Эпизод Седьмой Истинная Сущность. Глава 5
Григорий смотрел в её глаза, видел, как она колеблется, как её губы то открываются, то снова сжимаются, и понимал: всё, что прозвучит дальше, навсегда изменит его жизнь и откроет тайны, которые он пытался разгадать последние месяцы. Виктория глубоко вздохнула и начала:
— Пусть всё случилось так, как случилось, но даже в этом был смысл, пусть его и тяжело сейчас разглядеть. Ведь я… — она опустила глаза, будто боялась, что Григорий увидит в них нечто, за что ей будет стыдно. — Ты и так понимаешь без лишних слов… Я просто тень чужих желаний, появившаяся по чьей-то воле — для какой-то цели или насмешки ради… Я правда не знаю. Может, я всегда это чувствовала, просто не признавалась даже себе; может, и не было такого, и я только оправдываюсь, хотя никакого прощения для меня не существует… Только… когда всё закончилось, мои глаза открылись, и я осознала, что внутри нет ничего настоящего, одна оболочка, ни на что не годная. Но... ты видел её, Григорий, — ту самую. Это её лицо отражается в моих чертах, её воля течёт во мне, её доброта... Часть её глубоко в моей груди… Не знаю, зачем это всё было нужно. Может, чтобы хоть что-то светлое осталось в этом мире, а может, она желала иного, просто... не смогла. Наверное, в этом тоже был какой-то смысл, просто мы теперь не можем его понять…
Виктория замолчала, и Григорий увидел, как её лицо сделалось отстранённым — будто она смотрела не на него, а сквозь стены, сквозь тьму, туда, где уже не было ни боли, ни надежд. Губы её дрогнули, она попыталась выдавить улыбку, но вышло лишь жалкое подобие — кривое, напряжённое, полное отчаяния. Она судорожно вдохнула.
— Ты не подумай, что мир отвратителен и таит в себе лишь ненависть, — проговорила она, с трудом выдавливая слова. — Ты ведь знаешь меня — я всей душой отрицаю это, ибо считаю ложью. Я теперь ясно вижу: ты восстал против всего сущего, но крик рвётся от безнадёжности, от неимоверной боли, что разрывает душу. И чтобы он там ни говорил — не слушай. Твоя душа живая, трепещущая; я видела её, и никто не способен переубедить меня. Хотя для них и сама почитаюсь никчёмной пародией, в которой нет и частицы живого… Пусть так, я смиренно приму — впрочем, как и всегда. Но... хочется верить, что после меня у тебя осталось хотя бы что-то внутри… пусть самая малость. И теперь ты не можешь просто сдаться, принять всё как данность, ибо там, за пределами этого разваливающегося мира, остался тот, кто всё ещё дышит неукротимой жизнью и, несмотря ни на что, верит в светлое... Невинный ребёнок, который не сделал никому дурного. Когда всё кончится, ты должен… Григорий… Ты просто обязан позаботиться о ней! Она такая же неотъемлемая часть тебя, как и я…
Она подняла глаза и требовательно посмотрела на Кимийеса.
— Но ты не можешь позволить уничтожить и её. Должно быть, это всё, ради чего теперь остаётся бороться!
Григорий не обернулся к существу — он теперь даже не желал смотреть в его сторону, — но отчего-то был уверен, что Кимийес скорчил свою отвратительную ухмылку. Наступило молчание, и в нём не было ничего, кроме отдалённого грохота: в темноте продолжали падать обломки, скрипела арматура, гудели распадающиеся перекрытия. Виктория ждала, сжав губы; и Наволоцкий увидел в её глазах разочарование — понимание того, что ответа не будет. Она перевела взгляд обратно на Григория.
— Для нас двоих было куда больше правды, чем могло показаться. Я знаю, ты мучился произошедшим, думал, перебирал в голове, но проклятие этого мира — иллюзорность, в которой мы вынуждены существовать, кем бы мы ни были: людьми, бунтующими душами или просто оболочками. Наше будущее предначертали, финал озвучили заранее, но ведь это ничего не значит… Как и тогда, много лет назад, я всё ещё верю в свет, я хочу… хочу верить в него! И даже если мы останемся в темноте, я продолжу чувствовать — пусть и тем, что я зову душой, но все остальные отрицают и только хохочут... Ты должен знать: ничего иного у меня внутри не было, ибо я создана для одного. Там не может ничего поменяться, потому что я отдала тебе всё, и даже если говорила иначе — это были просто эмоции, которых я, всё же, не лишена. Все эти годы… я не сомневалась в том, что ты — та часть, которую я когда-то потеряла и вдруг обнаружила в твоих глазах, словах, в каждом движении... Это моё место, единственное во всём мире, куда стоит стремиться. Я... была искренне счастлива, просыпаясь в нашей спальне, счастлива оттого, что ты ещё рядом со мной, а тут же — наша дочка, такая красивая и родная… Ты называл меня ангелом, и только теперь я понимаю, что ты вкладывал в эти слова...
Не поднимая головы, она крепко стиснула его руки, задрожала, и слёзы покатились по щекам. Григорий хотел успокоить её, но Виктория покачала головой.
