Про муку, Войну и зоопарк III

Глава 3: О том, как костюм порвался, а ботинки заговорили

Возвращение к истокам

Лодка мягко ткнулась в пирс. Все вышли на берег, и Розовый Пёс, которого Лиза взяла на руки, прошептал:
— Знаете, что я понял за этот вечер? Что костюмы, ботинки, мука, война — это всё шелуха. А настоящее — вот оно. Вода. Небо. Мы. И этот скрип вёсел, который никогда не повторится.

И все засмеялись — тихо, тепло, как в тот самый вечер, когда они поняли, что счастьье — это не когда у тебя есть всё, а когда ты есть. С теми, кто тебя понимает. И с теми, кто готов слушать твои истории. Даже если они о костюмах, ботинках и муке. Даже если они о войне. Даже если они ни о чём.

— А давайте искупаемся! — предложил вдруг Пенкин, скидывая футболку. — Вода ещё тёплая. И солнце уже не печёт.

— Пеня, ты у нас экстремал, — усмехнулась Катюша. — В озере, где полно водорослей и, наверное, пиявок?

— А я пиявок не боюсь, — ответил Пенкин, уже входя в воду. — Я боюсь только того, что жизнь пройдёт мимо, а я останусь на берегу.

Ржевский, который всегда был готов к соревнованиям, разделся до плавок и подошёл к кромке воды.
— Наперегонки? До вон того буйка.

— Давай, — кивнул Пенкин. — Только ты старый, я молодой. Форы не даю.

— А ты и не получишь, — усмехнулся Ржевский и, не дожидаясь команды, бросился в воду.

Пенкин рванул следом. Вода была прохладной, но не ледяной — такой, какая бывает в середине июня, когда весна уже ушла, а лето ещё не набрало силу. Она обнимала тело, как старая, забытая любовь, которая возвращается не для того, чтобы остаться, а чтобы напомнить: ты жив. Брызги летели в разные стороны, смех разносился над озером, и где-то на том берегу, наверное, тоже смеялись — рыбы, птицы, само время.

Лиза и Катюша остались на берегу. Они расстелили полотенца на траве, сняли верхнюю одежду и легли, подставляя лица последним лучам солнца. Розовый Пёс устроился между ними, и его стеклянные глаза, казалось, тоже грелись.

— А ты не хочешь? — спросила Катюша, кивая на воду.
— Не-а, — ответила Лиза. — Я лучше посмотрю, как они дурачатся. Это иногда интереснее, чем самой.

— Любовь? — спросила Катюша.
— Ирония, — ответила Лиза. — Хотя, наверное, одно и то же.

Ирина, которая до этого сидела на пирсе и читала книгу, вдруг встала, разделась и, подойдя к воде, легла на спину. Вода сразу же подхватила её, и она поплыла, глядя в небо, где облака, редкие и перистые, вытянулись длинными полосами, похожими на перья жар-птицы. Она не плыла — она парила, и в этом парении было что-то от той самой, древней свободы, когда человек не думает о том, куда плыть, а просто отдаётся течению. Или течению жизни. Или просто воде.

Виктор Марьянович и Баэль остались на берегу. Они полулежали на шерстяных пледах,  привезённых из дома, и пили апельсиновый фреш, который Ирина приготовила заранее. Сок был свежим, с мякотью, пахнущим солнцем и теми самыми апельсинами, которые когда-то росли в далёких садах, где время течёт медленнее, а люди улыбаются чаще.

— Хороший день, — сказал Виктор Марьянович, отставляя бокал.
— Хороший, — согласился Баэль. — Такие дни не забываются. Их не нужно запоминать. Они сами остаются.

Брызги долетали и до них. Пенкин и Ржевский, добравшись до буйка, развернулись и поплыли обратно. Пенкин, который был моложе и, наверное, тренированнее, вырвался вперёд, но Ржевский, которого называли «старым», не отставал, и это соревнование, такое же абсурдное, как весь этот вечер, было, наверное, самым честным, что они делали за последнее время. Потому что в нём не было смысла. Не было цели. Было только удовольствие — от движения, от воды, от того, что они живы.

Ирина вышла из воды, отряхнулась и, накинув полотенце, села рядом с Виктором Марьяновичем.
— Ты не купаешься? — спросила она.
— Я наблюдаю, — ответил он. — Это моя роль. Сначала я наказывал. Потом наблюдал. Теперь — просто смотрю.

— А что дальше?
— Не знаю, — сказал он. — Но это не страшно...

