А кто это? — спросил Егор. Он держался за рукоятку ножа, хотя нож вряд ли помог бы.
— Сказитель, — ответила старуха. — Тот, кто собирает все страхи мира, чтобы рассказать их в один вечер. В тот самый вечер, когда старое время кончается, а новое ещё не началось. — Она посмотрела на календарь, оторванный листок с надписью «19 декабря 1999». — Сегодня последний спокойный день. Завтра он начнёт вас напевать. И вы будете слышать то, что боитесь услышать.
— А можно уехать? — быстро спросила Лена.
— Мост сломался, — грустно сказала Матрёна Тихоновна. — Да и не пустит он. Уже не пустит. Сказка заперла круг.
Полина, которая всё это время молчала, вдруг подняла голову. Глаза у неё были бешеные, зрачки расширены.
— Он сейчас в доме у парней, — сказала она голосом, который не был её собственным — голосом всего, что она слышала. — Он перебирает их вещи. Ищет что-то. Что-то живое. У кого-то из них есть...
Она замолчала, схватилась за голову и закричала.
А из печи, в ответ, запели.
Тонко. Детскими голосами.
Песню о том, как из костей вырастают цветы, а из цветов — глаза.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. «ТЕНИ ГОВОРЯТ ТИШЕ, ЧЕМ СВЕТ»
21 декабря 1999 года. Заболотье. 7:47 утра.
Погода: ясная до обмана — солнце низкое, белое, без тепла. Мороз градусов под тридцать, воздух сухой и звонкий, как разбитое стекло. Каждый звук слышен за версту: скрип снега под ногой, стук сердца в груди, а иногда — чей-то шёпот, который, кажется, идёт от самой земли.
Место: изба Матрёны Тихоновны. Единственный дом, где печь топится «по-живому» — не просто углями, а берёзовыми поленьями, которые пахнут детством и чем-то ещё, забытым. На стенах — половики из старых тряпок, на полках — пузырьки с травами. И странная тишина: даже мыши не скребутся. Будто дом затаил дыхание.
---
1.
Солнце в Заболотье не грело, а высвечивало — каждую трещину в бревне, каждую пылинку в воздухе, каждую морщину на лице Матрёны Тихоновны, которая сидела у печи и перебирала чётки. Не молитвенные — чёрные, из обсидиана, с узлом на конце. Узел был завязан так хитро, что, если долго на него смотреть, начинало казаться, будто он двигается.
Студенты собрались вокруг стола. Полину уложили на лавку — она всё ещё была бледной, с мокрыми висками, но дышала ровно. Лена кипятила чайник на плите, злая и сосредоточенная, как хорек. Егор сидел нахохлившись, его самодельный нож лежал перед ним на столе — Егор ни за что не признался бы, но он боялся этого ножа. Потому что сегодня утром, когда он достал его из чехла, на лезвии была кровь. Свежая. Чья-то. Не его.
Алиса стояла у окна, вглядываясь в улицу. Деревня просыпалась неправильно. Из трубы Клавдии Ефремовны шёл дым — чёрный, густой, хотя старуха не топила печь со вчерашнего вечера. Дым не поднимался в небо, а стелился по земле, облизывая сугробы, и там, где он касался снега, оставались тёмные пятна — будто снег плавился. Или горел.
— Надо уходить, — сказала Алиса, не оборачиваясь. — Сейчас. Пока светит солнце.
— Мост сломан, — напомнил Егор угрюмо. — Мы проверяли вчера. Бревна перебиты. Не насквозь, а так... будто их перегрызли. Зубами. Следов никаких.
— А спутниковый телефон? — Лена обернулась с чайником в руке. — У тебя же этот... кирпич.
Егор достал аппарат из рюкзака, нажал кнопку. Экран засветился мёртвым зелёным, побегал по шкале — и погас.
— Нет сигнала, — сказал он. — Вообще. Даже помех нет. Будто мы под колпаком.
— Мы под колпаком, — тихо сказала Матрёна Тихоновна, не поднимая глаз от чёток. — У Сказителя колпак. Он тишину навёл. Не для ушей — для железа. Железо не любит, когда его слушают старые вещи.
— Какие старые вещи? — спросила Алиса, наконец оборачиваясь.
Старуха подняла голову. В её глазах, обычно мутных, сегодня была ясность — пугающая своей трезвостью.
— Половицы, — сказала она. — Печные заслонки. Ножи. Серпы. Всё, что помнит прикосновение живого тепла. Они между собой говорят. Я их слышу. Они говорят: «Гость пришёл. Не тот, кто спросит. Тот, кто заберёт».
2.
Влад не появлялся к завтраку. Его дом — крайний, тот, который с резными наличниками и чёрным крыльцом — молчал. Окна были закрыты ставнями, но не изнутри. Снаружи. Будто кто-то из леса пришёл и закрыл Влада, чтобы не вышел. Или чтобы никто не вошёл.
— Может, его уже... — начала Лена и осеклась.
— Не думай, — оборвал Егор. — Он живой. Я слышал ночью, как он смеялся. Только смех был... не с той стороны.
— С какой?
Егор помолчал. Потом показал пальцем в пол.
— Оттуда. Из-под земли.
Полина на лавке застонала и открыла глаза. Зрачки её были неестественно широкими — такими бывают у кошек в темноте или у людей, которые видят то, что не должны.
— Он ходит, — сказала она хрипло. — Сейчас он не в доме. Он в лесу. У истока. Стоит на том самом камне, про который пела Клавдия. И... и он не один. С ним кто-то. Большой. С рогами. Но рога — это не рога. Это ветки. Он весь из веток. И из... из букв.
— Из букв? — переспросила Алиса.
— Буквы бегут по нему, — Полина закрыла глаза, и по её щекам снова потекли слёзы, но теперь она не плакала — слёзы текли сами. — Старославянские. Я их узнаю. Я их никогда не учила, но я их помню. Они значат: «Слушай. Рассказывай. Запоминай. Умри».
— Хватит, — Матрёна Тихоновна встала, подошла к Полине, положила руку ей на лоб. Ладонь у старухи была горячей, как печной кирпич. — Выйди из неё, девочка. Ты не приёмник. Ты гостья. У тебя есть право не слышать.
Полина дёрнулась, всхлипнула — и вдруг выдохнула, как выдыхают после долгого ныряния. Лицо её стало обычным: испуганным, бледным, семнадцатилетним.
— Что это было? — прошептала она.
— Сказитель искал вход, — спокойно ответила старуха. — Ты — эмпат. Ты чувствуешь других. А он — чужой. Он — все другие сразу. И ты открылась. Не открывайся больше. Держи внутри что-нибудь твёрдое. Злость. Страх. Любовь. Не пустоту. Пустота — его дверь.
3.
Они решили разделиться.
Это был глупый план, и все это понимали. Но сидеть вчетвером в одной избе, жевать картошку и ждать, когда Влад — или то, что в него вселилось — вернётся, было страшнее, чем идти. Страх, если он сидит на месте, превращается в паралич. А паралич — это смерть.
— Я иду к истоку, — сказал Егор. — Посмотрю, что там. Может, сигнал появится. Или дорога.
— Один не ходи, — попросила Лена. — Возьми меня.
— Нет. Ты остаёшься с девчонками. Я быстро.
— А если нет? — спросила Алиса.
Егор посмотрел на неё. Секунду помедлил — и достал из кармана маленькое круглое зеркальце.
— Если через три часа не вернусь, — сказал он, — выходите к истоку с этим. Смотрите в него, когда идёте. Зеркало отражает правду. Сказитель не любит правду, он любит... рассказы.
— Откуда ты знаешь? — удивилась Полина.
— Дед охотник был, — Егор пожал плечами. — Говорил, в лесу всякое бывает. И если видишь не то — смотри в отражение. Оно показывает, кто на самом деле перед тобой.
Он надел рюкзак, сунул нож за пояс и вышел. Дверь закрылась за ним с протяжным в-в-в-о-о-ой — так стонет старая сосна, когда в неё вгрызается ветер.
Лена подошла к окну.
— Пошёл, — сказала она. — По тропе. Быстро.
— Смотри, как он идёт, — прошептала Алиса, подходя ближе.
Егор шёл не своей походкой. Слишком плавно. Слишком бесшумно. Как будто под ним был не снег, а вода. И ещё: его тень, которую декабрьское солнце отбрасывало далеко вперёд, была длиннее, чем нужно. И у неё было две головы. Одна — Егора. Вторая — пустая.
— Остановите его, — выдохнула Полина, но было поздно.
Егор свернул за поворот — и исчез. Не ушёл — исчез. Будто его проглотил воздух.
И в тот же миг за окном, там, где только что шёл человек, начался снегопад. Снег падал крупными хлопьями, но не белыми, а серыми, цвета старой кожи. И каждый хлопья, падая на землю, издавал тихий звук. Шёпот.
— Егор... Егор... Егор... — шептал снег. — Расскажи нам про маму. Расскажи про то, как ты боялся в темноте. Мы послушаем. Мы всё запомним. Мы всё расскажем другим.
4.
Алиса рванула дверь, но Матрёна Тихоновна схватила её за руку. Схватила так крепко, что кости хрустнули.
— Не ходи, — сказала старуха чужим голосом — голосом, в котором слышался треск костра и плач младенца. — Он уже не Егор. Он вестник.
— Какой вестник? — Алиса пыталась вырваться.
— Сказитель послал его объявить условия. — Матрёна Тихоновна отпустила руку, и на запястье Алисы остались синие следы — пять пальцев, у каждого отпечаток, но пальцы были длиннее, чем у старухи. — Он сказал: «Один ушёл. Остальные расскажут. Или останутся».
— Что расскажут?
— Страх. Самый тайный. Тот, о котором вы никому не говорили. Тот, который вы зарыли в себе так глубоко, что сами забыли, где могила. — Старуха перекрестилась в обратную сторону — слева направо. — Сказитель его выкопает. И послушает. И если страх будет вкусным — он вас отпустит. А если нет...
Она не договорила. Потому что в окно, снаружи, кто-то постучал.
Тук. Тук-тук.
Алиса повернула голову.
За стеклом стоял Влад.
Но он был не один. На его плече сидела птица — огромный ворон с человеческими глазами. А за спиной Влада, в воздухе, колыхались силуэты. Много. Они были полупрозрачными, как дым, и у каждого был открыт рот. Они не кричали. Они пели беззвучно — и от этого пения у Алисы заложило уши, а в голове возникло одно слово, громкое, как набат:
«ВЫХОДИ».
— Не открывай, — прошептала Матрёна Тихоновна.
Но Влад не ждал, пока откроют. Он улыбнулся — и сквозь стекло, не разбивая его, шагнул внутрь.
Прямо в избу. Прямо в круг живых.
И в избе стало темно, как в гробу.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. «ВКУС ТВОЕЙ ТЕНИ»
21 декабря 1999 года. Заболотье. Около 9 часов утра.
Погода: резко переменилась — солнце исчезло, будто его задули. Небо затянуло серой, низкой пеленой, но это не обычные тучи: они висят слишком низко, цепляясь за крыши. Снег пошёл снизу вверх — мелкие льдинки поднимались с земли и таяли на лету, оставляя на стёклах потеки, похожие на слёзы. Воздух стал вязким, как кисель. И пахнет — гарью, мёдом и чем-то сладковато-гнилым, от чего тошнит.
Место: изба Матрёны Тихоновны. Но теперь это не дом, а ловушка. Окна затянуло инеем с внутренней стороны, и сквозь него ничего не видно — только смутное движение серых теней. Стены дышат: бревна то расширяются, то сжимаются, как рёбра. Печь погасла мгновенно, хотя минуту назад весело трещала. В углах сгустилась темнота — не просто отсутствие света, а вещество, тягучее, почти живое. Матрёна Тихоновна сидит на лавке, прижав к груди чётки, и не шевелится. Кажется, она спит с открытыми глазами.
---
1.
Влад стоял посреди избы и улыбался.
Улыбка была неправильной — слишком широкой, слишком белой, слишком голодной. Его глаза, обычно карие и живые, стали чёрными. Не зрачки — весь глаз. Чёрным, как смоль, и в этой черноте, если долго смотреть, начинали загораться крошечные звёзды, складываясь в узоры. В письмена.
На плече у него сидел ворон. Но это был не ворон — когда Полина попыталась рассмотреть его внимательнее, птица вывернулась наизнанку: перья стали шерстью, клюв — мордой с оскаленными зубами, а потом снова сложилась в птицу. Она была нестабильна, как сон, который помнишь с трудом.
— Здравствуйте, мои дорогие слушатели, — сказал Влад голосом, в котором одновременно звучали и его собственная интонация, и низкий, раскатистый бас, и детский дискант, и шелест травы, и треск льда. — Как вам моя новая роль? Идёт?
Он повёл плечом, и ворон перелетел на спинку стула, оставив на свитере Влада кровавые следы от когтей — хотя когти не могли прорезать толстую шерсть. Но следы остались. И они пульсировали.
— Уходи, — сказала Лена. Она стояла у печи с кочергой в руке, и её голос дрожал, но она держалась. — Уходи из него. Слышишь, тварь?
— Тварь, — повторил Влад-Сказитель, пробуя слово на вкус. — Обидно. Я — не тварь. Я — память. Память каждого камня, каждой былинки, каждой слезинки, что упала в эту землю за тысячу лет. Я бережнее вашего интернета. Я не забываю ничего.
Он сделал шаг вперёд. Половица под ним не скрипнула — она застонала, как живая.
— Вы пришли за сказкой, — продолжал он, обводя всех взглядом. — Я дам вам сказку. Но сказка — это договор. Вы отдаёте мне самое ценное, что у вас есть. А я... я рассказываю вам то, что случится с вами потом. Или не случится. Смотря по тому, насколько вы будете честны.
— У нас нет ничего ценного, — прошептала Полина, пятясь к стене. — Мы студенты. У нас... стипендия, долги, несданный зачёт...
— Не то, — Сказитель рассмеялся — горлом, животом, всем телом, и этот смех сотряс стены, с полки упала кружка и разбилась, но звон был не стеклянный, а хрустальный, будто рассыпались слёзы. — Ваше самое ценное — это страх. Тот, который вы носите в себе годами. Тот, которым не делитесь даже с самыми близкими. Я хочу его услышать. Я хочу его записать.
— Зачем? — спросила Алиса. Она вдруг перестала бояться. Или страх превратился в злость — чистую, белую, как этот неправильный снег за окном.
— Чтобы рассказать его в новом времени, — просто ответил Сказитель. — Чтобы люди 2000 года знали, чего боялись их предки. Чтобы страх не умер. Страх — это единственное, что сохраняет мир в движении. Если люди перестанут бояться — они перестанут рассказывать. А если перестанут рассказывать — я умру. Я не хочу умирать.
Он посмотрел на Алису, и в его чёрных глазах зажглась искра — узнавания.
— Ты, — сказал он. — Ты уже начала рассказывать. Ночью, у окна. Ты видела меня. И испугалась. Но ты не рассказала другим. Почему?
— Потому что... — Алиса сглотнула, — потому что я не знала, что это правда. Я думала, мне показалось.
— Показалось, — смакуя, повторил Сказитель. — Любимое слово скептиков. А что, если всё, что вам кажется — правда? Что, если мир не такой плотный, как вы думаете? Что, если страх — это просто воспоминание о будущем?
Он щёлкнул пальцами. И в избе погас последний свет.
2.
Темнота была не просто отсутствием зрения. Она была вкусом на языке — горьким, металлическим. И запахом — прелой листвы и сырой шерсти. И звуком — тихим, равномерным пульсом, будто где-то билось огромное сердце.
— Кто начнёт? — спросил голос из темноты. Не Влада — самого воздуха. — Девочки? Мальчика у вас больше нет. Егор уже в лесу. Он рассказывает мне про отца. Очень трогательно. Про то, как отец ушёл в запой и не вернулся. Как Егор ждал его на крыльце три дня в декабре. Как он до сих пор ждёт.
— Не трогай его, — выкрикнула Лена в темноту. — Он хороший.
— Хорошие рассказывают самые вкусные страхи, — ответил Сказитель. — Сладкие. С привкусом надежды.
Вспыхнул свет — но не электрический, а живой. В углу, там, где стояла старая прялка Матрёны Тихоновны, загорелась тонкая свеча. Её пламя было синим, и оно не освещало, а высвечивало — делало видимыми не предметы, а тени от предметов. И эти тени жили своей жизнью: тень печи ползла по стене, как огромная улитка; тень стола сворачивалась в клубок; тени девушек — Полины, Лены, Алисы — стояли отдельно от них, взявшись за руки, и их тени улыбались.
— Видите? — ласково спросил Сказитель. Он стоял у прялки, и его тень была одна — но какая! — она занимала всю стену, и в ней двигались фигуры. Множество фигур. Старухи с косами и с открытыми ртами, звери, которых не бывает, — и все они что-то шептали.
— Я не боюсь, — сказала Лена, но кочерга в её руке дрожала.
— Врёшь, — спокойно ответил Сказитель. — Ты боишься, что окажешься слабой. Что не сможешь защитить тех, кого любишь. Твой страх — это бессилие. Давний. Ещё с детства, когда мама кричала на тебя, а ты не могла ответить, потому что она была права. Всегда права.
Лена всхлипнула. Кочерга выпала из её рук с таким грохотом, будто упало не полено, а целое дерево.
— Не надо, — прошептала она.
— Надо, — не унимался Сказитель. — Надо, потому что иначе ты будешь носить это в себе до старости. А я... я это заберу. Расскажи — и страх уйдёт. Останется только голос. Красивый, пустой. Ты станешь колоколом. А я буду звонить.
— Не смей! — Алиса шагнула вперёд, загораживая Лену. — Ты... ты просто... галлюцинация! Коллективная! Отравление грибами! Я читала про такое!
Сказитель посмотрел на неё с любопытством.
— Ах, ты читала, — протянул он. — Ты много читаешь. Потому что книги — это безопасный страх. Чужой. А свой ты прячешь под подушку. Как тот сон... про воду... про мальчика... как ты его не спасла...
Алиса замерла.
— Как ты... откуда...
— Я сказал: я память этой земли, — напомнил Сказитель. — Ты привезла этот страх с собой. Ты привезла его в каждой клетке, в каждом вздохе. А я просто... услышал. Тоненько так. Как комар звенит: «Это я виновата. Это я. Я. Я».
Алиса закрыла лицо руками.
3.
Матрёна Тихоновна очнулась.
Она встала с лавки — медленно, с трудом, будто её кости примерзли к дереву. Подошла к прялке, заслонила синюю свечу собой. И заговорила. Негромко, но твёрдо:
— А ты забыл, Сказитель, что у страха есть хозяин. Не ты. Страх принадлежит тому, кто его пережил. И никто не может забрать чужой страх силой. Только по доброй воле. Так по закону. По древнему.
Сказитель поморщился — впервые за всё время его лицо исказила гримаса боли.
— Закон... — прошипел он. — Вы, люди, придумали законы, чтобы спрятаться от меня. Но ваши законы — это тоже страх. Страх хаоса.
— Наш закон — это слово, — возразила старуха. — А ты — служитель слова. Так слушай: не возьмёшь чужого без спроса. Понял? Не имеешь права.
— Имею, — Сказитель дёрнулся, его тело на секунду стало прозрачным, и сквозь него виден был Влад — настоящий Влад, связанный, с кляпом во рту, с ужасом в глазах. — Потому что я — Сказитель. А сказителю всё позволено. Ему нужно знать всё, чтобы рассказать всё.
— Тогда слушай меня, — сказала Матрёна Тихоновна, и голос её вдруг окреп, зазвенел, как натянутая струна. — Я расскажу тебе свой страх. Добровольно. А взамен ты отпустишь девочек.
Сказитель замер. Ворон на спинке стула склонил голову, и глаза его — человечьи, серые — расширились.
