Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Глава 8-заброшенная модель
С начала осени состояние мадам Мейрен стало стремительно ухудшаться, и врачи, вызванные на консилиум, заявили, что она в опасности. У нее была анемия, от которой ничто не могло ее избавить, и они опасались серьезных осложнений, связанных с легкими, как это часто бывает при истощении организма. Бедная женщина сильно исхудала. Увы! от ее ослепительной красоты не осталось и следа. Глаза ее были впалыми, лицо — мертвенно-бледным, а на щеках то и дело появлялся лихорадочный румянец, предвещавший худшее.
Она могла пройти лишь несколько шагов, настолько велика была ее слабость. Она почти не вставала с постели, а если и вставала, то ложилась на диван, рядом с которым мадам Добрель и Дюмениль проводили часть своего времени, делая все возможное, чтобы отвлечь ее и придать ей сил. Лиза, тронутая их любовью, почти ничего им не отвечала, а когда, чтобы показать, что она не отчаивается, попыталась улыбнуться, эта улыбка растрогала их до слез. Преданность этих двух друзей была достойна восхищения. Особенно тяжело переживал старик-актер, каждый день видевший эту печальную картину.
Открывая для себя в мадам . Став плодом своей любви к Мадлен Фроман, молодой девушке, чья материнская гордость сделала ее принцессой, и которой судьба свела компанию с художником, который был почти знаменитостью, Дюмениль, возможно, поначалу тешил свое тщеславие и, не выдавая своей тайны, скорее навязался в дом, где, однако, как мы видели, ему всегда оказывали очень теплый прием. Но его отцовская любовь в высшем смысле этого слова уже разгорелась при виде страданий Лизы, и теперь он винил себя во всех несчастьях, которые обрушивались на нее одно за другим.
Почему он молчал, когда мадам Фроман вышла замуж за графа Баринева? Разве он не должен был тогда заявить о своих правах на дочь? Неужели он действительно согласился на то, чтобы ее удочерил муж его бывшей любовницы, из заботы о ее будущем? Не было ли в этом поступке много тщеславия? И, кроме того, не боялся ли он взвалить на себя бремя ответственности за столь юное дитя? В то время он совершил дурной поступок, за который не мог себя простить. Несомненно, если бы он воспитал Лизу, она стала бы великой артисткой, и сегодня он не наблюдал бы за тем, как она умирает в одиночестве, вдали от детей, без мужа, в отчаянии.
Вот что Дюмениль с раскаянием повторял про себя.
Можно было подумать, что мадам Мейрен читает в сердце этого доброго человека и знает о нем больше, чем он думает, потому что с каждым днем она становилась все более очаровательной в его присутствии, словно наказывая себя за то, что поначалу считала его немного смешным.
Раньше, когда он входил, она протягивала ему руку, теперь же подставляла ему лоб для поцелуя, а когда она могла обедать за столом, то садилась так, чтобы он сидел рядом с ней. Она льстила его вкусам и привычкам, говорила о театре и его любимых авторах, напоминая ему о его успехах и молодости и даже побуждая его декламировать стихи, на что он был так горазд.
Иногда, как бы невзначай, не придавая особого значения своим словам, Лиза возвращалась к прошлому и рассказывала о тех временах, когда ее мать была одной из ведущих актрис театра «Одеон» при Дюмениле. При упоминании об этих давно минувших днях старый актер запинался и краснел, сдерживая себя, чтобы не наговорить лишнего, и переводил разговор на другую тему.
Это были лучшие, а точнее, единственные приятные моменты в жизни женщины, которая была принцессой Ольсдорфской. Когда рядом не было ни мадам Добрель, ни Дюмениля, Лиз погружалась в состояние полной апатии, ничем не интересовалась и даже не читала. Когда ее деверь и золовка пришли навестить ее — Барб оправилась от стыда, — они не могли добиться от нее ни слова, кроме просьб никогда не говорить о ее муже, что они иногда и делали — отчасти из жалости, а отчасти чтобы защитить Поля. Он был молод, его легко было сбить с пути, но он вернется к ней. Тогда она бы его простила. Несомненно, он тоже страдает; только недостаток сил мешает ему вернуться во Францию.
На эти утешительные слова, лицемерные со стороны мадам Франц, брошенная женщина отвечала лишь долгим печальным взглядом. Ее муж был благородным человеком и сурово осуждал поведение брата, а мать, мадам Мейрен, не смела и заикнуться о сыне. Печальный взгляд Лизы говорил яснее всяких слов: «Я вам не верю, и если бы он когда-нибудь вернулся, было бы уже слишком поздно».
Пока бывшая принцесса Ольсдорф тихо угасала, с ней произошла странная перемена: она снова стала кокетливой и элегантной, как прежде. Можно было бы предположить, что, понимая, что жить ей осталось недолго, она хотела отомстить за лишения, которые ревность и алчность мужа причиняли ей со второго года их брака. Она с удовольствием распустила волосы, которые по-прежнему были удивительно красивы, и украсила руки и исхудавшие плечи драгоценностями, которые так давно не надевала. Она делала вид, что ей холодно, чтобы закутаться в роскошные меха, как в старые добрые времена, и с каким-то необъяснимым чувством роскоши снова стала носить шали, отделанные кружевом, и слишком тонкое нижнее белье, которое так возмущало мадам Франц.
«Я хочу умереть не как жена мелкого торговца, а как принцесса, — сказала она Марте, показывая расшитое покрывало и подушку, отделанную богатым кружевом. — Если бы моя мать увидела меня, она бы не узнала свою дочь, но она узнает ее хотя бы по обстановке».
И с детским удовольствием и тщеславием она покачала своими маленькими ножками в шелковых чулках и бархатных тапочках, расшитых жемчугом.
Было только одно место в прошлом, о котором она не хотела слышать и которое отказывалась видеть, — студия Поля. После отъезда мужа она туда не заходила и приказала закрыть ее для всех. Она приказала убрать из дома все, что могло напоминать ей об искусстве и художниках, и никогда не спрашивала о театрах, новых книгах или выставках картин.
Тем не менее она оставила в своей спальне портрет, на котором Поль изобразил ее полуобнаженной в образе Дианы-охотницы. Однажды мадам Добрель застала ее перед этим портретом со слезами на глазах и прошептала: «А ведь когда-то я была так же прекрасна, как она!»
Марта хотела, чтобы портрет убрали, но Лиз воспротивилась, сказав:
"Нет, я хочу видеть себя такой до последнего вздоха. Это будет моим наказанием».
Мадам Добрель мужественно улыбалась, слушая, так сказать, посмертные кокетливые заигрывания своей подруги, но не могла без горечи слышать, как та говорит о своей матери. Если Лиз все еще надеялась, что жена генерала скоро приедет, и объясняла ее молчание тем, что та не знает о состоянии дочери, то Марта знала, что бывшая графиня Бариневская в курсе. Действительно, она написала ей в Карлсбад, где, как писали в газетах, она была со своим мужем. Ответ был резким и недоброжелательным и свидетельствовал о том, что она вовсе не простила дочь, на что та могла бы рассчитывать, учитывая, на каких условиях она рассталась с матерью в Пампельне.
«Я, конечно, беспокоюсь из-за слабого здоровья Лизы, но уверен, что ей скоро станет лучше, если она забудет своего второго мужа так же, как первого. Когда я приеду в Париж в начале зимы, она будет в порядке и, возможно, снова будет готова к разводу».
«А пока можете передать ей, что я недавно получила хорошие вести о своих внуках, Александре и Текле, для которых Вера Сублиева по-прежнему прекрасная мать».
Марта старалась не показывать эти печальные строки мадам Поль Мейрен; она решила, что лучше дать ей понять, что жена генерала не знает о ее болезни, и в качестве успокоения сказать, что из Санкт-Петербурга пришло известие о том, что мадам Подой приедет в Париж в ноябре или около того.
Мадам Добрель сделала даже больше.
Действуя заодно с Дюменилем, она написала принцу Ольсдорфу письмо, в котором описала положение Лизы, бесчестное поведение ее мужа, одиночество, в котором она жила. Затем она написала еще одно письмо, в котором сообщила, что врачи не дают несчастной молодой женщине никаких надежд на выздоровление. Ей осталось жить несколько месяцев, а может, и недель, и было бы милосердно позволить ей перед смертью обнять детей.