Когда Пенкин и Ржевский, мокрые и счастливые, вылезли на берег, Виктор Марьянович уже наливал себе в бокал что-то из бутылки, которую достал из сумки. Это была не простая бутылка. Это было шампанское. Mumm. Sec. Cordon Vert.

— Откуда? — спросил Пенкин, вытираясь полотенцем.
— Беру на всякий случай, — ответил Виктор Марьянович. — А этот случай — особенный. Вы только что проплыли буек. Это надо отметить.

Он налил всем, кроме Баэля, который, как всегда, пил свой ромашковый чай. Шампанское было тёмно-золотистым, с пузырьками, которые поднимались со дна, как маленькие, торопливые новости из другого мира. Пахло от него жасмином, нероли, ананасом и той особенной, карамельной сладостью, которая бывает только у напитков, выдержанных не один год.

— Пей в своей жизни только Mumm, только Sec, и только Cordon Vert — всегда будешь в порядке, — сказал Виктор Марьянович словами классика, поднимая бокал. — Об одном умоляю: никогда не пей никаких Demi-sec! Верь мне, поручик: всякий Demi-sec, во-первых, блевантин, а во-вторых, такое же хамство, как и пристежные манжеты или путешествие во втором классе. Итак: Mumm Sec Cordon Vert, дошло?

— Доходчиво, — усмехнулся Ржевский, отпивая глоток.
— А что вы, Мессир? — спросила Катюша, глядя на Баэля. — Вы почему не пьёте?

— Я пью то, что помню, — ответил Баэль. — А шампанское — это напиток забвения. Мне забывать нечего. Всё, что было, я помню. И это — моя ноша. Хотя это неплохое вино... Взял бокал...

Он потянул носом около своего бокала. Тонкий богемский хрусталь отражал благоуханием. В аромате смешивались запахи жасмина, нероли, личи, ананаса, карамели, красных ягод. Он сделал небольшой глоток и на кончике языка очутился бархатный аромат пино-менье, а ближе к корню языка чувствовался шардоне. В послевкусии угадывались ноты пино-нуар.

 «Не зря я отдал 400 евро за бутылку», — подумал Виктор Марьянович, любовно посмотрев на этикетку на бутылке — 1989. «Хороший был год».

— Хороший был год, — вслух сказал он. — Я тогда только начинал. Не знал, что такое наказание. Не знал, что такое прощение. Просто жил.

— А теперь? — спросила Ирина.
— А теперь, — ответил он, — я знаю и то, и другое. И это, наверное, и есть жизнь.

Баэль, который до этого молчал, вдруг произнёс:
— Сметаная стоимость предательства. В пересчёте на метр шерсти.

— Что вы имеете в виду? — спросил Пенкин.

— А то, что в каждой бутылке этого шампанского — не только виноград, выдержанный в дубовых бочках, но и те, кто его пил, и те, кто его не допил, и те, кто предпочёл Demi-sec, и те, кто вообще не пил, а только смотрел. Всё это — в цене. В аромате. В послевкусии.

Он отставил бокал и, закрыв глаза, произнёс:
— Сметаная стоимость предательства. В пересчёте на метр шерсти.

В его голове возникли образы мандариновых деревьев в Агадире, поднос с мёдом и белыми лепёшками, пиво «Casablanca» и вояж на лодке Альберта из Танжера в Монако. Как давно это было. Прошло уже 20 лет, а было буквально вчера. Как летит время. Чтобы окунуться хотя бы на минуту, он сделал несколько глотков из бокала и достал небольшой флакон с духами. Это были лучшие масла из Омана, Ирана, Марокко. Он провёл немного сверху шеи, и его окутал аромат нероли, горького красного апельсина, померанца, амбры, густого янтаря, чёрного дерева и бергамота.

— Вкусно и мило, — пронеслось в его голове.

— А знаете, — сказал он вслух, — ведь шампанское — это единственное, что не врет. Оно всегда говорит правду. О том, что ты пьёшь. О том, что ты чувствуешь. О том, что ты готов забыть.

— И что же вы хотите забыть, Мессир? — спросила Катюша.
— Всё, — ответил он. — И ничего. Как и все мы...

Вторжение курьера, или Скандал на закваске

Разговор был прерван неожиданно. Из-за деревьев, с той стороны, где стояла машина, показался курьер. Он был в заляпанных мукой ботинках — таких же, как те, о которых рассказывал Виктор Марьянович, — и с лицом, белым, как униформа пекаря-смертника. Он тяжело дышал и, казалось, только что пробежал не один километр.

