Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Часть 4-7. Лиза и Вера
ЛИЗА И ВЕРА.
Вернувшись на следующий день из Амьена, куда он на самом деле ездил, и не обнаружив жены на улице д'Ассас, а лишь эту короткую записку, или, скорее, строчку: «Поль, мой сын умирает, я собираюсь его спасти», — господин Мейрен был поражен и решил, что Лиза выдумала эту историю, чтобы сбежать из дома. Как будто мать осмелится на такую ложь.
Телеграмма Веры Сублаевой, которую мадам Мейрин не взяла с собой, сразу доказала, что он ошибался. И все же некоторое время он сомневался, одобрять поездку или нет. Внезапно ему пришла в голову мысль, что принц Ольсдорф, возможно, находится в Пампельне. Он почувствовал, что начинает ревновать к этому человеку, ценность которого он знал и который, как ему было известно, был глубоко влюблен в женщину, носившую его имя.
Более того, в этом доме, который когда-то принадлежал ей, мадам. Мейрин почувствовала бы все воспоминания о своем прежнем высоком положении. Она не могла не сравнить это с той скучной жизнью, которую вела в Париже. Художница заранее была унижена этим сравнением.
Не желая видеть, что бедная мать уехала только для того, чтобы ухаживать за сыном, он корил себя за то, что винит ее, и чувствовал себя оскорбленным из-за того, что с ним не посоветовались. Вскоре он убедил себя, что ей нет оправдания.
"Разве у нее нет другого ребенка, которому она нужна?" — говорил он себе. "По какому праву она так поступает?"
Муж не думал ни о своих грехах, ни о том, что его уход дал его жене свободу, ни о священных правах материнской любви. Он прислушивался только к своей гордости, которая только что получила сильный удар. Он не мог скрыть от себя, что больше ничего не значит для женщины, которая так сильно его любила.
В глубине души он не терял надежды, что однажды Лиза вернется в его объятия, еще более страстная и покорная, чем прежде, когда он сам, устав от своих любовниц, предпринял настоящую попытку вымолить ее прощение. Видя ее смирившейся, какой она казалась после сцены на бульваре Клиши, он в своем глупом тщеславии «красавчика» уверовал, что однажды вечером, если он скажет хоть слово, подаст хоть знак, этого будет достаточно, чтобы пробудить в его жене безумную любовь прежних дней. Но теперь не осталось места для сомнений; Между ними действительно все было кончено. Он впал в ярость от ревности и глубокого унижения и вдруг воскликнул:
«Что ж, так тому и быть. Но если так, то и я свободен».
В таком расположении духа, действуя скорее механически, чем из заботы о дочери, он вошел в комнату мадам Мейрен, чтобы увидеться с ней. Когда он вошел в спальню, там была мадам Добрель, верная своему обещанию.
«Ах!» Простите, я не знал, что вы здесь, — холодно обратился Поль к молодой женщине. — Мари повезло, что у нее есть вы, ведь мать ее бросила.
— Вы не можете думать, что Лиз бросила свою маленькую девочку, — сказала Марта. — Она была напугана известием о сыне...
— Ее сын! — вмешался художник. — А что, если Мари заболеет, пока ее матери нет дома?
— Бог этого не допустит. Кроме того, разве я здесь не с вами?
— Значит, вы одобряете отъезд мадам Мейрен?
— Я бы поступил так же, как она.
— Ах! Без сомнения. Для вас тоже было бы вполне естественно бросить мужа и уйти из дома.
При этом оскорбительном намеке на ее прошлое мадам Добрель подавила возмущенный возглас и мягко ответила:
«Как вам не стыдно, месье Мейрен, говорить такое, ведь вы прекрасно знаете, что я не могу оправдать женщину, которая забывает о своем супружеском долге».
даже тогда, когда он сам, устав от своих любовниц, предпринял бы настоящую попытку вымолить у нее прощение. Видя ее смирившейся, какой она казалась после сцены на бульваре Клиши, он в своем глупом тщеславии «красавчика» уверовал, что однажды вечером, если он скажет хоть слово, подаст хоть знак, этого будет достаточно, чтобы пробудить в его жене безумную любовь прежних дней. Но теперь не осталось места для сомнений: между ними действительно все кончено. Он впал в ярость от ревности и глубокого унижения и вдруг воскликнул:
«Что ж, так тому и быть. Но если так, то и я свободен».
В таком расположении духа, действуя скорее механически, чем из заботы о дочери, он вошел в комнату мадам Мейрен, чтобы увидеться с ней. Когда он вошел в спальню, там была мадам Добрель, верная своему обещанию.
«Ах!» Простите, я не знал, что вы здесь, — холодно обратился Поль к молодой женщине. — Мари повезло, что у нее есть вы, ведь ее бросила мать.
— Вы не можете думать, что Лиз бросила свою маленькую девочку, — сказала Марта. — Она испугалась, когда узнала о сыне...
— Ее сын! — вмешался художник. — А что, если Мари заболеет, пока ее матери нет дома?
— Бог этого не допустит. Кроме того, разве я здесь не с вами?
— Значит, вы одобряете отъезд мадам Мейрен?
— Я бы поступил так же, как она.
— Ах! Без сомнения. Для вас тоже было бы вполне естественно бросить мужа и уйти из дома.
При этом оскорбительном намеке на ее прошлое мадам Добрель подавила возмущенный возглас и мягко ответила:
«Как вам не стыдно, месье Мейрен, говорить такое. Я не могу найти оправдания женщине, которая забывает о своем супружеском долге».
— Да, вы правы. Прошу прощения, — сказал Поль, стыдясь того, что дал волю своему гневу. — Видите ли, ситуация дошла до критической точки. Я не виню Лизу за то, что она любит своего сына, но она не подумала о возможных последствиях своего поступка. Во-первых, она должна была получить мое разрешение на эту поездку. А во-вторых, что обо мне подумают люди, когда узнают, что моя жена вернулась к своему первому мужу?
Было очевидно, что тщеславие было главной чертой характера господина Мейрена.
«Ее первого мужа нет в России, — ответила Марта. — Неизвестно даже, в какой стране он сейчас находится».
«Он может вернуться в Пампельн в любой день из-за болезни сына».
«Это маловероятно».
«Такое возможно, и тогда мне придется сыграть здесь не последнюю роль, а Лиз… Нет, я никогда ее не прощу».
«Вы бы заставили ее оставить ребенка умирать?»
«Ее ребенок здесь. Мари — ее ребенок, другого у нее нет, с тех пор как принц Ольсдорф забрал у нее Теклу. Ах! как я ненавижу этого человека! Да не допустит Господь, чтобы я встретилась с ним лицом к лицу! Покинув свой дом, мадам Мейрен оставила меня на свободе. Клянусь, я воспользуюсь этой свободой. Она может вернуться, когда захочет. Но, возможно, к тому времени я буду далеко отсюда».
— А ваша дочь?
— Моя дочь? Вы будете ей вместо матери, пока не вернется ее настоящая мать, которая не должна была ее бросать.
— О, месье Мейрен! Подите сюда, поцелуйте ее.
Она подняла маленькую девочку, которая улыбалась отцу.
Поль едва коснулся ребенка губами и поспешно удалился, словно боясь уступить мольбам мадам Добрель.
Примерно в это же время измученная двухдневным мучительным путешествием мадам Мейрен садилась в Миттау в карету, которую ее мать прислала, чтобы встретить ее на этой станции на пути из Берлина в Санкт-Петербург.
Кучер, старый слуга из замка, которого она узнала и поспешила расспросить, не смог сообщить ей ничего хорошего о сыне. Юный принц Александр по-прежнему в опасности.
Восемь лье от Миттау до Пампельна казались бедной женщине бесконечными. Не сводя горящих глаз с лошадей, скачущих по дороге, она молила Бога, чтобы не опоздать. Наконец, через три часа, она увидела величественное здание замка, и вскоре лошади, покрытые пеной, взмыленные и дрожащие, остановились у главного входа.
Лиза выскочила из машины и закричала матери, которая ждала ее на верхней площадке мраморной лестницы:
"Мой сын — как он?"
«Он все еще очень болен, — ответила жена генерала, которую ее дочь даже не подумала обнять. — Идемте. Он в своей старой комнате».
На этом мадам Мейрен замолчала. Она пробежала через большой вестибюль и поднялась по лестнице, ведущей на второй этаж правого крыла здания, а оттуда, не обращая внимания на слуг, которые с удивлением смотрели на нее и почтительно кланялись, поспешила в комнату, которую сама когда-то обставила для наследника рода Олсдорф.
Когда она вошла в комнату, доктор Псарофф, склонившись над ребенком, с тревогой наблюдал за его конвульсиями.
"Мой сын," — прошептала Лиза, падая на колени у кровати, "мой сын!"
Доктор жестом показал ей, чтобы она не беспокоила его и сохраняла спокойствие. Кризис был серьезным, и доктору нужно было изучить все его этапы.
Больной ребенок с судорожно дергающимися конечностями и синевато-черными веками пытался поднять руки к голове, которую невыносимо ломило. Его тихие стоны перемежались бессвязными словами.