— Ты? — удивилась сущность. — Твоя жизнь — на исходе. Твой страх уже почти мой. Он как старая книга — рассыпается.
— А ты переплети его заново, — усмехнулась старуха. — Если сможешь.
Она сняла с шеи чётки — чёрные, обсидиановые — и повесила их на прялку. Синий огонь лизнул камни, и они засветились изнутри багровым.
— Я боюсь, — начала она, — не того, что умру. Я боюсь, что после меня никто не вспомнит, как завязывать узел на счастье. Как заговаривать молоко, чтобы не скисло. Как находить дорогу домой по звёздам, если сбился с пути. Я боюсь, что моё знание — последнее. И оно умрёт со мной.
— Правильный страх, — кивнул Сказитель. — Сладкий. Горький. Продолжай.
— Я боюсь, что молодёжь... — она посмотрела на Алису, Лену, Полину, — что они останутся без нитки. Без компаса. Что их будет вести только железо и цифра. А железо — оно глухое. Цифра — она слепая. И они заблудятся в таком мире, в котором даже я не смогу им помочь.
— Это уже не страх, — Сказитель нахмурился. — Это пророчество. Я беру только страхи, а не предсказания.
— А это и то, и другое, — сказала Матрёна Тихоновна. — Потому что я боюсь, что моё пророчество сбудется. И это самый большой страх.
Она замолчала. Синяя свеча погасла — но не резко, а постепенно, будто уходя в сон. В избе снова стало серо, морозно, по-декабрьски обыденно. Сказитель отступил на шаг, и его лицо — лицо Влада — на секунду стало человеческим. Обычным. Усталым.
— Хватит на сегодня, — сказал он чужим, уставшим голосом. — Я взял твой страх, бабка. Отдам его новому времени. А девочек... девочек я отпущу. Пока. Но они ещё вернутся. Потому что они сами захотят узнать, кто они на самом деле.
Он развернулся и пошёл к двери. И стена — та самая, бревенчатая, — расступилась перед ним, как вода, пропуская его наружу. За стеной был не лес. За стеной была чернота, в которой горели два жёлтых огня — глаза огромного зверя.
Или не зверя.
И когда стена сомкнулась, Матрёна Тихоновна тяжело осела на пол, и девочки бросились к ней.
— Дыши, бабушка, дыши! — кричала Лена, пытаясь расстегнуть ворот её кофты.
Старуха открыла глаза. Они были мутными, старыми, без всякой магии.
— Уходите, — прошептала она. — Сейчас. Пока он... пока он сыт. Он ушёл переваривать. Уходите к парням... нет, парня одного нет... уходите к избе Клавдии. Она знает... она знает, как вас спрятать.
— А вы? — спросила Полина.
— А я своё отжила, — старуха слабо улыбнулась. — Зато теперь буду жить в его рассказе. Вечно. Как проклятая. Или как блаженная.
Она закрыла глаза.
Девочки переглянулись. Алиса подошла к окну — иней растаял, и сквозь стекло было видно: на улице всё тот же серый снег, тот же низкий мрак. Но вдалеке, у дома Клавдии Ефремовны, горел свет. Жёлтый. Тёплый. Живой.
— Бежим, — сказала Алиса. — И не оглядываться.
Они выскочили в сени, и в тот же миг за их спинами, в избе, что-то рухнуло с глухим стоном. Будто рухнула сама память о Матрёне Тихоновне.
Или — встала, чтобы рассказывать дальше.
ГЛАВА ПЯТАЯ. «СТУК ИЗ-ПОД ПОЛА»
21 декабря 1999 года. Заболотье. 10:23 утра.
Погода: небо окончательно слезло с петель — висит над землёй на высоте вытянутой руки, серое, мокрое, как старая простыня. Снег идёт редкий, но крупный, каждый хлопок — размером с пятак, и они не тают, а лепятся друг к другу, образуя на ветках тяжёлые белые лапы. Ветер переменился: теперь дует с севера, с истока, принося запах — не леса и не болота, а библиотеки. Запах старой бумаги, пергамента, сургучных печатей и ещё чего-то неуловимого, что хочется назвать «смертью шёпота». Воздух такой холодный и сухой, что дышать больно — ноздри слипаются, а горло дерет, будто глотаешь наждак.
Место: пространство между избой Матрёны Тихоновны и домом Клавдии Ефремовны — каких-то тридцать метров. Но в этой погоде расстояние растягивается, как жвачка: шаг делаешь, а земля под ногой будто пружинит, отбрасывая назад. Сугробы здесь выше человеческого роста, и в них намело странные фигуры — то ли сугробы, то ли что-то, накрытое снегом. Дом Клавдии виден чётко: окна горят жёлтым, из трубы идёт дым, но дым спиральный, закрученный, будто печь топится не дровами, а молитвами.
---
1.
Они бежали, но бег был тягучим, как во сне.
Алиса чувствовала, как снег засасывает берцы, как сердце колотится где-то в горле, как Лена сзади дышит хрипло, с присвистом. Полина бежала первой — она вдруг стала резкой, быстрой, будто страх распрямил её, как пружину. Хотя ещё десять минут назад лежала на лавке с закрытыми глазами и казалась овощем.
— Не оглядывайтесь! — крикнула Полина, не оборачиваясь.
Алиса оглянулась.
Изба Матрёны Тихоновны стояла на месте. Но она дышала. Бревна расширялись и сжимались с ритмом лёгких, из щелей сочился свет — не жёлтый, а багровый, как при пожаре. И на крыше, на коньке, сидело что-то. Размером с кошку, но с человеческой головой. Оно смотрело вслед девочкам и улыбалось безгубым ртом.
— О Господи, — прошептала Алиса и отвернулась.
Дверь в дом Клавдии Ефремовны была приоткрыта. Как будто старуха ждала их. Как будто знала.
Они влетели в сени, насквозь промёрзшие, с грудами дров по углам. Пахло здесь не травами, как в избе Матрёны, а свечой — тёплым воском и гарью. И ещё — пареным молоком, успокаивающим, детским.
Клавдия Ефремовна стояла в дверях горницы, опираясь на клюку. Она была одна. Всё такая же сухая, с белыми зубами и острым взглядом, но сегодня на ней был странный наряд — не домашний платок и фуфайка, а белая холщовая рубаха, расшитая красными нитями по подолу и вороту. Длинная, почти до пят.
— Заходите, — сказала она тихо. — Быстро. И дверь за собой закройте покрепче.
Лена захлопнула дверь, задвинула щеколду — деревянную, тяжёлую, вырезанную в виде головы медведя.
— Бабушка, там... там Матрёна Тихоновна... — начала Полина, но старуха подняла руку.
— Знаю. Сказитель взял её страх. Она теперь не здесь. Она теперь там, — Клавдия кивнула на пол. — В нижнем мире. В его памяти. Живая, но не с нами. Такова цена.
— Вы могли её предупредить! — выкрикнула Лена, злая от бессилия. — Вы же знали, чем всё кончится!
— Знала, — спокойно сказала Клавдия. — И она знала. Каждый в этой деревне знает, когда выйдет на поклон к Сказителю. Вопрос не в том, когда, а в том — зачем. Она пошла, чтобы спасти вас. А вы... вы неблагодарные?
Лена замолчала. Опустила голову. Всхлипнула один раз — и закусила губу, чтобы не заплакать.
2.
В горнице было тепло, даже душно. Печь топилась вовсю, и красные отблески плясали на стенах, на иконах в красном углу, на старом зеркале в резной раме. Алиса заметила, что зеркало завешено чёрной тканью — как в домах, где недавно умер человек.
— Почему зеркало закрыто? — спросила она.
— Чтобы не глядело, — ответила Клавдия, усаживаясь на лавку. — Сейчас такое время, что зеркала сами становятся дверями. Если смотреть в них долго — можно увидеть того, кто идёт. А если он увидит тебя — позовёт.
— И что тогда?
— А тогда — конец разговору. Здравствуй, сказка.
Клавдия достала из-под лавки медный чайник, разлила по кружкам пахучий отвар. Малина? Шиповник? Или что-то другое — с горчинкой и сладковатым послевкусием, от которого на языке оставался след, похожий на поцелуй.
— Пейте, — велела она. — Силы нужны. До вечера Сказитель вас не тронет — он сыт. Матрёнин страх был жирный, наваристый. Но к ночи проголодается снова. И тогда он придёт за вами.
— А Егор? — спросила Алиса. — Егор ушёл к истоку. С ним что?
Клавдия помолчала. Потом медленно сняла с шеи маленький холщовый мешочек, развязала тесёмку и высыпала на стол кости. Мелкие, птичьи, с выжженными на них значками.
— Посмотрим, — сказала она и бросила кости.
Те упали на столешницу, подпрыгнули — и замерли в странном порядке: не в кучу, а крестом. Одна кость легла отдельно, вверх ногами, и на её поверхности проступил рисунок — не выжженный, а будто нарисованный кровью. Лес. Тропа. И человек, который идёт по тропе, но голова его повёрнута назад.
— Живой, — выдохнула Клавдия. — Но запутанный. Лес водит его кругами. Он уже три часа ходит по одному и тому же месту, от сосны к сосне, от камня к камню. Он не может выйти к истоку — и не может вернуться.
— Мы должны его найти! — Лена вскочила.
— Сиди, — старуха придавила её руку к столу. Рука у неё была лёгкая, но держала мёртво. — Найдутся охотники и без тебя. Сказитель специально его запутал — как приманку. Вы пойдёте за Егором — он вас всех и возьмёт. Сразу. За милую душу.
— То есть мы должны его бросить? — Алиса не верила своим ушам.
— Нет. Вы должны ждать. Когда Сказитель начнёт свою вечернюю сказку — тогда он отвлечётся. И тогда лес на час отпустит Егора. Он сам выйдет. Если, конечно, не сойдёт с ума раньше.
— А если сойдёт?
Клавдия посмотрела на неё долгим взглядом.
— Тогда будет ещё один сказитель. Молодой. Злой. И ему понадобится пара — девушка. Чтобы петь в два голоса. От такого дуэта никто не спасётся. Никогда.
3.
В подполе кто-то застучал.
Тук. Тук-тук. Пауза. Тук.
Девочки замерли. Клавдия Ефремовна не шелохнулась.
— Не бойтесь, — сказала она. — Это просто тот, кто живёт под избой. Он не злой. Он один из первых слушателей Сказителя. Пришёл сюда тысячу лет назад, попросил: «Расскажи мне что-нибудь, чтобы я не умер от одиночества». Сказитель рассказал. И с тех пор он слушает.
— Что значит «слушает»? — прошептала Полина.
— А то и значит, — Клавдия вздохнула. — Сидит под полом, прижав ухо к земле, и впитывает все рассказы, которые звучат в избе. Все сказки, все жалобы, все секреты, которые шепчут на ухо подушке. Он — второй архив. Запасной.
Стук повторился. Теперь ритм был другим: тук-тук-тук-тук, быстрее, тревожнее.
— Он волнуется, — сказала Клавдия. — Чует, что Сказитель не насытился Матрёной. Ему нужно больше. Он хочет вас. И подпольный слушатель тоже этого хочет — потому что новые голоса слаще старых.
— Мы уйдём, — твёрдо сказала Лена. — Мы не корм.
— Уйдёте, — согласилась Клавдия. — Но сейчас нельзя. Сейчас Сказитель только и ждёт, что вы высунете нос. Он не вошёл сюда только потому, что у меня на дверях — медвежья голова. А у окна — оберег изо льна и соли. Здесь — его пределы. Но до ночи он найдёт лазейку. И тогда...
Она не договорила. Потому что стук в подполе стал громче, настойчивее, а потом — резко оборвался. Наступила тишина.
— Ушёл, — сказала Клавдия. — Глубоко ушёл. Ждать.
— Кого ждать? — спросила Алиса.
— Сказку. Вечернюю. Главную.
Старуха поднялась с лавки, подошла к окну и отодвинула край занавески. Снаружи было серо, как в сумерках, хотя часы показывали только одиннадцатый час утра. На улице, прямо напротив окна, стояла девочка лет семи в белом платье. Босая. На снегу.
Она смотрела на дом Клавдии пустыми глазницами и улыбалась — той улыбкой, которая обещает, что самое страшное ещё впереди.
— Глафира, — прошептала старуха. — Опять ты.
— Кто это? — выдохнула Полина.
— Та, которая сгорела в тридцать третьем году, — ответила Клавдия, не отрывая взгляда от девочки. — Сказитель выучил её образ наизусть. Теперь он показывает его тем, кого хочет напугать. А девочка... девочка просто хочет домой. Но дом сгорел. И теперь она — его рупор. Его голос.
Девочка за окном открыла рот и запела. Беззвучно, но Алиса услышала — не ушами, а позвоночником:
«Ска-а-а-зочка, ска-а-а-зочка, кто тебя съест...»
«Дай я тебя расскажу на ночь...»
«И ты не проснёшься уже никогда-а-а...»
— Заткните уши, — велела Клавдия. — Быстро. Ватой или пальцами. Она поёт ключ. Если вы запомните её песню — вы сами станете дверью.
Лена зажала уши ладонями. Полина заткнула их пальцами. Алиса сорвала с себя шарф, скрутила жгутом и прижала к ушам. Но песня всё равно проникала. Сквозь кожу. Сквозь кости. Сквозь самую глубь, где прячутся детские страхи.
«Дай я тебя расскажу...»
«Расскажу...»
«...всего».
А потом девочка исчезла. Как не было. А на снегу остались следы — босых ног, которые вели не к дому, а от дома. В лес. К истоку.
К Сказителю.
— Готовьтесь, — сказала Клавдия Ефремовна, опуская занавеску. — Вечер будет долгим. И страшным. И, может быть, последним для кого-то из вас.
В подполе снова застучали. Но теперь это был не стук — это была дробь. Будто кто-то крошечными кулачками колотил в половицы снизу, умоляя открыть, впустить, выслушать.
Или — рассказать.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. «ЗЕРКАЛО В ПРОШЛОЕ»
21 декабря 1999 года. Заболотье. 14:17.
Погода: день не задался с самого утра, а теперь и вовсе покатился под откос. Солнце, которое и не грело, перестало даже светить — сквозь пелену оно кажется круглой белой таблеткой, застрявшей в горле неба. Тени стали длинными, синими, и они не лежат на снегу, а тянутся к домам, будто хотят заползти под крыльцо и спрятаться до вечера. Ветер стих совсем — даже ветки не шевелятся. Тишина такая, что слышно, как падает снежинка на снежинку. И ещё — как бьются сердца. Четыре сердца в избе Клавдии. Одно старое, три молодых. И пятое — под полом, ритмично, глухо, как маятник.
Место: горница Клавдии Ефремовны. Завешанное зеркало, иконы с потускневшими ликами, печь, в которой что-то шипит и ворочается — то ли дрова, то ли кто-то, кто согласился быть дровами. На столе — остывший чай, горсть клюквы и старая колода карт. Но карты не игральные — на них нарисованы не короли и дамы, а знаки: солнце с двумя лицами, дерево с корнями-змеями, женщина с закрытыми глазами, изо рта которой вылетают буквы. Клавдия разложила их веером и смотрит не отрываясь. Девочки сидят на лавке, прижавшись друг к другу.
---
1.
— Расскажите мне про ваши страхи, — негромко сказала Клавдия, не поднимая глаз от карт. — Не Сказителю. Мне. Старой бабке, которая скоро умрёт. Мне рассказать — не страшно. Я не запомню — забуду вместе с этим миром.
Лена нервно усмехнулась:
— А вам зачем?
— Чтобы понять, за кем он придёт первым. У страха есть запах. Чем глубже запрятан — тем он слаще. Сказитель пойдёт по самому вкусному.
Тишина затянулась. Полина сжалась в комок, обхватив колени. Алиса смотрела в одну точку — на красный угол, где мерцала лампадка. Лена крутила в пальцах клюкву, размазывая сок по подушечкам.
— Я боюсь воды, — вдруг сказала Алиса. Голос её был ровным, почти мёртвым. — Не просто воды. Чёрной воды. И тишины под водой. И того, что кто-то... не выплывет.
Она замолчала. Клавдия подняла глаза:
— Кто не выплыл?
— Мальчик. Мне было восемь. Мы играли на карьере. Он полез за мячом. Я стояла на берегу. Я не умела плавать. Я просто... смотрела. Как он кричит. Как идёт ко дну. Как пузыри... пузыри лопаются. А потом тишина. Я не позвала на помощь. Я замерла. Мне казалось, если я закричу — он утонет быстрее. Глупо, да?
— Человеческая логика, — кивнула старуха. — В страхе нет глупости. В страхе есть правда. Ты до сих пор считаешь, что это ты его убила?
Алиса не ответила. Она отвернулась к окну, но за окном была только серая муть.
— Он придёт к тебе, — сказала Клавдия. — Сказитель. Не сегодня, может, завтра. Покажет тебе этого мальчика. Тот спросит: «Почему ты не крикнула?» Что ты ответишь?
— Не знаю.
— А ты подумай. Пока есть время. Потому что от ответа зависит — останешься ли ты собой или превратишься в ещё одну рассказывающую куклу.
2.
— А я боюсь, что я ненормальная, — неожиданно выпалила Полина. — Что я слышу и вижу то, чего нет. Что моя эмпатия — это не дар, а болезнь. Шизофрения, например. Я читала — начинается в моём возрасте. Мама боится, что я сойду с ума, как тётка. И я сама боюсь. Каждое утро проверяю: я ещё здесь? Или уже там?
Она говорила быстро, захлёбываясь, будто слова рвались наружу сами.
— Здесь, — сказала Клавдия, взяв её за руку. — Пока здесь. Но если позволишь страху вырасти — он станет твоим домом. Ты не будешь больной. Ты будешь пустой. Наполненной чужими голосами. Как Ваш Влад сейчас.
— А его можно спасти? — спросила Полина. — Влада?
— Если найдётся тот, кто споёт ему в ответ его собственную колыбельную. Ту, что пела бабка. Ту, что он забыл, но помнит его тело. Память тела — самая сильная. Она не врёт.
— Я не знаю его колыбельной, — прошептала Полина.
— Он сам её не знает. Она спрятана глубоко. Туда надо нырнуть, как в тот карьер, — Клавдия бросила взгляд на Алису. — И вытащить её на свет. Нырнёт кто-нибудь?
Никто не ответил.
— Тогда не спасёте. И Влада, и себя — тоже. Сказитель не просто берёт страхи. Он забирает имена. Вы станете безымянными, будете жить в его песнях как ноты — без голоса, только чужими ртами.
3.
Лена вдруг встала. Встала резко, оттолкнувшись от лавки, будто её ужалили.
— Ненавижу, — сказала она сквозь зубы. — Ненавижу, когда меня жалеют. Когда говорят: «Лена, ты сильная, ты справишься». А я не хочу быть сильной! Я хочу, чтобы кто-то меня обнял и сказал: «Ложись, я всё сделаю сам». Но никто никогда не говорит. Потому что я — старшая. Потому что мама пьёт. Потому что отца нет. Потому что я с пяти лет — сама себе мама, папа, нянька, скорая помощь.
Голос её сорвался, но она не заплакала. Она вообще не умела плакать. Слезы застревали где-то в груди и превращались в злость.
— Мой страх — что я так и буду одна. Что никто никогда не придёт. Что я всегда буду тащить всех на себе и сдохну под этой тяжестью. А даже когда сдохну — никто не заметит, потому что все привыкли, что Лена везде, Лена всё может.
— Заметят, — сказала Клавдия. — Но поздно. Страх одиночества — самый сытный. Сказитель придёт к тебе с улыбкой. Скажет: «Давай я расскажу им всем, как тебе тяжело. Они заплачут и пожалеют». Но он не расскажет. Он заберёт твою боль и будет кормиться ею вечно.
— Пусть забирает, — выдохнула Лена. — Я устала.