Хорошо зная все обстоятельства, предшествовавшие разводу ее подруги, Марта закончила свое второе письмо Пьеру Олсдорфу такими словами:
«Принц, я долгое время дружила с женщиной, которая имела честь носить ваше имя, и клянусь вам перед лицом Господа, что в течение трех лет она жестоко исправляла свой грех по отношению к вам. Жена без мужа, мать без детей, она заслуживает вашей жалости. Ее бросила собственная мать. У вас почти не осталось времени, чтобы ее простить».
«Вы могли бы подвергнуть ее не более страшному наказанию, чем соединить с негодяем, из-за которого она забыла о своем долге. Месье Поль Мейрен жестоко отомстил вам. Он знает, что его жена при смерти, и остается в Риме с этой женщиной, Сарой Ламбер, которая не позволит ему приехать и закрыть глаза женщине, чье сердце она разбила и чью жизнь разрушила. Неужели вы осмелитесь лишить ее последних поцелуев детей?»
Князь не ответил, и мадам Добрель опасалась, что ее письма до него не дошли, поскольку из посольства России в Париже ей стало известно, что за последние три года князь Ольсдорф больше не появлялся ни в Курляндии, ни в Санкт-Петербурге.
Известно было лишь, что после отъезда из России он посетил Египет, Занзибар и Мозамбик, а затем отплыл в Японию через Бурбон, остров Иль-де-Франс и Зондский пролив.
В отчаянии Марта решила написать Вере Сублиевой и умолять ее привезти Александра и Теклу в Париж. В ответ она получила трогательное письмо от Веры.
Упомянув, что последнее письмо от князя было из Калькутты и что, по его планам, он должен был отправиться прямо в Бомбей, дочь фермера из Эльвы, которая из деликатности не называла по имени своего второго мужа, которого знала как князя Ольсдорфа, написала:
«Мадам, — я от всего сердца сочувствую мадам графине Лизе Баринев, — я бы хотел облегчить ее страдания. Я не забыл о той доброте, с которой она относилась ко мне в юности, и никогда не забуду, как мучилась она, будучи матерью, когда приехала ко мне, чтобы ухаживать за больным сыном, а также то, что ей пришлось оставить Пампельн, увозя с собой лишь воспоминания о последних ласках своих детей».
«Если я посвятил себя им, то, умоляю вас, передайте ей, что я делал это не только в память о ней, но и ради исполнения долга, которым я гордился. Но вы просите меня о том, чего я не могу сделать. У меня нет на это права, и я в отчаянии. Князь Ольсдорф приказал мне ни на день не увозить Александра и его сестру из Пампельна, даже по просьбе мадам Подой». На всякий случай он даже назначил место, куда их должны были отвезти, если в замке что-то случится и им придется его покинуть.
«Тогда простите меня, мадам, и попросите мадам графиню тоже меня простить. Ее дети, которых я научил молиться за нее, вымолят у Бога возвращение здоровья их матери, и, возможно, для той, кого вы любите и чьи руки я почтительно целую, наступят лучшие времена».
«Какая добрая и чистая девушка», — прошептала мадам Поль Мейрен, когда ей прочли это письмо.
Затем, после недолгой и бесполезной борьбы с одолевавшими ее мыслями, она упала в объятия Марты и добавила:
«И как же она достойна любви».
ГЛАВА IX.
ДАЛЕКО.
Сведения о князе Ольсдорфе, которые мадам Добрель получила от Веры Сублиевой, а также из российского посольства, были верны или настолько близки к истине, насколько это возможно в случае с путешественником, от которого письма приходят с большими перерывами и который мечется туда-сюда, не имея ни цели, ни путеводной звезды, кроме собственной прихоти, или же не имея иного желания, кроме как забыть обо всем. Как будто, покидая какое-то место, не уносишь с собой все — ненависть, любовь, воспоминания и угрызения совести.
Так жил Пьер Олсдорф с тех пор, как уехал из Пампельна и, убедившись, что Вера его любит, был вынужден признаться себе, что любит ее всей душой. Те, кто не любил, говорят: «С глаз долой — из сердца вон». Но в случае с настоящей любовью, которая рождается не только из чувственных влечений, которые могут быть удовлетворены другими объектами, все иначе: к печали разлуки и самой страсти быстро примешиваются муки ревности. О несовершенствах любимого человека не думаешь, помнишь только о его достоинствах. Лишившись возможности наслаждаться обществом своей возлюбленной, влюбленный с ужасом задается вопросом, не забыли ли его уже, действительно ли он сделал и сказал все, что нужно было.
Для принца Ольсдорфа ситуация была еще более болезненной, поскольку к его сожалениям добавлялось раскаяние в том, что он стал причиной зла. Он не видел выхода из сложившейся ситуации и считал, что и он сам, и Вера обречены на пожизненное горе.
Куда бы он ни бежал, его преследовала память о дочери Сублиева. Несмотря на разделявшее их расстояние, он мысленно представлял ее в Пампельне с детьми, которых он ей доверил. Ее прощальные слова: «Пьер Александрович, вы говорите о моем счастье и бросаете меня» — всегда звучали у него в ушах.
Когда через большие промежутки времени он получал от нее письма, восхитительные своей нежностью и покорностью, в которых говорилось только об Александре и Текле, его охватывало безумное желание поскорее вернуться в Курляндию и броситься к ногам женщины, с которой он, не имея на то права, связал свои несчастья.
Однажды он уже был готов претворить эту идею в жизнь, когда по прибытии в Сингапур обнаружил телеграмму, в которой сообщалось, что его сын тяжело болен. Но после первой телеграммы, которая пролежала у него целую неделю, пришли другие, сначала обнадеживающие, а затем и вовсе успокаивающие, и он набрался смелости и продолжил свои странствия, в каком-то смысле сожалея, что его тревога не продлилась дольше, ведь тогда отцовская любовь заставила бы его вернуться в Пампельн.
Однако принц Ольсдорф попытался сделать невозможное — измотать свое тело и тем самым обрести душевный покой. Проплыв вдоль восточного побережья Африки, он пересек Индийский океан и добрался до Китая. Там он увидел Шанхай, Нанкин, Сямэнь, английскую колонию Гонконг и Макао, бывшее португальское владение, где Камоэнс написал «Лузиады». Он поднялся вверх по реке до Вампоа, а оттуда через Жемчужную реку добрался до Кантона. Затем он отправился на юг, в Сингапур, по пути в Батавию, через пролив Банка. Но ничто не могло отвлечь его от прошлого: ни странные обычаи жителей Поднебесной, ни сказочный вид Зондского пролива, ни охота на ужасных диких зверей в глубине острова Ява.
Из Малайзии он отправился на Цейлон, проехал через всю его территорию от Пун-де-Галле до Тринкомали, но ни подземные пещеры Кэнди, ни великолепие Долины рубинов, ни пышная растительность джунглей не успокоили его. На вершине Пика Адама, перед отпечатком стопы Будды, он смотрел только на север, где была его любовь и где его ждали.
Он плыл вдоль побережья Коромандала, по очереди посетив Танджор, Тричинополи, Пондичерри, Мадрас и Мелапур, где принял мученическую смерть святой Фома и где, возможно, жил Христос во время своего отсутствия в Иудее, черпая из книг брахманов самые совершенные наставления своего божественного учения.
Но ни вид добровольных кающихся, истязающих себя в честь Шивы, ни фантастическое зрелище руин великого города Бали, купола пагод которого еще в начале этого века были полностью видны во время отлива, ни песнопения жертв Джаггернаута под колесами колесницы Кали, богини крови, ни рычание медведя из Ориссы — ничто не могло унять боль в его сердце.
Хугли с ее плывущими по течению трупами едва ли тронула его. Когда он, презрев железную дорогу, уже проложенную, по крайней мере частично, от Калькутты до Бомбея, пересекал полуостров Индостан по древним тропам, пролегающим через леса Малвы, на грубых стоянках, где можно было найти только ночлег и воду, перед его мысленным взором неизменно возникал образ Веры Сублиевой. В гротах Иллоры, в глубинах пещер Сальсетта, его слух не улавливал ни рычания тигров, ни гимнов индуистских жрецов, распевающих стихи из Вед, и он вечно слышал последнее прощание с дочерью Сублиеффа.
Его путешествие длилось почти три года. Единственным его спутником был честный Иван, чье печальное и суровое лицо отражало состояние души его хозяина. Однажды, вернувшись из похода в страну сикхов, воинственного народа, которого англичане так и не смогли полностью покорить, Пьер Ольсдорф нашел в Бомбее два последних письма от мадам Добрель.