Вера, которую мадам Мейрен не видела, стояла позади врача. На изможденном лице дочери Сублиева читались следы бессонных ночей и горя. За три дня она не сомкнула глаз ни на час, потому что с приездом доктора Псарова ее страхи усилились. У юного князя был приступ менингита, который мог перейти в туберкулез, а значит, стать заразным и смертельным.
После этого Вера телеграфировала принцу в Сингапур, где, по ее мнению, он, скорее всего, будет находиться. Затем, поскольку было невозможно, чтобы Пьер Ольсдорф прибыл вовремя, чтобы обнять своего сына, если он погибнет, она, не колеблясь, послала к мадам Ольсдорф письмо. Мейрин получила телеграмму, которая привела ее туда. Она считала, что не имеет права лишать ребенка последних ласк матери.
Однако за последние сутки у опытного врача появились некоторые основания для оптимизма. Обильные кровопускания, которые он проводил, несмотря на юный возраст пациентки, похоже, принесли некоторое облегчение. Тем не менее врач не спешил с окончательными выводами. Он опасался новых осложнений.
Когда кризис миновал и доктор Псарофф поднял голову, ребенок был спокоен, его глаза были закрыты, а на худеньком личике не было и следа страдания, только глубокое изнеможение. Лиза дрожащими губами коснулась потемневших век сына и протянула руки к доктору, который отвел ее в сторону и сказал:
«Вы были правы, приехав, мадам. С первого дня болезни за Александром ухаживал ангел милосердия, которого ни на минуту не останавливал страх заразиться; но иногда материнские поцелуи могут сделать больше, чем вся наша наука. Если мы продержимся еще пять-шесть дней без новых осложнений, я ручаюсь за результат».
«Да услышит вас Господь», — сказала несчастная женщина.
Затем, сквозь слезы, узнав дочь Сублиева, которая подошла ближе и наклонилась, чтобы поцеловать ее руку, как раньше, она прижала ее к сердцу и сказала:
"Ты? Ах, да вознаградит тебя Господь!"
— Мадам графиня, — ответила Вера, с изысканной деликатностью обращаясь к бывшей принцессе Ольсдорф, — я всего лишь исполнила свой долг.
— Да, и да воздаст вам Господь! — повторила мадам Мейрен. — Я хорошо знаю, как сложилась ваша жизнь после Эльвы. Сама клевета не осмелилась сказать о вас ни слова. Давайте забудем прошлое и больше не будем о нем говорить. Давайте думать только о том, как объединить наши усилия, чтобы спасти моего сына.
Мать Александра заметила, что Вера одета так же скромно, как и во времена, когда она жила с отцом, и по-прежнему носит национальный головной убор. С момента возвращения в Пампельн очаровательная девушка хранила верность клятве, которую дала себе в час отчаяния, когда ей казалось, что она всеми покинута. Она не хотела, чтобы что-то в ее наряде напоминало о счастливых днях, проведенных в Париже. Она хотела, чтобы по возвращении домой Пьер Олсдорф увидел ее такой же, какой она была, когда он забрал ее с фермы в Эльве.
Лиза Баринева догадалась об этом, и ее сердце замерло от волнения, но, отбросив все мысли, не имевшие отношения к материнским страхам, она улыбнулась Вере и ласково сжала ее руки.
С этого дня между этими двумя женщинами началась ожесточенная борьба. Они по очереди дежурили у постели больной. Болезнь протекала в самой тяжелой форме, и ребенка нельзя было оставлять ни на минуту, потому что при появлении определенных симптомов приходилось применять самые сильные средства.
Опасаясь заражения, в случае если менингит, которым страдал Александр, перейдет в туберкулез, мадам Мейрен была вынуждена воздерживаться от общения с Теклой. Она торопливо поцеловала ее и на мгновение задержалась, любуясь красотой маленькой девочки, которая становилась все очаровательнее. Из соображений предосторожности ее поместили вместе со служанкой и мадам Бернар, гувернанткой маленького принца, в левом крыле замка, а мадам Мейрен должна была жить в одной комнате с Верой. Что касается мадам Подой, доктор... Псарофф настояла на том, чтобы у нее не было комнаты рядом с внуком, поскольку в больничной палате должно быть как можно меньше посетителей. Из-за этого Лиза виделась с матерью раз в день, да и то всего несколько минут. Таким образом, между ними не могло быть никаких разговоров ни о чем, кроме состояния здоровья Александра, и это защищало ее от недоброжелательных замечаний, которые жена генерала наверняка делала бы в связи с прошлым, если бы их встречи были более частыми и продолжительными.
Шесть дней и ночей подряд мадам Мейрен не знала покоя. Когда она была рядом с сыном, то не сводила с него глаз, измученная его стонами, следила за каждым его движением, пыталась разобрать бессвязные слова, которые он произносил в бреду, умоляла его ласковыми словами и тихим голосом узнать ее и ласкала губами его маленькие худые, пылающие руки. Когда ей пришлось уступить свое место Вере и лечь в соседней комнате, она не могла сомкнуть глаз. Что, если ее сын умрет, пока ее нет рядом? А если, с другой стороны, его первый взгляд, его первое осознанное мгновение будет обращен не к ней, а к кому-то другому!
Затем она подходила к полузакрытой двери и прислушивалась, тяжело дыша, взволнованная, ревнивая и готовая броситься вперед.
Это мученичество длилось неделю, сменяясь надеждами и отчаянием, пока однажды утром, после самой спокойной ночи с тех пор, как он попал в больницу, маленький пациент не открыл глаза и, по милости Божьей, обратясь к матери, не выразил удивления. Затем он медленно закрыл глаза, словно снова погружаясь в сладкий сон. Через несколько мгновений он снова открыл глаза, на мгновение замешкался, как ребенок, который только учится говорить, и, с трудом улыбнувшись, пробормотал: «Мама».
Лиза подавила крик счастья и упала на колени.
- Успокойтесь, мадам, - умоляюще сказал доктор, который вместе с Верой присутствовал при этом возвращении к жизни.
Но мадам. Мейрин не услышала ничего, кроме этого слова "мама", которое сказало ей, что ее сын снова узнал ее и вернулся к ней. Какой благословенный солнечный свет для матери - это такой взгляд ее ребенка! Как ее сердце, скованное страхом, снова согревается! Какие железные цепи — эти его маленькие слабые руки, обвивающие ее шею! Как приятен его смех!
Лиза молилась и улыбалась, склонившись над сыном. У доктора не хватило духу отослать ее, но когда после короткого осмотра он объявил, что пациент спасен, она смертельно побледнела и прижала руку к сердцу. Ей казалось, что она задыхается. К счастью, почти сразу после этого она разрыдалась.
«Пусть поплачет, — сказал Псарофф Вере, — слезы — лучшее лекарство».
На самом деле мадам Мейрен вскоре почувствовала себя лучше. Она взяла за руки дочь Сублиева, которая с любовью ухаживала за ней, и снова подошла к кровати.
Доктор не ошибся. Через несколько дней юный принц пошел на поправку. Выздоровление должно было наступить быстро, ведь уже наступило лето, но можно было подумать, что ребенка оживила жизнь его матери, потому что с каждым днем Лиза становилась все бледнее и слабее. Когда она спускалась в парк в сопровождении сына и дочери, она была похожа на больную женщину, чьи неуверенные шаги поддерживают два ангела-хранителя. Если они по простоте душевной говорили ей: «Мама, ты ведь больше не оставишь нас, правда?» — она покрывала их поцелуями, не отвечая. Несчастная женщина была в отчаянии от мысли, что ей снова придется с ними расстаться, ведь теперь они были ей дороги вдвойне.
Однажды, когда они забрели дальше обычного, сын повел ее к большой аллее из лиственниц и елей, где несколько лет назад она упала в объятия Поля Мейрена. Когда они уже собирались войти в эти проклятые тени, бывшая принцесса Ольсдорф, внезапно вспомнив, воскликнула:
"О, только не там — с тобой — никогда!"
Она мягко отстранила Александра, который не понимал, что чувствует его мать.
В этот день она сказала себе, что должна уйти.
Теперь, когда здоровье ее ребенка больше не вызывало опасений, все вокруг жестоко напоминало ей о прошлом. В этом замке, двери которого перед ней вновь распахнулись из жалости, она была хозяйкой; в этих залах, ныне опустевших, она принимала представителей высшей российской знати; ей оказывали почести и приветствовали ее во всех владениях, куда она не осмеливалась возвращаться, кроме как в страхе и трепете. Как же далеко все это теперь. Она больше не была принцессой Ольсдорф, но никто не осмеливался называть ее мадам Мейрен. По указанию Веры Сублиевой к ней обращались по девичьей фамилии — графиня Лиза Баринева, — чтобы в глазах слуг, в обязанности которых входило прислуживать ей, она не выглядела опустившейся. Даже всеобщее уважение, которым она пользовалась, стало для нее болезненным унижением.
Кроме того, в Париже у нее были обязанности по отношению к другому ребенку, который, как и Александр с Теклой, был для нее родной кровью и одним из объектов единственной любви, которую она себе позволяла. Правда, мадам Добрель почти каждый день присылала хорошие новости о дочери, но о муже почти не упоминала. Лиз не знала, как он воспринял ее отъезд, а Марта в своем последнем письме написала: «Поскольку жизнь твоего сына вне опасности, не откладывай возвращение». Несмотря на то, что она смирилась со своей участью и окончательно утратила надежду на счастье в браке, этот настойчивый призыв встревожил ее. Она предчувствовала какое-то новое несчастье.