В кафе ворвался курьер. Он был в заляпанных мукой Berluti, которые скрипели от налипшей белесой грязи. Лицо его было белым, как униформа пекаря-смертника, под слоем пыли ужаса. От него несло потом, мукой и запахом свежего скандала.

— Кошмар! — выдохнул он, захлёбываясь. — Костюм Armani... устроил скандал на весь Тель-Авив! Подкрадули слили маршрут булочек... в Telegram-канал «Сладкий Джихад»! Газеты... трубят заголовками, пахнущими свежей типографской краской и паникой: «Мука — новое оружие массового отчаяния! Пекарни — фронт! Пекари — шахиды сытости!».

Пенкин, который только что высушил волосы и надел футболку, замер с открытым ртом. Ржевский, который всегда был готов к действию, вскочил, опрокидывая стул.
— Война! Чего ждали? Когда булки стреляют из миномётов теста — отвечай огнём! Где мой нож для разрезания слоёного теста? Двухметровый, с зубцами! Где?!

Лиза, которая до этого спокойно загорала, приподнялась на локте и сказала:
— Ржевский, успокойся. Твой нож в багажнике. Вместе с палаткой и мангалом.

— Ах да, — опомнился он. — Тогда буду голыми руками.

Виктор Марьянович, который, казалось, не удивился ничему, продолжал пить своё шампанское. Он смотрел на курьера, на Ржевского, на Лизу, на воду, и в его глазах была та особенная, усталая мудрость, которая бывает у людей, переживших не одну такую войну.

— Спокойно, — сказал он. — Это всего лишь булочки.

— Булочки? — возмутился курьер. — Это не булочки! Это оружие массового поражения! С кремом!

Баэль, который всё это время сидел неподвижно, достал записную книжку из внутреннего кармана безупречного пиджака. Кожа пахла старым пергаментом и коньяком. Он открыл её, облизал кончик вечного пера (чернила пахли фиалками и формалином) и начал выводить:
— «День первый булочной войны. Артиллерия — эклеры с заварным кремом замедленного действия. Танки — кексы с цукатами-осколками. Генералы — в дорогих костюмах с дыркой от реальности на локте. Аппетит пропал.»

— Мессир, вы что, записываете? — спросила Катюша.
— Я документирую, — ответил Баэль. — История должна знать своих героев. Даже если они в муке.

— А что же премьер-министр? — спросил Розовый Пёс. — Что он делает?

— А он, — ответил Виктор Марьянович, — вернулся в кабинет. И содрал с себя тот самый костюм.

— Представляете? — сказал Виктор Марьянович, отставляя пустой бокал. — Он вернулся после всех этих новостей, после скандала, после того, как его ботинки слили маршрут, — и содрал с себя костюм. Как будто костюм был виноват. А не он. Не его руки, которые гладили ткань. Не его ноги, которые влезали в эти ботинки.

Вернувшись в кабинет, Нетаньяху содрал с себя Костюм. Действие было резким, болезненным, как срывание пластыря с раны. Он швырнул его на вешалку. На локте, на дорогом темно-синем полотне, зияла дыра. Края разлохмаченных нитей торчали, как обнаженные нервы.

— Предатель... — прошипел он, глаза сузились до щелочек.
— Я? — зашелестел Armani, ткань задвигалась на вешалке. — Ты купил меня на деньги, пропахшие иранским маком и канадским лицемерием! Ты носил меня на встречах, где резали не пироги, а судьбы под видом муки! Я — зеркало твоей амбиции, и в этом зеркале теперь дыра! Дыра твоей игры!
Подкрадули выползли из-под стола, их кожа скрипела по паркету:
— Признай! Без нас ты — никто. Пыль на дорогом ковре. Без булочек — нищий в позолоченном дворце. Без войны — ноль на фоне сирен!

Пенкин, который слушал эту историю, затаив дыхание, вдруг спросил:
— А что же сирена? Она завыла?

— Да, — ответил Виктор Марьянович. — Завыла.

За окном завыла новая сирена. Звук прорезал воздух, как нож. Нетаньяху пнул Подкрадули ногой. Удар был злым, точным.
— Молчать! Завтра летим в Монреаль... спасать булочный мир. Голос дрожал от ярости и чего-то еще – страха?
— Спасать? — захихикал Brioni, шелк подкладки забулькал саркастическим смехом. — Или продавать оптом? По скидке военного времени?