Искренность этих слов глубоко тронула его, и в том состоянии, в котором он находился, его охватила жалость к женщине, которую он проклял. Она тоже страдала, а значит, тоже заслуживала жалости. Вот до чего дошла женщина, которую когда-то называли принцессой Ольсдорф. Не слишком ли суровым было наказание? Не злоупотребил ли он своей властью, наложив его на нее? Не было ли более гуманным отомстить за свою честь, пролив кровь этой преступной пары? Разве он не должен был хотя бы оставить Лизе ребенка, чье присутствие смягчило бы ее горе? А как наказали человека, которого он пощадил, за его отвратительное поведение? Мог ли он допустить, чтобы тот остался безнаказанным? Этот Поль Мейрен отнял у него
Он опозорил свою честь, свою жену и, как негодяй, бросил дом, к которому был привязан множеством обязательств. И теперь он жил припеваючи, не заботясь о страданиях, которые причинил другим. Нет, так не должно быть.
Три года назад принц приговорил его к смерти, если тот не женится на женщине, которая унизила его. Перестав быть законным защитником этой женщины, забыв о своем долге перед ней, он подвергся справедливой мести разгневанного мужа. Именно он, Пьер Олсдорф, должен был отомстить за женщину, которая так жестоко искупала свою вину.
Князь не сказал, в чем он не хотел признаваться даже самому себе: если эти печальные события и положили конец его изгнанию, то его тянуло обратно в Европу не столько веление сердца, сколько долг — сыграть ту роль, которую, как он чувствовал, ему отводилась. Теперь он обвинял Поля Мейрена в страданиях последних трех лет. Только из-за него из глаз Веры текли слезы; только его он ненавидел; только его он хотел наказать.
Поэтому Пьер Олсдорф решил отправиться в путь как можно скорее, и когда Иван, посланный на разведку, вернулся и сообщил, что один из пароходов регулярного сообщения между Бомбеем и Бриндизи должен выйти в море на следующий день, он сразу же забронировал каюту. Затем он отправил мадам Добрель следующую телеграмму:
"Я буду в Париже через двадцать, максимум двадцать пять дней. Поступайте так, как считаете нужным, сообщите об этом пациентке и постарайтесь приободрить ее. Я отправляю в Россию распоряжение, чтобы к моему приезду дети были в Париже. Пишите мне в Рим, в отель «Минерва».
Затем он телеграфировал Вере, чтобы она была готова отправиться в Париж в назначенное время вместе с Александром и Теклой. Она должна была поселиться в Гранд-отеле, где ей предстояло получить его указания в ожидании его приезда.
На следующий день, когда русский дворянин поднимался на борт «Осириса», чтобы отправиться в путешествие, которое должно было оказаться более трудным и долгим, чем все предыдущие, в Париж и Пампельн пришли две телеграммы, вызвавшие вполне понятные эмоции.
Мадам Добрель начала думать, что ее письма принцу Ольсдорфу останутся без ответа; и все же в то самое утро, когда пришла телеграмма от первого мужа Лизы, на ее хорошеньком личике, обычно таком печальном, отразилась искренняя радость, какой бы сильной ни была ее тревога за мадам Ольсдорф. Здоровье Поля Мейрина.
Дело в том, что ее мать, мадам. Персье пришел сообщить ей новость, о которой она втайне мечтала, но не ожидала, что это произойдет так скоро. Месье Добрель написал из Нью-Йорка, что, тронутый покаянием жены, он почти простил ее.
Услышав эту новость, мадам Добрель, рыдая, бросилась в объятия матери. Ей не терпелось рассказать Лизе, которая так ее любила, о новой надежде. Но теперь ей нужно было сообщить нечто большее и лучшее: она должна была сказать бедной матери, что скоро та обнимет своих детей.
Однако, когда Марта увидела мадам Мейрен, та была так слаба, что она засомневалась. Она передала дело находившемуся там Дюменилю, которого под каким-то надуманным предлогом заманила в маленькую комнату, примыкающую к спальне.
"Люди не умирают от радости", - воскликнул старый художник, которому рассказали факты. "Давайте не будем терять ни минуты и дадим нашей дорогой пациентке единственную надежду, которая может немного успокоить ее горе".
И отведем мадам обратно. Добрель обратился к Лизе и сказал последней:
"У нашей подруги есть для вас хорошие новости, но она ничего не скажет, если вы не пообещаете сохранять спокойствие".
"Хорошие новости", - сказала мадам. Мейрин с душераздирающей улыбкой, которая всегда играла на ее обесцвеченных губах, когда они пытались ее утешить. "А для меня что-нибудь найдется? Только поцелуи моих детей облегчают мои страдания, и я никогда их не увижу".
Имя мужа даже не пришло ей на ум.
"Ну, ну, может быть," — сказала Марта самым мягким голосом.
"Может быть?" — повторила Лиз, внезапно выпрямившись и уставившись на нее. "Может быть, говорите вы. Ах, не обманывайте меня. Это меня убьет."
Ее худые руки с неожиданной силой притянули к себе мадам Добрель. Ее взгляд выражал не меньше вопросов, чем голос.
Испуганная этим волнением, Марта не осмеливалась произнести ни слова.
Дюмениль понял, что нужно положить конец этой пытке, даже если это может привести к опасному кризису.
— Ну что ж, тогда да, — сказал он в свою очередь. — Ваши дети скоро будут с вами. Принц телеграфировал вашей подруге, что через месяц приедет в Париж с Александром и Теклой. Если он и привез их во Францию, то не для того, чтобы лишить вас их ласки.
По лицу бедной женщины было видно, что она не может поверить в услышанное.
— Принц, — запинаясь, проговорила она, — принц? Он вернет мне детей? Я снова увижу сына — свою дочь? О нет, это невозможно.
— Прочти это, — сказала Марта, протягивая ей телеграмму от Пьера Олсдорфа.
Мадам Мейрен схватила его и, медленно, вполголоса, несколько раз перечитав, словно для того, чтобы лучше вникнуть в смысл этих благословенных слов, которые преодолели пространство, чтобы принести ей утешение, смертельно побледнела, сложила руки и, рыдая, воздев к небу горящие лихорадкой глаза, прошептала:
"О Боже, молю Тебя, дай мне прожить еще месяц."
Почти в то же самое время на расстоянии более пятисот лье, в Пампельне, разворачивалась не менее трогательная, хотя и иная сцена.
Вера Сублиева уже два месяца не получала писем от князя, и ее охватило сильное беспокойство, когда она получила его телеграмму из Бомбея с просьбой подготовиться к отъезду в Париж.
Сначала она подумала, что ошиблась и ей это приснилось, но вскоре успокоилась, поняла, что это правда, и почувствовала, как ее сердце переполняет радость. Она снова увидит человека, которого любила, которого ждала три года, чье долгое отсутствие причинило ей столько жестоких страданий.
Внезапно Вера подумала, что если князь поручил ей отвезти его детей в Париж, значит, произошло какое-то печальное событие. Та, что была княгиней Ольсдорф, несомненно, умерла, и Вере стало стыдно за то, что она думала только о собственном счастье. И все же, подумала она, если бы мадам Мейрен умерла, ей бы сообщила об этом мадам Добрель. Не пытаясь разгадать тайну происходящего, она подбежала к Александру и Текле, которые играли чуть поодаль от главного входа в замок, и осыпала их поцелуями, пообещав, что скоро они снова увидят отца. Однако, несмотря на их вопросительные взгляды, она не осмелилась произнести имя их матери, но приготовилась следовать полученным указаниям.
ГЛАВА X.
ДВА МУЖЧИНЫ.
Прибыв в Бриндизи через двадцать дней после отплытия из Бомбея, Пьер Олсдорф отправил телеграмму Вере Сублиевой с просьбой немедленно уехать из Пампельна в Париж. Через несколько часов он сел на поезд в Бриндизи и на следующий день прибыл в Рим, где его ждало письмо от мадам Добрель в ответ на телеграмму, которую он отправил ей перед отплытием в Европу.
Добрая Марта подтвердила дурные вести, которые она сообщила ранее. Узнав, что принц приезжает в Париж, мадам Мейрен выразила глубочайшую благодарность, но надежды на ее выздоровление не было. Врачи махнули рукой, и больная понимала всю тяжесть своего состояния. Она молила Бога только об одном: чтобы он позволил ей дожить до приезда человека, у которого она хотела вымолить прощение.