В тот же вечер мадам Мейрен сообщила матери о своем намерении на следующий день уехать из Пампельна, и жена генерала, которую не могло не тронуть поведение дочери, нашла для нее несколько добрых слов. Лиза не стала рассказывать матери о том, что происходит между ней и мужем. С героическим мужеством она делала вид, что совершенно не беспокоится о будущем. Пол, конечно, совершил проступок, как и многие другие мужчины до него, но он вернулся к ней, и все было забыто. Бывшая графиня Бариневская поверила в эту неправду, продиктованную гордостью ее дочери, и пообещала поддерживать с ней нежную и частую переписку.
После разговора с матерью Лиза пошла к дочери Сублиева в ее покои.
Она была там одна.
«Дорогая Вера, — сказала она, — завтра на рассвете я уеду из Пампельна, пока сын и дочь не проснулись. Если бы я услышала их голоса, если бы они снова посмотрели на меня, у меня не хватило бы сил уйти». Ты ведь понимаешь мои чувства, не так ли?
Девушка просто кивнула в ответ. Она боялась этого последнего, неизбежного разговора и не решалась заговорить.
Лиза продолжила:
Но я не могу не сказать, как я благодарна вам не только за вашу заботу о моих детях, но и за то, что вы приняли меня. Закон запрещал мне переступать порог Пампельна, а вы открыли для меня двери. Да благословит вас Господь! Когда Александр и Текла спросят, что со мной случилось, придумайте какую-нибудь историю, которая объяснит и оправдает мое отсутствие. Скажите им, что я люблю их всей душой и скоро вернусь. Пусть они всегда любят и уважают меня».
Вера серьезно кивнула в знак согласия.
"О, я знаю, что так было всегда", - продолжила мадам. Мейрин. "Вы благородная и святая девушка. Бог не мог дать им более достойного опекуна. Я буду умолять Его в моих самых искренних молитвах никогда не разлучать их с тобой. Поклянись, что ты с героическим мужеством, - она притворилась, - будешь совершенно спокоен за будущее. Пол, конечно, совершил проступок, как и многие другие мужчины до него, но он вернулся к ней, и все было забыто. Бывшая графиня Бариневская поверила в эту неправду, продиктованную гордостью ее дочери, и пообещала поддерживать с ней нежную и частую переписку.
После разговора с матерью Лиза пошла в покои дочери Сублиева.
Она была там одна.
"Дорогая Вера," сказала она,"я уеду из Пампельна завтра на рассвете, пока сын и дочь не проснулись. Если бы я услышала их голоса, если бы они снова посмотрели на меня, у меня не хватило бы сил уйти. Ты ведь понимаешь мои чувства, не так ли?
Девушка просто кивнула в ответ. Она боялась этого последнего, неизбежного разговора и не решалась заговорить.
Лиза продолжила:
Но я не могу не сказать, как я благодарна вам не только за вашу заботу о моих детях, но и за то, что вы приняли меня. Закон запрещал мне переступать порог Пампельна, а вы открыли для меня двери. Да благословит вас Господь! Когда Александр и Текла спросят, что со мной случилось, придумайте какую-нибудь историю, которая объяснит и оправдает мое отсутствие. Скажите им, что я люблю их всей душой и скоро вернусь. Пусть они всегда любят и уважают меня».
Вера серьезно кивнула в знак согласия.
"О, я знаю, что так было всегда", - продолжила мадам. Мейрин. "Вы благородная и святая девушка. Бог не мог дать им более достойного опекуна. Я буду умолять Его в моих самых искренних молитвах никогда не разлучать их с тобой. Поклянись, что ты всегда будешь занимать мое место, не потому, что я ухожу, а потому, что я долго не проживу".
— Мадам графиня! — воскликнула Вера, и ее глаза наполнились слезами. Она покрывала поцелуями руки молодой женщины, которые судорожно сжимали ее пальцы.
«О, я чувствую это. Я смертельно ранена. Может ли мать разделить свое сердце на две части? Это мое наказание. Ты еще увидишь принца. Расскажи ему обо всем, что я пережила. Надеюсь, он простит меня, когда я умру. Прощай, я ухожу, преисполненная любви и уважения к тебе».
Бывшая принцесса Ольсдорф притянула к себе рыдающую девушку. Она поцеловала ее долгим страстным поцелуем и сказала:
"Ради них, Вера, — ради них и ради тебя."
Затем она убежала, сдерживая рыдания.
На следующее утро, поцеловав веки спящих детей, которым, возможно, снилась она сама, мадам Поль Мейрен, убитая горем, села в карету, которая должна была отвезти ее в Миттау.
По прибытии в Париж ее едва можно было узнать. За сорок восемь часов она постарела на десять лет. Когда мадам Добрель увидела, как она вошла в комнату на улице д'Ассас, где шила рядом со спящей Мари, и не смогла сдержать удивления.
"Да, — сказала Лиз, уткнувшись в плечо подруги, — так и есть, не правда ли? Я сильно изменилась?"
— Нет-нет, но путешествие вас утомило, — сказала Марта. — Чего еще можно было ожидать?
— Да, утомило, — сказала она с грустной улыбкой. — А Мари?
— Сами видите. С этой крошкой все в порядке, насколько это возможно. Я была с ней каждый день, с утра до вечера.
«Я знала, что могу на тебя положиться».
Мадам Мейрен нежно поцеловала дочь, боясь потревожить ее, и, опустившись в кресло напротив Марты, спросила:
«А мой муж?»
«Он уехал несколько дней назад».
«Где он?»
«В Риме. Его отправили по какому-то важному делу».
«В Риме? Работает? Марта, не лги мне. Неужели меня может удивить какое-то новое несчастье? Не бойся. Я храбрая. Месье Мейрен уехал с этой женщиной».
"Я не знаю, но я в это не верю."
"А я уверена. Неужели он не оставил мне ни слова?"
«Он прислал мне это письмо перед отъездом».
Мадам Добрель достала из-под часов на каминной полке запечатанное письмо и протянула его мадам Мейрен, которая вскрыла конверт, прочла письмо, не выдав ни единым движением лица охвативших ее чувств, и протянула его молодой женщине.
«Прочти», — сказала она.
«О, это бесчестье!» — воскликнула Марта, когда до нее дошел смысл следующих строк:
«Моя дорогая Лиза, вы не станете винить меня за то, что я последовал вашему примеру и стал свободным агентом. Я рад, что ваш сын поправился и что за время вашего отсутствия с вашей дочерью, которая тоже ваш ребенок, не случилось ничего серьезного. Могло быть и иначе, но, несомненно, сын принца занимает в сердце матери больше места, чем дочь простого художника вроде меня». Я собираюсь отправиться в Рим, где меня надолго задержит выполнение одного поручения. Надеюсь, вы будете так добры, что пришлете мне оттуда весточку, адресовав ее на виллу Медичи, от себя и от Мари».
— Нет, это не позор, — пробормотала мадам Мейрен. — Так было суждено, и со стороны Бога это справедливо. Я была замужем дважды, но теперь у меня нет мужа. Я мать троих детей, и все, что у меня осталось, — это тот, что лежит в колыбели. Дюмениль и вы — единственные друзья, которые у меня остались. — Лиза, моя дорогая Лиза, — сказала мадам Добрель.
«Послушай меня, дорогая подруга, — продолжала несчастная женщина в лихорадочном волнении. — Я уверена, что скоро тебе придется дежурить у моей постели. Пообещай, что будешь скрывать мое состояние от всех, особенно от месье Мейрена и от самой моей матери, пока не останется никакой надежды».
«Я с готовностью обещаю, — ответила Марта, — я уверена, что несколько дней покоя принесут вам спокойствие и здоровье».
Мадам Добрель ошибалась. Не прошло и недели, как мадам Мейрен слегла с сильной лихорадкой. Врачи, вызванные на консилиум, сочли ее состояние критическим. Они сомневались только в причине болезни. Они и не догадывались, что невинных ласк маленькой дочери было недостаточно для бедной отчаявшейся женщины, умиравшей от неутолимой материнской любви.
Бывшая принцесса Ольсдорф, за которой в молодости ухаживали многие, осталась наедине со старым актером и мадам Добрель, о социальном положении которой мы должны рассказать подробнее, чем делали до сих пор.
ГЛАВА VII.
ИСТОРИЯ МАДАМ ДОБРЕЛЬ.
На момент женитьбы на мадемуазель Марте Персье Раймону Добрелю было почти сорок лет. Его жене, напротив, едва исполнилось двадцать.
Раймон Добрель, сын француза, занимавшегося бизнесом в Нью-Йорке, где он представлял парижский дом Персье, в котором был партнером, после смерти месье Персье, чья вдова сохранила долю в бизнесе, был отправлен отцом во Францию.