— Не пускай его в себя, — строго сказала старуха. — Усталость пройдёт. А он — останется.
Лена села обратно, уронив голову на руки. Полина положила ладонь ей на спину, тихонько погладила. Алиса сидела, замерев, и смотрела на лампадку, и в её голове раз за разом всплывала одна и та же картина: чёрная вода, и пузыри, и тишина.
4.
За окном смеркалось. Не постепенно, как бывает зимой, а скачком — будто кто-то повернул рубильник. Сразу стало сине, потом черно, и только у самого горизонта оставалась узкая полоска багрового — как кровоточащая ранка на теле засыпающей земли.
— Пора, — сказала Клавдия. Она поднялась, взяла со стены связку сухих трав, подожгла от лампадки. Трава задымила густо, с запахом полыни и мяты. — В круг вставайте. Сейчас начнётся.
— Что начнётся? — спросила Полина, хотя уже догадывалась.
— Сказ. Вечерний. Сказитель начнёт рассказывать историю деревни. Как она жила, как горела, как умирала. Если вы услышите её до конца — вы навсегда станете частью этой земли. Не сможете уйти. Будете приходить сюда во сне каждую ночь, пока не состаритесь и не умрёте. А умрёте — станете голосом в его хоре.
— А если не услышим?
— Заткните уши. Пойте про себя что-нибудь громкое. Думайте о чём-то очень ярком, солнечном, летнем. Он питается тьмой и холодом. Свет — его враг.
Клавдия начертила на полу мелом круг — неровный, но замкнутый. В центре поставила перевёрнутую солонку и маленькое зеркальце, похожее на то, что Егор дал Алисе. В зеркальце отражался не потолок, а что-то чёрное. Будто зеркало смотрело в бездну.
— Стойте здесь. И не выходите. Что бы ни случилось. Что бы вы ни увидели и ни услышали.
Она вышла из круга, подошла к окну, распахнула створки. Морозный воздух хлынул в избу вместе с голосом.
Голос был везде. Он шёл с неба, из-под земли, из трещин в стенах, изо рта каждой иконы. Он был низким и высоким одновременно, мужским и женским, человечьим и нечеловечески-спокойным.
«В тысяча девятьсот тридцать третьем году, в декабре месяце, на этом месте стоял детский дом...»
Девочки зажали уши. Но голос проходил сквозь пальцы.
«...Стоял он на семи ветрах, а вокруг — тайга, болота, до города три дня на лошади. И жили в нём дети, которых забыли. И были они голодные, холодные, и ночами не спали — рассказывали друг другу страшилки...»
Полина запела — громко, фальшиво, песню из своего детства про «В траве сидел кузнечик». Лена подхватила. Алиса — нет. Алиса замерла, глядя в зеркальце. В зеркальце кто-то был. Мальчик. Лет восьми. С мокрыми волосами.
Он смотрел на неё и улыбался, и вода текла с его одежды, и эта вода пахла смертью.
— Прости, — прошептала Алиса. — Прости меня.
Мальчик открыл рот и заговорил голосом самого Сказителя:
«Стояла она на берегу. И не крикнула. И я утонул. Ты хотела, чтобы я утонул. Потому что я был лучше. Умнее. Красивее. Ты завидовала мне. Признайся».
— Нет, — Алиса покачала головой. — Я не завидовала. Я просто... испугалась. Я маленькая была.
«Маленькая — это не оправдание. Зло бывает маленьким. Оно растёт. Как ты выросла. Как твой страх вырос. Теперь ты большая. И ты снова стоишь и смотришь, как тонут. Сейчас утонет ваш Егор. Или Полина. Или Лена. И ты опять не крикнешь. Потому что ты — трусиха. Трусиха и убийца».
Алиса закрыла глаза. В ушах стоял звон.
И в этом звоне она вдруг услышала другой голос. Не Сказителя. Свой собственный. Но какой-то очень древний, очень тихий, идущий откуда-то из середины груди.
«Скажи ему нет. Скажи ему — это неправда. Ты не убивала. Ты просто была ребёнком. И все дети иногда боятся. Это не грех. Это жизнь».
Она открыла глаза. Мальчик в зеркале исчез. Теперь там отражалось её собственное лицо — заплаканное, усталое, но живое.
Алиса подняла голову. Полина и Лена орали песню во всё горло. Клавдия стояла у окна и что-то нашёптывала в темноту. А из этой темноты, из самой густой её сердцевины, доносилось:
«...и когда дотла сгорел детский дом, дети не закричали. Они запели. Ту самую песню, которую вы сейчас поёте. Это была их колыбельная. Их прощание. Их последний сказ...»
— Спойте громче! — крикнула Алиса и заорала вместе с подругами, так, что связки заболели.
И тьма за окном вздрогнула.
Ненадолго отступила.
Но не ушла.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. «ГОЛОС КРОВИ»
21 декабря 1999 года. Заболотье. 22:03.
Погода: ночь пришла не из космоса, а из земли. Сначала из трещин между брёвен потянуло чернотой, потом она поднялась выше окон, выше крыш, и вот уже всё небо — чёрное, густое, как дёготь, без единой звезды. Месяца нет — сгинул. Снег перестал идти, но то, что лежало на земле, теперь не белое, а серое, в тёмных разводах. Воздух приобрёл плотность — его можно было не только вдыхать, но и осязать: холодный, липкий, он облеплял лицо, руки, забирался под одежду. И пахло теперь не гарью и не болотом. Пахло металлом. Железом, кровью и чем-то ещё — сладковатым, тошнотворным, от чего кружится голова и хочется закрыть глаза навсегда.
Место: изба Клавдии Ефремовны, но она уже не кажется убежищем. Обереги на дверях почернели, соль в углах оплавилась, как воск. Медвежья голова над входом треснула по переносице — из трещины сочится янтарная смола, пахнущая мёдом и тленом. Внутри — тесно и душно. Девочки сидят на полу в кругу, начерченном мелом; круг трижды обведён углём и полито чем-то из крынки — Клавдия сказала, что это «слёзы истока», собранные на рассвете. Круг должен держать до полуночи. Но за окном уже давно не время. За окном — вневременье, где часы идут назад или не идут вовсе.
---
1.
Полина перестала петь первой. У неё сел голос — не охрип, а иссяк, будто внутри открылась пробка и весь звук вытек, оставив пустоту. Она сидела с открытым ртом, беззвучно шевеля губами, и смотрела прямо перед собой — на завешенное зеркало, которое почему-то колыхалось, хотя в комнате не было сквозняка.
— Полина, — позвала Лена, но Полина не отозвалась. Её глаза закатились, показав белки — гладкие, влажные, похожие на два куриных яйца, сваренных вкрутую.
— Баб Клав! — Лена дёрнула старуху за рукав. — С ней что-то не так!
Клавдия Ефремовна, которая весь вечер стояла у окна спиной к комнате, медленно обернулась. Лицо её в полумраке казалось черепом — щёки ввалились, губы стали тонкими, почти невидимыми, а глаза провалились в глазницы, как две высохшие сливы. Она посмотрела на Полину, наклонила голову, прислушиваясь к чему-то, чего другие не слышали, и кивнула:
— Её зовут. Не Сказитель. Другой. Тот, кто слушает из-под пола. Он услышал её рассказ про шизофрению и тронулся. Ему стало жаль.
— Жаль? — не поняла Лена. — Он же... он же страх собирает!
— Собирает. Но иногда — и утешает. По-своему. Он предлагает ей забыться. Уйти в сон, в котором нет страха. Тихий, тёплый сон, как в маминой утробе.
— Это же смерть! — выдохнула Алиса.
— Нет, — старуха покачала головой. — Это хуже. Это ожидание смерти. Вечное. Она будет спать, а он будет слушать её дыхание. Тысячу лет. Две. Пока мир не кончится. Такой вот покой.
— Разбудите её! — Алиса вскочила, но ноги её остановились на границе мелового круга — дальше ступить она не могла. Как будто невидимая стена отбрасывала её назад. Круг держал, но держал внутри. А снаружи — было всё, что хотело войти.
Клавдия подошла к Полине, наклонилась, заглянула в её закатившиеся глаза.
— Девочка, — позвала она шёпотом. — Ты слышишь меня?
Полина не ответила. Но из её горла вырвался звук — не вздох и не стон, а что-то среднее, похожее на потрескивание старой пластинки. И в этом потрескивании проступали слова:
— ...тихо там... тепло... никто не говорит «ты ненормальная»... никто не проверяет... можно просто лежать и слушать, как земля поёт...
— Она уходит, — констатировала Клавдия. — Надо возвращать. Быстро.
— Чем? — спросила Лена, в панике оглядываясь. — Чем её вернуть?
— Криком. Болью. Тем, что громче, чем земля. Ей нужен якорь.
2.
Алиса вдруг выскочила из круга. Переступила меловую черту, и в тот же миг воздух в комнате стал железным — тяжёлым, с привкусом ржавчины. Её схватили за руку — Лена, мёртвой хваткой.
— Ты чего? С ума сошла? Вернись!
— Не могу, — Алиса смотрела на Полину, и в её глазах стояли слёзы, но не слабые — яростные. — Она сейчас уйдёт. Насовсем. Как тот мальчик. Я тогда не крикнула. Я сейчас крикну.
Она подошла к Полине вплотную, села на колени, взяла её за плечи — руки Полины были ледяными, с синими ногтями. Лицо — спокойным, с лёгкой улыбкой. Улыбкой человека, который нашёл покой и не хочет возвращаться.
— Полина, — сказала Алиса твёрдо. — Полина, слышишь меня? Ты не ненормальная. Ты — эмпат. Ты чувствуешь других так, как они сами себя не чувствуют. Это не болезнь. Это дар. Просто он тяжелый. Как поднимать штангу. Мышцы болят, но ты становишься сильнее.
Полина не шелохнулась.
— Твоя мама боится за тебя, потому что любит. Не потому что ты больная. Потому что ты — её ребёнок. И она не хочет тебя потерять. А тётка... ну, тётка — это тётка. Не все слёзы одинаковые. Ты — другая. Ты — здесь.
Алиса сжала плечи Полины сильнее, почти до боли, и прошептала ей в самое ухо:
— А ещё ты обещала помочь мне с курсовой по Достоевскому. Кто, если не ты? Я одна не справлюсь. Ты нужна мне. Живая. С твоими страхами и голосами. Поняла? Ты мне нужна.
Полина вздрогнула. Тонко, по-звериному. Её глаза дёрнулись под веками, и белки начали медленно наполняться радужкой — сначала серым, потом зелёным, потом нормальным, человеческим.
Она выдохнула — так, как выдыхают после долгого пребывания под водой. С хрипом, с кашлем, со слезами. Схватила Алису за ворот куртки и притянула к себе, уткнулась лицом в плечо и зарыдала. Громко, навзрыд, не стесняясь, не зажимаясь — как плачут дети, когда боль становится слишком большой, чтобы её держать внутри.
— Ты... ты дура, — прошептала Полина сквозь рыдания. — Крикнула... наконец-то крикнула...
— Крикнула, — всхлипнула Алиса. — Прости, что поздно.
Лена, до этого стоявшая как вкопанная, вдруг села на пол, обхватила обеих руками, прижала к себе. Они сидели втроём — в центре круга, который почти стёрся от их движений, на холодном полу, в темноте, под завывание невидимого ветра. И плакали. Всё, что накопилось за эти дни, за эти годы — выходило слезами, солёными, горячими, пахнущими жизнью.
Клавдия Ефремовна не мешала. Она отошла к окну, закрыла ставни (хотя они были закрыты с вечера), зажгла новую свечу — тонкую, восковую, от которой по избе поплыл запах мёда и детства.
— Хорошо, — сказала она негромко. — Спасибо, что заплакали. Слёзы — это тоже сказка, но короткая. Сказитель их не любит. В них нет силы — только освобождение. Он не может питаться тем, что вы отпустили.
Она посмотрела на девочек — на их мокрые лица, распухшие носы, покрасневшие глаза — и в её взгляде, впервые, появилось что-то тёплое.
— Поживёте, — вынесла вердикт старуха. — Может быть.
3.
В дверь постучали.
Не как Сказитель — не сквозь стены и не из-под пола. По-человечески. Коротко, неуверенно: тук-тук.
Девочки замерли. Клавдия подняла свечу, подошла к двери.
— Кто там?
Ответа не было. Только тихое, прерывистое дыхание. И хрип — будто человек долго бежал или его душили.
— Открывайте, — донёсся голос. Хриплый, срывающийся, но живой. — Это я. Егор.
Лена рванула к двери, но Клавдия отстранила её, приложила палец к губам. Выглянула в щель между дверью и косяком — долго всматривалась, шевелила губами, будто проверяла заклинание. Потом отодвинула засов.
Егор ввалился внутрь, как мешок картошки — грузно, негнущимися ногами. Он был страшен: лицо в кровавых царапинах, одежда разодрана, на лбу — глубокая ссадина, из которой сочилась не кровь, а чёрная жижа. Но самое страшное — его глаза. Они были разными: левый — обычный, человеческий, напуганный, а правый — жёлтый, с вертикальным зрачком, как у змеи.
— Он... он меня почти... — забормотал Егор, падая на лавку. — Он меня заставил... я видел... я видел свой страх... Я шёл по лесу, а лес стал домом. Нашим домом. Где мы жили с отцом. И отец сидел на кухне и пил. И он сказал... он сказал моим голосом...
— Не говори, — перебила Клавдия. — Не сейчас. Если ты произнесешь это вслух — страх вернётся. Молчи. Пей.
Она сунула ему кружку с тёмным отваром. Егор выпил жадно, расплескав половину на грудь. Откашлялся. Правый глаз его моргнул — и зрачок сузился, стал почти круглым. Но жёлтый отлив не исчез.
— Он заклеймил тебя, — сказала Клавдия, рассматривая его лицо. — Поставил метку. Теперь ты будешь видеть то, что другие не видят. Всегда. До смерти.
— Это плохо? — спросил Егор, кривясь от боли.
— Это зависит от того, что ты будешь с этим делать. Можно сойти с ума. А можно стать шаманом. Выбирай.
Егор посмотрел на Лену, которая стояла рядом, бледная, с трясущимися губами. Потом перевёл взгляд на Алису — обнявшую всё ещё всхлипывающую Полину. Усмехнулся — через силу, через боль:
— Выберу жизнь. Пока. А шаманом — потом. Если доживу.
— Доживёшь, — неожиданно твёрдо сказала Лена. Села рядом, взяла его за руку. Её ладонь была горячей, а его — ледяной. — Доживёшь. Потому что я тебя не отпущу. Понял, охламон?
Егор устало кивнул и закрыл глаза. Только один. Правый — остался открытым. И в нём, в этом жёлтом, вертикальном зрачке, отражался маленький огонёк свечи — и ещё что-то, чего не было в избе. Чьи-то силуэты. Бледные. Прозрачные. Они стояли у стен, наклонив головы, и слушали.
Они всегда слушали.
Сказитель не ушёл. Он просто сел в первом ряду.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. «ТЕ, КТО СТОИТ ЗА СПИНОЙ»
22 декабря 1999 года. Заболотье. 00:21.
Погода: полночь пришла не с боем часов (часов в деревне не было ни у кого, кроме Егора, и те остановились вчера на 23:47), а с гулом. Низким, басовитым, как будто под землёй включили огромный мотор. Снег заскрипел сам собой — без ветра, без движения, просто от того, что температура упала ещё на десять градусов. Дышать стало невозможно: воздух замерзал в лёгких, превращаясь в мелкие льдинки, которые вылетали обратно с кашлем и кровью. Звёзды, которых не было, проступили — но не на небе, а на стёклах окон, как иней, и складывались в знаки: кресты, круги, спирали. Каждый знак, если вглядеться, медленно вращался.
Место: изба Клавдии Ефремовны превратилась в утробу. Стены покрылись тёмной испариной — не конденсатом, а чем-то липким, тягучим, похожим на дёготь. Иконы в красном углу повернулись лицами к стене — сам собой? или кто-то повернул? — и теперь оттуда, из-за икон, слышался шёпот, в котором нельзя было разобрать слов, но можно было угадать интонации: мольба, угроза, утешение, ложь. Круг на полу почти стёрся — девочки выходили из него, и мел смешался с грязью и слезами. Клавдия не чертила новый. «Бесполезно, — сказала она, когда Лена попросила. — Он уже внутри круга. Не в полу — в вас».
---
1.
Егор сидел на лавке, прижавшись спиной к стене. Он не спал — его правый глаз, жёлтый, с вертикальным зрачком, был широко открыт и двигался. Не вслед за происходящим в избе, а внутрь себя, будто высматривал что-то в собственной глубине. Левый глаз, человеческий, закрылся сам собой — то ли от усталости, то ли не желая видеть то, что видел правый.
— Он там, — вдруг сказал Егор хрипло. — В стене. За иконами. Я его вижу.
— Кого? — спросила Лена, стоящая рядом с ним наизготовку. Она сжимала кочергу — единственное оружие, которое внушало хоть какое-то доверие.
— Сказителя. Но не такого, как вчера. Не в облике Влада. Он сейчас... другой. Он как дым. Как... как плесень на стенах. Он везде. Он смотрит на нас из каждой трещины.
— Не смотри на него, — посоветовала Клавдия. Она сидела в углу на табурете, перебирая чётки — но чётки были уже не чёрные, а белые, из берёзы, с узлом на конце. — Твой глаз — это окно. Если он заметит, что ты смотришь в ответ — он войдёт в тебя через этот глаз. И тогда ты станешь его рассказчиком. Навсегда.
Егор прикрыл правый глаз ладонью, но ладонь стала прозрачной — сквозь неё было видно, как зрачок расширяется, затягиваясь жёлтой мглой.
— Не помогает, — прошептал он. — Он уже вошёл. Я чувствую. Он что-то шепчет мне прямо в мозг. Про отца. Про то, что отец не пил, а его уговорили пить. Что отец хотел меня любить, но не мог, потому что кто-то... кто-то...
— Замолчи! — Клавдия вскочила, подбежала к Егору и со всей силы ударила его ладонью по щеке. Звук получился не звонким, а глухим, как удар по сырому дереву. — Не слушай его! Это не правда! Это сказка! Сказка, которую он сочинил, чтобы залезть к тебе в душу!
Егор мотнул головой, и на секунду его правый глаз стал нормальным — карим, испуганным, человеческим. Но потом снова затянулся желтизной.
— Он сильный, — прохрипел Егор. — Он из меня точит. Как червь яблоко.
— Держись до утра, — велела Клавдия. — Утром он слабеет. Его время — ночь. Ему нужно рассказать сказку до того, как пропоют петухи. Не дай ему рассказать твою сказку.
— А если расскажет? — спросила Полина, которая наконец перестала плакать и теперь сидела тихая, опустошённая, но ясная — будто слёзы промыли ей глаза, и она видела всё острее, чётче.
— Если расскажет — Егор умрёт. Не телом — именем. Он забудет, как его зовут. Он станет просто «голосом». И будет жить в сказе до тех пор, пока кто-нибудь не произнесёт его имя вслух. Но никто не произнесёт. Потому что никто не вспомнит.
— Не допустим, — сказала Лена и села рядом с Егором. Обняла его — не нежно, а крепко, по-хозяйски, будто хотела вдавить его в себя, спрятать внутри. — Я запомню. Как тебя зовут. Егор. Егор Сабуров. Двадцати лет. Студент. Любит... любит слушать, как я ругаюсь, потому что я смешно ругаюсь. И любит кашу. И боится грома. Я всё запомню. И если надо — буду кричать твоё имя каждый день. Пока не охрипну.
Егор усмехнулся — сквозь боль, сквозь желтизну в глазу.
— Ты и так орёшь... каждый день... — выдохнул он. — Спасибо.
Клавдия посмотрела на них, покачала головой — и вдруг улыбнулась. Грустно, с болью.