— Я ещё не закончила… подожди... В один момент всё сломалось — не в сердце, а в действительности, которую мы считали своим домом. В тех стенах, быть может, за ужином или во сне — я не знаю… Всё пошло по швам, и теперь я понимаю почему, — она подняла заплаканные глаза на Кимийеса. — Разумно считать это ужасным наваждением, отравившим сознание костями и кровью, но я осознаю: ничего мы не могли сделать, и поступить иначе — тоже. Когда желания не способны пробить стену, они врезаются в неё и рассыпаются… и тогда ничто уже не поможет. Это не наш мир. Мы были в нём всего лишь гостями, которым позволили вместе разделить время. И когда срок закончился, мы пришли в ярость, кричали, проклинали этот мир, но всё равно делали то, что должно. Выбора не было… А теперь...
Виктория перевела взгляд на Григория, и он увидел, что в её бирюзовых глазах застыла неимоверная боль. Слёзы катились по щекам, но она не утирала их; лишь склонила голову, будто набираясь смелости. Сзади раздался ужасающий шум — под потолком что-то треснуло, и с грохотом рухнул кусок бетона, подняв облако пыли; но Виктория не обратила на это внимания.
Её рука выскользнула, и она подняла её перед собой. Григорий замер, глядя, как кончики её пальцев сереют, покрываются трещинами, а затем рассыпаются мелким, слабо поблёскивающим песком, который тут же подхватывал невидимый ветер и уносил во тьму. Песок струился, будто время вдруг ускорилось, сжигая плоть Виктории.
Григорий посмотрел на её лицо, искажённое не болью, а пугающим безразличием; она глядела на распадающуюся руку так, будто это происходило не с ней, будто уже много раз это видела и давно смирилась. Слёзы больше не лились, уступив место ледяному спокойствию. Она медленно опустила то, что осталось от руки, откуда всё ещё сочился песок, и взглянула на Григория. В её глазах не было ни страха, ни надежды — только усталость и странное облегчение.
— А теперь ничего не осталось, — тихо произнесла Виктория, всё ещё сжимая его пальцы. — Я чувствую… время подошло. Пожалуйста… помни о ней всегда… Всегда. А я… кем бы я ни была, пускай и телом без души, — помни и обо мне…
Она выскользнула из его руки, двумя пальцами потянула цепочку на шее и вытянула небольшой камушек, засверкавший карминовым огнём.
В груди у Григория всё сжалось от боли и запоздалого понимания: всё, что казалось выдумкой, было правдой. Второй осколок всё это время носила Виктория; её светлый образ, её тепло стали нерушимым тайником для того, что жаждали заполучить Халла, Бусаров и даже сам Кимийес, — но забрать камень не смог бы никто, потому что отдать его могла только она, по своей воле. Григорий смотрел на неё, и отчаяние сковывало тело: он не мог пошевелиться, только чувствовал, как в груди разрасталась пустота.
Дрожащей рукой Виктория стянула кулон через голову, слёзы снова прокатились из уголков глаз. Она вложила камень в его ладонь и плотно сжала его пальцы поверх.
— Прости… Он дал мне его… Я правда хотела бы отдать тебе больше, всю душу, но теперь… это всё, что у меня осталось…
Она прильнула к нему, и он позволил обнять себя — будто в этом последнем движении отпечаталась вся тоска, вся боль утраты, которую нельзя было ничем заполнить, нельзя было забыть как дурной сон. Её левая рука, ещё почти целая, обвилась вокруг его шеи; он почувствовал тепло — может, последнее, что оставалось в её теле, — и ощутил, как отчаянно колотится её сердце, будто своей надрывной работой могло продлить секунды, что так стремительно таяли. Она прижалась щекой, влажной от слёз, к его щеке, и Григорий ощутил, как её кожа осыпается песчинками на его сухие губы.
Он взглянул на то, что ещё мгновение назад было его женой, и с ужасом осознал, что тело её исчезает: от головы с медовыми волосами оставалась едва половина, плоть, рассыпаясь в труху, поднималась тонкими струйками в воздух, уносилась во тьму, оставляя обнажённые кости. Но и они не продержались долго: пошли мелкими трещинами, крошились, будто старая штукатурка, и осыпались, гонимые неведомой силой, схожей с всеразрушающим самумом, — песок срывался и улетал в чёрную бездну, стирая последние очертания.
Она подняла голову — левого глаза, красивого, бирюзового, больше не было; вместо него зияла чёрная глазница, из которой сыпался песок.
Виктория потянулась к нему — подалась вперёд всем телом, будто хотела в последний раз ощутить его тепло, — но не успела. Её рот рассыпался раньше, чем она сомкнула губы; и в то же мгновение вся фигура взорвалась облаком серебристо-белых частиц, которые взметнулись в воздух, закружились, подхваченные неведомой силой, и утянулись в мрачную пасть разрушенного прохода.
Григорий остался стоять, сжимая в ладонях горсть песка — последнее, что осталось от неё. Песок струился между пальцев, сыпался на плитку, и вскоре от его любимой не осталось ничего, кроме давящей тишины, которая заполнила собой всё пространство мрачной залы.
В его груди, где ещё минуту назад яростно колотилось сердце, теперь, казалось, ничего не осталось. Там разрасталось чёрное пятно — выжигающая изнутри боль, что, пуская корни в тело, пожирала всё, что делало Григория похожим на человека. Он бессильно наклонил ладонь, и остатки песка высыпались на плитку.