У мадам Персье была семнадцатилетняя дочь, хорошенькая, нежная, воспитанная и талантливая музыкантша, чье юное очарование произвело глубокое впечатление на господина Добреля. У него не было родственников в Париже, он чувствовал себя одиноким, а серьезный склад ума не позволял ему пускаться во все тяжкие в любовных делах, так что ему ничего не оставалось, кроме как поселиться в доме вдовы покойного партнера его отца. Вскоре он влюбился в девушку, которая была ему вполне подходящей парой, и сделал ей предложение. Mme. Персье, болезненная и довольно меланхоличная женщина, формально посоветовалась с Мартой, и этот деловой брак был заключен менее чем через полгода после приезда господина Добреля во Францию.
Мадам Персье видела в этом союзе возможность избежать разлуки с дочерью, ведь ее зятю предстояло остаться во главе торгового дома в Париже. Что касается Марты, которая не была склонна к романтическим увлечениям, несмотря на нежное сердце и довольно романтичный склад ума, то она без особого энтузиазма, но и без отвращения приняла предложение выйти замуж за первого встречного.
Смерть отца совпала с тем временем, когда она собиралась вступить во взрослую жизнь, и до этого момента она не встречала никого, кто бы ей особенно нравился. Она была уверена, что господин Добрель — прекрасный человек, возможно, довольно заурядный, но вполне презентабельный и даже довольно симпатичный, который, без сомнения, сделает все возможное, чтобы она была счастлива.
Его состояние было намного больше, чем у его молодой жены. Ее приданое составляло всего около четырех тысяч фунтов, в то время как у него было почти в два раза больше, не считая того, что завещал ему отец, и значительных доходов, которые он получал от комиссионного дома, во главе которого стоял во Франции. После свадьбы месье и мадам... Добрель устроил контору в красивом особняке в предместье Пуассоньер, рядом с купеческой лавкой. Три года все шло гладко.
Раймонд не был ни слишком демонстративным, ни очень страстным в своей любви, и Марта испытывала только спокойную и искреннюю привязанность к своему мужу; но этого умеренного супружеского чувства, казалось, было достаточно для них обоих. Их темперамент не позволял им ни о чем большем мечтать. Mme. Добрель стала матерью сына, которого она боготворила. Муж неизменно был добр и внимателен к ней, не отказывая ей ни в одном из удовольствий, которые позволяли ему его незатруднительное положение: зимой — театры и редкие балы, летом — пара месяцев на морском побережье в Дьеппе или Трувиле. Мадам Персье сопровождала дочь, чтобы та не оставалась одна, когда господин Добрель задерживался в Париже по делам.
Таким образом, в этой жизни среднего класса, но довольно утонченной и в меру активной, было все необходимое для счастья молодой женщины, воспитанной в простоте и в соответствии с высокими моральными принципами. Так бы оно и было, если бы сама монотонность, размеренность и спокойствие этой жизни не пробудили в Марте стремление к чему-то более яркому и волнующему, которое она сама поначалу едва осознавала. Вряд ли она нашла бы у Мейринов то, чего ей не хватало.
Мадам Франц, как известно, была очень сдержанной. В ее доме звучала прекрасная музыка, но разговоров было немного, а слушатели ее утренних служб менялись слишком часто, чтобы между ними могли завязаться прочные отношения. В результате у милой мадам Добрель не было ни одной подруги, которой она могла бы поверять свои мелкие горести, и жизнь казалась ей очень скучной и унылой.
Пока ее сын был младенцем, то есть пока ей приходилось ежечасно заботиться о нем и присматривать за ним, Марта справлялась с усталостью, которую нагонял на нее образ жизни. Но когда ребенка отдали на попечение няни, молодая мать почувствовала себя одинокой. Мужа она почти не видела, кроме как во время еды, и нередко он возвращался домой таким уставшим, что сразу ложился спать.
Мадам Персье тоже была не слишком приятной компаньонкой для своей дочери. Из-за слабого здоровья она редко выходила из дома, и часто проходило несколько дней, прежде чем Марта ее видела. Вдова, собственно говоря, не понимала, на что может жаловаться ее дочь. Она вела очень спокойную и размеренную жизнь. Она бы посмеялась над дочерью или, может быть, даже резко отчитала ее за то, что та не вполне счастлива.
Мадам Добрель неизбежно должна была столкнуться с тем, что дни стали казаться ей долгими, а вечера — бесконечными. Она пристрастилась к чтению: сначала парижских газет — отголосков любовных скандалов, которые до сих пор были ей безразличны, — а затем современных романов. Она с жаром следила за судьбами героинь любовных романов, сравнивая их жизнь со своей собственной, и противопоставляла мужские персонажи своему мужу, всегда не в его пользу.
Мсье Добрель, естественно, ничего не видел из того, что происходило. Если он иногда замечал изможденное лицо или более бледный цвет лица своей жены, он объяснял это легким недомоганием и предлагал ей какое-нибудь пустяковое развлечение или прогулку, от которых Марта отказывалась со сдержанной улыбкой.
В таком настроении, в этот голод души и усталость все, мадам. Daubrel был в четвертый год своего замужества, когда она отправилась с матерью в Люшон.
Мсье Добрель сомневался, стоит ли отпускать жену на воды в такое отдаленное место, куда он не мог бы каждую субботу ездить на поезде, как делал, когда она отправлялась на побережье, находившееся всего в нескольких часах езды от Парижа. Но мадам Персье, чей врач настаивал на том, чтобы она съездила в Пиренеи, заявила, что у нее не хватит смелости ехать одной, и достойный коммерсант уступил. Он оставил с собой сына Шарля, которого Марта, хоть и была хорошей матерью, не собиралась брать с собой. Кроме того, предполагалось, что пребывание в стране не затянется больше чем на месяц, а здоровье ребенка было в полном порядке.
Мадам Персье с дочерью отправились в путь и по прибытии в Люшон сняли номера в одном из лучших отелей этого модного курортного города, где, несмотря на целебные свойства местных вод при некоторых заболеваниях, люди предпочитали развлекаться, а не лечиться.
В начале июля начинается сезон. Проводятся концерты, балы в казино и частных резиденциях, а также охоты в ельниках, прогулки на лодках по озеру У и экскурсии в Чертову пещеру, порт Венаск и романтические деревушки Оней и Лис. То тут, то там можно было встретить пациентов, которые регулярно принимали воду и, вероятно, ощущали пользу от лечения, когда возвращались домой, но в Люшоне лечение чаще сводилось к развлечениям. Знакомые появлялись легко, как и везде в подобных местах. Если бы американцы не изобрели флирт, он бы появился в тени альпийских аллей Этьен-де-Лане или на берегах реки Пике. Чем еще было заняться, кроме как флиртом, в этом очаровательном районе, где, как во времена королевы Наваррской, были Аллея вздохов и Фонтан любви, где, казалось, в эхе бурных горных рек постоянно пересказывались самые живые истории из «Гептамерона»!
Мадам Персье и ее дочь нашли это место очень приятным и на следующее утро после приезда начали знакомиться с местными жителями в саду отеля, рядом с эстрадой для оркестра, и у целебных источников, которые особенно пришлись по душе мадам Добрель, которая, уезжая из Парижа, опасалась, что в их отсутствие ей придется довольствоваться ролью сиделки при матери. Увы, так и случилось! Но все сложилось иначе, и одна из завязавшихся здесь дружеских связей оказала роковое влияние на будущее Марты. Эта дружба началась однажды вечером на концерте с молодым поэтом Робертом Премонтье.
Это был красивый молодой человек лет двадцати пяти — двадцати шести, полный тщеславия и литературных амбиций, считавший себя незаслуженно забытым гением, этаким Гилбертом или Чаттертоном. Мадам Добрель, которая познакомила его со своей матерью, слишком быстро дала ему понять, какое удовольствие ей доставляет его общество, и он вскоре решил, что имеет право на ее расположение.
Это было не первое появление Роберта на галантных подмостках. Он ловко начал разговор с молодой женщиной, признавшись в своей чистой и платонической любви к ней. Он хотел относиться к ней только как к сестре и просил лишь об одном: позволить ему боготворить ее, стоя на коленях. Бедная простодушная женщина впервые услышала такое, она поверила ему, и все закончилось, как и все встречи между неопытным и смелым. Марта упала, оправдываясь тем, что она, как и все остальные, имеет право на долю счастья в этом мире и что причиной ее вины стало одиночество.
Одним словом, когда мадам Добрель вернулась в Париж, у нее уже был любовник. С тех пор ее жизнь превратилась в череду безумных порывов, лжи и страхов. В целом она не была создана для большой страсти, и, несмотря на все свои грехи, была слишком целомудренна, чтобы вести себя с мужем сдержаннее, чем раньше. Она плохо умела притворяться, вызывала подозрения, и вскоре предательство служанки, которой она доверилась, привело к неизбежному разоблачению.
Мсье Добрель не был ни жестоким, ни романтичным человеком, он был просто честным малым. Сначала он не хотел верить в то, что его постигло такое страшное несчастье после четырех лет безмятежного счастья. Но он следил за женой, выкупил письма Роберта у вероломной служанки, которая уже продала свою хозяйку, и, убедившись, что его обманули, преисполнился скорее презрением, чем гневом по отношению к виновной женщине. Он поймал ее с поличным и немедленно отправил в монастырь Святого Лазаря.