Пьер Ольсдорф немедленно ответил мадам Добрель, что будет в Париже через три-четыре дня, как и его дети. Затем он отправился в российское посольство. Оно располагалось во дворце Феоли на улице Корсо. Он отправил свою визитку графу Панену, первому секретарю посольства, с которым учился в Дворянском институте.
Молодой дипломат сразу же представил его и оказал ему самый радушный прием.
"Мой дорогой граф," — обратился он к своему соотечественнику,"я хочу попросить вас об огромной услуге."
«Я в вашем распоряжении, принц, — ответил секретарь посольства.
— Я хочу, чтобы вы были моим секундантом в очень серьезном деле. Если вам это необходимо, я дам вам все разъяснения, которые вы вправе потребовать, но я бы предпочел промолчать».
— От такого человека, как вы, — быстро ответил граф, — не требуется доверия, потому что он не может желать ничего, что противоречило бы строжайшим правилам приличия. Храните свою тайну и отдавайте мне приказы.
"Благодарю вас. Человек, с которым честь призывает меня сражаться насмерть, пока кто-нибудь из нас не падет, - месье Поль Мейрин, художник, живущий в Риме".
— Пол Мейрин, муж...
Граф Панен собирался воскликнуть: "Муж бывшей принцессы Ольсдорф", ибо, как и остальная русская знать, он не был в неведении о разводе, объявленном несколько лет назад.
— Да, он сам, — с горечью сказал принц, — он сам.
Простите меня.
«Прошу у вас прощения. Позже вы узнаете больше. А пока я должен убить месье Поля Мейрена. Я не знаю, где он живет, но вы легко найдете его адрес в Французской школе, на вилле Медичи. Будьте добры, возьмите с собой друга, которому вы сможете объяснить, кто я такой, если он меня не знает». Какие бы условия ни выдвигал месье Мейрен, я их приму, если они поставят нашу встречу в безвыходное положение. Я хочу только одного — чтобы все это поскорее закончилось, желательно завтра утром. Я собираюсь сразу после этого уехать в Париж, если не упаду.
«Через пару часов, если только месье Мейрен не откажет нам, все будет улажено. Мой хороший друг, барон Замойский, наш второй секретарь, сочтет своим долгом присоединиться ко мне. Кроме того, он имеет честь быть с вами знаком».
«Это правда, мы с ним дальние родственники. Я помню, что в более счастливые времена имел удовольствие принимать его в Курляндии».
«Что касается месье Мейрена, думаю, я знаю, где его найти. Но что, если он потребует от нас объяснений?»
«Надеюсь, он поймет с полуслова. Если нет, можете передать ему, что я не стану церемониться, какой бы скандал за этим ни последовал. В прошлом этот человек нанес мне самое жестокое оскорбление, какое только можно себе представить; я решил подождать, прежде чем требовать от него возмещения ущерба, вот и все».
«Я понимаю».
«Еще раз благодарю вас, дорогой граф. Мы скоро увидимся, не так ли?»
"Как только я увижу Замойева и мы побываем у месье Мейрина, который живет недалеко от Пиа-Гейт, я возьму это на себя. Если вы вернетесь на "Минерву", мы присоединимся к вам там, как только наша миссия будет выполнена.
- Да, я вернусь в отель. До свидания на короткое время".
Не прошло и двух часов, как лакей доложил князю Ольсдорфскому о двух ожидаемых посетителях.
Пьер быстро вышел им навстречу, протянул руку барону Замойскому и поблагодарил его за то, что тот любезно согласился стать его секундантом.
Русские дворяне сердечно пожали ему руку, и первый секретарь сразу же заговорил. «Мой дорогой князь, — сказал он, усаживаясь на диван рядом со своим коллегой из посольства, — мы без труда нашли месье Поля Мейрена, с которым мы оба немного знакомы. Он был в своей мастерской на Виа-Венто-Сеттембри, недалеко от ворот Пиа. Я сообщил ему цель нашего визита, и, должен сказать, он на мгновение опешил». Сначала он не мог понять, что и думать. Однако, придя в себя после нескольких мгновений раздумий, он ответил: «Что ж, джентльмены, очень хорошо». Я не требую объяснений, каким бы странным ни был этот вызов со стороны человека, которого я не видел четыре года и который все это время хранил молчание. Двое моих друзей будут иметь честь явиться во дворец Феоли в течение часа.' Мы возвращаемся в посольство, чтобы дождаться их. Как только мы все уладим, мы вернемся и расскажем вам об этом."
— Благодарю вас, господа, — сказал Пьер Олсдорф, — я боялся, что месье Мейрен ускользнет от меня. Позвольте напомнить, что я заранее принимаю его условия, если они соответствуют тем, о которых я говорил; если нет, то выдвигайте свои: четыре шара на расстоянии двадцати шагов, с правом для каждого из нас сделать пять шагов вперед; в случае ничьей мы будем сражаться на шпагах до тех пор, пока один из противников не выронит оружие.
«Положитесь на нас, принц, все будет устроено так, как вы пожелаете, — сказал граф Панен. — До сегодняшнего вечера».
— До вечера, граф; до вечера, кузен, ведь мы с вами родственники, мой дорогой барон.
— Я имею честь быть вашим секундантом, — ответил Замойский, — и благодарю вас за то, что вы приняли меня в качестве секунданта. До вечера.
Через несколько минут Пьер Олсдорф, снова оставшись один, приводил в порядок свои дела и писал мадам. Добрель — Вере и своему сыну Александру. Письма будут переданы графу Панену, если автор погибнет на дуэли с Полем Мейреном.
Русский дворянин писал эти письма твердой рукой, со всем спокойствием и мужеством солдата, который заранее жертвует своей жизнью ради долга.
Мадам Добрель он поручал несчастную Лизу Баринев; сыну он простыми и трогательными словами говорил, что тот никогда не должен забывать, что он наследник незапятнанной репутации и что честь бесценна; Вере он снова признавался в любви, умоляя простить его за то, что он не сдержал обещание вернуться к ней.
Тем временем Поль Мейрен принял двух своих друзей, за которыми он послал, — двух художников, как и он сам: одного итальянца, Джакомо Римальди, и другого француза, студента Римской школы, Альфреда Бертен, — и объяснил, какую услугу он от них требует.
Не столь сдержанный в общении с соотечественниками, как принц Ольсдорф, он рассказал им историю своей любви и женитьбы на жене человека, который спустя четыре года явился требовать сатисфакции за оскорбление, которое, как можно было бы предположить, было заглажено браком с разведенной женщиной.
«Я вполне мог бы отказать князю в удовлетворении его требований, — сказал он, — но я не допущу, чтобы он мог сказать, что румын испугался русского. Так что решайте этот вопрос с его секундантами по своему усмотрению: шпага или пистолет, как ему больше нравится».
Поль Мейрен не добавил, хотя и понимал, что принц хотел отомстить не за прошлое, а за настоящее. И именно от настоящего художник надеялся освободиться, приняв вызов на дуэль. Ему казалось, что, бросив ему вызов, Пьер Ольсдорф дал ему оружие против жены, от которой он тогда имел бы право окончательно отказаться.
Несчастный мужчина ничего о ней не слышал уже два месяца. Брат действительно писал ему, что она больна, но он не знал, что ее состояние безнадежно. Как и все слабовольные мужчины, не смеющие взглянуть в лицо слезам и упрекам женщины, которую они подло бросили, он избегал любых новостей о ней, боясь, что его заставят вернуться на улицу д'Асса, хотя бы из человеколюбия, чтобы не прослыть негодяем даже в глазах самых снисходительных людей.
Вполне вероятно, что, если бы Поль знал об истинном положении дел у своей жены, он бы покинул Рим; но в то время, о котором мы говорим, Сара, с которой он жил, перехватывала все письма из Парижа и даже не читала их из женской хитрости, чтобы иметь оправдание на будущее. Она просто складывала их в сторону.
У художника была и другая причина закончить работу над портретом Пьера Олсдорфа, к которому он не мог испытывать ревности, поскольку от мадам Добрель узнал, что Лиза не встречалась с ним в Пампельне, куда она ездила, чтобы понянчить сына.
В первые годы брака с бывшей принцессой Ольденбургской ему аплодировали и завидовали. Братья-художники, польщенные тем, что один из них увел жену у знатного русского вельможи, поздравляли его. Несколько месяцев он был настоящим романтическим героем, но когда они увидели, что он так быстро разрушил свой брак, когда узнали, что он снова сошелся с Сарой Ламбер, они удивились, что эта любовь, наделавшая столько шума, прошла так быстро. Были сделаны запросы, и вскоре из Санкт-Петербурга поползли слухи, которые дали повод для зависти и злословия.