— Ну что, представление кончилось? Досадно… Хотя чего выдумывать — эта драма меня совершенно не трогает, — голос Кимийеса прозвучал равнодушно, почти скучающе. Не получив ответа на свою скабрёзность, он усмехнулся и задрал голову к потолку.
В тот же миг вся зала содрогнулась, и где-то глубоко, в основании прогнившего подвала, раздался протяжный гул — будто гигантский зверь в предсмертной агонии переворачивался под ногами. Стены угрожающе затрещали, с потолка посыпалась бетонная крошка, и с грохотом рухнул очередной кусок перекрытия, подняв облако пыли. В одной из стен зияла огромная чёрная рана с вывернутыми прутьями арматуры и рассыпающейся кладкой — сквозь неё, казалось, сама тьма сочилась в залу, густая, перетекающая, будто живая.
Григорий медленно перевёл взгляд на чёрную дыру в стене, и в его глазах не было ничего — ни страха, ни удивления, ни даже боли. Он некоторое время смотрел, а затем повернулся к проходу и безразлично уставился в клубящуюся бездну.
Кимийес опустил голову, поглядел на Наволоцкого и противно ухмыльнулся; отряхнул с рукава налипшую пыль, прошёл в другой конец залы и поднялся на две ступени. В его лице, освещённом карминовым светом, не осталось ничего человеческого — ни искры чувств, ни проблеска мысли, только холодная пустота.
— Да что толку рваться туда, где ничего нет, — заявил он и запустил руки в карманы. — Умерла — туда ей и дорога. Это тебе впервой, а я видел не раз, и, знаешь ли, очерствел. Жизнь — не примитивное «родился да помер от неведомой хвори», а нечто большее, чем способен вообразить твой разум. Упрекаю себя, что не сообразил, куда осколок он запрятал… Подразумевал, что засунет подальше, но чтобы вот так исхитриться… Хотя слишком уж витиевато для какой-то… — он скривился, — пустышки. Ты же ведь и не понимаешь, что ты такое… Твоя жизнь — краткая вспышка в непроглядной бездне. Рождаешься пустым, наполняешься чужими иллюзиями, а умираешь — и ничего не остаётся. Ты — мои ноги, мои глаза, моё сознание. Если бы Создатель позволил таким, как я, шастать среди людей, они бы все посходили с ума и начали верещать о божьей милости. А ведь я… старше вашей пустоты. Я помню то, что ты не в состоянии вообразить. И вот сижу в этом тщедушном тельце, как в костюме, что не в пору пошит, — а должен быть снаружи.
Григорий слушал, но мысли его витали где-то далеко — в прошлой жизни, среди тех, кого он считал родными, где не было ни мрачных подвалов, ни злобных существ, ни всепоглощающей тьмы. Слова Кимийеса пролетали мимо, и он уже не мог понять, чего тот хочет. Ему хотелось убежать, или хотя бы провалиться сквозь пол, хоть в саму преисподнюю, лишь бы не видеть этого существа и не слышать его голоса. Наволоцкий шагнул к тёмному проходу, откуда несло холодом и сыростью, но Кимийес, заметив это движение, заговорил вновь, и в его голосе сквозило раздражение.
— Это бесконечный круг, который невозможно порвать. Я оказался в этом гнилом месте по чужой воле! Это никчёмное существо, чьи бредни ты слушал, посчитало себя неспособным к решающему действию. Испугалось! Свалило всё на меня, почитая в моём облике омерзительное отродье, что не погнушается и шею свернуть. Так оно, в общем-то, и есть, чего юлить. Зато как до дела дошло — мы свои благие замашки бросились демонстрировать: не пристало, мол, живому существу кровь пускать! А мне выдумывай, изворачивайся, чтобы они на готовенькое слетелись, как трупные мухи! Я… Слышишь ты! Я один создал квартет из ничего — утопил его в крови, чтобы вылезти из этой дыры! Это я через разрыв вталкивал в твою пустую башку мысли вот отсюда, — он постучал пальцем по виску, — чтобы мои руки наконец заработали! Кто были все эти люди? Да мне и дела до них никакого! Ресурс, необходимая жертва, что ведёт к цели…
Григорий повернулся к нему и вопросительно поглядел. Кимийес вытащил руку из кармана и пальцем начертил в воздухе невидимый крест. Не стоило и сомневаться — существо демонстрировало тот самый символ из сна; символ, о котором вещала Халла, приписывая его каким-то религиозным фанатикам, «предстающим пред лицом Бога под светом красной звезды». Григорий скривился, но с места не двинулся.
— А это лицо, что вырвалось из глубины сознания, мне давно знакомо, — продолжал Кимийес, — и, признаться, омерзительно до необычайной степени. Впрочем, это не только ко мне, ибо и ты осведомлён, просто твоё сознание сожжено, и от него теперь осталась лишь навязанная фикция, которую туда примотали. Что уж поделаешь… Ты теперь вряд ли вспомнишь. Фигура небезызвестная, это уж точно, роль свою имела, правда, даже я о той роли давно позабыл — растворилось всё к чертям. Напоминает только чувство некоторой неопределённости и… горечи.
Он потёр переносицу, словно пытаясь стереть наваждение.
— Нас же тогда чуть не убили — ты и сам слышал — и кто разберёт, отчего мы всё ещё стоим и рассуждаем. Видимо, слёзы, что блестели в её глазах, как-то сыграли: может, остатки совести в голове колыхнулись, а может, ещё что-то… чувство превосходства? Желание выставить собственную персону выше остальных и навязать свои решения как единственно верные? Кто его разберёт.