Через месяц Марту и Робера приговорили к трем месяцам тюремного заключения, а по решению суда брак между господином и госпожой Добрель был расторгнут по ходатайству мужа.
Решение было вынесено в отсутствие господина Премонтье, который бежал из страны, бросив, как трус, на произвол судьбы женщину, которую он погубил. Мадам Персье едва не сошла с ума от позора.
Она сказала, что больше никогда не посмотрит на свою дочь.
Что касается Марты, то она все еще находилась в заключении в больнице Сен-Лазар в состоянии морального и физического истощения, которое невозможно описать, когда ей сообщили, что ее муж уехал из Парижа в Нью-Йорк, поручив своему кассиру ликвидацию бизнеса.
Мсье Добрель забрал с собой сына, не дав матери возможности обнять ребенка и попрощаться с ним.
Услышав это, бедная женщина подумала, что сойдет с ума. Все было кончено; все рушилось вокруг нее; в этом мире у нее не осталось ничего. Она не хотела больше видеть своего возлюбленного, который так подло ее бросил, хотя должен был поддерживать ее. Теперь она понимала, насколько пуста была любовь, в которую она так безоговорочно верила. Мать отвернулась от нее, сына забрали. Все эти испытания так сильно подорвали ее здоровье, что в течение нескольких недель ее жизнь была под угрозой. Мадам Персье поспешила в Сен-Лазар и, получив телеграмму от месье Добрель добилась освобождения Марты и отвезла ее к себе домой, где через четыре месяца неверную жену, рыдающую от стыда, уложили в постель с ребенком, который прожил всего несколько недель.
Несчастная женщина много дней находилась в опасности, но молодость взяла верх над болезнью. Мало-помалу она восстановила здоровье и силы, чтобы жить дальше со своими сожалениями и угрызениями совести. Ее возлюбленный, Робер Премонтье, умер за границей, ведя разгульный образ жизни и ни разу не написав ей. Ее сердце не могло даже сожалеть о нем. Решив отныне вести праведную жизнь, не заботясь о том, молода она или нет, Марта замкнулась в себе и порвала со всеми друзьями, кроме мадам. Франц Мейрен неизменно проявлял к ней большую привязанность, несмотря на все испытания, выпавшие на ее долю, но Марта не навещала его и делала это с большими перерывами в течение двух лет после семейной драмы, в которой она была несчастной героиней.
Там, как мы уже знаем, она познакомилась с принцессой Ольсдорф, к которой ее влекла инстинктивная симпатия и сходство между ее прошлым и нынешним положением этой знатной иностранки.
Тем временем мадам Персье уговорила месье Добреля каждый месяц присылать ей новости о внуке, о которых она рассказывала дочери. Это были единственные радостные моменты в ее жизни, хотя они напоминали ей о страшных временах. Персье, тронутый раскаянием Марты, не упускал случая ответить зятю, рассказывая, как его жена изо всех сил старается искупить свой грех. А господин Добрель, который несколько лет избегал любых упоминаний на эту столь болезненную для него тему, постепенно начал проявлять интерес к тому, что будет с женщиной, носящей его фамилию.
Тогда Марта начала надеяться, что однажды снова увидит своего сына. Наконец, в ответ на письмо неверной жены, умолявшей мужа о прощении, он написал: «Возможно», — и передал ей привет от сына, воспитанного в уважении и любви к матери. Таковы были отношения между расставшимися мужем и женой, когда менее чем через три года после развода и замужества с Полем Мейреном бывшая принцесса Ольсдорф оказалась брошенной женщиной, чье унижение и страдания мы попытались описать.
*********************************
CHAPTER VI.
LISE AND VERA.
On returning next day from Amiens, whither he had really been, and not finding his wife in the Rue d'Assas, but merely this brief note, or rather line: "Paul, my son is dying; I am going to save him," M. Meyrin was amazed, and supposed that Lise had invented the story as a cover for her flight from the house. As if a mother would dare to tell this lie.
Vera Soublaieff's telegram, which Mme. Meyrin had not taken with her, proved at once that he was wrong. Yet for awhile he was uncertain whether or not to approve the journey. The thought occurred to him suddenly that Prince Olsdorf might be at Pampeln. He felt himself growing jealous of this man, whose worth he knew, and who, he was aware, had been deeply in love with the woman who bore his name.
Moreover, in this ch;teau, once hers, Mme. Meyrin would feel all the memories of her former high position. She could not fail to compare it with the humdrum life she led at Paris. The painter was humiliated in advance by the comparison.
Unwilling to see that it was only to nurse her son that the poor mother was gone, pricking himself on to blame her, and feeling offended at not having been at least consulted, he soon brought himself to think there was no excuse for her.
"Has she not another child with a claim on all her care?" he said to himself. "By what right does she go away like this?"
The husband thought not of his sins, of the liberty his abandonment of her had left his wife, of the sacred rights of maternal love. He took counsel only with his pride, which had just received a rough blow. He could not hide from himself that he no longer counted for anything with the woman who had loved him so well.
In his heart he had not given up the hope that Lise would return to his arms one day, more passionate and more submissive than even, when he himself, tired of his mistresses, should make a real attempt to win his pardon. Seeing her resigned, as she had seemed to be since the scene of the Boulevard Clichy, he had come to the belief, in his stupid vanity as a "beauty-man," that some evening, if he said but a word, if he made but a sign, it would suffice to rouse again in the senses of his wife the mad love of former days. But now there was no room left for doubt; all was indeed over between them. He fell into a jealous rage and deep humiliation, which made him exclaim suddenly:
"Well, so be it. But if so, I too am free."
In this frame of mind, and acting mechanically rather than from solicitude, he went into Mme. Meyrin's room to see his daughter. As he entered the bedroom, Mme. Daubrel, faithful to her promise, was with the child.
"Ah! pardon me; I did not know you were here," said Paul, coldly, to the young woman. "Marie is fortunate to have you, as her mother has abandoned her."
"You can not think that Lise would abandon her little girl," said Marthe. "Frightened by the news she received of her son—"
"Her son!" the painter broke in. "What if Marie were to fall sick while her mother was away?"
"God will not suffer that. Besides, am not I here?"
"Then you approve of Madame Meyrin's going?"
"I should have acted as she has done."
"Ah! no doubt. To leave one's husband, to desert one's home, would appear natural enough to you, too."
At this insulting allusion to her past, Mme. Daubrel repressed an indignant exclamation and replied gently:
"It is bad of you, Monsieur Meyrin, to say that, as you well know. I can find no excuse for the woman who forgets her duty as a wife."
than even, when he himself, tired of his mistresses, should make a real attempt to win his pardon. Seeing her resigned, as she had seemed to be since the scene of the Boulevard Clichy, he had come to the belief, in his stupid vanity as a "beauty-man," that some evening, if he said but a word, if he made but a sign, it would suffice to rouse again in the senses of his wife the mad love of former days. But now there was no room left for doubt; all was indeed over between them. He fell into a jealous rage and deep humiliation, which made him exclaim suddenly:
"Well, so be it. But if so, I too am free."
In this frame of mind, and acting mechanically rather than from solicitude, he went into Mme. Meyrin's room to see his daughter. As he entered the bedroom, Mme. Daubrel, faithful to her promise, was with the child.
"Ah! pardon me; I did not know you were here," said Paul, coldly, to the young woman. "Marie is fortunate to have you, as her mother has abandoned her."
"You can not think that Lise would abandon her little girl," said Marthe. "Frightened by the news she received of her son—"
"Her son!" the painter broke in. "What if Marie were to fall sick while her mother was away?"
"God will not suffer that. Besides, am not I here?"
"Then you approve of Madame Meyrin's going?"
"I should have acted as she has done."
"Ah! no doubt. To leave one's husband, to desert one's home, would appear natural enough to you, too."
At this insulting allusion to her past, Mme. Daubrel repressed an indignant exclamation and replied gently:
"It is bad of you, Monsieur Meyrin, to say that, as you well know. I can find no excuse for the woman who forgets her duty as a wife."
"Yes, you are right. I beg your pardon," said Paul, ashamed of having let his temper master him. "You see, things have come to a miserable pass. I don't blame Lise for loving her son; but she has not reflected on what the consequences may be of her going. In the first place, she ought to have had my permission to make the journey; and, then, what will people think of me when they know that my wife has gone back to her first husband?"
It was plain that vanity was the prime factor in M. Meyrin's nature.
"Her first husband is not in Russia," replied Marthe. "It is not known even in what country he is at this moment."
"He may return to Pampeln any day on account of his son's illness."
"It is not at all likely."
"It might happen, and then I should play a pretty part here, while Lise— No; I will never forgive her."
"Would you have had her leave her child to die?"
"Her child is here. Marie is her child; she has no other, since Prince Olsdorf has taken Tekla from her. Ah! how I hate that man! May God never bring me face to face with him! In deserting her home, Madame Meyrin has left me free. I shall use my liberty, I swear. She may come back when she likes. Perhaps, then, I shall be far away."
"And your daughter?"
"My daughter? You will be in the place of a mother to her until her mother, who ought never to have left her, returns."
"Oh, Monsieur Meyrin! Come, kiss her."
She had lifted up the little girl, who was smiling at her father.
Paul just touched the child with his lips, and went away hurriedly, as if afraid of yielding to Mme. Daubrel's prayers.