— Любовь, — сказала она. — Тоже страх. Самый сильный. Страх потерять. Сказитель его обожает. Но если любовь настоящая — он не может её забрать. Потому что любовь не рассказывается. Она живёт.
2.
Внезапно в избе стало светло. Не от свечей — их не зажигали, — а откуда-то изнутри. Свет был белым, холодным, безжизненным, как в операционной. Он выхватывал из темноты каждую деталь: трещины на потолке, паутину в углах, лица девочек — бледные, с чёрными кругами под глазами. И Егор — с полузакрытым глазом, из которого теперь текла не слеза, а серебряная нить, тонкая, как волос, и эта нить тянулась к стене, к иконам, и исчезала за ними.
— Начинается, — сказала Клавдия. Она выпрямилась, поправила платок, надела на шею что-то — костяной гребень, старый, тёмный, с вырезанными на нём письменами. — Сейчас он будет говорить. Не слушайте. Пойте. Вспоминайте всё, что знаете: стихи, песни, таблицу умножения, — лишь бы не слышать его.
— А вы? — спросила Алиса.
— А я его услышу. Я старая. Мне уже не страшно. Я сама почти сказка.
Клавдия вышла на середину комнаты, повернулась к стене с иконами, подняла руки — ладонями вперёд, как будто останавливала невидимую волну. И заговорила. Её голос изменился: стал низким, ровным, без возраста и пола.
— Слушаю тебя, Сказитель. Говори. Но знай: я не отдам тебе живое. Живое моё. Дарёное. Кровное.
Из стены, из-за икон, ответил шёпот. Он был огромен — он заполнил собой всё пространство, каждую щель, каждый вздох. В нём смешались тысячи голосов: старухи, младенцы, звери, ветер, треск костра, звон колоколов, плач, смех, молитва, проклятие. И поверх всего этого — один голос, чистый, как утренний лёд. Голос Влада. Но не его.
«Клавдия, — сказал Сказитель. — Ты слушала меня сорок лет. Ты знаешь все мои сказки. Зачем тебе ещё одна?»
— За тем, чтобы спасти этих детей, — ответила старуха. — Ты взял Матрёну. Ты взял мою молодость. Ты взял мои сны. Хватит. Отпусти их.
«Они сами пришли, — голос стал насмешливым. — Сами захотели услышать правду. Разве я виноват, что правда страшная?»
— Твоя правда — ложь. Ты рассказываешь только то, что хочешь запомнить. А настоящее — ты прячешь. Где схоронен детский дом, Сказитель? Где лежат кости тех детей?
Шёпот за стенами превратился в рёв. Иконы затряслись, посыпались на пол. Со стены потекла чернота — густая, как дёготь, и из этой черноты начали выползать фигуры. Детские. Маленькие. В рваных рубашках, босые, с обожжёнными лицами.
3.
Полина закричала. Не от страха — от боли. Потому что одна из фигур подошла к ней и посмотрела в глаза. У фигуры не было рта, но она говорила — беззвучно, прямо в мозг:
«Ты знаешь, что это такое — гореть заживо? Это когда лёгкие плавятся, а ты всё ещё дышишь. Это когда кожа трескается, а ты всё ещё чувствуешь. Это когда ты кричишь, а никто не слышит, потому что все уже сгорели. Ты хотела знать, что такое настоящий страх? Вот он. Беспомощность. Огонь. Тишина».
Полина закрыла глаза, но образ не исчез — он стал ярче. Она видела пламя, чувствовала жар, слышала запах палёных волос. И сквозь этот ужас она вдруг поняла, что может ответить. Не голосом — мыслью. Силой.
«Я не могу спасти вас, — подумала она. — Вы уже мертвы. Но я могу запомнить. Я расскажу о вас. Не Сказителю — людям. Я напишу курсовую. Диплом. Книгу. Я расскажу, что здесь были дети, которых забыли. И пока кто-то помнит — вы не исчезнете до конца».
Фигура замерла. Обожжённое лицо исказилось — то ли болью, то ли благодарностью. И исчезло. Растворилось в воздухе, оставив после себя запах мокрой золы.
Открыв глаза, Полина увидела, что чернота на стене сжалась. Немного. Отступила.
— Я поняла, — прошептала она. — Их нужно не бояться. Их нужно слушать. Они не хотят пугать. Они хотят, чтобы о них вспомнили.
Клавдия взглянула на неё с уважением.
— Ты сильнее, чем думала, девочка. Твоя эмпатия — это не проклятие. Это мост. Теперь строй его дальше.
4.
Но Сказитель не собирался сдаваться. Чернота на стене сгустилась снова, и из неё вышли новые фигуры. Взрослые. Их было четверо — по числу живых людей в избе. И каждая фигура была копией.
Копией Алисы — с мокрыми волосами и белыми глазами.
Копией Полины — с разорванным ртом, из которого торчали нитки.
Копией Лены — с разбитыми в кровь кулаками и пустыми глазницами.
Копией Егора — с жёлтым зрачком, который вращался в другую сторону.
— Ваши страхи, — голос Сказителя звучал теперь изнутри, отовсюду. — Ваши «если бы». Если бы Алиса крикнула. Если бы Полина не боялась шизофрении. Если бы Лена была слабой. Если бы Егор не ушёл из дома. Вы носите их в себе годами. А я просто дал им плоть.
Копия Алисы шагнула к настоящей Алисе, протянула руку — ледяную, с длинными, как у манекена, пальцами.
— Пойдём со мной, — сказала копия голосом самой Алисы, но на октаву ниже. — В воду. Там тихо. Там не надо никого спасать. Просто утонуть. И всё.
— Нет, — Алиса отшатнулась, но копия шла следом.
— Ты уже утонула тогда, на карьере. Часть тебя осталась в воде. Я — та часть. Вернись ко мне. Стань целой.
— Ты не я, — Алиса нашла в себе силы остановиться и посмотреть копии в глаза — белые, без зрачков, страшные. — Ты — моя вина. А вина — это не я. Это то, что я ношу. Но я могу её снять. Как пальто. Вот так.
Она протянула руку и схватила копию за воротник — тот оказался осязаемым, холодным, влажным. И стянула с неё, будто снимала плащ. Копия заверещала, забилась, но стала прозрачной, а потом исчезла, оставив в руке Алисы мокрую тряпку — старую, рваную, похожую на тюремную робу.
— Не надо было меня бояться, — сказала Алиса тряпке. — Я сама себя боялась. Больше не буду.
Она разорвала тряпку пополам и бросила в печь. Та вспыхнула синим пламенем — и погасла.
Стена вздохнула.
— Неожиданно, — прошептал Сказитель. — Вы учитесь быстрее, чем я думал. Это интересно.
Чернота отступила ещё на шаг. Но не ушла. Затаилась.
Клавдия вытерла пот со лба.
— До утра четыре часа, — сказала она. — Держитесь. Каждый из вас должен встретить свой страх лицом. Не убежать. Не закричать. А принять. И тогда — может быть — он потеряет власть.
— Может быть? — переспросил Егор.
— Впервые здесь, — призналась старуха. — Раньше никто не пробовал. Все только кричали и умирали.
— Значит, будем первыми, — сказала Лена, крепче сжимая кочергу. — Как в том анекдоте: «сдохнем, зато с музыкой».
И она запела. Не песню — частушку. Про то, как подруга ушла к другому. Громко, фальшиво, с надрывом.
Полина засмеялась — нервно, сквозь слёзы — и подхватила. Алиса добавила третьим голосом.
Егор не пел. Он просто смотрел на них своим странным глазом — и в этом взгляде, сквозь желтизну, сквозила нежность.
Четыре человека в избе пели дурацкую частушку про измену.
А за стеной, в черноте, Сказитель слушал.
И — на секунду — замолчал.
Испуганно? Удивлённо?
Или — смакуя новый, неведомый ему прежде страх:
Страх того, что его перепоют.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. «РАССВЕТ, КОТОРОГО НЕ ЖДАЛИ»
22 декабря 1999 года. Заболотье. 5:48 утра.
Погода: ночь не хотела уходить, но небо на востоке — там, где за тайгой, в трёхстах километрах, лежал город, — начало светлеть с неохотой, как больной, которого будят к уколу. Свет был не розовым и не золотым, а грязно-серым, с примесью синего — цвет старого синяка на теле земли. Снег, наконец, перестал скрипеть. Он стал мокрым, будто плакал всю ночь и к утру выплакал всю свою белизну. Ветер вернулся, но странный — порывистый, непостоянный, он то затихал, то бил в стены с такой силой, что брёвна стонали. И в этих стонах, если прислушаться, можно было различить слова: «ма-а-а-ма», «бо-о-о-льно», «про-о-о-сти».
Место: изба Клавдии Ефремовны превратилась в поле боя. Меловой круг исчез — стёрся ногами, смешался со слезами и солью. Стены покрылись письменами, которые никто не писал: они проступали сами, как пот на коже больного. Иконы лежали на полу ликами вниз, и никто не решался их поднять — потому что под каждой иконой, на бревне, была рана, из которой сочилась янтарная смола, пахнущая мёдом и паникой. Печь остыла. Холод стоял такой, что дыхание превращалось в мелкие льдинки, которые звенели при падении. Девочки сбились в кучу на лавке, укрывшись одним ватным одеялом на троих. Егор сидел на полу, прислонившись к печи, и не закрывал правый глаз — тот теперь светился в темноте, как маленький жёлтый фонарь, отбрасывая странные тени на потолок. Клавдия стояла у окна, вглядываясь в серую муть, и молчала.
---
1.
— Он ушёл, — сказала она наконец. Голос её был тихим, измученным, но в нём сквозило удивление — как у человека, который выиграл партию, не надеясь на победу.
— Ушёл? — переспросила Лена, не веря. — Совсем?
— Не совсем. Он затих. Взял паузу. Ваша частушка... — Клавдия покачала головой, и на губах её появилась слабая, почти детская улыбка. — Он не ожидал, что вы будете смеяться. Смех — это тоже страх. Но страх наоборот. Он для него как... как соль на рану. Жжёт.
— Значит, надо смеяться чаще? — спросила Полина, кутаясь в одеяло.
— Надо жить, — поправила Клавдия. — Жить, несмотря на страх. Смеяться, плакать, злиться, любить. Всё, что двигается, — для Сказителя как огонь. Он любит неподвижность. Оцепенение. Когда человек замер и только слышит. Вы двигались. Вы пели. Вы сопротивлялись. Это его ослабило.
Она отошла от окна, подошла к печи, потрогала заслонку.
— Надо топить. Замерзнете к утру. Егор, ты как?
— Живой, — ответил он, и правый его глаз моргнул — уже не так жутко, почти нормально. — Голова раскалывается. И перед глазами всё плывёт. Но живой.
— Это пройдёт, — Клавдия достала из подпечка дрова, начала складывать в топку. — Метка останется, но боль уйдёт. Привыкнешь.
— А Влад? — спросила Алиса. Она сидела, обхватив колени, и впервые за ночь задала этот вопрос. — Что с ним?
Клавдия не ответила. Она подожгла лучину, сунула её в печь — и только когда огонь весело затрещал, сказала:
— Влад теперь не Влад. Он — вместилище. Сказитель не выйдет из него, пока не найдёт нового носителя. Или пока кто-то не выпевает его оттуда.
— Как — выпевает? — оживился Егор.
— Песней. Не частушкой — колыбельной. Той, которую Владу пела бабка. В детстве. Той, что зашита в его память так глубоко, что даже Сказитель её не стёр. Её надо вспомнить. Не ему — ему нельзя, он заперт. Кто-то из вас должен вспомнить её за него.
— Мы не знаем её, — развела руками Лена.
— Тогда придумайте, — Клавдия повернулась к ним, и лицо её в свете разгорающегося огня стало строгим, почти грозным. — Колыбельная — это не только слова. Это желание защитить. Убаюкать. Спасти. Если вы споёте ему с такой силой, чтобы он почувствовал — он вернётся. Сказитель не выдержит чужой, настоящей любви. Она для него — яд.
— А если не получится? — спросила Полина.
— Тогда он останется в Владе навсегда. А Влад умрёт через месяц-другой. Тело не выдержит двух душ. Одна из них разорвёт его изнутри.
2.
За окном рассветало. Серый свет просочился сквозь щели в ставнях, лёг на пол бледными полосами, похожими на рельсы, уходящие в никуда. Петухи — те самые, невидимые, из тайги — запели. Их голоса были хриплыми, надорванными, будто они тоже не спали всю ночь и теперь докрикивали последнее.
— Петухи поют — Сказитель глух, — сказала Клавдия. — Можно говорить громко. Можно думать. Он не услышит до вечера.
— У нас есть день? — спросила Алиса.
— День. Один. До заката.
— А потом?
— А потом он вернётся. Голодный. Злой. Ваша частушка его обидела. Он захочет рассчитаться. И возьмёт не одного, а всех. Сразу.
— Что же делать? — Лена встала, подошла к окну, выглянула в щель. — Егор не может идти — его шатает. Мы не можем идти — заблудимся. Влада не спасти без колыбельной. Тупик.
— Не тупик, — сказала Полина неожиданно твёрдо. — У нас есть я.
Все обернулись к ней.
— Я могу услышать его колыбельную, — продолжала Полина, и её глаза — всё ещё красные от слёз — горели каким-то странным, почти безумным светом. — Я эмпат. Если я коснусь Влада — я смогу прочитать то, что внутри него. Даже если Сказитель там. Даже если это больно.
— Это убийственно больно, — предупредила Клавдия. — Ты войдёшь в его разум, а там — чужой. Сказитель. Он тебя заметит. Он схватит тебя там, внутри. И ты уже не выйдешь.
— Выйду, — Полина расправила плечи. — Потому что меня будут ждать. Вы будете ждать. Алиса будет кричать. Лена — ругаться. Егор — смотреть своим страшным глазом. Я не одна.
— Рискованно, — покачал головой Егор.
— А что у нас есть ещё? — спросила Полина. — Травы Клавдии? Обереги? Круги на полу? Он их все сломал. Остались только мы. Наши голоса. Наша глупость. И наша любовь. Если этого мало — значит, прав был Сказитель, и мы только еда. Но я хочу проверить, кто прав.
3.
Клавдия долго молчала. Потом встала, подошла к Полине, взяла её за подбородок, заглянула в глаза.
— Ты боишься, что ты ненормальная, — сказала старуха. — А хочешь сделать самый нормальный поступок в своей жизни. Спасти чужого человека. Не за деньги, не за славу, не за оценку. Просто потому, что он есть. Это безумие по-настоящему. Доброе безумие.
Она отпустила Полину, повернулась к остальным.
— Будем готовиться. До заката шесть часов. Я научу вас петь защитную. Не колыбельную — другую. Ту, что поют, когда провожают душу в опасный путь. Она держит того, кто уходит, на якоре. Не даёт забыть дорогу домой.
— А мы? — спросила Лена. — Мы будем петь?
— Все. Вместе. Громко. Даже если сорвёте голоса. Полина войдёт в Влада, а вы будете её держать. Поняли?
— Поняли, — кивнула Алиса.
— Тогда — за дело. — Клавдия хлопнула в ладоши, и звук получился неожиданно звонким, почти праздничным. — Егор, за дровами. Лена, воды из колодца. Алиса, перебери травы на верхней полке — нужна полынь, зверобой и крапива. Крапива — от Сказителя, он её боится, потому что она жжётся.
— Крапива жжётся, — пробормотал Егор, поднимаясь. — Сказитель боится крапивы. Что дальше? Бутерброды с чесноком против вампиров?
— Не умничай, — осадила его Клавдия. — Иди работай. Время идёт.
4.
К полудню изба преобразилась.
Полынь и крапива лежали на подоконниках, в каждом углу, на пороге. В печи горел огонь — не обычный, а травяной: Клавдия подбрасывала туда сухие ветки можжевельника, и дым был густым, синим, с запахом леса и детства. Лена выскребла пол до скрипа, хотя пол и так был чистым. Егор наколол дров так много, что их хватило бы на неделю. Алиса перебрала все травы, которые только нашла, и теперь сидела с красными от полынной горечи глазами.
— Всё, — сказала Клавдия, оглядывая хозяйство. — Теперь — ждать.
— Ждать чего? — спросила Полина.
— Вечера. Он придёт сам. Не надо ходить к нему. Сказитель не любит, когда его ищут. Он любит, когда приходят. И он придёт. Потому что здесь — его еда. Мы.
Она села на лавку, закрыла глаза.
— Я старая. Я посплю часок. Не будите. Если умру во сне — не бойтесь. Просто выдохлась. Делайте всё, как я сказала.
— Баб Клав, — тихо позвала Алиса. — А вы?
— Что — я?
— Вы боитесь?
Старуха открыла один глаз — мутный, усталый, но с искоркой.
— Каждый день боюсь, дочка. Сорок лет. С тех пор как Сказитель впервые заговорил со мной. Страх стал моим соседом. Мы спим в одной постели. Я привыкла. Но сегодня — сегодня я боюсь по-новому. За вас. В первый раз за сорок лет — не за себя. Странное чувство. Молодое.
Она закрыла глаза и через минуту задышала ровно, как спящий ребёнок.
Девочки переглянулись. Егор вышел на крыльцо, сел на ступеньку, глядя на серый снег и низкое небо. В правом его глазу по-прежнему светилась желтизна, но теперь он не пытался её спрятать.
— Лена, — позвал он.
— М?
— Помнишь, ты сказала, что будешь кричать моё имя каждый день?
— Помню.
— Не надо каждый день. Просто побудь рядом. Сегодня. Сейчас. Это страшнее, чем всё, что было. Я чувствую, как он внутри меня... не ушёл совсем. Он свернулся, как змея, и ждёт. Если я сорвусь... если он возьмёт надо мной верх...
— Не сорвёшься, — Лена вышла на крыльцо, села рядом. — Потому что я не дам. У меня кочерга. А у тебя — жёлтый глаз. Вдвоём мы — сила.
Егор слабо усмехнулся.
— Ты говоришь, как в комиксах.
— А жизнь — она как комикс. Только без розовых пони.
Она взяла его за руку. Он не отнял.
Внутри избы Алиса и Полина сидели молча, прислушиваясь к тишине. Тишина была неспокойной — она дышала, как огромный зверь, затаившийся в берлоге. Но часы тикали. Солнце — бледное, больное, декабрьское — ползло к закату.
Сказитель вернётся.
Они знали это.
И ждали.
Как никогда в жизни — ждали.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. «ВХОД В ТЕМНОТУ»
22 декабря 1999 года. Заболотье. 16:11.
Погода: закат начался не на западе, а повсюду — небо посерело равномерно, будто кто-то закрасил голубизну серой акварелью, и теперь эта серая масса медленно опускалась вниз, давя на крыши, на деревья, на плечи. Ветер стих окончательно, но воздух не стал неподвижным — он текучий, как вода в стоячем пруду, и в нём плавают запахи: дым, прелые листья, железо и — странно — печёный хлеб, уютный, домашний, невозможный здесь, в глухой деревне, где нет пекарни и где мука закончилась ещё осенью. От этого запаха щемит в груди и хочется плакать — от тоски по чему-то такому простому и недостижимому, как детство, как мамины руки, как безопасность. Снег за последний час стал синим — глубокий, насыщенный оттенок индиго, и на этом синем каждый след (а следов вокруг много — своих, чужих, вчерашних, а может, столетних) виден как чёрная рана.