Говорили, что это сам принц Ольсдорф заставил принцессу подать на развод и вынудил Павла жениться на ней. Его свергли с пьедестала, на который он был вознесен; над довольно необычной местью разгневанного мужа посмеялись от души; Павла прозвали «мужем по приказу», и когда его любовница спросила его об этом, он так плохо соврал, что она в разгар ссоры о его парижском доме ответила ему, не подозревая, что попала прямо в цель:
«Ах, не беспокойтесь обо мне. Вы и на пару дней не осмелитесь уехать из Парижа. Бывший муж вашей жены разыщет вас и за уши притащит обратно домой».
Именно после этого Поль Мейрен, желая доказать, что он свободен и сам себе хозяин, уехал с Сарой из Парижа и обосновался в Риме, где его слабохарактерность, трусость, а также страсть к натурщице вскоре сделали его таким рабом, что он отказался от мысли вернуться к Лизе и почти не вспоминал о своем ребенке.
В первый месяц своего отсутствия он раз или два написал мадам Мейрен, сообщив, что важные дела задерживают его в Италии; потом, не зная, как объяснить свое долгое отсутствие, он стал редко отвечать на письма, которые писала ему мадам Добрель, о чем не знала Лиза, потому что она, слишком гордая, чтобы жаловаться, поглощенная материнской любовью и не желавшая давать мужу новые поводы для лжи, перестала ему писать.
Не получая ответа от мужа своей бедной подруги, Марта сказала ей, что Поль уехал из Рима и отправился на Восток, куда, несомненно, не доходили его письма. Но брошенная жена не поверила этой благочестивой лжи. Она поняла, каким недостойным стал человек, которого она так любила. Она умоляла мадам Добрель не только не писать ему ни строчки ни при каких обстоятельствах, но даже не произносить его имени в ее присутствии.
Именно с этого времени Сара отважилась прятать все письма из Франции. Несчастное создание возненавидело женщину, которой она причинила такие мучения. В свое оправдание она сказала, что мадам Дж. Болезнь Мейрин была фарсом, разыгранным ее друзьями только с целью вернуть Поля его жене.
Не имея, таким образом, никаких новостей, художник вскоре и сам пришел к выводу, что это так. Затем он полностью отдался во власть этой девушки, которая льстила его самолюбию и удовлетворяла его чувственные желания.
Муж бедняжки Лизы Баринефф снял на Виа Венти Сеттембри, в паре сотен метров от ворот Пиа, небольшую виллу, одну из комнат которой он превратил в мастерскую. Там он жил с Сарой, не подозревая, что на самом деле происходит в Париже, на улице д'Ассас, когда к нему нагрянули гости.
CHAPTER VIII.
ABANDONED.
From the early days of the autumn, Mme. Meyrin's condition became so quickly worse that the doctors summoned to a consultation pronounced her in danger. They had to deal with a case of an;mia from which nothing could rally the patient, and they feared grave complications affecting the lungs, as too often happens in cases of debility. The wasting away of the poor woman was frightful. Alas! all her dazzling beauty was gone. Her eyes were hollow, her face as pale as death, while there was from time to time a hectic flush on the height of her cheeks which augured the worst.
She could not walk more than a few steps, so great was her weakness. She scarcely left her bed but to lie on a sofa, by which Mme. Daubrel and Dumesnil passed part of their time, doing all they could to distract her thoughts and give her courage. Lise, touched as she was by their affection, scarcely answered them; and when, to make them believe that she did not despair, she tried to smile, the smile was heart-breaking and drew tears from these two friends, whose devotion was admirable. The old actor especially was deeply affected by the sorrowful sight he saw every day.
In discovering in Mme. Meyrin the fruit of his amour with Madeleine Froment, the young girl whose mother's pride had made her a princess, and whom fate had brought to be the companion of a painter who was almost a celebrity, Dumesnil had perhaps at first been gratified merely in his vanity, and, without betraying his secret, had rather inflicted himself upon the house, where, however, as we have seen, he had always had a very affectionate welcome. But his paternal love, in the highest acceptation of the word, had already kindled at Lise's sufferings, and he accused himself now of all the misfortunes that had come upon her one after the other.
Why had he been silent when Mme. Froment married Count Barineff? Ought not he at that time to have claimed his daughter? Had it been really out of regard for her future that he had consented to her being adopted by the husband of his old mistress? Had not vanity had much to do with this abandonment of her? And, besides, had not he feared somewhat the burden of so young a child? He had been guilty at that time of a bad action for which he could not pardon himself. It was quite certain that had he reared Lise she would have become a great artiste, and he would not be watching her to-day, dying, alone, parted from her children, without a husband, and in despair.
This was what Dumesnil kept on repeating to himself remorsefully.
One might have fancied that Mme. Meyrin could read the good fellow's heart and that she knew more of the truth than he supposed, for every day, as if to punish herself somewhat for having thought him slightly ridiculous when first she knew him, she was more and more charming toward him.
Formerly when he came in she would only hold out her hand to him; now she offered him her forehead to kiss, and when she could dine at table it was near her that he must sit. She flattered his tastes and his habits, talking of theatrical matters and of his favorite authors, reminding him thus of his successes and his youth, and even leading him to give some of those poetical extracts at which he was so ready and so skilled.
Sometimes, too, incidentally, without seeming to attach much importance to what she said, Lise would go back upon the past and speak of the time when her mother was one of the stock company at the Od;on, in Dumesnil's time. At the mention of these by-gone days the old actor stammered and blushed, putting a curb on himself so that he might not say too much, and turning the conversation into another channel.
These were the best, or rather the only pleasant moments of the woman who had been the Princess Olsdorf, for when neither Mme. Daubrel nor Dumesnil was there, Lise sunk into a state of complete lethargy, taking interest in nothing and not even reading. When her brother-in-law and sister-in-law came to see her—Barbe coming out of shame—they could not get her to speak, except to beg them not ever to speak of her husband, which they sometimes ventured to do, partly out of pity and also to attempt a defense of Paul. He was young, had easily been led astray, and would return to her. Then she would pardon him. Unquestionably he must be suffering, too; it was nothing but his lack of energy that hindered him returning to France.
The deserted woman only replied by long, sad looks to these consoling words, which were hypocritical on the part of Mme. Frantz. Her husband was an honorable man and severely blamed the conduct of his brother, while Mme. Meyrin, the mother, dared never speak of her son. Lise's sad looks said, better than any words could have done: "I do not believe you; and if he were ever to return it would be too late."
While the ex-Princess Olsdorf was thus gently fading away, a strange change came over her: she was again coquettish and elegant as of old. One might have supposed that, only too certain that very little time remained for her to live, she wished to avenge the privations which the jealousy and avarice of her husband had imposed upon her since the second year of their marriage. She took delight in loosening her hair, which was still wondrously beautiful; she adorned her arms and wasted shoulders with the jewelry which had been so long put away; she affected to be cold, that she might wrap herself in splendid furs, as in the good old times, and she had taken again, with an undefinable sense of luxury, to the wearing of the wrappers trimmed with lace, and the excessively fine under-linen which had so greatly offended Mme. Frantz's sense of propriety.
"I don't want to die like a petty tradesman's wife, but like a princess," she said to Marthe, showing her embroidered coverlet and her pillow trimmed with rich lace. "If my mother were to come she would not know her daughter by my looks, but she shall find her again at least in all my surroundings."
And with childish pleasure and vanity she moved her little feet covered by silken hose, in their velvet slippers embroidered with pearls.
There was but one thing in the past that she would not hear spoken of, that she refused to see again—Paul's studio. Since her husband's departure she had not gone into it, and had given orders that it should be closed against everybody. She caused to be removed from her sight everything that could remind her of art and artists, never asking about the theaters, new books, or exhibitions of pictures.
Nevertheless, she had kept in her bedroom Paul's painting of her, half nude, as Diana the Huntress, before which Mme. Daubrel had surprised her one day, her eyes filled with tears, murmuring: "And I was as beautiful as that once!"
Marthe wanted them to have the picture taken away, but Lise opposed it, saying:
"No; I will see myself so to my dying hour. It will be my punishment."