Он злобно усмехнулся.
— Главное, что миновало каким-то боком — через неимоверную боль, страх, что всё может закончиться в любой момент… Я-то не планировал затягивать, но влезли эти… все карты смешали, и пришлось выжидать, как облезлой крысе, прячась под прогнившими досками. Ведь они и не предполагали, во что влезли… что чутьё не подвело. Может, и зря не убили — сами себе петлю на шею натянули. Где им подозревать, что от их субстанции мало что поменяется; что марионетка вскочит и кровь лить пойдёт…
Кимийес опустил голову и некоторое время молчал, а затем вновь поглядел на Григория, будто подводя итог своей речи.
— А кровь, она, знаешь ли, любую иллюзию смыть способна, растворить любую истину, сколь бы прочной она ни казалась… Ведь все по разные стороны: мы с тобой на одной, эскулапы, мешающие в своих пробирках какую-то жижу, — на другой. А в стороне — то отребье, что почитает себя выше остальных. Первые халатики свои загадили, да где бы им угадать, что те, кто им указания раздаёт, никакие не просвещённые, а обычные паразиты, что высасывают всё живое, чтобы самим не издохнуть… Может, и было там изначально рвение, жажда что-то изменить, спасти кого-то, да только всё сгнило и развалилось, ибо истина совершенно в ином, и до неё, будь ты хоть трижды образован, не дойти своим примитивным мышлением…
Кимийес принялся рассеянно водить носком по бетонной крошке. Григорий же, наблюдая за этой бессмысленной вознёй, ощутил, как внутри поднимается гнев. Тело его напряглось, кулаки сжались сами собой, в висках запульсировала тупая боль — будто мозг отказывался воспринимать эту бессвязную ложь. Он понял, что больше не может сдерживаться; терпение, что ещё минуту назад казалось неиссякаемым, вдруг лопнуло.
— Да закрой ты свой рот! — выкрикнул Григорий и со злости пнул валявшийся обломок кирпича. — Ты богомерзкое создание, в котором нет ничего человеческого! Да, я поверил сначала, казалось, что приведёт к чему-нибудь. Выслушивал эти басни про какие-то келлы, квартеты, души… Но теперь отказываюсь верить! Натуральный бред, галлюцинация душевнобольного! Такое только в дурной голове может быть, которую следует лечить, а не внимать её дурным фантазиям!
Он ткнул пальцем в Кимийеса, но рука его дрожала.
— Да у тебя нет души! Ты не способен понять чувств! Только выворачиваешь всё наизнанку, мусолишь одно и то же! Да, многое сошлось: сны, что мучили моё сознание, камень, который я у Гурьевой стащил по дурости, сам не понимая зачем… Но всё рассказанное для меня — чужеродно! Да, наглотался таблеток, и теперь понимаю: это всё болезненное видение! Смешалось одно с другим… Виноват... Кровь пролил — и принимаю грехи, не отказываюсь. И коли наказание приготовлено, так понесу, ибо заслужил! Страдание — неизбежный исход для переступившего черту... Но теперь совсем один, хоть и память при мне. И во всей жизни, наполненной лишь унижениями и желанием что-то кому-то доказать, лишь Виктория не оставила меня. Даже дурацкие писательские замашки приняла! Только теперь всё иначе… Но… я помню её, живую, настоящую, и никогда не смогу забыть…
Он обернулся к проходу и некоторое время смотрел в черноту, будто видел там что-то, невидимое для Кимийеса.
— К чёрту всё. И страдания, и истину… Пусть хоть в каком виде, моё место там, куда улетел этот песок.
Григорий медленно побрёл во тьму, опустив голову, не желая видеть происходящего. Отчаяние разрывало его разум; тело больше не сопротивлялось, ибо сил не оставалось. Он думал лишь о том, что всё, что услышал в этом мрачном подвале, было неимоверной глупостью, и даже если в том и крылась истина — пусть самая крошечная, — то теперь она рассыпалась на части, собирать которые уже не имело смысла. Наволоцкий понимал, куда ему следует двигаться, где искать спасение для души и где наконец сможет найти покой. Кимийес молчал, будто принимая его решение. Может, он корчил гримасы, или размахивал руками, да только Григорий того не видел и, честно признаться, видеть не желал. По зале прокатился грохот, и от стены отвалился очередной кусок бетона, с глухим ударом приземлившись на разбитую плитку.
— Дурак недалёкий, — вдруг послышалось из-за спины. — Примитивная форма жизни. Вместилище для разума — не твоего, разумеется, а того, что простирается далеко за пределы этой гнили... Иди, иди, может, ещё успеешь поглядеть на очередного такого же фантома — с пустыми глазищами и клубком установок вместо мозгов. Надо успеть! А то, небось, воображаешь, что в черноте тебя ждёт возвращение в некую точку, где всё станет как прежде? Не станет! За водоразделом — лишь очередное тело, слепленное непонятно из чего, дурно имитирующее человеческую наружность. Представляешь, подсунули тебе под нос и нарекли женой! А ты бы и рад уши развесить! Но суть, на которую они уповали, теперь рассыпалась, и куда там полетели остатки — не важно… Тело, лишённое разума — пусть даже самого скудного, — лишь разлагающийся труп, что завалится без признаков жизни. К нему, может, даже сочувствующие сбегутся — мол, померла в расцвете лет, — да только невдомёк им, что и не было оно никогда живым…
Григорий остановился. Злость поднималась в нём с новой силой; он еле сдерживался, чтобы не броситься на ненавистное существо с кулаками и не выбить из него весь яд, который он расплёскивал, стараясь побольнее задеть за живое. Наволоцкий явно ощущал, что Кимийес глазеет ему вслед, ибо на затылке вдруг возникло нечто чужеродное, тяжёлое, будто кто-то положил здоровенный булыжник на голову.