Место: изба Клавдии Ефремовны — приготовлена к ритуалу. Печь топят не дровами, а крапивой и можжевельником: дым синий, густой, он стелется по полу, как туман, и в этом тумане мерещатся лица. Пол выскоблен до белизны, травы разложены по углам, подоконникам, на полках. В центре комнаты — три табурета, поставленных треугольником: на одном сядет Полина, на двух других — Алиса и Лена. Егор будет стоять у двери с кочергой и ножом, глядя своим жёлтым глазом наружу, в надвигающиеся сумерки. Клавдия сидит на лавке у печи, перебирая чётки — теперь белые, берёзовые, с узлом, который она развязывает и завязывает снова, каждый раз по-новому. В избу натащили всего, что может защитить: крапива под половиками, соль в каждом углу, три креста из рябиновых веток над дверью. И тишина. Такая тишина, что слышно, как кровь течёт по венам.
---
1.
— Пора, — сказала Клавдия, не открывая глаз.
Она сидела на лавке уже час, не двигаясь, только пальцы её работали с чётками — быстро, ритмично, как пульс. Голос был глухим, как из-под земли.
Полина вздрогнула. Она сидела на табурете в центре треугольника, сжавшись в комок, и её колотила мелкая дрожь — не от холода, хотя в избе было не теплее, чем на улице. От ожидания.
— Я боюсь, — прошептала она.
— Конечно, боишься, — Клавдия открыла глаза. — Смелый тот, кто боится и делает. Иди сюда.
Полина встала, подошла к старухе. Та взяла её за руки — сухие, горячие ладони, в которых чувствовалась древняя, нечеловеческая сила.
— Ты войдёшь в него, — сказала Клавдия, глядя Полине прямо в глаза. — В Влада. В его память. Там сейчас темно — Сказитель выел весь свет. Но где-то в глубине, на самом дне, лежит та самая колыбельная. Она свёрнута в клубок, как нитка. Твоя задача — найти её и вытянуть. Поняла?
— А как я её вытяну?
— Запоминай. Ты услышишь её не ушами — всем телом. Она будет вибрировать. Как струна. Как голос. Ты должна запомнить эту вибрацию и, когда вернёшься — спеть её. Только тогда Влад проснётся. Не раньше.
— А если я не вернусь?
Клавдия помолчала. Её лицо стало мягче, почти человеческим, без той колючей настороженности, которая была в нём всё это время.
— Значит, ты останешься там. С ним. И будете вместе слушать Сказителя вечность. Но я в это не верю. Ты — боец. Ты вытащила себя из чужого сна. Вытащишь и его.
Клавдия сняла с себя белую берестяную ленту — ту, что держала платок, — и повязала её на запястье Полины.
— Это память. Моя. Я была здесь до тебя. Если запутаешься — посмотри на ленту. Она выведет.
Полина кивнула, не доверяя голосу.
2.
Алиса и Лена уже сидели на своих табуретах, взявшись за руки. Их задачей было петь защитную — древний напев, который Клавдия надиктовала им за час до заката. Напев был простым — всего четыре ноты, поднимающиеся и опускающиеся, как качели, и слова на языке, которого никто не знал, но который чувствовали всем телом:
«Вернись туда, где сердце бьётся,
Вернись туда, где свет живёт.
Тропа в крови не оборвётся,
Пока сестра тебя зовёт».
Лена выучила текст мгновенно — у неё была музыкальная память, доставшаяся от матери, которая когда-то пела в хоре. Алиса запоминала дольше, но теперь знала наизусть — и боялась, что от волнения забудет прямо во время пения.
Егор стоял у двери, прижимаясь к косяку, и его жёлтый глаз пульсировал в такт сердцу. Он видел то, чего не видели другие: за стенами избы, в сумерках, кто-то двигался. Много кого-то. Они шли к дому со всех сторон, тихо, бесшумно, как тени. И у каждого не было лица. Только глаза. Жёлтые, как его правый.
— Идут, — сказал он, не оборачиваясь. — Много.
— Не отвлекайся, — велела Клавдия. — Смотри, но не впускай. Если кто-то позовёт по имени — не отвечай. Если кто-то похожий на меня или на ваших — не верь. Они — отголоски. Пыльца страха.
— А если войдут?
— Не войдут. Пока поём — держим круг. Ты — часть круга. Не отступай.
Егор сжал кочергу так, что побелели костяшки.
3.
— Начинаем, — сказала Клавдия.
Она подошла к Полине, положила руки ей на голову — горячие, тяжёлые, как печные заслонки. И зашептала — быстро-быстро, на том же древнем языке, что и защитная песня. Шёпот её был похож на треск сухой травы, на шелест крыльев, на рассыпающиеся чётки.
Полина закрыла глаза.
Сначала ничего не происходило. Только темнота под веками — обычная, спокойная. Потом темнота стала гуще, и в ней появились звуки: далёкие, как через вату. Голос Клавдии, потом пение Алисы и Лены — высокое, чистое, тянущее куда-то вверх. Потом — ещё что-то. Низкий, ровный гул, похожий на работу трактора или на дыхание спящего великана.
А потом Полина провалилась.
Не упала — провалилась, как сквозь лёд, в чёрную, ледяную воду.
4.
Она стояла посреди ничего.
Пространство не имело ни стен, ни пола, ни потолка. Это была бесконечная тьма, в которой иногда вспыхивали и гасли картинки — как слайды на старой плёнке. Вот лицо женщины — бабушки Влада, должно быть: скуластое, с глубокими морщинами и удивительно светлыми глазами. Вот комната — низкий потолок, печь, половик, стол, на столе — тарелка с кашей и игрушечный медведь. Вот сам Влад — маленький, лет пяти, он сидит на коленях у бабушки и слушает, закрыв глаза. А она поёт. Губы её движутся, но звука нет.
— Я не слышу, — прошептала Полина. — Не слышу слов!
Она сделала шаг вперёд — и картинка рассыпалась, как зеркало. Осколки её полетели в разные стороны, и каждый осколок показывал что-то своё: пожар, детские лица в огне, женщину, которая бежит по снегу с младенцем на руках, старуху с ножницами, которая режет нить, и — Сказителя.
Он стоял прямо перед ней. Не в облике Влада, а в собственном. У него не было лица — только клубящаяся тьма, в которой иногда проступали очертания: то человеческий рот, то птичий клюв, то волчий глаз. Он был огромным и маленьким одновременно, близким и далёким, и от него пахло всеми страхами сразу.
«Полина, — сказал он. — Ты пришла. Я ждал. Хочешь послушать сказку? У меня есть одна. Про девочку, которая думала, что она сумасшедшая. Очень страшная. Очень правдивая. Начинается она так: "Жила-была девочка. И слышала она голоса. Сначала они были тихими, потом громкими. А потом она поняла, что голоса — это она сама. И сошла с ума..."»
— Не надо, — сказала Полина, хотя голос её дрожал. — Я знаю эту сказку. Ты её сочинил.
«Я ничего не сочиняю, — голос Сказителя стал обиженным, почти детским. — Я только рассказываю то, что есть. Твоя мама боится, что ты сойдёшь с ума. Твоя бабушка сошла. Твоя тётка лечилась. Это не сказка. Это генетика».
— Нет, — Полина сделала шаг вперёд. — Это ты так видишь. А я вижу по-другому. Моя бабушка не сошла с ума — она видела. Моя тётка не лечилась — её лечили. От дара. От того, что она слышала мёртвых. Это не болезнь. Это — мост.
«Мост? — Сказитель замер. Его тьма заколебалась. — Мост — это моё. Мосты — это я. Я соединяю живых и мёртвых. Зачем тебе мой мост?»
— А затем, что ты его украл. Ты думаешь, что только ты имеешь право рассказывать. А люди — только слушать. Но мы тоже умеем. Мы — живые. У нас есть голоса. И наши голоса сильнее, потому что они — настоящие. А ты — эхо.
Полина сказала это и вдруг поняла, что не боится. Вообще. Её страх, который она носила годами — страх ненормальности, страх диагноза, страх быть непонятой — исчез. Растаял, как тот мальчик из зеркала. Потому что она наконец-то назвала себя.
— Я — эмпат. Я слышу то, что другие не слышат. Я вижу то, что другие не видят. И это не проклятие. Это — работа. Я буду помогать людям. Не тебе — им. А ты... ты можешь оставаться здесь. В своей тьме. И рассказывать свои сказки пустоте.
Сказитель отшатнулся. Его тьма стала менее плотной, в ней появились просветы — серые, мутные, но живые.
«Ты... ты не боишься меня?»
— Боюсь. Но мне всё равно.
И тут Полина услышала колыбельную.
Она пришла не из тьмы — из себя. Или из Влада, который всё это время лежал где-то рядом, за тонкой стеной чужого сознания. Тихую, прерывистую, с фальшивыми нотами — детскую песню, которую поёт усталая бабушка внуку, который не хочет спать, потому что боится темноты.
«Баю-баюшки-баю,
Не ложись на краю,
Придёт серенький волчок
И укусит за бочок...»
Но слова были другими. Древними. Славянскими. И смысл их был не про волчка — про домового, про лесного, про того, кто живёт за печкой и охраняет сон.
«Спи, Владушка, спи,
Никого не бойся,
Кто придёт — того сам пой,
В свою душу не убойся...»
Полина запоминала каждую ноту, каждое слово, каждую паузу. И когда колыбельная кончилась, она развернулась к Сказителю.
— Я теперь знаю её. Твоя сила кончилась. Ты не сможешь удержать Влада. Он вернётся.
«Вернётся, — эхом отозвалась тьма. — Но не сегодня. Сегодня он мой. А ты — застряла. Ты не знаешь выхода».
Полина посмотрела на берестяную ленту на запястье. Та светилась — тускло, но уверенно, и тянула вверх, как воздушный шарик.
— Знаю, — сказала она и закрыла глаза.
5.
Очнулась Полина на полу, в луже собственной крови — из носа текла тонкая струйка, и на губах был солёный вкус металла. Рядом сидела Клавдия, прижимая к её вискам мокрую тряпку. Алиса и Лена, обессиленные, с сорванными голосами, сжимали её руки.
— Получилось? — прошептала Полина.
Клавдия кивнула.
— Ты пела её. Пока лежала без сознания. Ты спела колыбельную.
— Влад?
Старуха повернула голову к двери.
Там, на пороге, опираясь на косяк, стоял Владислав Сергеевич Ветлугин. Он был бледен, как снег за окном, под глазами — чёрные круги, а губы — в запёкшейся крови. Но его глаза — карие, человеческие, родные — смотрели на Полину с благодарностью и ужасом одновременно.
— Я... я вернулся? — спросил он хрипло. — Мне казалось, я был... там. С ним. Он говорил со мной голосом бабушки. А потом... потом ты запела. И я пошёл на твой голос, как... как на свет.
Полина попыталась улыбнуться, но вместо этого разрыдалась — громко, взахлёб, уткнувшись лицом в колени Клавдии.
— Живой, — бормотала она между всхлипами. — Живой... я не одна... я не одна...
Алиса и Лена обняли её, и вчетвером — Полина, Алиса, Лена и Клавдия — они сидели на полу, в избе, пропахшей крапивным дымом, под низким потолком, за которым сгущалась тьма.
А Егор, всё ещё стоявший у двери, сжал кочергу и посмотрел в окно.
Там, за стеклом, в синем снегу, стоял Сказитель. Но теперь он не улыбался. Его безликая тьма съёжилась, как побитая собака.
Он не ушёл. Но он проиграл сегодняшний бой.
— Убирайся, — сказал Егор своим обычным, человеческим голосом.
Тьма за окном дрогнула — и растаяла, растворилась в сумерках, оставив только снег, только ночь, только звёзды, которые наконец-то показались из-за туч.
Они были яркими.
Как никогда яркими — в эту самую длинную ночь в году.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. «ЦЕНА ВОЗВРАЩЕНИЯ»
23 декабря 1999 года. Заболотье. 7:03 утра.
Погода: утро пришло не как обычно — не с розовыми пальцами и не с серой тоской, а с сиреневым отливом, будто кто-то вылил на снег чернила и они расплылись, смешиваясь с белизной. Тучи разорвались на мелкие клочья, и между ними, как сквозь разбитое стекло, проглядывало бледное, ночевавшее в тайге солнце — круглое, белое, без лучей. Мороз окреп: термометр, который Клавдия держала на крыльце, показал минус тридцать два. Воздух стал хрупким — каждый звук (скрип двери, кашель, шорох тряпки) разносился на версту и возвращался эхом, искажённым, как будто лес передразнивал. Снег перестал быть синим — стал белым, ослепительным, с бриллиантовой искрой. Но от этой красоты становилось не легче, а страшнее: слишком ярко, слишком чисто, слишком похоже на обманку, за которой прячется зверь.
Место: изба Клавдии Ефремовны — самая настоящая лазаретная палата. На лавке лежат вповалку: Влад с мокрым полотенцем на лбу, Полина с замотанными в тряпки руками (она ободрала ладони о крапиву, не заметив боли), Алиса и Лена, сидящие в углу с кружками горячего отвара. Егор сидит на полу, прислонившись к печи, и его жёлтый глаз — уже почти привычный — поблескивает в полутьме. Клавдия хлопочет: мешает в печи, перебирает тряпки, шепчет что-то над каждой вещью, как над больной. Вокруг — беспорядок: травы разбросаны, половики сдвинуты, в углу валяется кочерга — Егор бросил её, когда всё кончилось. И тишина. Не та, давящая, — усталая, послебоевая тишина, когда все живы, но никто не верит, что это надолго.
---
1.
Влад открыл глаза первым. Не потому что выспался — он не спал, он отсутствовал, — а потому что почувствовал: в избе холодно, печь гаснет, и кто-то должен встать и подкинуть дров. Старая привычка — быть ответственным, вести за собой, не давать студентам замёрзнуть.
Он сел на лавке, держась за голову — она раскалывалась, как будто внутри били кузнечным молотом. Воспоминания возвращались кусками: тьма, голоса, чьи-то руки, которые тянули его вниз, и — песня. Чистая, высокая, девичья. Он шёл на неё как на свет, и тьма отпустила.
— Полина, — позвал он хрипло. — Ты... ты пела? Бабушкину колыбельную?
Полина, которая до этого лежала с закрытыми глазами, вздрогнула и посмотрела на него. Глаза её были красными, опухшими, но в них уже не было того испуга, что вчера. Только усталость и странная ясность.
— Я её там услышала, — сказала она. — У тебя в голове. В самой глубине. Она была свёрнута в клубок, как нитка, и я её размотала.
— Ты рисковала жизнью, — Влад покачал головой, и этот жест — такой человеческий, такой обычный — заставил Алису всхлипнуть. — Зачем?
— А затем, что без тебя мы бы не вышли. Ты — наш фольклорный гений. Кто бы нас тогда пятёрки ставил?
Полина попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривой и быстро сошла на нет. Она посмотрела на свои ободранные ладони, на повязки, которые наложила Клавдия, и сказала тихо:
— И ещё. Ты мне напомнил моего деда. Он тоже всё время говорил про сказки. И я его не слушала. А теперь поздно. Не хотелось, чтобы ещё один такой... пропал.
Влад молчал. Потом протянул руку и сжал её плечо — крепко, по-отечески.
— Не пропал. Спасибо.
Клавдия, услышав это, фыркнула:
— Спасибо потом говорить будете. Если выберетесь. Он ушёл, но недалеко. Сказитель — как таракан: выключил свет — он затих, включил — опять ползёт. К ночи вернётся. Может, не такой злой, но голодный. Ему нужна сказка. Он не получил свою главную. Владушку вы отбили — молодец, Полина, — но это его разозлило. Теперь он захочет взять реванш.
— А что может быть хуже? — спросила Лена. — Он уже пробовал нас убить, свести с ума, забрать страхи. Что ещё?
— Сделать вас частью себя, — ответила Клавдия. — Не убить, не испугать, а вписать в свой сказ. Вы станете персонажами. Вечно будете жить в его истории, делать то, что он скажет, чувствовать то, что он придумал. Ни свободы, ни смерти — только бесконечное повторение.
— Как в детской книжке, которую читают каждый вечер, — прошептал Егор. — Одна и та же страница.
— Именно. — Клавдия перекрестилась на образ, которого уже не было — иконы всё ещё лежали на полу ликами вниз. — Это хуже смерти. Исчезнуть как личность, стать буквой в чужом тексте.
2.
День тянулся медленно, как жевательная резинка, которую жуёшь уже час, а она всё ещё липкая и противная.
Влад, оправившись от шока, начал вести себя почти нормально: заставил Егора съесть кашу, помог Клавдии прибрать в избе, даже пошутил про то, что «теперь его диссертация писалась бы сама — если бы он помнил, что слышал в том состоянии». Но глаза его были встревоженными, и он то и дело смотрел в окно, на тайгу, будто ждал, что из леса выйдет он сам — второй Влад, тот, в котором осталась часть Сказителя.
Потому что часть осталась. Они все это чувствовали.
— Он во мне не до конца, — признался Влад, когда девочки насели на него с расспросами. — Я слышу его. Не голос — мысли. Как будто кто-то включил радио на другой волне, и оно фонит, и иногда прорываются обрывки: «расскажи», «вспомни», «не уходи». И ещё... ещё он знает, чего я боюсь больше всего. И ждёт, когда я признаюсь.
— Чего ты боишься? — спросила Алиса.
Влад помолчал. Потом сказал негромко, будто сам себе:
— Что я не достоин быть учёным. Что я — дилетант, который приехал в деревню за острыми ощущениями, а на самом деле ничего не понимаю в фольклоре. Что моя бабушка была последней настоящей сказительницей, а я — просто переписчик. Эпигон. Могильщик традиции.
— Ты поэтому поехал в экспедицию? — спросила Полина. — Чтобы доказать себе, что ты не могильщик?
— Наверное, — Влад криво усмехнулся. — Идиотская причина, да? Из-за неё вы чуть не погибли.
— Не идиотская, — сказал Егор. — Человеческая. Страх быть недостаточно хорошим — это... это знакомо. Я, когда поступал на антрополога, думал: «А вдруг я не потяну? Вдруг из меня учёный как из говна пуля?» А потом плюнул и пошёл. И ничего, вытянул.
— Пока вытянул, — поправила Клавдия. — Сказитель знает ваши страхи лучше вас самих. Он будет давить на них. Сегодня ночью. Всех. По очереди. Или — всех сразу.
— Что нам делать? — спросила Лена.
— Готовиться к худшему и надеяться на лучшее, — старуха пожала плечами. — Больше я ничего не придумала. У меня есть ещё одна защитная песня. И крапива. И соль. Если успеем — обойдём дом по кругу с зажжёнными свечами. Но это как забор — если зверь захочет, перепрыгнет.
— Значит, нужна не защита, а атака, — вдруг сказала Алиса.
Все посмотрели на неё. Она сидела в углу, прямая, с горящими глазами — не от страха, а от решимости.
— Мы пытаемся спрятаться, отгородиться, перепеть его. А что, если попробовать рассказать ему сказку? Нашу. Такую, которую он не сможет переварить?
— Безумие, — сказала Клавдия. — Сказитель только слушает. Он не умеет быть слушателем. Он начнёт перебивать, переиначивать. Он же — рассказчик.
— А если рассказывать не словами? — продолжала Алиса. — А... всем. Жизнью. Движением. Тем, что мы здесь, живые, глупые, настоящие. Вчера мы спели частушку — он испугался. Сегодня можем спеть что-то ещё. Или рассказать анекдот. Или поговорить о погоде. Он не знает, что такое обычность. Он живёт только страшным и важным. А мы покажем ему, что страшное — не всё.
— Ты хочешь его... заговорить? — не понял Егор.
— Заболтать, — Алиса кивнула. — Как в том анекдоте: «Дед, а ты нечистую силу делом заговорил?» — «Нет, внучек, я её просто заговорил. До смерти».
Клавдия посмотрела на Алису долгим взглядом — и рассмеялась. Впервые за эти дни — настоящим, старушечьим, с кашлем и всхлипами.
— Может, ты и права, — сказала она, вытирая слёзы. — Сказитель не знает смешного. Он знает только ужасное и возвышенное. А середина — жизнь — для него загадка. Если вы сможете показать ему середину, он растеряется.