At her friend's, so to speak, posthumous coquetries, Mme. Daubrel smiled courageously, but she could not without grief hear her speak of her mother, for if Lise still hoped to soon receive a visit from the general's wife, and attributed her silence to ignorance of her daughter's condition, Marthe knew that the ex-Countess Barineff was acquainted with the facts. Indeed, she had written to her at Carlsbad, where the newspapers had mentioned that she was with her husband, and the answer had been sharp and ill-natured, proving that she was far from having pardoned her daughter, as the latter might have reasonably hoped in view of the terms on which she had parted from her mother at Pampeln.
"I am, of course, concerned about Lise's poor state of health, but I am sure she will soon be better, if she will forget her second husband as she forgot her first. When I come to Paris at the beginning of the winter, I shall find her as well as ever, and, perhaps, for all one can say, ready to be divorced again.
"You can tell her, in the meantime, that I have lately had a good account of my grandchildren, Alexander and Tekla, to whom Vera Soublaieff continues to be an excellent mother."
Marthe was careful not to read these sad lines to Mme. Paul Meyrin; she thought it better to let her fancy that the general's wife was ignorant of her illness, and to say, by way of reassuring her, that she had heard from St. Petersburg that Mme. Podoi was coming to Paris in or about November.
Mme. Daubrel had done more than this.
Acting in concert with Dumesnil, she had written to Prince Olsdorf a letter describing Lise's position, the disgraceful conduct of her husband, the desertion and loneliness in which she was living; then another to say that the doctors could give no hope of the unhappy young woman; she had but some months, perhaps only a few weeks to live, and it would be generous to let her embrace her children before she died.
Well acquainted with all the circumstances prior to the divorce of her friend, Marthe ended her second letter to Pierre Olsdorf thus:
"Prince,—I have lived for a long time in friendship with the woman who had the honor to bear your name, and I swear to you, in the presence of God, that, for three years, she has cruelly expiated the sin she was guilty of toward you. A wife without her husband, a mother without her children, she deserves your pity. Her mother herself has deserted her. There is barely time left for you to pardon her.
"You could have inflicted on her no more dreadful punishment than to join her with the wretch who made her forget her duty. Monsieur Paul Meyrin has avenged you hatefully. He knows his wife is dying, and he remains in Rome with that woman, that Sarah Lamber, who will not let him come and close the eyes of the woman whose heart she has broken and whose life she has ruined. Will you dare to refuse her the last kisses of her children?"
The prince had not replied, and Mme. Daubrel feared that her letters had not reached him, for she learned from inquiries at the Russian Embassy in Paris that within the past three years Prince Olsdorf had not appeared again in either Courland or St. Petersburg.
All that was known was that after leaving Russia he had visited Egypt, Zanzibar, and Mozambique, and that he had sailed for Japan, by way of Bourbon, the Isle de France, and the Sunda Straits.
In despair, Marthe decided to write to Vera Soublaieff and implore her to bring Alexander and Tekla to Paris. She had received an affecting letter from her in reply.
After mentioning that the latest account of the prince was dated from Calcutta, and that, according to his plans, he was to go straight to Bombay, the daughter of the farmer of Elva, still out of delicacy not calling by the name of her second husband her whom she had known as the Princess Olsdorf, wrote:
"Madame,—Pitying more than any one, from the bottom of my heart, Madame la Comtesse Lise Barineff, I could wish to give relief to her sufferings. I have not forgotten the affection that she deigned to show me when I was young, and I shall ever remember the agony she felt as a mother when she joined me to watch over her sick son, as well as that she had to leave Pampeln, alone, and bearing with her only the memory of the last caresses of her children.
"If I have devoted myself to them, tell her, I beg of you, that it was as much in memory of her as to fulfill the duty that I was proud to be charged with. But you ask of me what I can not do. I have not the right, and I am in despair about it. Prince Olsdorf ordered me never to take away Alexander and his sister from Pampeln, even for a day, though it were at the request of Madame Podoi. Providing against any chance, he even appointed the residence to which they were to be taken should anything happen at the ch;teau to force them to leave it.
"Forgive me, then, madame, and beg Madame la Comtesse to forgive me, too. Her children, whom I have taught to pray for her, will win from God the return of their mother's health, and perhaps better times are in store for her whom you love and whose hands I respectfully kiss."
"What a good and pure girl," murmured Mme. Paul Meyrin, when this letter was read to her.
Then, after a short and useless struggle with the thoughts which took hold upon her, she sunk into Marthe's arms, adding:
"And how worthy to be loved."
CHAPTER IX.
FAR AWAY.
The particulars that Mme. Daubrel had got from Vera Soublaieff as well as from the Russian Embassy about Prince Olsdorf were correct, or as nearly so as is possible in the case of a traveler from whom letters are received only at long intervals, and who goes hither and thither, aimless and without guide but his whim, or with no wish but to forget. As if in leaving a place one did not carry all with one—hate, love, memories, and remorse.
So Pierre Olsdorf had lived since his departure from Pampeln, and since, having acquired the certainty that Vera loved him, he was forced to confess to himself that he loved her with all his soul. They who have not loved say: "Out of sight, out of mind." The contrary is the fact with the true affections which are not born solely of sensual appetites which other objects can appease, for speedily, to the sorrow of parting and to the passion itself, are joined the torments of jealousy. One thinks naught of the imperfections of the loved one; only the good qualities are remembered. Having lost the satisfaction of his mistress's presence, the lover wonders, fearfully, whether he may not be already forgotten; whether he has indeed done and said all that was needful to be remembered.
The situation was the more painful for Prince Olsdorf inasmuch as to the regrets he felt was joined his remorse at having been the cause of the evil. He saw no escape from the consequences of his action and he regarded both himself and Vera as condemned to a life-long sorrow.
Whithersoever he fled, the memory of Soublaieff's daughter followed him. Through the distance that divided them he saw her, in fancy, at Pampeln, with the children he had intrusted to her; and her parting words, "Pierre Alexandrowich, you speak of happiness for me and you leave me," were always ringing in his ears.
When he had from her, at long intervals, letters that were adorable in their sweetness and resignation, in which only Alexander and Tekla were spoken of, he would be taken with a mad longing to hurry back to Courland and throw himself at the feet of the woman he had, without the right to do so, associated with his misfortunes.
Once, especially, he was on the point of putting the idea into execution, on finding awaiting his arrival at Singapore a telegram stating that his son was seriously ill; but as, following upon the first telegram which had been lying there for him a week, others came, first encouraging and then wholly reassuring, he had the courage to go on with his wandering travels, while regretting, in a sense, that his anxiety had not been prolonged, as then his fatherly love would have taken him back to Pampeln.
However, Prince Olsdorf had attempted the impossible in trying to weary his body and so bring peace to his soul. After traveling along the eastern coast of Africa, he crossed the Indian Ocean to China. There he saw Shanghai, Nankin, Amoy, the English colony of Hong Kong, and Macao, the old Portuguese possession where Camoens wrote the Lusiads. He went up the river to Wampoa, and thence to Canton, by way of the River of Pearls. Then he sailed south to Singapore, on the voyage to Batavia, through the Straits of Banca. But nothing could win him from the past, neither the strange manners of the inhabitants of the Celestial Empire, nor the fairy-like view of the Straits of Sunda, nor the terrible wild beast hunts in the interior of Java.
From the Malayan world he went to Ceylon, passing through its entire length from Point de Galle to Trincomalee, but neither the subterranean caverns of Candy, nor the splendor of the Valley of Rubies, nor the luxuriant vegetation of the jungle, had calmed his mind. At the top of Adam's Peak, before the foot-mark of Buddha, his eyes turned only to the north, where was his love, and where he was waited for.
He sailed up the coast of Coromandal, visiting in turn Tanjore, Trichinopoly, Pondicherry, Madras, and Melapore, where St. Thomas was martyred and where Christ perhaps lived during His absence from Judea, drawing from the books of the Brahmins the most perfect precepts of His divine teaching.
But neither the sight of the voluntary penitents, who torture themselves in honor of Shiva; nor the fantastical spectacle of the ruins of the city of the great Bali, the domes of the pagodas of which were still wholly visible at the beginning of this century at low tide; nor the chants of the victims of Juggernaut under the wheels of the car of Kali, the goddess of blood; nor the rumbling of the bear of Orissa—nothing had stifled the pain of his heart.
The Hooghly, with its floating corpses, had scarcely moved him. When, despising the iron road already open, at least in part, from Calcutta to Bombay, he crossed the peninsula of Hindoostan by the ancient routes which traverse the forests of Malwa, in the rude halting places where only shelter for the night and water are to be had, Vera Soublaieff's image never ceased to be before him. In the grottoes of Illora, in the depths of the caverns of Salcette, his ear was dulled to the roaring of the tigers, as it was to the hymns of the Hindoo priests, chanting verses of the Vedas, while he heard eternally the last adieu of Soublaieff's daughter.