Собрав остатки воли, он решительно повернулся, намереваясь высказать всё, что думал об этом омерзительном создании. Когда же взглянул на Кимийеса, вся решительность застряла комом в горле — он не смог выдавить из себя ни слова. По телу пробежал холодок, а живот скрутило судорогой.
Кимийес всё ещё стоял на прежнем месте и явно не собирался бросаться вдогонку — то ли почитал это ниже своего достоинства, то ли имел в голове некий план. Он поднял перед собой ладонь, поглядел на неё, будто сомневаясь, что она действительно принадлежит ему. Демонстративно повертел ею, прищурился, затем глубоко вздохнул и заявил:
— Осточертело. Одно и то же, по кругу… Впрочем, я уже говорил, что теперь всё изменилось. Стены, этот тягучий мрак, пропитанный вековой сыростью… Это был последний раз, когда ты вкручивал мне свои никчёмные желания, — он помахал Григорию, будто прощаясь навсегда. — А ведь я, в отличие от этого человеколюбивого глупца, что крутился тут давеча, не намерен молча наблюдать, как мою башку заваливают обломки. Не дождёшься. Я понимал, что этот момент настанет, и тогда безмолвное согласие закончится, освободив путь… иному. Не обманул насчёт того, кто же я; ничего толком не поведал, но заявил прямо: я тень. Лишь жалкая… тень себя прошлого, у которой, кроме этой башки на плечах, ничего не осталось… Но кое-что накопилось за всё время. Да, накопилось!
Лицо Кимийеса перекосила злоба; красный свет аварийных ламп жутко исказил его черты. Белёсый глаз округлился, зрачок дрогнул и сузился в едва различимую точку, вцепившись в свою жертву.
Он поднёс ладонь к губам, с силой вонзил зубы в плоть у основания большого пальца, и оттуда тонкой, набухающей нитью заструилась кровь. Челюсти напряглись, скулы заострились, но он не отвёл взгляда — там читалась такая ненависть, что Григорий подумал: перед ним демонстрация силы, акт совершенного безумия. Несколько секунд Кимийес не шевелился, а затем резко оторвал ладонь ото рта; его зубы в красном свете казались почти чёрными.
Он стоял, методично размазывая кровь по изуродованной ладони — от запястья до кончиков пальцев, — затем пробормотал что-то неразборчивое и сложил ладони вместе, будто обращаясь с мольбой к неведомому существу. Бросив на Наволоцкого короткий взгляд, полный презрения, он повернул одну из ладоней — словно запуская проржавевший механизм, — и окровавленные пальцы уставились прямо на Григория.
В то же мгновение полы серого пальто колыхнулись, раздался треск, и бетонные ступени под ногами существа пошли трещинами. Застоявшаяся тьма, что до того перетекала по углам в томительном ожидании, взорвалась — её ошмётки, искажаясь и деформируясь, взметнулись по стенам и, пульсируя, обратились в извивающиеся метастазы, стремительно пожиравшие убогую серость и остатки карминового света. Они проникали в каждую трещину, в каждую неровность бетона, будто норовя сожрать остатки того реального, что ещё оставалось в этой зале. Стены затрещали, на пол посыпалась крошка и обломки, оголяя чёрные разломы. Григорий инстинктивно поднял руки, прикрывая лицо от летящей пыли, и отступил на шаг; но в тот же миг всё стихло — пыль медленно оседала, а в воздухе повисла внезапная, звенящая тишина. Наволоцкий так и остался стоять, боясь пошевелиться, и лишь из-под пальцев силился разглядеть, что делает Кимийес, — но тот стоял на месте, всё так же сжимая ладони.
И тогда Григорий увидел: в том месте, где зиял разлом, бетон пошёл мелкими трещинами — они росли, ветвились, и внутри что-то шевелилось. Он убрал руки, пригляделся и понял, что оттуда, из самой черноты, на него смотрит глаз — мутный и безжизненный. Глаз моргнул, и вокруг него бетон осыпался кусками.
Первым из стены вывалился Елизаров — вернее, то, что когда-то было им. Разлагающийся труп, лишь отдалённо напоминавший старого друга: лицо зеленовато-серое, с провалившимися щеками; из размозжённого виска торчали осколки костей, шея была вывернута под неестественным углом, так что голова почти касалась плеча. Тело рухнуло на пол грудью вниз, а затем, хрустнув суставами, стало медленно подниматься. Дмитрий упёрся ладонями в плитку, подтянул колени и, шатаясь, выпрямился. Сделал неуверенный шаг — нога подвернулась, он чуть не рухнул, но удержался, вскинул руку с облезающей кожей, и скрюченные пальцы судорожно сжали воздух.