— Значит, план такой, — подвела итог Лена. — Ночью, когда он придёт, мы не будем петь защитное и не будем плакать от страха. Мы будем... жить. Будем пить чай, разговаривать о пустяках, сплетничать про преподавателей. Сделаем вид, что его нет. Может, он обидится и уйдёт?
— Или разозлится и нападёт сильнее, — заметил Влад.
— Тоже вариант, — пожала плечами Лена. — Но тогда хоть умрём не скучно.
3.
Они готовились к вечеру, как к празднику — с суетой и нервным смехом.
Клавдия достала из сундука заварной чайник (фарфоровый, с отбитым носиком, но чистый), настояла чаю на травах — не защитных, а обычных, для удовольствия. Лена нарезала хлеба, который чудом сохранился в кадке (чёрствого, но съедобного). Алиса нашла в углу старую колоду карт — не гадальных, а обычных, игральных, засаленных, с отогнутыми уголками. Егор намыл пол — не для защиты, а просто чтобы занять руки. Полина перевязала ладони свежими тряпками и попыталась расчесать спутанные волосы.
— Выглядим как на первом свидании, — заметил Влад, глядя на эту суету. — Только вместо ресторана — изба в лесу, а вместо кавалера — древний дух, который хочет нас сожрать.
— Романтика, — кивнул Егор. — Мама будет в восторге, когда я расскажу.
— Если ты расскажешь, тебя упекут в дурку, — хмыкнула Лена.
— Уже поздно, — Егор указал на свой жёлтый глаз. — С такой-то отметиной?
— Скажешь, что контактные линзы сломались.
Они засмеялись. Нервно, но искренне.
Клавдия смотрела на них, и её лицо — обычно строгое, с острыми морщинами — вдруг стало мягким. Она вспомнила себя молодой — такой же сумасшедшей, такой же живой, такой же не умеющей сдаваться. Когда-то и она сидела в кругу друзей, ожидая рассвета, боясь и смеясь одновременно.
— Эх, — вздохнула она. — Молодость. Дурацкая. Лучшая.
4.
Закат начался в четыре часа — ранний, зимний, быстрый. Солнце упало за тайгу, как монетка в прорубь, и сразу стало темнеть. Не сине, не серо — черно с первого часа, будто день и не старался.
Сказитель пришёл на этот раз не из стены. Он пришёл из леса, и его приближение они почувствовали по звуку: сначала завыли собаки — хотя в деревне не было собак, — потом заскрипели деревья, как будто их ломали, потом земля под ногами загудела, и в этой вибрации слышалось одно слово, повторяемое снова и снова:
«Рас-сказ-чик... Рас-сказ-чик... Рас-сказ-чик...»
Девочки сели за стол. Егор встал у окна с кочергой — на всякий случай. Влад налил чай в кружки — разлил, не глядя, потому что руки дрожали.
— Не смотрим на него, — напомнила Алиса. — Игнорируем.
Он появился в дверях через минуту. Не вошёл — проступил, как пятно сырости на обоях. В облике Влада — того самого, первого, но теперь его лицо было серым, как зола, а глаза — пустыми, как колодцы без воды.
— Я пришёл за рассказом, — сказал он голосом, в котором не было ни угрозы, ни насмешки — только усталое, бесконечное ожидание. — Вы обещали. Вы — студенты. Вы — учёные. Вы должны собирать и хранить. Я — хранилище. Дайте мне сказку.
— А мы не собираем сегодня, — сказала Лена, отхлебнув чая. — У нас выходной.
— Выходного не бывает, — Сказитель сделал шаг вперёд, и половицы под ним заскрипели так, как будто он весил тонну. — Сказка всегда идёт. Всегда. Вы не можете остановиться. Вы — люди. Вы говорите. Говорите же!
— О погоде хотите? — спросила Алиса. — Снег сегодня... белый. Идёт мелкий. И холодно. А вчера было синее небо — красота. Мы с Полиной на пары опаздывали из-за такого — автобус не ходил.
Сказитель замер. Его пустые глаза моргнули — в них мелькнуло что-то похожее на растерянность.
— Не то, — сказал он. — Не ту сказку. Про страхи. Про боль. Про то, что вы скрываете.
— А мы не хотим про боль, — пожала плечами Полина. — Давайте про хорошее. Вот у Алисы вчера день рождения был? — она повернулась к подруге.
— Нет, у меня летом, — ответила Алиса, подхватывая игру. — А у Лены — в марте. Мы планировали пиццу заказать и в кино сходить. На ужастик. Теперь, наверное, не пойдём — нагляделись.
— В кино? — Сказитель сделал ещё шаг, но теперь неуверенно, как будто почва под ним стала зыбкой. — Что такое кино?
— Это такое место, — объяснил Егор, — где показывают картинки, которые двигаются. И звук. И люди сидят в темноте и боятся. Но понарошку. А потом выходят — и всё нормально.
— Боятся... понарошку? — Сказитель покачнулся. — Как это — понарошку? Страх всегда настоящий.
— А вот и нет, — сказал Влад. Он встал из-за стола, посмотрел в глаза своему двойнику — серому, пустому, страшному. — Бывает страх, который ты сам выбираешь. В кино, в книгах, в играх. Он тебя не убивает, не забирает, не превращает в букву. Он просто... щекочет нервы. А потом ты идёшь домой и пьёшь чай.
— Чай? — Сказитель перевёл взгляд на кружку в руке Влада. — Вы пьёте чай... сейчас. Передо мной. Вы не боитесь?
— Боимся, — честно сказала Алиса. — Но всё равно пьём. Потому что чай горячий, а на улице холодно. И потому что вместе.
— Вместе? — голос Сказителя дрогнул. Впервые в нём появилась не насмешка, не угроза, а боль. — Я никогда... не пил чай. Вместе.
— Начните, — предложила Клавдия. Она подошла к столу, налила ещё одну кружку, поставила на свободное место. — Садитесь. Выпейте с нами. Расскажите что-нибудь. Только не страшное. Просто... какую-нибудь историю. О том, что было до нас.
Сказитель посмотрел на кружку. Потом — на лица сидящих вокруг стола. Живые лица. Уставшие, испуганные, но настоящие.
Он шагнул к столу. Сел на свободную лавку. Взял кружку — его серые пальцы обхватили фарфор, и фарфор не разбился, не почернел, а потеплел.
— Я... не помню историй, которые не страшные, — сказал он тихо. — Я только их и собирал. Тысячу лет. Может, две. Они все — про смерть. Про потерю. Про ужас.
— Тогда послушайте нашу, — сказала Полина и начала рассказывать.
Не про Сказителя, не про лес, не про страх. Про то, как они с Алисой в общаге жарили блины и чуть не устроили пожар. Про то, как Егор подарил Лене на день рождения смешную кружку с надписью «Самая лучшая». Про то, как Влад на лекции перепутал фамилии и весь поток смеялся.
Сказитель слушал.
Кружка в его руках остывала, но он не ставил её. Пил маленькими глотками — незнакомый, горьковатый вкус травяного чая.
За окном темнело.
Но где-то в этом мраке, впервые за тысячу лет, не было слышно ни плача, ни стонов, ни шёпота.
Была тишина.
— Расскажите ещё, — попросил Сказитель. — Про что-нибудь... простое.
И они рассказывали.
До самого утра.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. «ЧАЙНАЯ ЦЕРЕМОНИЯ С ТЕНЬЮ»
23 декабря 1999 года. Заболотье. 23:19.
Погода: ночь стояла тихая, как в ковчеге до потопа. Снежинки не падали, ветер не дул, даже звёзды замерли на своих местах, будто им тоже было интересно. Мороз немного отпустил — градусов двадцать пять, не больше. Воздух стал свежим, почти весенним по запаху — слышалась хвоя, замёрзшая клюква и дальний, едва уловимый аромат печёных яблок, которого здесь не могло быть в принципе. Небо — чёрное, глубокое, как бархат, которым обтягивают гробы для очень богатых покойников. Луна вышла из-за туч — круглая, жёлтая, с отчётливым тёмным пятном на боку. Говорят, если долго смотреть на это пятно, можно увидеть, как оно шевелится. Или — кто-то смотрит на тебя оттуда.
Место: изба Клавдии Ефремовны превратилась в странный гибрид — то ли чайную, то ли театр теней. Стол накрыт — на скатерти с вышитыми петухами стоят кружки, заварник, тарелка с чёрствым хлебом, мисочка с мёдом (последний, прошлогодний, засахарившийся). В углу на лавке сидит Клавдия, прикрыв глаза, но не спит — слушает. Вокруг стола — все остальные: Влад, Алиса, Лена, Полина, Егор. И ещё одно место — напротив, где сидит Сказитель. В облике Влада, но не того, утреннего — серого, больного. Сейчас он почти нормальный: щетина, тени под глазами, усталость. Только глаза — всё ещё пустые, как два омута, в которых иногда мелькает что-то золотистое, похожее на зрачок змеи. И движения — плавные, текучие, как у воды. Но он пьёт чай. Отпивает маленькими глотками, не раздувая щёки, и смотрит на людей, которые рассказывают ему обычные, смешные, нестрашные истории.
---
1.
— ...и тогда я говорю: «Семён Семёныч, а ваш галстук улетел в форточку!» А он такой важный, встаёт, поправляет очки — а галстука и правда нет! — рассказывала Лена, размахивая руками. — Мы все под стол — от смеха. А он обернулся к доске — там мелом написано: «Ищите ветра в поле». Студенты старшие постарались. До сих пор не знаем, кто именно.
Сказитель слушал, склонив голову набок, как пёс, который пытается понять, зачем хозяин говорит с ним на непонятном языке.
— Это смешно, — сказал он. Не вопрос — констатация. — Вы смеялись. От страха? Чтобы не бояться?
— Нет, — удивилась Лена. — Просто было смешно. Галстук улетел, понимаете? Галстук! С картинкой — уточки там, или что. Он его двадцать лет носил.
— Двадцать лет — это срок, — Сказитель посмотрел на свою кружку. — Я помню вещи, которые люди носили сто лет. И двести. Валенки, лапти, онучи. Это не смешно. Это — было.
— А вы могли бы рассказать про валенки? — спросила Алиса. — Ну... просто. Не страшно. Как их валяли. Как носили. Как сушили у печки.
— Сушили у печки, — повторил Сказитель, и в его пустых глазах мелькнуло что-то похожее на воспоминание. — Бабы сушили. Дедовы. Потом — сыновьям. Потом — внукам. Валенки пахли овчиной и... и домом. Это слово я знаю. Дом. Вы говорите «дом» — я слышу тепло. Но не могу понять, что это такое. Тепло без огня?
— Это когда кто-то тебя ждёт, — сказала Полина. — И когда ты знаешь, что можешь прийти в любое время, и тебя пустят. И накормят. И не прогонят, даже если ты скажешь что-то глупое.
— Я не знаю такого, — Сказитель поставил кружку на стол. — Меня не ждут. Я прихожу сам. Всегда. Я — тот, кто приходит без приглашения.
— А сейчас вы с приглашением, — заметил Егор. — Вас позвали на чай. Считайте, пригласили.
Сказитель замолчал. Долго смотрел на свои руки — серые, с длинными, слишком длинными пальцами, которые почему-то не отпугивали, как раньше, а казались просто непривычными.
— Никто не приглашал меня, — сказал он тихо. — Тысячу лет. Сначала боялись. Потом забыли. Я стал... фоном. Шумом. Тем, о ком говорят «там, в лесу, не ходи». А потом вообще перестали говорить. И я питался остатками. Детскими страхами. Старушечьими воспоминаниями. Всё меньше, всё тише. А потом приехали вы.
— Мы приехали за сказками, — сказал Влад. — За настоящими. Не за страхами — за памятью. Вы — живая память. Вы могли бы быть самым ценным источником в мире. Учёные бы к вам в очередь стояли.
— А вы бы пускали? — спросил Сказитель, и в его голосе впервые прозвучала надежда. Жалкая, как у побитого пса, который увидел протянутую руку и не знает — удар это или ласка.
— Я бы попробовал, — сказал Влад. — Если бы вы не пытались меня убить.
— Я не пытался убивать, — Сказитель помотал головой. — Я пытался поглотить. Сделать частью. Чтобы вы никогда не умерли. Чтобы вы всегда были здесь, в моей памяти. Я думал, это — подарок. Бессмертие.
— Бессмертие без жизни — это тюрьма, — сказал Егор.
— Я не знал, — Сказитель опустил голову. — Я никогда не был живым. Я — сказка. У меня нет тела, нет дыхания, нет... чая. Сегодня я выпил чай. Впервые. Он горький. Но после — тепло. Я не знал, что так бывает.
Клавдия открыла глаза и посмотрела на него — строго, но без ненависти.
— Ты меняешься, — сказала она. — Сказитель, который пьёт чай и слушает глупые истории, — это не Сказитель. Это что-то новое. Ты сам боишься этого?
— Я ничего не боялся тысячу лет, — ответил он. — А теперь — боюсь. Боюсь, что вы уйдёте. И я останусь с тем, что узнал. А узнал я... что я одинок. Очень. Все сказки, которые я собрал, — они чужие. Моей — нет. Никто никогда не рассказывал сказку про Сказителя.
— Так расскажите сами, — предложила Полина. — Про себя. Как вы появились. Как вы стали тем, кто вы есть. Мы послушаем.
2.
Сказитель молчал долго — так долго, что за окном, казалось, изменилось положение звёзд. Потом заговорил. Голос его — тот самый, многоголосый, хоровой — постепенно становился одним. Чьим-то конкретным. Человеческим. Мужским, хрипловатым, с вятским говорком.
«*Давно это было, — начал он, и в этой фразе не было привычного ужаса, только старый-старый плач. — Давно, когда леса были выше, а люди — ниже. Жил в этих местах мальчик. Ни имени у него не было, ни рода, ни племени. Подкидыш. Нашли его в дупле, закутанного в бересту. И не знали — человеческий он или лесной. Рос он тихим. Не играл с детьми, не просил есть, не плакал. Только слушал. Всё: как трава растёт, как вода течёт, как в печи дрова трещат. И запоминал. А потом — пересказывал. Старухам на посиделках, старикам на завалинке. И все удивлялись: откуда такое знаешь? А он не знал — он слышал.
И когда вырос — стали к нему приходить со всех деревень. Расскажи, говорит, про мою беду. Расскажи, как горю помочь. А он слушал — и рассказывал. Не своё — их. И боль уходила. Потому что боль, если её рассказать, становится меньше. Это я теперь знаю. Тогда — не знал. Думал, что беру боль себе, а освобождаю других. Но боль никуда не девалась. Она накапливалась во мне. Как смола в дупле. И однажды ночью, когда я слушал последнюю сказку — про то, как мать потеряла сына, — я лопнул. Внутри. Не телом — памятью. И с тех пор я не могу перестать собирать. Это стало моей природой. Я — боль других, которая стала мной самим».
Он замолчал. На столе свеча догорела почти до конца, фитиль закоптил, и кто-то — кажется, Алиса — зажёг новую, от старой.
— Значит, вы не злой, — сказала Лена. — Вы просто... переполненный.
— Переполненный, — кивнул Сказитель. — Я думал, что если заберу ваши страхи — мне станет легче. Или я стану сильнее. Но вы не отдали. А я не взял. И теперь... теперь я чувствую дыру. Там, внутри. Где должны были быть ваши страхи. Они не пришли, а пустота осталась. И в эту пустоту полезло что-то другое. Не ваше — моё. То, что я забыл. Что я был когда-то мальчиком. Что у меня нет имени. Что я хочу, чтобы меня позвали не для того, чтобы забрать боль, а просто... как гостя. Сказали: «Заходи, садись, выпей чаю».
— А как вас звали? Ну, когда вы были мальчиком? — спросила Полина.
— Никак. Мне не дали имени. Боялись, что если назовусь — лес заберёт.
— Тогда мы дадим вам имя, — сказала Алиса. — Хотите?
Сказитель поднял голову. В его пустых глазах что-то мелькнуло — страх? надежда? Не разобрать.
— Имя... это сила. Если вы дадите мне имя — я стану... вашим. В каком-то смысле. Я не смогу вам навредить. Но и вы не сможете от меня избавиться. Я буду с вами всегда.
— Мы ни от кого не избавляемся, — сказал Егор. — Наоборот, набираем. У нас уже есть Влад, Клавдия, мы четверо, теперь вы. В тесноте, да не в обиде.
— Как вас назвать? — задумалась Лена. — Имя должно быть... подходящим. Не Сказитель — это должность. А имя — это душа.
— Может, Тихон? — предложил Влад. — В честь святого, который молчал и слушал.
— Тихон, — повторил Сказитель, пробуя на вкус. — Тёплое слово. Короткое. Я никогда не был тёплым.
— А будете, — сказала Клавдия, которая всё это время сидела молча. — Может, не сразу. Может, через сто лет. Но начнёте с чая.
Она встала, налила ему ещё одну кружку.
— Пей, Тихон. Пей и слушай. Сегодня мы расскажем тебе сказку про то, как студенты чуть не сгорели в общаге, когда жарили блины. Очень смешная. И ни капли не страшная.
Сказитель — теперь Тихон — взял кружку.
Впервые за тысячу лет его руки не дрожали от голода.
Они дрожали от чая.
Или от того, что кто-то наконец-то произнёс его имя.
3.
Они просидели до трёх часов ночи.
Рассказывали истории, шутили, перебивали друг друга, пили чай с мёдом и чёрствым хлебом. Тихон слушал. Иногда переспрашивал: «А что значит "зачёт автоматом"?», «Почему вы боитесь экзаменов, если вы всё знаете?», «Зачем вы красите волосы? Они же хорошие, свои». И когда ему отвечали — он не запоминал, он чувствовал. Каждое слово ложилось в пустоту внутри, и пустота постепенно наполнялась чем-то другим. Не страхом. Чем-то звонким.
— Кажется, это называется «радость», — сказал он в какой-то момент. — Я раньше слышал это слово от других. Думал, это когда не боишься. А это — когда есть зачем не бояться.
— Примерно, — кивнул Влад.
Тихон посмотрел в окно. За окном уже начинало светлеть — не рассвет, а предрассветная синева, когда ночь умирает, а день ещё не родился.
— Мне пора, — сказал он. — Не потому что я хочу уйти. Потому что если я останусь дольше — я могу перестать быть собой. А я ещё не знаю, кто я без страха. Я должен побыть один. Подумать. Может быть... может быть, я вернусь. Не за вашими страхами. Просто так.
— Возвращайся, — сказала Лена. — Чай всегда будет. И хлеб. И глупые истории.
Тихон встал из-за стола. На секунду его лицо — лицо Влада — исказилось, и сквозь него проступило другое: юное, скуластое, с удивительно светлыми глазами. Лицо мальчика-подкидыша, который тысячу лет назад потерял себя в чужих страхах.
— Спасибо, — сказал он одними губами.
И исчез. Не растаял, не вытек — исчез, как выключают свет. Просто перестал быть.
В избе остались только свои.
Клавдия перекрестилась — на этот раз правильно, справа налево.
— Вы сделали то, что не удавалось никому, — сказала она. — Вы напоили Сказителя чаем и дали ему имя. Теперь он не враг. Но и не друг. Он — человек. Почти. А человеку свойственно меняться.
— Главное, чтобы не передумал и не вернулся голодным, — заметил Егор.
— Не вернётся, — уверенно сказала Полина. — Я чувствую. Он теперь другой. Внутри него пустота, но он её будет заполнять не нашими страхами — чем-то другим.
— Чем же? — спросила Алиса.
— Не знаю. Может быть, чаем. Или историями про галстук. Или тем, что мы здесь, живые, и нам не всё равно.
Она замолчала.
За окном, в синеве, начинали петь петухи. Невидимые, из тайги. Но теперь их крик не пугал. Он был просто криком — обычным, утренним, обещающим, что ночь кончилась.