At about this time, exhausted by a two days' agonizing journey, Mme. Meyrin was taking her seat at Mittau in the carriage that her mother had sent to meet her at this station on the line from Berlin to St. Petersburg.
The driver, an old servant at the ch;teau, whom she recognized and hastened to question, had no better news of her son. The young Prince Alexander was still in danger.
The eight leagues from Mittau to Pampeln seemed endless to the poor woman. Her burning eyes fixed on the horses galloping along the road, she prayed God that she might not be too late. At last, within three hours' time, she saw the imposing mass of the ch;teau; and soon, covered with foam, dripping with sweat, quivering, the horses were pulled up before the main entrance.
Lise sprung out, and cried to her mother, who awaited her at the top of the flight of marble steps:
"My son—how is he?"
"He is still very ill," replied the general's wife, whom her daughter had not even thought of embracing. "Come. He is in his old room."
Mme. Meyrin heard no more. She ran across the great vestibule and up the staircase leading to the first floor of the right wing of the building, and thence, not noticing the servants, who looked at her in astonishment and bowed respectfully as she passed, she hurried to the room which she herself had had arranged in the olden time for the heir to the name of Olsdorf.
As she entered the room Dr. Psaroff, leaning over the child, was watching with anxious looks the convulsions he was struggling in.
"My son," murmured Lise, falling on her knees beside the bed, "my son!"
The doctor made a sign to her not to trouble him and to be calm. The crisis was serious; it was needful that he should study its every phase.
The sick child, with convulsed limbs and eyelids of a bluish black, tried to lift his hands to his head, where he felt intolerable pains. His low groans were mingled with incoherent words.
Vera, whom Mme. Meyrin did not see, was standing behind the physician. In the fatigued face of Soublaieff's daughter could be read the effects of sleepless nights and grief. For three days she had not had an hour's sleep, for Dr. Psaroff's arrival had added to her fears. The young prince was suffering from an attack of meningitis which might become tuberculous, and consequently contagious and mortal.
Vera had thereupon telegraphed to the prince at Singapore, where she thought he was likely to be. Then, as it was impossible that Pierre Olsdorf should arrive in time to embrace his son if he was to succumb, she had not hesitated to send to Mme. Meyrin the telegram which had brought her thither. She did not think she had the right to deprive a child of the last caresses of its mother.
Within the last twenty-four hours, however, the skillful physician was somewhat more hopeful. The abundant bleedings he had practiced, notwithstanding the tender years of the patient, seemed to have given some relief. Still, the doctor refused to pronounce a final opinion. All fear of new complications was not over.
When, the crisis having passed, Dr. Psaroff raised his head, the child was calm, his eyes were closed, his thin little face no longer bespoke suffering, but a deep exhaustion. Lise touched with trembling lips the darkened eyelids of her son, and stretched out her hands to the doctor, who drew her aside and said:
"You were right to come, madame. From the first day of his illness Alexander has been tended by an angel of goodness whom fear of contagion has not checked for a moment; but sometimes a mother's kisses can do more than all our science. If we can struggle on for five or six days more, without any new accident, I will answer for the result."
"May God hear you," said the unhappy woman.
Then, through her tears, recognizing Soublaieff's daughter, who had drawn near and was bending to kiss her hand, as formerly, she took her to her heart, saying:
"You? Ah, may Heaven reward you!"
"Madame la Comtesse," replied Vera, giving, from an exquisite delicacy of feeling, her maiden rank to the ex-Princess Olsdorf, "I have only done my duty."
"Yes; may Heaven reward you!" Mme. Meyrin repeated. "I know well what your life has been since you left Elva. Calumny itself has not dared to breathe a word against you. Let us forget the past and speak of it no more. Let us think of nothing but the union of our efforts to save my son."
Alexander's mother noticed now that Vera was dressed as humbly as when she lived with her father, and still wore the national head-dress. Since her return to Pampeln the adorable girl had kept the oath that she swore to herself in that hour of despair when she believed that she was forsaken. She would not have had it that anything in her dress should recall the blissful days she had spent in Paris; she desired that on returning home Pierre Olsdorf should meet her again as he had found her when he took her from the farm at Elva.
Lise Barineff guessed this and her heart thrilled; but banishing every thought that had not to do with her fears as a mother, she smiled on Vera, pressing her hands affectionately.
From this day forward there was a sublime struggle between these two women. They watched in turn by the sick-bed. The disease was at its worst, and the child could not be left for a moment, for when certain symptoms were manifest the most energetic remedies had to be used.
From fear of contagion, in case the meningitis Alexander was suffering from should become tuberculous, Mme. Meyrin was obliged to refrain from seeing Tekla. She had kissed her hastily, and had hung for a moment only over the beauty of the little girl, who was growing to be ravishingly pretty. As a measure of prudence they had placed her with her maid and Mme. Bernard, the governess of the little prince, in the left wing of the ch;teau, while Mme. Meyrin was to share Vera's rooms. As for Mme. Podoi, Dr. Psaroff required that she should not have a room near her grandson, as a sick-chamber should be visited by as few people as possible. In consequence of this arrangement, Lise hardly saw her mother once a day, and then but for a few minutes. There could, therefore, be no question between them of anything but the state of Alexander's health, and she was thus protected from the unkind remarks that the general's wife would have been sure to make in reference to the past if their interviews had been more frequent and longer.
For six days and nights Mme. Meyrin took no rest. When she was by her son her eyes never left him, tortured as she was by his moans, watching his slightest movement, trying to make out the disconnected words that he uttered in the height of delirium, beseeching him with sweet words and a low voice to know her, and caressing with her lips his little thin, burning hands. When she had to yield her place to Vera, and go and lie down in an adjoining room, she could not get a moment's sleep. If her son should die while she was away from his side! And if, on the other hand, his first look, his first conscious moment, should be another's, and not hers!
Then she would creep to the half-closed door and listen, panting, anxious, jealous, and ready to spring forward.
This martyrdom had lasted for a week with alternations of hope and despair, when one morning, after a night better than any he had had since he took to his bed, the little patient opened his eyes, and, through the goodness of God's love and pardon, his look was turned to his mother and showed the surprise he felt. Then he closed his eyes again slowly, as if to sink once more into a sweet dream. In a few moments, opening them again, he hesitated for an instant, like a child who has scarcely learned to speak, and a smile struggling to his lips, still discolored by his sickness, he murmured: "Mamma."
Lise stifled a cry of happiness, and fell upon her knees.
"Be calm, madame," said the doctor, appealingly, he and Vera being present at this return to life.
But Mme. Meyrin heard nothing but this word, "mamma," which told her that her son knew her again, and was restored to her. What blessed sunshine for a mother is such a look from her child! How her heart, turned to ice by fear, is warmed again by it! What a chain of iron are his little weak arms when they are twined about her neck! What a delight is his laugh!
Bending over her son, Lise prayed and smiled together. The doctor had not the heart to order her away; but when, after a short examination, he declared that the patient was saved, she grew deathly pale, and pressed her hand to her heart. She felt as if she were being suffocated. Happily, almost immediately afterward she burst out sobbing:
"Let her weep," said Psaroff to Vera; "tears are the best soothers."
Mme. Meyrin, in fact, soon grew stronger. Pressing in hers the hands of Soublaieff's daughter, who tended her affectionately, she again went to the bedside.
The doctor was not mistaken. In a few days' time the young prince's convalescence began. It was to be rapid, as the time was the beginning of the summer; but one might have thought that it was his mother's life that revivified the child, for each day Lise grew paler and weaker. When, her son and daughter on either side of her, she walked down to the park, she looked like a sick woman whose uncertain steps two guardian angels were supporting. If they said to her, in their simplicity, "Mother, you won't leave us again, will you?" she covered them with kisses instead of replying. The unhappy woman was in despair at the thought of being forced to part again from them, now that they were doubly dear to her.
One day, as they extended their walk rather further than usual, her son drew her toward the great avenue of larches and fir-trees, where she had sunk, a few years ago, into the arms of Paul Meyrin. As they were about to pass into its accursed shadows, the ex-Princess Olsdorf, suddenly remembering, cried:
"Oh, not there—with you—never!"
She gently drew back Alexander, who did not understand his mother's emotion.
This day she told herself that she must be going.
Now that her child's health was no longer a subject of inquietude, all her surroundings reminded her cruelly of the past. In this ch;teau, the doors of which pity alone had opened to her again, she had reigned as its sovereign; in these halls, now deserted, she had received the representatives of the highest Russian nobility; she had been paid court to and welcomed throughout this domain whither she had not dared to return save in fear and trembling. How far away were all these things now. She was no longer the Princess Olsdorf, and yet no one ventured to call her Mme. Meyrin. By Vera Soublaieff's directions, she was addressed in her maiden name—the Countess Lise Barineff—so that in the eyes of the servants, whose duty it was to wait on her, she might not appear to have descended from her social rank. Even the respect she was the object of on the part of every one became a painful humiliation to her.