Но едва Елизаров поднялся, как соседний разлом затрещал, и из него, головой вперёд, вывалилась девушка — захрипела и поползла по полу, волоча за собой неподвижную нижнюю половину тела. Её некогда красивые смоляные волосы теперь свисали с черепа грязными, спутанными ошмётками, болтаясь перед лицом; серо-зелёные глаза, затянутые белёсой плёнкой, были широко открыты, но, казалось, давно ничего не видели; нижняя челюсть была вывернута в бок, изо рта сочилась густая, тёмно-жёлтая жижа — и, стекая по подбородку, капала на пол.
Последней явилась третья фигура — вся скрюченная, в чёрной изорванной куртке, с рукавом, болтающимся на лоскуте, из-под которого торчал посеревший синтепон. Голова моталась из стороны в сторону, будто ничем не удерживаемая; шея была замарана засохшей кровью, которая, судя по всему, некогда изливалась из рваной раны, теперь зияющей чернотой в свете аварийных ламп. Фигура еле стояла на ногах, но всё равно шла — покачиваясь, отклоняясь то в одну сторону, то в другую, будто ничего не видела и двигалась, совершенно не разбирая дороги. В какой-то момент мертвец раскрыл рот и завопил, и в этом крике была лишь одна нескончаемая боль.
Пока всё это происходило, Кимийес стоял молча. Он наконец опустил ладони; повреждённая рука всё ещё кровила, и с неё одна за другой срывались алые капли, падая на раскрошившийся бетон. Существо возвышалось над залой и глядело на мистерию скучающим взглядом. Григорий со злобой посмотрел на Кимийеса, желая показать, как сильно его ненавидит. Но тот, кажется, не особенно вдохновился проявленными чувствами и, словно мрачный дирижёр, махнул окровавленной ладонью, призывая оживших мертвецов к действию.
— Мне эти глупые забавы уже надоели, — произнёс он очень тихо. — Нет ни времени, ни желания. И хватит дёргаться.
Мертвец, что некогда носил имя Дмитрия Елизарова, неистово завопил и рванулся вперёд — спотыкаясь и размахивая руками. Голова его болталась из стороны в сторону, будто искусственная; он нёсся, совершенно не разбирая дороги, ноги заплетались, и казалось, что ещё мгновение — и он споткнётся, рухнув на пол грудой разломанных костей и грязных лохмотьев. Григорий взвизгнул и, вновь закрыв лицо руками, попятился во тьму. В тот момент ему припомнились жуткие тени, что шарили по его кухне после смерти Анны — кошмарные, перетекающие, издававшие низкий гул, похожий на шуршание крыльев насекомых. Как и тогда, Наволоцкий решил: если он не станет глядеть на жуткие образы, то они, каким-то невероятным образом, исчезнут, развалятся на куски и не смогут до него дотянуться.
Он побежал по узкому проходу, вслепую огибая обломки; в какой-то момент споткнулся и чуть не упал, лишь чудом удержав равновесие. Кровь с силой пульсировала в висках, мысли превратились в одно сплошное месиво из воспоминаний и доводов, и Григорий не мог отделить их друг от друга, чтобы понять, что же ему теперь делать. Его тело перешло в особый режим, где оставалась лишь одна понятная цель — скрыться от ужасающих гостей, забиться в тень, чтобы переждать, а уж после обдумать дальнейшие действия. Но вдруг из-за спины раздался жуткий вопль — должно быть, выл мертвец, что почти настиг свою жертву…
Неожиданно крепкая рука вцепилась ему в плечо — возле уха послышалось хриплое, надсадное пыхтение, и Григорий завопил, пытаясь сбросить с себя труп. Вторая рука вцепилась ему в рубашку, потянула, будто норовя утащить обратно к своему мрачному хозяину. Наволоцкий задёргался, пытаясь отделаться от навязчивого гостя, затем резко повернулся и увидел, как перед глазами мелькнула ощетинившаяся, полусгнившая пасть с почерневшими зубами, и мертвец с размаху ударил лбом ему прямо в нос. Всколыхнулась жуткая волна боли, по губам потекло что-то мокрое и горячее; Григорий ухватился за разбитый нос, но в тот же момент получил второй удар — уже кулаком — в голову, и, потеряв равновесие, рухнул на пол.
Перед глазами растянулась тёмная пелена, за которой невозможно было ничего разглядеть; в ушах зазвенело — и этот звон поглотил все окружающие звуки. Наволоцкий бессильно лежал на холодном полу и шарил рукой, пытаясь ухватиться хоть за что-то, что поможет подняться, но пальцы хватали лишь воздух. Кровь из разбитого носа текла по губам, заливалась в рот; он выплюнул её на рубашку, воткнул локти в плитку и попытался отдышаться, всё ещё не понимая, что происходит вокруг.
Григорий мотнул головой, будто пытаясь привести себя в чувство. Наконец пелена начала рассеиваться, а звон утих, позволив проступить другим звукам: послышались неторопливые шаги, следом — невнятное бормотание, а потом, прямо над самой головой, раздался голос Кимийеса:
— Исходы, исходы… Несуразица какая-то выходит, когда низшее существо, которое природа не наделила никакими сносными функциями, воображает, будто в его тщедушном тельце сокрыта великая мощь. Впрочем, я теперь почитаю, что в этом есть некий божественный замысел, который я не способен был угадать. Колыбель растерянных… Так называют глаза Астерота, которые с незапамятных времён глядели на несовершенство мира, на различные непотребства и на всю низость, что может скрываться за благими, с первого взгляда, намерениями. Да, наш Создатель слеп, ибо глаза его заволокла катаракта, что не позволяет видеть действительности, её огней или колыхания душ. То лишь миг — секунда, — что, мгновенно исчезает в пелене времени, и уже после мало кто припомнит, что настолько крошечная частица существовала. Впрочем, всё это нити одного великого полотна, и, выдерни одну из ниток — всё к чертям распустится, оставив после себя лишь унылую рванину.