His travels had lasted nearly three years, his only companion being the honest Yvan, whose sad and stern face reflected the state of his master's mind, when, returning from an excursion into the country of the Sikhs, the warrior people whom the English have never completely subdued, Pierre Olsdorf found at Bombay the last two letters from Mme. Daubrel.
The accent of truth in them struck him deeply, and, in the state of feeling he was in, a great pity possessed him for the woman he had cursed. She, too, suffered; then she, too, was pitiable. To this had come the woman once called the Princess Olsdorf. Was not the punishment too severe? Had not he abused his power in inflicting it on her? Would not it have been more humane to have avenged his honor in the blood of the guilty pair! Ought not he at least to have left Lise her child, whose presence would have softened her sorrows? And how had the man he had spared been punished for his hateful conduct? Could he suffer him to go longer unpunished? This Paul Meyrin had taken from him his
honor, his wife, and, like a villain, he now deserted the home to which he should have felt himself bound by so many obligations. And he was living happy, careless of the misery he had caused. No, that must not be.
Three years ago the prince had condemned him to death unless he married the woman who had stooped to him. Ceasing to be the legal protector of this woman, forgetting his duty to her, he now exposed himself to the just revenge of the outraged husband; it was for him, Pierre Olsdorf, to avenge the woman who was so cruelly expiating her fault.
What the prince did not say, what he wished not to confess to himself, was that if these wretched events authorized the ending of his exile, he was less drawn to Europe again by all the sentiments of his heart than by the duty to play the r;le which he felt was his. Now it was Paul Meyrin he accused of the sufferings of the past three years. It was he alone who made so many tears fall from Vera's eyes; him alone he hated; him alone he would punish.
Pierre Olsdorf, therefore, determined to set out as quickly as possible, and when Yvan, sent to make inquiries, returned and told him that one of the steamers of a regular service between Bombay and Brindisi was to sail next day, he at once engaged a cabin. Then he sent Mme. Daubrel the following telegram:
"I shall be in Paris within twenty or at most twenty-five days. As you judge it best to do, tell the patient so and try to give her some courage. I am sending orders to Russia for the children to be in Paris by the time I am. Send news to me in Rome at the Minerva Hotel."
Then, also by telegraph, he begged Vera to be ready to go to Paris at the appointed time with Alexander and Tekla. She was to put up at the Grand Hotel, where she would receive his instructions, awaiting his own arrival there.
Next day, as the Russian nobleman was embarking on the "Osiris," for a voyage which was to be more trying and to seem longer than any that he had yet made, the two telegrams arrived at Paris and Pampeln, causing emotions easy to understand.
Mme. Daubrel was beginning to think that her letters to Prince Olsdorf would remain unanswered; and yet, the very morning that the telegram from Lise's first husband came to hand, her pretty face, usually so sad, betrayed heartfelt joy, great as her uneasiness was as to Mme. Paul Meyrin's health.
The fact was that her mother, Mme. Percier, had come to acquaint her with news, secretly and timidly longed for, and yet unexpected. M. Daubrel had written from New York, that, touched by the life of expiation and the penitence of his wife, he had almost forgiven the past.
At this news Mme. Daubrel threw herself, weeping, into her mother's arms. She was impatient to tell Lise, who loved her so much, of this new-born hope. But she had now something more and better to tell; she had to tell the poor mother that soon she would embrace her children.
However, when Marthe saw Mme. Meyrin, the patient's feebleness was such that she hesitated. She put the case to Dumesnil, who was there, and whom under some flimsy pretext she got into the little room adjoining the bed-chamber.
"People do not die of joy," exclaimed the old artist, having been told the facts. "Let us not lose a moment in giving our dear patient the only hope that can calm her grief a little."
And leading back Mme. Daubrel to Lise, he said to the latter:
"Our friend has good news to tell you, but she won't speak if you do not promise to be calm."
"Good news," said Mme. Meyrin, with the heart-breaking smile that always played about her discolored lips when they sought to console her. "Can there be any for me? The kisses of my children alone lighten my sufferings, and I shall never see them."
Her husband's name did not even occur to her.
"Well, well, perhaps," said Marthe, in her gentlest voice.
"Perhaps?" Lise repeated, raising herself suddenly with staring eyes. "Perhaps, you say. Ah! don't deceive me. It would kill me."
Her thin hands had drawn Mme. Daubrel to her with strange energy. Her eyes questioned not less than her voice.
Frightened by this excitement, Marthe dared not say another word.
Dumesnil saw that an end must be put to this agony, even at the risk of a dangerous crisis.
"Well, then, yes," said he, in his turn. "Your children will soon be with you. The prince has telegraphed to your friend that he will be in Paris within a month with Alexander and Tekla. If he has them brought to France, it won't be to deprive you longer of their caresses."
The poor woman's face betrayed that she could not believe what was told her.
"The prince," she stammered, "the prince? He will give me back my children? I shall see my son again—my daughter? Ah, no, it is impossible."
"Read this," said Marthe, giving her Pierre Olsdorf's telegram.
Mme. Meyrin seized it, and when she had read it slowly, in a low voice, several times, as if the better to take in the sense of these blessed words which had winged their way through space to bring her a crowning consolation, she grew deathly pale, crossed her hands and, with a sob, raising her eyes, brilliant from fever, to heaven, murmured:
"Oh, God, I pray that Thou wilt let me live a month longer."
Almost at the same moment, more than five hundred leagues distant, at Pampeln, there was passing another scene not less touching, though of another kind.
Vera Soublaieff had been two months without a letter from the prince, and her anxiety was great when she received his telegram from Bombay begging her to get ready to go to Paris.
At first she thought she must have misread and was dreaming; but soon she calmed herself, understood the truth, and felt her heart swell with a great joy. She was going to see again the man she loved, whom she had waited for three years, whose long absence had caused her such cruel sorrow.
Suddenly Vera reflected that if the prince charged her to take his children to Paris, some painful event must have happened. She who had been the Princess Olsdorf was doubtless dead, and Vera was ashamed of having thought of her own happiness alone. And yet, she thought, if Mme. Meyrin was dead, she would have been told of it by Mme. Daubrel. Without trying to fathom the mystery of what was going on, she ran out to Alexander and Tekla, who were playing a little way off before the main entrance to the ch;teau, and covered them with kisses, telling them they would soon see their father again. She dared not, however, in spite of their tenderly questioning looks, utter their mother's name; but she prepared to follow the instructions she had received.
CHAPTER X.
TWO HUSBANDS.
On arriving at Brindisi, twenty days after sailing from Bombay, Pierre Olsdorf sent a telegram to Vera Soublaieff, asking her to leave Pampeln for Paris at once. A few hours later he took train from Brindisi, arriving in Rome the next day, where a letter from Mme. Daubrel was awaiting him, in reply to the telegram he had sent her before embarking for Europe.
The gentle Marthe confirmed the bad news she had sent before. On learning that the prince was coming to Paris, Mme. Meyrin had expressed the deepest gratitude, but no hope was felt of her recovery. The doctors had given her up, and the patient knew the gravity of her illness. She only prayed of God that He would suffer her to live until the coming of the man whose forgiveness she wished to implore.
Pierre Olsdorf replied immediately to Mme. Daubrel that he would be in Paris in three or four days, as would his children. Then he went to the Russian Embassy. It was at the Palace Feoli, on the Corso. He sent his card in to Count Panen, the first secretary, who had been a school-fellow of his at the Institute of Nobles.
Having been introduced at once and most cordially received by the young diplomatist, the prince went straight to the object of his visit.
"My dear count," said he to his countryman, "I have a great favor to ask of you."
"I am quite at your orders, prince," replied the secretary to the embassy.
"I wish you to act as my second in a very serious business. If you require it, I will give you all the explanations that you have the right to ask for; but I should prefer to be silent."
"From a man such as you," replied the count, quickly, "no confidence is needed, for he could not desire anything contrary to the strictest propriety. Keep your secret and command me."
"Thank you. The man whom honor calls upon me to fight to the death, until one or the other of us falls, is Monsieur Paul Meyrin, a painter living in Rome."
"Paul Meyrin, the husband—"
Count Panen was going to exclaim, "The husband of the ex-Princess Olsdorf;" for like the rest of the Russian nobility he was not ignorant of the divorce pronounced a few years ago.