Besides, in Paris she had duties to fulfill toward that other child, who was no less than Alexander and Tekla flesh of her flesh, and one of the objects of the only love henceforward permitted her. It was true that nearly every day Mme. Daubrel had sent good news of her daughter, but she had scarcely mentioned her husband. Lise did not know how he had taken her departure, and Marthe, in her latest letter, had said: "As you son's life is saved, do not delay your return." Resigned as she was, complete, too, as was her abandonment beyond recall all hope of happiness in her married life, she was alarmed by this pressing summons. She foreboded some new misfortune.
That very evening Mme. Meyrin told her mother of her resolution to leave Pampeln next day, and the general's wife, whose heart could not but be touched by her daughter's conduct, found a few kind words to say to her. Lise had shrunk from letting her know how matters were between herself and her husband. With heroic courage she affected to be quite at ease about the future. Paul, it was true, had committed a fault, as so many other men had done before him, but he had come back to her, and all was forgotten. The ex-Countess Barineff believed in this untruth, dictated by her daughter's pride, and promised to keep up with her an affectionate and frequent correspondence.
After this interview with her mother, Lise went to Soublaieff's daughter in her rooms.
She was there alone.
"Dear Vera," she said, "I shall leave Pampeln to-morrow at day-break, before my son and daughter are awake. If I were to hear their voices, if their eyes were to be turned on mine again, I should not have the strength to go. You understand my feelings, do you not?"
The young girl replied by a movement of the head simply. She dreaded this last, inevitable interview, and dared not trust herself to speak.
Lise went on:
"But I can not go without saying how grateful I am, not only for your devoted care of my children, but for your welcome of myself. The law forbade my crossing the threshold of Pampeln, and you opened its doors to me. May God bless you! When Alexander and Tekla ask what has become of me, find some tale to tell them which will explain and excuse my absence. Tell them I love them with all my soul, and that I will soon come back. Let them love and respect me always."
Vera made an earnest gesture of assent.
"Oh, I know that it has always been so," Mme. Meyrin continued. "You are a noble and saintly girl. God could not give them a more worthy guardian. I will beg of Him, in my most earnest prayers, never to part them from you. Swear that you will With heroic courage she affected to be quite at ease about the future. Paul, it was true, had committed a fault, as so many other men had done before him, but he had come back to her, and all was forgotten. The ex-Countess Barineff believed in this untruth, dictated by her daughter's pride, and promised to keep up with her an affectionate and frequent correspondence.
After this interview with her mother, Lise went to Soublaieff's daughter in her rooms.
She was there alone.
"Dear Vera," she said, "I shall leave Pampeln to-morrow at day-break, before my son and daughter are awake. If I were to hear their voices, if their eyes were to be turned on mine again, I should not have the strength to go. You understand my feelings, do you not?"
The young girl replied by a movement of the head simply. She dreaded this last, inevitable interview, and dared not trust herself to speak.
Lise went on:
"But I can not go without saying how grateful I am, not only for your devoted care of my children, but for your welcome of myself. The law forbade my crossing the threshold of Pampeln, and you opened its doors to me. May God bless you! When Alexander and Tekla ask what has become of me, find some tale to tell them which will explain and excuse my absence. Tell them I love them with all my soul, and that I will soon come back. Let them love and respect me always."
Vera made an earnest gesture of assent.
"Oh, I know that it has always been so," Mme. Meyrin continued. "You are a noble and saintly girl. God could not give them a more worthy guardian. I will beg of Him, in my most earnest prayers, never to part them from you. Swear that you will fill my place always, not because I am going away, but because I shall not live long."
"Madame la Comtesse!" cried Vera, her eyes full of tears, and covering with kisses the young woman's hands, which pressed hers convulsively.
"Oh, I feel it. I am mortally wounded. Can a mother divide her heart into two parts? It is my punishment. You will see the prince again. Tell him all that I have suffered. I hope he will pardon me when I am dead. Adieu, I shall go hence, full of love and respect for you."
The ex-Princess Olsdorf had drawn to her the sobbing young girl. She kissed her with a long and feverish kiss, saying:
"For them Vera—for them, and for you."
Then she fled, stifling her sobs.
Next morning, after having brushed with a kiss the eyelids of her sleeping children, who it may be were dreaming of her, Mme. Paul Meyrin, bent with sorrow, took her place in the carriage that was to bring her to Mittau.
On her arrival in Paris she was scarcely recognizable. In forty-eight hours she looked ten years older. When Mme. Daubrel saw her come into the room in the Rue d'Assas, where she was sewing near the sleeping Marie, she could not hinder a movement of surprise.
"Yes," said Lise, sinking into her friend's arms, "it is so, is it not? I am much changed?"
"No, no, but the journey has tired you," said Marthe. "What else could be expected?"
"Yes, it has," she said, with a sad smile. "And Marie?"
"You can see. The dear little thing is as well as possible. I have been with her every day, and all day long."
"I knew I could depend on you."
Mme. Meyrin kissed her daughter softly, fearing to disturb her; and sinking into a chair opposite Marthe, asked:
"And—my husband?"
"He has been away some days."
"Where is he?"
"At Rome. He was sent for about some important work."
"At Rome? Work? Marthe, do not lie to me. Can any new misfortune surprise me? Do not fear. I am brave. Monsieur Meyrin has gone away with that woman."
"I don't know, but I do not believe it."
"And I am sure of it. Has he left nothing for me—not a word?"
"He sent me this letter before he went."
Mme. Daubrel took from under the clock on the mantel-shelf a sealed letter and gave it to Mme. Meyrin, who tore open the envelope, devoured the contents of the inclosed letter, without a muscle of her face betraying the emotion it occasioned, and, handing it to the young woman:
"Read," she said.
"Oh, it is infamous," cried Marthe, after her eyes had taken in the purport of the following lines:
"My dear Lise,—You won't blame me for following your example, that is, acting as a free agent. I am glad that your son has recovered his health, and that while you were away nothing serious has happened to your daughter, who also is your child. It might have been otherwise; but doubtless the son of a prince fills a greater space in his mother's heart than the daughter of a simple artist like me. I am about to start for Rome where a commission I have to execute will detain me for a pretty long time. I hope you will be so good as to send me news there, addressing to the Villa Medici, of yourself and Marie."
"No, it is not infamous," murmured Mme. Meyrin, "it was fated, and, on the part of God, it is justice. Twice married, I have now no husband. The mother of three children, all I have with me is the one in the cradle there. Dumesnil and you are the only friends I have left now." "Lise, my dear Lise," said Mme. Daubrel.
"Listen to me, dear friend," continued the unhappy woman, in feverish excitement. "I am sure that soon you will have to watch by my pillow. Promise that you will hide my condition from everybody, above all from Monsieur Meyrin, and from my mother herself, until all hope is gone."
"I promise readily," replied Marthe, "so sure am I that a few days' rest will bring you calmness and health."
Mme. Daubrel was mistaken. In less than a week Mme. Meyrin, attacked by a severe fever, had to take to her bed, and the doctors summoned to a consultation regarded her state as critical. They were in doubt only about the cause of the malady. They did not guess that the innocent caresses of her little daughter were insufficient for the poor, despairing creature who was dying of unsatiated maternal love.
The ex-Princess Olsdorf, so courted of old, had near her only an old actor and Mme. Daubrel, whose social position we must now sketch more completely than we have yet done.
CHAPTER VII.
MADAME DAUBREL'S STORY.
At the time of his marriage with Mlle. Marthe Percier, M. Raymond Daubrel was nearly forty years old. His wife, on the contrary, was barely twenty.
The son of a Frenchman in business in New York, where he represented the house of Percier, of Paris, in which he was a partner, Raymond Daubrel was sent to France by his father on the death of M. Percier, whose widow retained an interest in the business.
Mme. Percier had then a daughter of seventeen, pretty, gentle, well-bred, and a good musician, whose youthful charms made a deep impression on M. Daubrel. Having no relations in Paris, feeling lonely, and being kept by the serious turn of his mind from loose love affairs, he had little choice about living as one of the family with the widow of his father's late partner. He soon fell in love with the young girl, who was a very tolerable match for him, and proposed for her. Mme. Percier, a sickly and rather melancholy woman, consulted with Marthe, as a matter of form, and this business-like marriage was celebrated within less than six months of M. Daubrel's arrival in France.
Mme. Percier saw in the union a means of avoiding a separation from her daughter, her son-in-law having to remain at the head of the business house in Paris. As for Marthe, who was fancy free, notwithstanding that she had a tender heart and a rather romantic mind, she had accepted without enthusiasm, but also without repugnance, the first husband that was offered to her.
The death of her father having happened at the time when she was about to make her entry into the world as a woman, she had not up to that moment met with any one who especially pleased her. She could be certain that M. Daubrel was an excellent man, rather commonplace perhaps, but presentable enough, and even fairly good-looking, who would no doubt do his best to make her happy.
His means were far above those of his young wife. Her dowry was only about four thousand pounds, while he had in hand nearly twice as much, leaving out of account what his father would bequeath him at his death, and the considerable profits he derived from the commission house at the head of which he was in France. After their marriage, M. and Mme. Daubrel set up housekeeping in a handsome suite of rooms in the Faubourg Poissonni;re, hard by the merchant's office; and for three years everything went smoothly.