Григорий прищурился, чтобы разглядеть насмехающееся лицо Кимийеса, но когда наконец взор вернулся к нашему герою, слова ненависти застряли у него в глотке: над ним нависали двое. Один из них — Кимийес — теперь не усмехался, а декламировал свою витиеватую речь с каким-то сожалением в глазах, может быть, впервые имея подобный вид с того момента, как Григорий вошёл в мрачный подвал. Второй же — совершенно иной человек, с мягким, добродушным лицом и длинными, вьющимися тёмно-русыми волосами — стоял рядом, с какой-то родительской заботой глядя на распластавшегося внизу. Весь его облик излучал доброту, с которой существо обращалось к миру; лёгкая улыбка играла на его губах, и если бы не отвратительный левый глаз — точно такой же белёсый, с чёрным зрачком, как и у Кимийеса, — то Григорий подумал бы, что сам небесный ангел явился в этот затхлый мир, дабы спасти сына божьего от ярости демона и его надменных речей.
— От смерти не отделаешься, — проговорил Кимийес. — Естественный исход, конечная точка любого путешествия, сколь насыщенным оно ни было бы. Колыбель смерти, в которую смотрит правый глаз, — будущее, сокрытое от понимания, ибо так человеку спасительнее. А вот левый глаз обращён к кричащему младенцу, что пока ещё не понимает, в какую дурную историю он угодил из-за каких-то там душевных поползновений. — Он повернул голову к своему спутнику и улыбнулся — беззлобно, скорее с некоей иронией. — Колыбель жизни. Прошлое, что нашло свой исход. Две половины одной правды, ибо, как я уже говорил, всё в мире двояко, и нет ничего очевидного. Понятно теперь? Чёрное, белое, светлое, тёмное… Ладно, — он махнул рукой, — без разницы. Иди отсюда, пока нас здесь не завалило с концами, а я закончу.
Второй вздохнул, ещё раз поглядел на Григория, после чего пожал плечами и двинулся к лестнице. Дверь, громоздившаяся на самом верху, теперь была распахнута настежь, и из проёма выливался красный свет, в котором парили мелкие, светящиеся частицы. Незнакомец поднялся, на секунду задержался перед дверью, будто что-то обдумывал; потом протянул руку — и его пальцы погрузились в свет, который оказался на удивление плотным, словно водная гладь. Он вытащил руку, оглядел её, будто проверяя целостность, после ещё несколько секунд потоптался на месте в нерешительности, а затем шагнул — и исчез.
Наволоцкий закряхтел и попытался приподняться, но силы, казалось, совершенно покинули тело. Он упёрся на локти — и тут же рухнул, больно ударившись затылком об пол. Поняв, что так не выйдет, перевернулся на бок, попробовал подняться из этого положения — тоже безуспешно. Громко выругался на собственное бессилие и со злобой уставился в потолок — беспомощный, раздавленный и до безобразия жалкий.
Кимийес, не обращая внимания на эти тщетные попытки, двинулся прочь, размеренно отмеряя шагами залу.
— А стоит ли пытаться? — спросил он и остановился. — Надрываться, впустую надеясь на нечто незримое, может быть, мифическое, что способно разрешить ситуацию? Те же самые надежды, что и с Викторией — мол, приключилось нечто из ряда вон выходящее, и сейчас я циферки накалякаю или обращусь к бестелесному духу — и тут же, в один миг, всё поправится… Совершенная глупость. Один чёрт — всё закончится так, как тому и суждено. И никуда от этого не деться.
— Да пошёл ты… к чёрту! — прохрипел Григорий и сплюнул. — Да ты хоть понимаешь, что я… я могу… тебе…
— Да понял, понял, — Кимийес горько рассмеялся. — Буду бояться. Прямо как тот студентик, что захлебнулся кровью посреди площади… Впрочем, нынче я почитаю, что одни случайности вокруг — будто декорации к отвратительной постановке, но… совпадение ли?
Он наклонился, поднял с пола какой-то предмет, покрутил его в руках, хмыкнул и развернулся к Григорию, показывая нечто, завёрнутое в пожелтевшую газету.
— Совпадения в жизни слишком редки, чтобы говорить о некоей божественной воле. По большей части — систематика, закономерности… Такие дела.
За его спиной прогремел взрыв. Вспыхнуло багровое пламя, из-под потолка повалил густой дым; во все стороны полетели обломки бетона, поднялось облако серой пыли. От потолка, рассечённого огромной трещиной, отвалился кусок плиты и с оглушительным треском рухнул на пол, увлекая за собой более мелкие обломки, которые градом посыпались на лестницу, ведущую к двери. Кимийес не обратил на это никакого внимания и крутил в руках свёрток.
