Последний рывок
Огонь мерцал, дрова трещали. Комната слабо освещалась единственной уцелевшей свечей в старом заплывшем подсвечнике. Полумрак добавляли темные занавески на окнах. В комнате было довольно прохладно, но для человека, сидящего в кресле, это не имело значения.
Сладки грезы душевнобольного. Говорят, они не чувствуют боли, время для них длится бесконечно, и весь мир становится настолько далеким и независимым от своего собственного мирка, что он уже не нужен.
Батюшков боли не чувствовал, соответственно, не испытывал страданий. Он вообще ничего не чувствовал. Ему было не холодно и не жарко. Под креслом, в котором он сидел, валялись измятые, запыленные письма Гнедича, до которых ему также не было дела. Время от времени горничная растапливала ими огонь в камине.
Время остановилось. Безмолвие… нелепое и страшное. Ощущение влажности и удушливости царит здесь.
И во всем этом хаосе катаклизмов был он – тихий, замкнутый, опустошенный. Ниточка, что держала все его страстные порывы, давно оборвалась.
Кто-то может видеть закрытыми глазами – он не видел открытыми. В затуманенном мозгу время от времени возникали какие-то образы, давно забытые, он не обращал на них внимания.
… А вот что-то белое… в развевающемся одеянии… бегает вокруг дома, размахивая руками. МАМА!
Знакомое до боли слово, которое он не в силах произнести, потому что давно забыл, что оно означает.
Где-то вдали подсознания ему слышится голос Гнедича. А вот и он сам, разодетый в бархат, улыбающийся, в его руке листы с переводом «Илиады». Все это было таким близким и таким далеким… Безумию не видно предела. Это такое состояние, в котором нет ни начала, ни конца.
Но кто же стоял перед ним все это время?! Так недавно и давно, близко и далеко… Страшный, с дикими воспаленными глазами, в черном сюртуке; в этом человеке было нечто демоническое, но… такое доброе.
Это Пушкин. Пушкин… Пушкин…
Батюшков дернулся. Затмение, длившееся годами, наконец, отступило, он почувствовал головокружение и увидел темноту, окружающую его. Камин едва тлел, свеча затухла. Батюшкова знобило.
Как он мог не узнать Пушкина?! Ведь он был здесь, стоял перед ним, такой близкий; Батюшкову много нужно было ему сказать!.. Он хотел признаться великому гению, что все меркнет пред ним, что ученик стал-таки Учителем, перед чьим талантом он преклоняется.
Еще одна мысль не давала ему покоя – его поэзия. Единственное, что помогало ему выжить среди хаоса окружающего мира, того мира, который был слишком суров к нему. В отчаянную минуту он произнес слова, поразившие Вяземского; «Что толку говорить о стихах моих? Моя голова похожа на красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд не удержался, упал вниз и разлетелся вдребезги. Поди теперь узнай, что в нем было!»
- Я узнаю… - шептали губы Батюшкова, - узнаю…
Между тем Безумие снова раскрыло перед ним свои черные объятия вороньих крыльев. Батюшков сорвался с места, но сил не хватило, чтобы добежать до стола, где среди скомканных страничек дневника лежало старое перо и засохшая чернильница.
Не удержавшись на ногах, Батюшков упал на ковер, пальцы машинально наткнулись на теплый уголь в камине.
Падение на минуту привело его в чувство. Этой минуты хватило, чтобы нацарапать углем на стене несколько последних строчек.
Сознание затуманилось, рука бессильно опустилась, и Батюшков – этот некогда мужественный Ахилл – спокойно осел в кресле, лицо его обрело умиротворенное выражение, остекленевшие глаза смотрели в пустоту.
И где-то там, в далеком подсознании, замкнутом на черный толстый замок Безумия, звучала безумная музыка, плыл безумный бумажный парус по безумным волнам, и рядом с ним плыла обрывочная мысль: дойдет ли до людей это послание, оставленное Батюшковым на грязной стене…
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез…
Свидетельство о публикации №226060600228