Может быть, навсегда.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. «ДЕТИ, КОТОРЫХ НЕ ПОХОРОНИЛИ»
23 декабря 1999 года. Заболотье. 9:14 утра.
Погода: утро выдалось обманчиво ясным — солнце низкое, белое, без единого пятнышка, небо цвета вымороженного льна. Мороз отпустил до двадцати, но ветер пришёл с юга, и это был не тёплый ветер, а сырой, пробирающий до костей, как будто сама земля выдыхала холод из своих глубин. Снег подтаял на крышах, и с карнизов падали редкие капли — странный звук для декабря, похожий на слёзы. Воздух стал прозрачным до звона — каждый сучок на дереве за километр видно, как на ладони. Но именно эта прозрачность пугала: слишком хорошо видно то, что раньше было скрыто. А за тайгой, на горизонте, вставала тёмная стена — не туча, нет, а что-то, движущееся медленно, неумолимо, как смена эпох.
Место: деревня Заболотье утром — как музей после землетрясения. Дома стоят, но в каждом чувствуется сдвиг. У избы Матрёны Тихоновны дверь распахнута настежь, и внутри темно, хоть глаз выколи — солнце не проникает туда, будто избе запретили свет. Вокруг дома Клавдии Ефремовны в снегу — следы. Но не человеческие, не звериные — они круглые, будто кто-то ставил донышки вёдер, и от каждого следа идёт тонкая трещина вглубь. И следы эти ведут к лесу, от леса, сходятся и расходятся, и в центре этого кружева — пустота. Девочки стоят на крыльце, кутаясь в старые шубы, и смотрят на эту пустоту. Егор за их спиной держит кочергу — на всякий случай. Влад пытается дозвониться по спутниковому телефону, но эфир молчит, как рыба.
---
1.
— Он ушёл. По-настоящему, — сказала Клавдия, выходя на крыльцо. Она была в той самой белой рубахе, расшитой красным, но поверх накинула стёганый халат — греться. — Не вернётся сегодня. Может, никогда. Или вернётся, но другим. Имя меняет суть.
— Вы в это верите? — спросил Влад, опуская телефон. — Что древний дух, питавшийся страхами тысячу лет, перевоспитается за один вечер?
— Не перевоспитается, — Клавдия покачала головой. — Он начал перевоспитываться. Это как с ребёнком: если ты ему покажешь, что мир не только боль, он может вырасти другим. А может не вырасти. Я не гадалка. Я знахарка. А знахарка только лечит то, что болит. Душа у Сказителя болела. Вы дали ей мазь. Подействует — посмотрим.
— А если не подействует? — спросила Лена.
— Тогда вернётся злее. И возьмёт нас всех, не спрашивая. Потому что разочарование в добре злее, чем просто зло.
— Оптимистично, — буркнул Егор.
— Я не обязана быть оптимисткой. Я обязана быть честной.
Клавдия спустилась с крыльца, прошла по следам, остановилась в центре пустоты. Присела, потрогала снег — он не таял под её пальцами, но вздыхал, как грудь спящего.
— Здесь стоял он. Вчера. В полночь. Пока вы чай пили, он стоял здесь и слушал. Не заходил — слушал. И плакал. Я слышала. Снег запомнил его слёзы. Они солёные, как у людей.
— Сказитель плакал? — не поверила Алиса.
— Не Сказитель — Тихон. Тот мальчик, который потерял имя. Он плакал, потому что ему дали новое. И потому что боялся его не оправдать.
Она выпрямилась, отряхнула руки.
— Всё, хватит. Идите в избу. Сейчас будет хуже.
— Что значит «хуже»? — спросила Полина срывающимся голосом.
— Сказитель ушёл, но он держал здесь порядок. Другие сущности — те, что мельче, но злее, — они прятались, пока он был. А теперь он ушёл, и они почувствовали свободу. Детский дом, который сгорел в тридцать третьем, — он не только в его памяти жил. Он здесь. В земле. В воздухе. В каждом гвозде, который вбивали в эти дома.
— То есть... — начала Лена.
— То есть сейчас вы увидите настоящий ужас, — перебила Клавдия. — Без посредника. Без Сказителя, который придавал страху форму. Голые души детей, которые не поняли, что умерли. Они злые. Им страшно. Им больно. Они хотят, чтобы кто-то разделил с ними эту боль.
— И что делать? — спросил Егор, сжимая кочергу.
— Выслушать. Их тоже нужно выслушать. Не отогнать, не перепеть — услышать. И запомнить. А потом — рассказать другим. За пределами этого леса. Чтобы они не пропали навсегда. Это единственное, что их успокоит.
— То есть мы должны стать... сказителями для мёртвых детей? — уточнил Влад.
— Именно. На время. А потом, если повезёт — они уйдут. Навсегда.
2.
Они вернулись в избу, но покоя не было. Сразу за порогом Алиса почувствовала запах — гари, палёной шерсти и ещё чего-то приторного, похожего на пережжённый сахар. Не сильно, едва уловимо, но тошнотно.
— Чувствуете? — спросила она.
— Да, — кивнула Полина. — Это... это дети. Они готовятся.
Печь, которая утром топилась, вдруг загудела — не пламя, а голос. Низкий, неразборчивый, похожий на плач. И в этом гуле проступили слова:
«Здесь жарко... Откройте... Мы хотим выйти... Мы хотим домой...»
Клавдия подошла к печи, положила руку на заслонку. Заслонка была ледяной, хотя огонь полыхал.
— Не сейчас, — сказала она твёрдо. — Днём вы слабые. Приходите вечером. Я велю им слушать. А пока — не пугайте. Они и так напуганы.
Гул стих. Но из подполья донёсся ответный стук — дробный, быстрый, как детские кулачки, колотящие в дверь.
— Они меня не слушаются, — призналась Клавдия. — Сказитель их сдерживал. Он был для них «старшим». Теперь они осиротели. В прямом смысле.
— А что будет вечером? — спросил Егор.
— А вечером они выйдут. Все. Сколько их там — тридцать? Сорок? Будут стоять вокруг дома и звать вас. Голосами тех, кого вы любите. Или голосами себя — маленькими, жалобными. Не поддавайтесь. Если кто-то из вас выйдет к ним — они заберут его в свой хоровод. И будут водить вечно. Пока не сгорит ещё раз.
— Как в фильме ужасов, — прошептала Лена.
— Хуже. В фильме можно выключить.
3.
День тянулся мучительно. Они готовили обед, мыли пол, перебирали травы — Клавдия заставляла их работать, чтобы не сидеть без дела. Но работа не спасала. Страх висел в воздухе, как туман: его нельзя было увидеть, но он оседал на коже липкой дрожью.
Влад несколько раз выходил на крыльцо, смотрел на тайгу. Лес молчал. Не пели птицы, не скрипели деревья — тишина, только изредка из-под снега доносился тоненький звук, похожий на детский смех. Или плач.
Егор сидел у окна и своим жёлтым глазом следил за тем, что происходит за деревней. Он видел их — бледные силуэты, которые появлялись среди сосен, делали несколько шагов и исчезали. Их становилось всё больше.
— Идут, — сказал он в пятый раз за час. — Уже не тридцать. Сорок. Пятьдесят.
— Откуда берутся новые? — спросила Алиса.
— Детский дом был не единственным, — ответила Клавдия. — Здесь, в этих местах, умирали по-разному. И каждый, кто не нашёл покоя, приходит на зов того, кто страдает громче всех. Сейчас это — они. Дети.
— Может, нам уйти в лес? — предложила Лена.
— Бесполезно. Лес их дом. Они там каждую тропинку знают. Заведут в болото — и не выберетесь.
— Значит, сидеть и ждать?
— Сидеть и готовиться. Не к защите — к встрече. Вы уже знаете, что страх можно переплавить в нечто иное. Вы сделали это со Сказителем. Сделаете и с ними.
Полина, которая молчала весь день, вдруг подняла голову:
— У меня идея. Спеть им колыбельную. Ту самую, Владову. Не для того, чтобы их усыпить — чтобы они почувствовали, что их любят. Даже мёртвых можно любить. Матери же любят.
— Рискованно, — сказала Клавдия. — Если они не примут — обидятся. Обиженный мёртвый ребёнок страшнее голодного Сказителя.
— Но если примут — успокоятся.
— Да. И уйдут.
Полина посмотрела на Влада. Он кивнул.
— Я спою с тобой, — сказал он. — Вдвоём. Она моя — бабушкина. Может, они её узнают. Она старая. Может, им её пели.
— А мы будем подпевать, — добавила Алиса. — Как в прошлый раз.
— Тогда — готовьте голоса, — сказала Клавдия. — И нервы.
4.
Вечер наступил внезапно. В четыре часа дня небо потемнело, как будто кто-то накинул на деревню чёрный платок. Фонарей нет, свечи дают мало света, и он странный — не жёлтый, а красноватый, будто кровью разбавили.
Дети пришли, когда часы показали половину пятого.
Сначала было просто холодно. Резко, на много градусов, так что пар изо рта валил клубами. Потом послышался топот — множество маленьких ног бежали по снегу, но следов не оставалось. Потом — смех. Тонкий, серебряный, как колокольчики на сбруе.
— Ма-а-а-ма... ма-а-а-ма... — позвали из темноты.
— Это не моя мама, — сказала Лена, хотя голос был точь-в-точь как у её матери, даже с той особенной хрипотцой. — Моя мама в городе.
— Леночка, доченька, выйди на минуточку, мы замёрзли... — не унимался голос.
— Не выйду. Вы не мама.
Стук в стены стал громче, настойчивее. Окна задрожали. В щели ставней полез свет — не белый, а бледно-голубой, как у гнилушек.
— Поиграй с нами, поиграй... у нас мячик есть... и кукла... и домик... в домике тепло... — это говорили уже другие голоса, детские, настоящие.
Полина вышла на середину комнаты, закрыла глаза и запела. Негромко, с дрожью в голосе:
«Баю-баюшки-баю,
Не ложись на краю...
Придёт бабка-сказочка,
Принесёт подсказочку...»
Влад подхватил через секунду, его голос — низкий, грудной — накрыл Полинин, как одеяло. Алиса и Лена добавили верхние ноты, нестройно, но от души. Егор молчал, но его жёлтый глаз светил в такт мелодии.
Стук затих. Смех прекратился. Голоса, звавшие по именам, умолкли.
А потом — открылась дверь.
Не от ветра. Не от удара. Сама собой, медленно, со скрипом, как ворота в склеп.
На пороге стояла девочка лет семи в белом платье. Не та, что в прошлый раз — другая, с двумя косичками и большими синими глазами, полными слёз. Она смотрела на поющих и не двигалась.
— Вы... вы знаете эту песню? — спросила она тоненько. — Её мне бабушка пела. Перед тем, как... как дом загорелся.
— Знаем, — сказала Полина, не прекращая петь. — Хочешь, мы споём тебе ещё?
Девочка шагнула в избу. За ней — вторая, третья, четвёртая. Дети. Много детей. Они заполнили комнату, сели на пол, на лавки, облепили печь. Их не было видно целиком — только лица, руки, иногда ноги. Бледные, почти прозрачные.
— Спойте, — попросил мальчик лет десяти, с выгоревшими волосами. — Мы забыли, как это — слышать песню. Сказитель только рассказывал страшное. А мы не хотели страшного. Мы хотели... домой.
Колыбельная полилась с новой силой. Влад запел второй куплет, тот, который всплыл в памяти только сейчас, когда в избе запахло гарью и дымом, а на стенах заплясали красные блики.
«Спите, детки, спите,
В печке не горите,
Кто уснёт — тот встанет,
Кто вспомнит — не обманет...»
Девочка в белом заплакала — беззвучно, но слёзы капали на пол, и там, где они падали, таял снег, принесённый на подошвах.
— Мы не хотели умирать, — прошептала она. — Мы хотели жить. Играть. Ходить в школу. Есть кашу. А теперь... теперь мы только страхи. Чужие.
— Вы не чужие, — сказал Влад, прерывая пение на миг. — Вы — дети, которые застряли. Мы выпустим вас.
— Как? — спросил мальчик с выгоревшими волосами.
— Поможем вам рассказать себя. Не бояться — рассказать. И тогда вы станете просто историей. А истории не умирают. Они живут в тех, кто их помнит.
Дети переглянулись. И первый мальчик кивнул.
— Расскажи, — попросил он.
И Влад начал.
Не сказку, не быль — просто перечисление имён. Тех, что выучила Клавдия за сорок лет. Тех, что были вырезаны на крестах, которых уже не было.
«Вера, восемь лет, любила собак. Коля, десять лет, хотел стать лётчиком. Шура, пять лет, боялась темноты, но никогда не плакала. Мотя, двенадцать лет, умел играть на гармошке...»
Каждое имя, произнесённое вслух, заставляло одного из детей светиться. Не ярко, а так — тускло, как лампочка в коридоре. Но они светились. И таяли. По одному. Не исчезали — растворялись в воздухе, оставляя после себя запах: яблок, молока, мокрой шерсти, чего-то очень домашнего и забытого.
— Спасибо, — сказала девочка в белом, когда очередь дошла до неё. Её звали Таней. — Скажите маме, что я не виновата. Я не полезла в печку. Я просто... играла. А искра...
— Скажем, — пообещала Полина.
И Таня ушла. Последней.
В избе снова стало пусто. Только на полу остались мокрые пятна от детских слёз.
Клавдия, которая всю эту сцену просидела молча, вытерла глаза рукавом.
— Теперь они свободны, — сказала она. — Вы сделали доброе дело. Страшное, но доброе.
— А что будет дальше? — спросил Егор. — Сказитель, дети... Чего ждать от ночи?
— Ночи? — переспросила Клавдия. — Ночь прошла. Смотрите.
Она указала в окно.
За стеклом, сквозь иней, пробивался свет. Не жёлтый, не красный — золотой, тёплый, как в весеннее утро. Хотя на календаре было 23 декабря.
— Солнце повернуло на лето, — сказала старуха. — День начинает прибывать. Сказитель чувствует это. Он уйдёт глубоко в землю до следующего солнцестояния. Спит. А вы — вы вернётесь домой.
— Мост? — спросил Влад.
— Мост мы починим. Вместе. К утру.
Они вышли на крыльцо. Солнце действительно светило по-иному — ярче, выше, и в его лучах тайга казалась не чужой, а просто лесом. Обыкновенным. Зимним.
Алиса вздохнула полной грудью — впервые за много дней.
— Кажется, мы выжили, — сказала она.
— Кажется, да, — согласился Егор.
Лена обняла его за плечи. Полина улыбнулась — чистой, детской улыбкой. Влад потрепал её по голове, как профессор, довольный студенткой.
Клавдия осталась в дверях, глядя на них со странной смесью грусти и надежды.
— Возвращайтесь, — сказала она тихо. — Если захотите. Не за страхами — за сказками. Я ещё много знаю. Нестрашных.
— Обязательно, — кивнул Влад.
И они пошли чинить мост.
А за их спинами, в тайге, кто-то невидимый выдохнул — и рассвет стал ещё светлее.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. «ПОСЛЕДНИЙ ЗАКАТ»
23 декабря 1999 года. Заболотье. 15:42.
Погода: день клонился к вечеру, но солнце не спешило уходить — повисло над тайгой, как перезревшая ягода, готовая вот-вот упасть. Свет его стал густым, янтарным, он лился сквозь ветки, окрашивая снег в цвет старого мёда. Мороз ослаб совсем — градусов двенадцать, не больше, и воздух наполнился запахом талой воды, хотя до весны было ещё далеко. Птицы — невидимки — запели. Их голоса были робкими, вопросительными, как будто они тоже не верили, что можно петь. На востоке, там, где вчера стояла стена тьмы, теперь была просто синева — вечерняя, спокойная, обещающая ночь, но не бесконечную.
Место: мост через ручей, отделявший Заболотье от большой земли. Он и не был толком мостом — три бревна, перекинутых с одного берега на другой, с настилом из горбыля. Этим утром брёвна лежали в ручье, перебитые, как спички. Теперь, после нескольких часов работы (пила, топор, верёвки и нечеловеческая решимость), они снова были на месте — не так надёжно, как раньше, но пройти можно. Влад забивал последний гвоздь, сидя на корточках, и рука его не дрожала. Егор подтаскивал новые доски — нашёл в сарае у Клавдии. Девочки увязывали рюкзаки, проверяли, ничего ли не забыли. Клавдия стояла на крыльце, закутанная в шаль, и смотрела, как они собираются.
---
1.
— Успеете до темноты, — сказала Клавдия. — До города — тридцать километров. Не замерзнете? Вас же УАЗик там, на тракте?
— Заведём, — ответил Влад, затягивая гвоздь последним ударом. — Грелку поставили. Доедем.
— Доедете, — кивнула старуха, но в голосе её не было уверенности — скорее пожелание.
Алиса застегнула рюкзак, подняла его на плечи. Лёгкий — почти пустой. Травы, которые дала Клавдия, диктофон с записями, блокнот Влада — всё. Остальное — страхи, воспоминания, слёзы — осталось здесь. Не в деревне, а в них. Навсегда.
— Баб Клав, а вы? — спросила Полина. — Вы остаётесь?
— А мне куда? — усмехнулась старуха. — Я здесь родилась. Здесь и умру. Не сегодня, не завтра — потом. Теперь, когда Сказитель стих, а дети ушли, здесь будет спокойно. Даже, может, кто-то вернётся. Молодёжь. Дома поставит. Я им травы буду давать.
— А если Сказитель... Тихон вернётся? — спросил Егор.
— Вернётся. Не сейчас — через год, через десять. Но уже другим. Может, мы чай вместе пить будем. Вы приезжайте, тогда и увидите.
Они помолчали. Слова кончились, остались только дела. Влад подошёл к Клавдии, протянул руку — она пожала её крепко, по-мужски.
— Спасибо, — сказал он. — За науку. За спасение. За... терпение.
— Не благодари, — отрезала старуха. — Ты сам справился. И студенты твои — молодцы. Не нойте, не трусили, когда надо было. Таких мало.
— Мы ныли, — призналась Лена. — Внутри. Очень.
— Это не считается. Кто внутри ноет — тот живёт. Кто снаружи — тот уже сказка.
Клавдия перекрестила их всех — по одному, с макушки до пят, бормоча что-то неразборчивое. На последнем — Егоре — задержалась дольше.
— Глаз, — сказала она. — Не бойся его. Это не проклятие, а напоминание. Будешь видеть то, чего другие не видят. Может, пригодится.
— Страшно, — честно сказал Егор.
— А ты бойся. Но не отворачивайся.
2.
Они пошли по мосту гуськом — Влад первый, за ним Алиса, Полина, Лена, Егор замыкал. Брёвна скрипели, но держали. Ручей под ними — узкий, промёрзший до дна — молчал, только лёд иногда потрескивал.
На середине моста Алиса остановилась. Обернулась.
Деревня стояла на своём месте — три дома, два жилых, один мёртвый. Из трубы Клавдии шёл дым — ровный, белый, как из трубы паровоза. На крыше, на коньке, сидела ворона — не та, страшная, а обычная, серая, с чёрным воротничком. Она посмотрела на Алису, наклонила голову — и каркнула. Коротко, будто сказала: «Ладно, идите».
— Прощай, — прошептала Алиса.
— Не прощай, — ответил кто-то сзади.
Она обернулась — никого. Егор и Лена ещё на том берегу, Полина уже перешла, Влад впереди. А голос — знакомый, но чужой, как будто ветер сказал.
«Приезжай ещё. Сказки не кончаются. Они ждут новых слушателей».
Алиса поёжилась и быстро пошла дальше.
Мост кончился. Тропа повела вверх, на пригорок, где в снегу стоял их УАЗик — старый, ржавый, но целый. Влад открыл капот, проверил что-то, хлопнул крышкой.