"Yes, he himself," said the prince, bitterly; "he himself."
"Forgive me."
"I should beg your pardon. Later on you shall know more. Meanwhile I must kill Monsieur Paul Meyrin. I don't know where he is living, but you will easily get his address at the Ecole Fran;aise, at the Villa Medici. Be so good as to take a friend with you, to whom you can answer for me if I am unknown to him. Whatever conditions Monsieur Meyrin stipulates for accept, provided that they are of a kind to give a fatal issue to our encounter. I only desire one thing—that this affair may be over quickly, to-morrow morning, if possible. I mean to leave for Paris immediately afterward, if I do not fall."
"In a couple of hours, unless Monsieur Meyrin meets us with a refusal, all will be arranged. A good friend of mine—Baron Zamoieff, our second secretary—-will feel it his duty to join with me. Besides, he has the honor of knowing you."
"It is true, indeed; we are distantly related. I remember that in happier days I had the pleasure of receiving him in Courland."
"As for Monsieur Meyrin, I think I know where to find him. But what if he should ask us for explanations?"
"I hope he will understand with half a word. If he does not, you may tell him I will hesitate at no provocation, no matter what scandal may follow upon it. This man, in the past, has done me the deepest outrage possible; it has suited me to wait until now before demanding reparation from him, that is all."
"I understand."
"Thank you once more, dear count. I shall see you again soon, shall I not?"
"As soon as I have seen Zamoieff and we have been to Monsieur Meyrin's, who lives near the Pia Gate, I take it. If you will go back to the Minerva we will join you there as soon as our mission is fulfilled."
"Yes, I will go back to the hotel. Good-bye for a short time."
In less than two hours' time, at the Minerva, a footman announced to Prince Olsdorf the two visitors he was expecting.
Pierre went forward quickly to meet them, offering his hand to Baron Zamoieff, and thanking him for kindly acting as his other second.
The Russian noblemen responded cordially to the grasp of his hand, and the first secretary spoke at once. "My dear prince," he said, seating himself on a divan with his colleague of the embassy, "we had no trouble in finding Monsieur Paul Meyrin, whom we both know slightly. He was in his studio on the Via Venti Settembri, close to the Pia Gate. I told him the object of our visit, and I must say that he seemed astounded for a moment. At first he could not understand what to think. However, recovering himself after a few moments' reflection, he replied: 'Very well, gentlemen; I ask no explanation, singular as this challenge is, coming from a man whom I have not seen for four years, and who has kept silence all this time. Two of my friends will have the honor to present themselves at the Palace Feoli within an hour.' We are going back to the embassy to wait for them. As soon as we have arranged everything we will come back and tell you about it."
"Thanks, gentlemen," said Pierre Olsdorf, "I feared Monsieur Meyrin might escape me. Let me remind you I accept in advance his conditions, provided they are of the kind I have mentioned; if they are not, make your own: four balls at twenty paces, with the right for each of us to advance five paces; and in default of result we fight with swords until it is absolutely impossible for one of the combatants to hold his weapon."
"Depend upon us, prince, all shall be arranged as you wish," said Count Panen. "Until this evening."
"Until this evening, count; until this evening, cousin, for we are relatives, my dear baron."
"I have that honor," replied Zamoieff, "and I thank you for the further one you do me in accepting me as a second. Until this evening."
In a few moments Pierre Olsdorf, left alone again, was putting his affairs in order, writing to Mme. Daubrel, to Vera, and to his son Alexander, letters which would be forwarded by Count Panen, if the writer should be killed in the duel with Paul Meyrin.
The Russian nobleman wrote these letters with a firm hand, with all the calmness and courage of a soldier who, in advance, makes the sacrifice to duty of his life.
To Mme. Daubrel he commended the unhappy Lise Barineff; to his son he said in simple and touching terms that he must never forget he was the heir to a stainless name, and that honor was priceless; to Vera he again avowed his love, praying her to forgive him for failing in his promise to return to her.
Meanwhile Paul Meyrin received the two friends he had sent for—-two artists they were, like himself; one an Italian, Giacomo Rimaldi; the other a Frenchman, a student at the Ecole de Rome, Alfred Bertin—and he explained what service he claimed of them.
Less discreet than Prince Olsdorf with his countrymen, he told them the story of his amour and marriage with the wife of the man who now came, at the end of four years, to ask for satisfaction for an outrage effaced, one would have supposed, by the marriage with the divorced wife.
"I could well refuse any satisfaction to the prince," he said, "but I won't have it that he shall be able to say a Roumanian was afraid of a Russian. So settle this affair as you please with his seconds; sword or pistol, whichever he likes."
Paul Meyrin did not add, though he understood, that what the prince wished to avenge was not the past but the present. And it was precisely the present that the painter hoped to free himself from in accepting the proposed duel. It seemed to him that in challenging him Pierre Olsdorf furnished him with a weapon against his wife whom he would then have the right to abandon altogether.
The wretched man had not heard anything of her for two months. His brother had indeed written to him that she was ill; but he did not know her condition was desperate. Like all men without energy, not daring to face the tears and the reproaches of the woman he had basely deserted, he shrunk from learning anything about her, in fear of being forced to return to the Rue d'Assas, if it were but out of common humanity and to avoid making himself a scoundrel in the eyes of even the most indulgent.
It is probable, however, that had he known the true situation of his wife, Paul would have left Rome; but at the time we have reached, Sarah, with whom he lived wholly, was intercepting all the letters from Paris, which she did not even read, out of womanly cunning, that she might have an excuse in reserve for the future. She simply put them on one side.
The painter was also urged on by another reason to finish with Pierre Olsdorf, of whom he could not be jealous, for he knew through Mme. Daubrel that Lise had not met him at Pampeln when she went thither to nurse her son.
In the early days of his marriage with the ex-Princess Olsdorf he had been applauded and envied. Flattered that one of them had carried off the wife of a great Russian lord, Paul's brother artists congratulated him; for several months he was quite a romantic hero, but when they saw him so soon wreck his home, when they knew he had taken up again with Sarah Lamber, there was surprise that this love which had made so much noise had passed so quickly. Inquiries were made, and in a short time there came whispers from St. Petersburg which gave a handle to the jealous and the envious.
It was told that it was Prince Olsdorf himself who had made the princess sue for a divorce and forced Paul to marry her. He was thrown down from the pedestal he had been planted on; there was much laughter at the quite novel revenge of the outraged husband; Paul was nicknamed "the husband by order," and, being questioned by his mistress, he lied so poorly that she, in the midst of a quarrel about his household in Paris, retorted upon him, not knowing she had hit the mark so exactly:
"Ah, don't bother me. You won't dare to be away from Paris a couple of days. Your wife's former husband would look you up and lead you back by the ear to your lawful home."
It was after this that Paul Meyrin, to prove he was free and his own master, had left Paris with Sarah and established himself in Rome, where his feebleness, his cowardice, and also his passion for the model, soon made so complete a slave of him that he gave up all idea of going back to Lise, and scarcely thought of his child.
During the first month of his absence he wrote to Mme. Meyrin once or twice to tell her that important commissions were detaining him in Italy; then, when he did not know how to explain his prolonged absence, he rarely answered the letters Mme. Daubrel wrote to him unknown to Lise, for she, too proud to complain, wrapped up in her maternal love, and not desiring to furnish her husband with new occasions for lying, had given up writing to him.
Receiving no replies now from the husband of her poor friend, Marthe told her that Paul had left Rome and was traveling East, where his letters had doubtless not reached him; but the deserted wife did not believe this pious fib; she knew then how unworthy had become the man she had loved so well; and she begged Mme. Daubrel not only to address not another line to him, in any circumstances, but not even to utter his name before her.
It was from this time forth that Sarah had ventured on hiding away all letters from France. The miserable creature began to hate the woman she had inflicted such torments on. To excuse herself to herself she said that Mme. Meyrin's sickness was a farce, got up by her friends with the idea alone of bringing back Paul to his wife.
Being thus without news, the painter soon came to think it was so himself. Then he fell under the absolute sway of this girl who flattered his vanity and satisfied his senses.
The husband of poor Lise Barineff had rented on the Via Venti Settembri, a couple of hundred yards from the Pia Gate, a small villa, one of the rooms of which he had made into a studio. There he was living with Sarah, not knowing what was really going on in Paris in the Rue d'Assas, when he received the visit he so little
Свидетельство о публикации №226060700857