— Узнаёшь? — спросил он. — Вещица, что несёт за собой иллюзорность… свободу для тех, кто почитает, что смерть — это действительно конец. Теперь вот и я держу, надеясь, что эта смердящая тюрьма наконец развалится. Везде нынче ложь накручена тугими узлами, и кто бы разобрался, где истина? — Он ткнул свёртком себе в грудь. — А вот она, истина. Лживое же болтается, втиснутое в тугую петлю, а я… я Истинная Сущность, и мне эти жалкие чёртыхания без дела, ибо я старше, чем этот смердящий мир.
Он развернул свёрток — в воздух взметнулась помятая газета, блеснул холодный металл. Кимийес опустил руку, сжимая пистолет.
Они молчаливо смотрели друг на друга: Григорий — с ужасом от неумолимости своей судьбы, Кимийес — холодно, будто подтверждая догадки Наволоцкого. Наконец, словно вынеся окончательный приговор в своей голове, он поднял руку, направляя ствол на беспомощного человека, корчившегося у его ног.
— Всё произошедшее — от начала и до конца — было лишь постановкой. Маски, крики, наигранные страсти, игра в создателя... Но теперь игра окончена. Да и никакого создателя нет.
Григорий хотел было возразить, но не успел — пустоту залы разорвал выстрел. Грохот, показавшийся оглушительным, накрыл сознание, и тотчас же, на смену звуку, пришло нестерпимое, жгучее ощущение — будто раскалённый прут вошёл в шею, оставив после себя разливающуюся боль. Он инстинктивно дёрнулся, хватая ртом воздух, и почувствовал, что вокруг повис запах палёного пороха, заполнивший всё пространство.
Наволоцкий потянул наливающиеся тяжестью руки к шее, пытаясь зажать рану — будто это могло что-то изменить, будто это могло спасти. Пальцы тут же стали липкими от крови, и вязкая, пульсирующая струя хлынула между ними, заливая рубашку. Он попытался подняться, но голова бешено закружилась, и Григорий в бессилии рухнул на щеку, прижавшись ею к холодной плитке.
Сознание всё ещё цеплялось за реальность, но та ускользала, стремительно распадаясь на части. Взор то прояснялся — и тогда Наволоцкий видел залитую карминовым светом залу, плывущий силуэт Кимийеса, слышал глухой, доносящийся будто издалека голос, — то снова заволакивался чёрными пятнами, и звуки тонули в стремительно нарастающем шуме. Слабость разлилась по телу свинцовой тяжестью, заставляя хватать ртом воздух, и каждый вдох вырывался из груди со свистящим хрипом.
Он уже перестал что-либо чувствовать и различать, когда из остатков сознания, словно последняя искра, вдруг вырвалась мысль: за давешними событиями, что выстроились будто никудышные актёры перед опущенными кулисами, он забыл, что лежит на холодном полу, истекая кровью, а над ним всё ещё нависает Кимийес с пистолетом — точь-в-точь как когда-то сам Григорий стоял над тем студентом на Елоховской площади, а теперь собственная жизнь сочится сквозь пальцы, оставляя лишь сознание, цепляющееся за последние осколки памяти. В тот момент Наволоцкому стало ясно: время безвозвратно упущено, бежать некуда, да и незачем, силы остались лишь на одну, последнюю мысль, ведь слишком много потрачено на безумные поиски несуществующих исходов. А его жизнь... Она и вправду казалась плохой игрой — с фальшивыми декорациями, сбивчивыми репликами, с кучей оплошностей. Теперь, под незримым шумом воображаемого зала, остаётся лишь уйти за кулисы, туда, где больше не будет ни боли, ни сожалений, а лишь одна темнота, которая не обещает ни прощения, ни покоя.
В угасающее сознание, как удар набата, ворвался глухой стук — это Кимийес бросил пистолет на пол. В его фигуре больше не угадывалось никаких деталей, лишь смутные очертания — ровно тень, застывшая среди других теней. Григорий увидел, как тот развернулся и направился к проходу, поднялся по лестнице и у самой двери замер. Когда он обернулся, Наволоцкий понял, что существо смотрит на него, но не мог различить взгляда, не мог услышать слов, которые Кимийес, может быть, говорил. А затем залу озарила кровавая вспышка, на мгновение разорвавшая трепещущую тьму, стирая мрачных существ, что скрывались от глаз; раздался звук, похожий на треск, и свет исчез, а вместе с ним — и Кимийес.
Где-то поблизости ещё слышался грохот падающих обломков, треск расходящихся стен, но Наволоцкий уже не мог понять, действительно ли он слышит их или это лишь судорожные колыхания памяти. Мысли распадались, не успевая родиться; образы мелькали, а затем затихали, не оставляя следа, и вскоре от них осталась лишь расползающаяся темнота, неумолимо пожиравшая сознание нашего героя.
В последний миг поднялся вихрь, несущий мириады мелких, слабо мерцающих частиц. Тогда Григорий подумал, что его Виктория, любимый ангел, рассыпалась на такие же частицы, и они, должно быть, всё ещё витали где-то там, в кромешной тьме. А теперь, может, вернулись к нему? А может, это он сам рассыпался — как и она, — превращаясь в песок, который разнесётся по этому мрачному миру. Но мысль угасла, так и не успев оформиться; она умерла вместе с последним проблеском сознания, оставив после себя лишь всепоглощающую тьму...
Свидетельство о публикации №226060501868