— Заводись, родимый, — сказал он и повернул ключ.
Мотор чихнул раз, другой — и заурчал ровно, как кот на печи. Девочки выдохнули — все одновременно, будто репетировали.
— Загружаемся, — скомандовал Влад.
Рюкзаки полетели в багажник. Люди — на сиденья. Егор за руль — у него права, у Влада нет. Лена рядом с ним — чтобы следить за дорогой. Алиса, Полина и Влад на заднем.
Двигатель грел салон. Тепло — такое родное, человеческое — заструилось по ногам, по спинам.
— Трогай, — сказал Влад.
Егор включил первую передачу. УАЗик рыкнул, проехал несколько метров по целине — и выкатился на дорогу. Не на ту, по которой они приехали — разбитую, занесённую, а на другую. Гладкую, укатанную, будто кто-то проложил её специально для них.
— Откуда эта дорога? — удивилась Полина.
— Сказитель... Тихон, — предположил Влад. — На прощание.
— А чего сразу не сделал? — буркнул Егор.
— Может, только сейчас захотел.
В зеркале заднего вида деревня уменьшалась. Три домика, дымок, ворона на крыше. И ещё — фигура на крыльце. Маленькая, в белом платке. Клавдия. Она махала рукой — не прощалась, а благословляла.
А потом деревня скрылась за поворотом.
3.
Через час они выехали на тракт — широкий, расчищенный, со столбами и указателями. Спутниковый телефон ожил: пришло пятнадцать сообщений от родных, которые уже неделю не могли дозвониться. Лена читала мамины смс — сначала слёзы, потом смех. Полина достала диктофон, перемотала плёнку — и вместо записей Клавдии и страшных голосов услышала тишину. И в этой тишине — чей-то шёпот. Свой? Чужой? Не разобрать.
— Стёрлось, — сказала она.
— Или переписалось, — поправил Влад. — Неважно. Мы запомнили. Головами.
— А если забудем?
— Не забудем. Такое не забывается.
Они ехали дальше. Сумерки сгущались, но в небе уже горели звёзды — настоящие, крупные, какие бывают только в декабре. И одна из них — низкая, над самой тайгой — мигнула, будто подмигнула.
— Егор, — тихо позвала Алиса.
— М?
— Ты свой жёлтый глаз видишь? В зеркале заднего вида?
Егор глянул в зеркало. Правый его глаз — карий. Обычный. Человеческий.
— Нет, — сказал он. — Нет жёлтого. Пропал.
— И у меня прошло чувство, что за спиной кто-то стоит, — добавила Лена.
— И у меня, — кивнула Полина.
— А у меня — нет, — сказал Влад. — У меня осталось. Но не страшное. Как... как тепло. Как будто кто-то добрый сидит сзади и смотрит.
Они замолчали.
В машине, кроме них, никого не было.
Но Влад улыбнулся и тихо запел — ту самую колыбельную. Девочки подхватили. Егор подпевал басом.
УАЗик мчался по тракту, увозя их из зимы, из леса, из сказки, которая навсегда останется с ними.
А позади, в тайге, на крыльце пустеющей избы, сидела старуха Клавдия и смотрела вслед уходящим огням. Рядом с ней, невидимый, но присутствующий, сидел Тихон — бывший Сказитель, переполненный чаем и добрыми историями.
— Уехали, — сказала старуха.
— Уехали, — эхом отозвался голос, в котором всё ещё звучала тысяча тембров, но уже мягче, тише, человечнее.
— Теперь мы одни.
— Мы всегда были одни, Клавдия. Просто не знали этого.
— А теперь знаем?
— Теперь — нет. Теперь мы знаем, что они вернутся. С новыми страхами. С новыми сказками. С чаем.
Клавдия усмехнулась, встала, запахнула шаль и пошла в избу — топить печь, заваривать травы, ждать.
Ждать — это умереть? Нет.
Ждать — это жить. Особенно когда знаешь, что есть ради кого.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. «ТРАКТ В НИКУДА»
23 декабря 1999 года. Заболотье — тракт. 18:20.
Погода: за окнами УАЗика окончательно стемнело, но небо, как ни странно, не стало черным — оно было тёмно-синим, почти чернильным, с россыпью звёзд, которые казались неестественно крупными и яркими. Луна только-только показалась из-за сосен — тонкий серп, похожий на усмешку. Ветра нет, но снег летит — редкий, сухой, он закручивается в маленькие вихри на дороге и разбивается о лобовое стекло с тихим шорохом. Температура снова упала — градусов до двадцати, и в салоне, несмотря на печку, становится зябко. Дорога — та самая, гладкая, словно кто-то прокатал её утюгом — сужается, теряется в темноте, и кажется, что они едут не в город, а в огромную пасть, которая ждёт, чтобы их проглотить. Но пасть эта — не страшная. Она просто пустая.
Место: УАЗик — их убежище на колёсах. В салоне тесно: рюкзаки зажаты между сиденьями, на коленях — термос с чаем, на полу — канистра с бензином (про запас). Снаружи — тайга, снег, и изредка — столбы с номерами, которые говорят, что до города осталось двадцать километров, потом пятнадцать, потом десять… но каждый следующий столб появляется позже, чем должен. Будто расстояние растягивается.
---
1.
— Мы едем уже три часа, — сказал Егор, глядя на одометр. — А должно быть полтора. Города всё нет.
— Навигатор не работает, — добавила Алиса, тыкая пальцем в чёрный экран. — Он выключился, когда мы выехали на тракт.
— Примета, — вздохнула Лена. — Мы вляпались ещё не до конца.
— Не каркай, — попросила Полина. — Может, это просто… ну, техника на морозе.
— Техника на морозе не сбрасывает двадцать километров за три часа.
Влад молчал. Он сидел на заднем сиденье, положив голову на рюкзак, и смотрел в окно. Снаружи мелькали деревья — одинаковые, бесконечные, как будто они никуда не едут, а просто стоят на месте, а лес сам движется перед глазами.
— Останови, — сказал он наконец.
— Зачем? — удивился Егор.
— Останови, я сказал.
Егор затормозил. Двигатель чихнул и заглох. Тишина навалилась сразу — та самая, плотная, как вата, которую они уже знали по Заболотью.
— Мы не одни, — сказал Влад, открывая дверь.
Холод хлынул в салон. Алиса поёжилась, но вылезла следом. Остальные — за ней.
Они стояли на дороге, посреди тайги. Снег здесь был девственно чистым — ни следа, ни колеи, только их собственные ботинки. И — огоньки вдалеке. Не фары, не окна — просто светящиеся точки, которые двигались между деревьями, приближаясь.
— Дети, — прошептала Полина. — Это же они… те, из детского дома.
— Мы их отпустили, — сказал Егор, сжимая кулаки. — Зачем они вернулись?
— Не вернулись, — ответил Влад. — Они никогда не уходили. Они ушли — но не из этого места. Они — часть этого места. Как снег. Как деревья.
Огоньки приблизились, и теперь стало видно: это действительно были дети — такие же бледные, полупрозрачные, как тогда в избе. Но теперь на них не было следов гари, их глаза не были пустыми — они смотрели с любопытством, даже с надеждой.
Девочка по имени Таня — та самая, в белом платье — вышла вперёд и посмотрела на Алису.
— Мы не будем вас задерживать, — сказала она. — Мы просто… спасибо. Вы первые, кто назвал нас по именам за семьдесят лет.
— Пожалуйста, — ответила Алиса, и голос её не дрожал.
— Но мы пришли предупредить. Он — Сказитель — он не злой. Вы это поняли. Но он — не один. Есть другие. Те, кто старше. Те, кто живут в самом истоке. Они спят, пока Сказитель бодрствует. А теперь, когда он изменился, они могут проснуться.
— Кто — другие? — спросил Влад.
— Те, кому имя — Пустота. Они не рассказывают сказки. Они забирают всё, что было рассказано. Делают мир пустым. Без памяти, без страха, без слов. Мы не знаем, когда они проснутся. Может, через год. Может, завтра. Берегите то, что узнали. Рассказывайте другим. Пока вы рассказываете — мы живы. И вы — тоже.
Таня улыбнулась — первый раз, по-настоящему, не той застывшей гримасой, а живой, детской улыбкой. И исчезла. Вместе с другими огоньками.
Дорога перед УАЗиком стала короче. Впереди, в метрах двухстах, показались огни — настоящие, жёлтые, не таинственные — заправка, а за ней — окраина города.
— Как они это сделали? — спросил Егор.
— Не спрашивай, — сказала Полина. — Просто заводи.
2.
Машина завелась с пол-оборота. Они поехали дальше, и через десять минут въехали в город — обычный, провинциальный, с пятиэтажками, гаражами и редкими прохожими, которые кутались в шарфы и ни о чём не подозревали.
— Гостиница? — спросил Егор.
— Гостиница, — кивнул Влад. — Завтра утром поедем в институт. Отчитаемся.
— А что мы скажем? — спросила Лена. — Правду?
— Частично. Фольклорная экспедиция, записали много интересного, бабушки оказались очень ценными информантами. Остальное — опустим.
— И про Сказителя? Про детей?
— Про детей — расскажем, — сказала Полина. — Только не как про привидений. Как про память. Книгу напишем. Статью. Чтобы не забыли.
— А он? — спросила Алиса. — Тихон?
— Тихон остался, — сказал Влад. — Но он теперь — не враг. Я чувствую. Это как с собакой, которую бьют, а потом гладят. Долго не верит, но потом… потом становится преданным.
— И что, мы будем с ним… общаться?
— Если он захочет. Но не мы к нему — он к нам. И не за страхами. За чаем.
Они зарегистрировались в гостинице — четыре номера, горячая вода, чистое бельё. Первый раз за много дней — кровати, а не лавки. Тишина, в которой не слышно скребков под полом. И запах — не крапивы и дыма, а дешёвого шампуня и хлорки. Рай.
— Спать, — сказал Влад. — Всем спать. Завтра в девять сбор.
3.
Но Алиса не спала.
Она лежала на кровати, смотрела в потолок и слушала, как в соседнем номере Лена храпит, а Полина разговаривает во сне — с кем-то вежливо, по-русски, но без слов. Её эмпатия не отключилась. Она теперь всегда будет с ней. Как дар. Как проклятие. Как новый глаз.
Алиса встала, подошла к окну. Внизу — пустая улица, фонарь, снег. И на скамейке напротив — кто-то сидит. Мужчина в старом пальто, с непокрытой головой. Он смотрит вверх, на её окно, и в свете фонаря лицо его — обычное, усталое, с щетиной. Очень знакомое.
Влад? Нет, Влад в соседнем крыле.
— Тихон? — прошептала Алиса.
Человек внизу кивнул. Она не могла этого видеть — слишком далеко, но она поняла.
Он был здесь. Не в лесу — рядом. Следил? Охранял? Или просто — не мог отпустить единственных людей, которые назвали его по имени.
Алиса не испугалась. Она махнула рукой — и человек внизу махнул в ответ, медленно, неуклюже, как будто учился этому движению тысячу лет.
Потом он встал и ушёл в темноту. Растаял, как дым.
На снегу остались следы. Человеческие, обычные. И в них — маленькие, похожие на детские, отпечатки босых ног.
Рядом.
Алиса вернулась в кровать и уснула — без сновидений. Впервые за долгое время.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. «СКАЗКА, КОТОРАЯ НЕ КОНЧАЕТСЯ»
24 декабря 1999 года. Областной центр. Утро. 8:47.
Погода: город встретил их привычной зимней суетой — дворники сгребают снег, автобусы пыхтят на остановках, из труб пятиэтажек валит дым, и всё это кажется почти неприличным после таёжной тишины. Солнце — такое же белое, низкое, но оно уже не пугает — просто светит, просто греет (градусов пятнадцать мороза, терпимо). Над крышами висит лёгкий смог — запах бензина и угля, от которого сначала тошнит, а потом становится почему-то уютно. Город живёт предпраздничной жизнью: ёлки на площадях, гирлянды, очереди в гастрономах. Люди торопятся, сметают с полок мандарины и шампанское, не подозревая, что где-то там, за тайгой, закончилась эпоха — их эпоха, эпоха страха перед 2000 годом, который так никто и не понял.
Место: гостиница «Вятка» — стандартный советский номер на троих: скрипучие кровати, пузатый телевизор, запах табака и дешёвого освежителя. Полина спит, свернувшись калачиком, её рука свесилась с кровати, пальцы касаются половиц — будто она даже во сне слушает. Лена уже в душе, громко поёт «В лесу родилась ёлочка», срывая голос. Алиса сидит на подоконнике, смотрит в окно и пьёт кофе из пластикового стаканчика — первый нормальный кофе за неделю, горький, обжигающий, спасительный. Влад и Егор в номере напротив — Влад звонит в институт, отчитывается о возвращении, Егор чистит свой нож (просто так, для успокоения).
---
1.
В десять утра они собрались в номере у Влада. Сидели кто на кровати, кто на стульях, кто на полу — как в той избе, только стены другие и нет запаха крапивы.
— Итак, — начал Влад, потирая ладони (он уже успел побриться и выглядел почти как обычно, только глаза остались странными — слишком зоркими, слишком помнящими). — План такой. До Нового года три дня. Пишем отчёт, сдаём материалы в архив. Кафедра будет в восторге. Я, может быть, даже защиту диссертации подтяну.
— А как мы объясним, что плёнки пустые? — спросила Полина.
— Скажем, что старая техника подвела. Важнее то, что мы запомнили. Вы запомнили?
— Я запомнила всё, — ответила Полина и вдруг процитировала: — «Спи, Владушка, спи, никого не бойся». Это я не забуду никогда.
— И имена детей, — добавила Алиса. — Вера, Коля, Шура, Мотя, Таня… я их всех запомнила. Мы должны их куда-то вписать. В статью. Или… или найти место, где их можно помянуть.
— В церкви, — сказала Лена. — Свечку поставить. Не за упокой — за здравие их памяти. Они же не умерли по-настоящему, пока мы их помним.
— Дельно, — кивнул Влад. — Займёмся.
— А как же Сказитель? — спросил Егор, который всё это время сидел молча, теребя край повязки на глазу (он всё-таки купил в аптеке чёрную повязку, чтобы не смущать окружающих жёлтым зрачком, который вернулся утром). — Я его чувствую. Здесь.
— Где? — насторожилась Алиса.
— Не в комнате. Рядом. Где-то в городе. Он… он идёт за нами. Но не как враг. Как… как тот, кто боится остаться один.
Влад вздохнул:
— Придётся привыкать. Мы теперь связаны. Я, ты, девочки. И он. Мы — его первая семья за тысячу лет. Плохая семья — скандальная, нервная — но семья.
— А можно отвязаться? — спросила Лена.
— Попробуй, — усмехнулся Влад. — Только он не даст. Но и не тронет. Я думаю, мы сможем… ну, договориться. Как с трудным ребёнком.
— И что, мы теперь будем с ним чай пить? — уточнил Егор.
— Может быть. Но сначала — Новый год. Нормальный, человеческий, с ёлкой и оливье. Вы же не уедете по домам?
— Нет, — хором ответили девочки. — Остаёмся в городе. Вместе.
— Тогда — по магазинам! — скомандовал Влад. — Готовить праздник.
2.
Они ходили по магазинам как одержимые — скупали мандарины, конфеты, шампанское, колбасу (копчёную, дорогую, к которой в общежитии не привыкли), вату для украшения ёлки. Влад нашёл маленькую живую ёлочку на рынке — смолистую, колючую, почти как те сосны в лесу. Лена купила бенгальские огни, Егор — коробку конфет «Красная шапочка» для всех (и отдельно для Лены, но он сунул ей в рюкзак тайком).
Алиса заметила, что за ними всё время наблюдают. Не люди — кто-то невидимый. Тепло на плече, чужое дыхание на затылке, мелькнувшая в толпе знакомая фигура — мужчина в старом пальто, который тут же исчезает.
— Тихон, ты здесь? — прошептала она, когда они вышли из универмага.
Ветер донёс ответ: «Да. Не бойся. Я смотрю, чтобы никто не обидел».
— Ты теперь наш сторож?
«Называй как хочешь. Я просто… не могу один. С вами тепло».
Алиса улыбнулась. И пошла дальше, чувствуя, как невидимая рука берёт её за локоть, осторожно, как ребёнка, и ведёт через дорогу.
3.
Новый год они встречали в номере Влада — расширили стол, сдвинули кровати, повесили на стену гирлянду из цветной бумаги. Было тесно, шумно, пахло мандаринами и иголками.
В полночь — когда куранты пробили двенадцать, и наступил год 2000-й (или ещё 1999-й по старому стилю, никто не разбирался) — они подняли бокалы с шампанским.
— За то, что мы живы! — сказал Влад.
— За то, что мы не одни! — добавил Егор.
— За тех, кто остался в лесу! — прошептала Полина.
— За память! — сказала Алиса.
— За нас! — крикнула Лена и чокнулась со всеми, разбив свой бокал вдребезги — к счастью.
Шампанское выпили, закусили бутербродами с икрой (настоящей, красной, за которой Лена отстояла час в очереди). Потом вышли на балкон — морозный, снежный, с видом на спящий город и чёрное небо.
— Смотрите, — сказала Полина, показывая вверх. — Звезда падает.
Над тайгой — далеко, на горизонте — упала одна звезда. Потом вторая. Потом целый дождь.
— Может, это они, — тихо сказал Егор. — Те дети. Взлетели на небо.
— Или Сказитель всё-таки научился чуду, — добавил Влад.
Алиса загадала желание — самое простое: чтобы этот год (2000-й, круглый, страшный, загаданный) был тихим. Чтобы они все остались вместе. Чтобы никто больше не пропадал.
Когда она открыла глаза, на перилах балкона сидела ворона — серая, как та, на крыше в Заболотье. Она каркнула, наклонила голову — и улетела в ночь.
— Всё будет хорошо, — сказала Полина, чувствуя это своей эмпатией. — Не сразу. Но будет.
Они вернулись в комнату. Зажгли бенгальские огни — искры летели до потолка, пахло порохом и детством. Лена включила телевизор — там показывали «Иронию судьбы». Все расселись, кто куда, прижались друг к другу.
И в этот момент — на экране телевизора, поверх фильма, на секунду возникла рябь. Помеха. И в этой ряби проступило лицо. Не страшное — усталое, с добрыми глазами. Мужчина в старом пальто.
Он улыбнулся — одними глазами — и пропал.
— Вы видели? — спросил Егор.
— Видели, — кивнул Влад. — Он теперь везде. В эфире. В проводах. В словах, которые мы пишем.
— Это плохо?
— Не знаю. Посмотрим. Главное — он с нами. А мы — с ним.
Фильм продолжался. Ёлка мигала гирляндой. За окном медленно падал снег, укрывая город белым одеялом.
И где-то там, в тайге, в избе Клавдии, старуха сидела у печи, пила чай из фарфоровой кружки и улыбалась в темноту.
— Ну, здравствуй, новое время, — сказала она. — Принесёшь ли ты нам что-то пострашнее этой истории? Или что-то посветлее?
Темнота не ответила. Только дрова треснули в печи, и искра взлетела в трубу — к звёздам, к небу, к будущему, которое было уже здесь.
КОНЕЦ.
---
Послесловие автора:
Эта история — не о победе над монстром. Она о том, что монстр может быть одиноким. Что страх можно переплавить в песню. Что наука и колдовство, педагогика и древние поверья — это не враги, а соседи, которые могут жить в одном доме, если есть чай, крапива и добрая воля.
И — что самый страшный ужас часто оборачивается надеждой. Как этот декабрь 1999-го, который мы боялись, но который просто пришёл. И принёс с собой… сказку. Новую. Которая только начинается.
Спасибо, что были со мной в этой темноте. Теперь можно зажечь свет
.
Свидетельство о публикации №226060300012