Raymond was neither very demonstrative nor very passionate in his love, and Marthe felt only a calm and honest affection for her husband; but this moderate conjugal sentiment seemed enough for both of them. Their temperament led them to dream of nothing more. Mme. Daubrel became the mother of a son that she worshiped. Her husband was consistently kind and attentive to her, refusing her none of the pleasures which his easy circumstances warranted him in allowing: in the winter, the theaters and an occasional ball, in the summer a couple of months at the sea-side at Dieppe or Trouville, outings during which Mme. Percier accompanied her daughter, so that she might not be left alone when M. Daubrel was kept in or called back to Paris by his business.
There was, therefore, in this middle-class but fairly refined and tolerably active life, all that was necessary for the happiness of a young woman reared simply and in good moral principles; or there would have been, had not its very monotony, regularity, and calmness roused in Marthe's mind aspirations, which she herself at first scarcely understood, for rather more stir and excitement. She was not likely to find with the Meyrins what she lacked.
Mme. Frantz, we know, was nothing if not staid. There was capital music at her house, but not much conversation; and the auditors at her matin;es were changed too often for an enduring acquaintance to be formed among them. It resulted from this that the pretty Mme. Daubrel had not a single woman friend such as women love to tell their petty sorrows to, and that her life seemed to her very dull and drear.
As long, however, as her son was an infant, that is, while her care over and watchfulness of him were needed at every hour, Marthe triumphed over the weariness of her mode of life; but when the child was handed to the care of a nurse, the young mother felt herself alone; her husband was scarcely seen except at meal times, and not unfrequently he returned home at night so tired out that he would go straight from table to his bed.
Nor was Mme. Percier a very agreeable companion for her daughter. Being in poor health, she rarely left her home, and often several days would pass without Marthe seeing her. The widow, for that matter, would not have understood what there was for her daughter to complain of. She had led a very calm and passionless life. She would have laughed at, or perhaps sharply blamed, her daughter for not being perfectly happy.
It was inevitable that Mme. Daubrel should soon find the days long and the evenings endless. She took to reading, first the Parisian newspapers—echoes of the scandal of love affairs which up to now had been matters of indifference to her—then the novels of the day. She took a feverish interest in the heroines of love stories, comparing their lives with her own, and contrasted the male characters with her husband, always to his disadvantage.
M. Daubrel naturally saw nothing of what was going on. If he sometimes noticed the care-worn face or paler complexion of his wife, he attributed the change to a slight ailment, and would offer her some trifling amusement or outing, which Marthe would refuse with a constrained smile.
In this frame of mind, in this hunger of soul and weariness of everything, Mme. Daubrel was in the fourth year of her marriage when she went with her mother to Luchon.
M. Daubrel had hesitated about letting his wife go to take the waters at so distant a place, whither he could not run down to her by train every Saturday, as his wont was when she went to the sea-side, and was but a few hours distant from Paris, but Mme. Percier, whose doctor insisted upon her trying the Pyrenees, having declared that she would not have the courage to go alone, the worthy merchant had yielded. He kept his son Charles with him, whom Marthe, indeed, good mother though she was, had not spoken of taking with her. Besides, the stay was not meant to go beyond a month, and the child's health was perfect.
Mme. Percier and her daughter accordingly undertook the journey, and arriving at Luchon engaged rooms at one of the best hotels in this fashionable watering-place, where, salutary as the waters might be for certain ailments, people were wont to amuse rather than physic themselves.
At the beginning of July the season sets in. There are concerts, balls at the Casino and at private residences, besides hunting parties in the forests of fir-trees, boating parties on the Oo Lake, and excursions to the Devil's Cave, the port of V;nasque, and the romantic villages of Oneil and Lys. Here and there an occasional patient was to be found taking the waters with severe regularity, and likely to feel the benefit of the course when he came to return home, but at Luchon the treatment seemed to more commonly consist in pleasure and various amusements. Acquaintances were readily formed, as they are in all places of this sort. If the Americans had not invented flirting, it would have been born in the shades of the Alpine avenues of Etigny or on the banks of the Pique. What else was there to do if not to flirt, in a charming neighborhood where were found an Avenue of Sighs and a Fountain of Love, as in the days of the Queen of Navarre; where one could fancy one heard constantly retold, in the echoes of the bounding mountain torrents, the liveliest stories of Heptameron!
Mme. Percier and her daughter found the place very pleasant, and the next morning after their arrival they began to make acquaintances, in the garden of the hotel, near the band-stand, and at the medicinal springs, which were especially welcome to Mme. Daubrel, who, as they left Paris, had dreaded that during their absence her part would simply be that of a nurse to her mother. It was, alas! to be otherwise, and one of the friendships began here was to have a fatal influence on Marthe's future. The friendship was formed one night at a concert, with a young poet, Robert Premontier.
He was a good-looking fellow of five- or six-and-twenty, full of conceit and literary pretensions, and posing, from taste, as a neglected genius, a sort of Gilbert or Chatterton. Mme. Daubrel, who had introduced him to her mother, too quickly let him see beyond a doubt the pleasure she took in listening to him; so much so that he soon came to think he had the right to pay close court to her.
This was not Robert's first appearance in the lists of gallantry. He began adroitly with the young woman by avowing his pure and platonic love for her. He wished only to regard her as a sister; he only besought that she would permit him to adore her on his knees. The poor, simple woman heard this sort of thing now for the first time; she believed it, and the affair ended as all encounters do between the inexperienced and the bold. Marthe fell, the excuse she found for herself being that she too, as well as others, had a right to a share of happiness in the world, and that the loneliness of her heart was the cause of her fault.
In a word, when Mme. Daubrel returned to Paris she had a lover. Her life henceforward was but a series of wild raptures, lies, and terrors. Little made, as a whole, for a great passion, too chaste, notwithstanding her sins, not to be more reserved than formerly with her husband, she was a poor dissembler; she gave rise to suspicions, and soon afterward the treachery of a maid in whom she had confided precipitated the inevitable discovery.
M. Daubrel was neither a violent nor a romantic man, but simply an honest fellow. At first he would not believe in the frightful misfortune with which he was so suddenly overwhelmed after four years of peaceful happiness; but he watched his wife, bought Robert's letters from the treacherous servant who had already sold her mistress, and, when he had acquired the certainty that he was deceived, being filled with contempt rather than anger for the guilty woman, he had her taken in flagrante delicto and lodged forthwith in St. Lazare.
A month afterward Marthe and Robert were sentenced to three months' imprisonment, and a judgment of the tribunal pronounced a decree of separation between M. and Mme. Daubrel, on the petition of the husband.
The decree was pronounced against M. Premontier in his absence, for he had fled the country, abandoning, like a coward, to her despair the woman he had ruined. Mme. Percier was nearly killed by the shame of the scandal.
She said she would never look upon her daughter again.
As for Marthe, she was still a prisoner in St. Lazare, in a state of moral and physical prostration impossible to describe, when she was told that her husband had left Paris to return to New York, intrusting to his cashier the liquidation of the business.
M. Daubrel took with him his son, not giving his mother the chance to embrace and say good-bye to the child.
When she heard this the poor woman thought she would go out of her mind. All was over; everything was falling with a crash around her; nothing was left to her in the world. Her lover, who had so hatefully deserted when he ought to have supported her, she did not wish to see again, understanding now the hollowness of the love she had so simply believed in; her mother cast her off; her son was taken from her. Her health was so seriously affected by all these trials that for some weeks her life was despaired of. Mme. Percier hurried to St. Lazare, and having got by telegraph from M. Daubrel the authority for Marthe's release, she had her carried to her house, where, four months afterward, the adulterous wife, weeping tears of shame, was brought to bed of a child that only lived a few weeks.
For many days the unhappy woman was in danger, but her youth mastered the illness. Little by little she regained health and strength, to live on with her regrets and remorse. Her lover, Robert Premontier, died abroad, after leading a life of debauchery and excess, not having written to her once. Her heart could not even regret him. Resolved thenceforward to live an exemplary life, caring nothing whether she were still young and handsome, Marthe hid herself away and broke with all her friends, except Mme. Frantz Meyrin, who had steadily shown great affection for her through all her trials, but whom Marthe did not visit, and only then at long intervals until more than two years after the conjugal drama of which she had been the miserable heroine.
There, as we have seen, she made the acquaintance of the Princess Olsdorf, toward whom she was drawn by an instinctive sympathy and the similarity between her past and the present circumstances of the great foreign lady.
Meanwhile Mme. Percier had won upon M. Daubrel to send her each month news of her grandson which she told to her daughter, whose only happy moments these were, though they recalled to her a dread time. Mme. Percier, touched by Marthe's repentance, never failed in replying to her son-in-law, to tell him how his wife was doing her utmost to expiate her sin, and M. Daubrel, after avoiding for several years any reference to this subject which was so painful to him, had come little by little to show that he was less indifferent as to what would become of the woman who bore his name.
Then Marthe began to hope that one day she would see her son again. At last, in reply to a letter from the adulterous wife imploring her husband's pardon he had written, "perhaps," and sent her kisses from her son, who had been reared in respect and love for his mother.
This was the state of things between the parted husband and wife when, in less than three years after her divorce and her marriage with Paul Meyrin, the ex-Princess Olsdorf found herself the deserted woman whose humiliation and sorrows we have tried to depict.
Свидетельство о публикации №226060700829