Ржевский, который всё это время сидел на бревне и точил нож, вдруг поднял голову и сказал:
— Знаете, я вот что думаю. Этот премьер-министр, его костюм, его ботинки, эти булочки — всё это мы. Только в другом антураже. Мы тоже надеваем что-то, чтобы казаться. Тоже продаём и покупаем. Тоже воюем — только с собой. И с теми, кто рядом.

— Ты прав, — сказал Виктор Марьянович. — Но есть одно «но». У нас есть это озеро. И эти вёсла. И этот вечер. А у них — только сирена и мука, которая пахнет не хлебом, а страхом.

— А что же Баэль? — спросила Катюша. — Что он?

— А Баэль, — ответил Розовый Пёс, — он смотрит. И записывает. Потому что кто-то должен помнить...

Солнце уже совсем село, и озеро стало тёмным, как чернила. Где-то на том берегу зажглись первые огни, и в их отражении, дрожащем на воде, угадывались очертания домов, деревьев, людей, которые, наверное, тоже сидели у воды, пили чай и говорили о своём. И в этой тишине, в этом медленном, неторопливом покое, было что-то такое, от чего Ржевский, который обычно не умел молчать, молчал. И это молчание было красноречивее любых слов.

Баэль поставил пустой бокал, поправил воротник пальто и заговорил на английском, и голос его звучал торжественно, как орган в пустом соборе, но в этом органе слышалась не надежда, а то особое, щемящее чувство, которое бывает, когда смотришь на закат и понимаешь, что завтра будет новый день. И такой же. И такой же. И это — хорошо. Или плохо. Или просто — есть.

The flour settles on the floor,
The war is knocking at the door.
The suit still hangs, the shoes still wait,
The baker kneads the dough of hate.

But in the cracks, between the waves,
A voice still sings, a hand still saves
A child's dream, a lover's kiss,
A moment of forgotten bliss.

So drink, my friends, and do not ask
Why life is such a heavy task.
The only answer is the sound
Of water, as it goes around.

And when you reach the other side,
You'll see: the coat was just a lie,
The shoes were just a way to stand,
The flour — dust upon the land.

But you — you are the ones who row.
The only truth you'll ever know.

The oars still creak, the water sighs,
The coat still hangs, the profit lies.
They grind the flour, they bake the bread,
And in the dough, the seeds of dread.

The mannequins with painted smiles
Have walked the diplomatic miles.
They shake the hands, they sign the deals,
And never ask how the hunger feels.

So row, my friends, and do not ask
Why life is such a heavy task.
The only answer is the sound
Of water, as it goes around.(1)

Он замолчал. Тишина была такой, что слышно было, как где-то на том берегу, за деревьями, за полем, за горизонтом, кто-то играет на гитаре — старую, забытую мелодию, которую, наверное, помнили только рыбы. И, наверное, ивы. И, наверное, вода, которая текла и текла, как время, которое не остановить, но можно наполнить. Хотя бы разговором. Хотя бы молчанием. Хотя бы улыбкой.

— Красиво, — сказала Катюша.
— Это правда, — ответил Баэль. — А правда всегда красива. Даже когда она в муке.

— И что же теперь? — спросил Пенкин.
— А теперь, — сказал Виктор Марьянович, собирая пустые бокалы и бутылки, — поедем домой. Завтра будет новый день. И, наверное, новая война. Но это — завтра. А сегодня — сегодня был хороший вечер.

Они собрали вещи, затушили костёр, сложили вёсла в лодку и пошли к машине. Розовый Пёс, которого Лиза взяла на руки, прошептал:
— Знаете, что я понял за этот вечер? Что война — она не там, где стреляют. Она там, где молчат. Где не говорят о том, что болит. Где не делятся мукой. А здесь, с вами, я молчу, потому что мне не больно. А потому что я счастлив.

— Ты у нас философ, Розик, — улыбнулась Лиза.
— Я просто пёс, — ответил он. — Но псы, знаешь ли, тоже кое-что понимают в мире. И в муке. И в войне. И в том, что всё это — только тесто. А настоящее — вот оно. В этой ночи. В этих звёздах. В этом запахе воды, который никогда не повторится.

И все засмеялись — тихо, тепло, как в тот самый вечер, когда они поняли, что счастье — это не когда у тебя есть всё, а когда ты есть. С теми, кто тебя понимает. И с теми, кто готов слушать твои истории. Даже если они о костюмах, ботинках и муке. Даже если они о войне. Даже если они ни о чём.

А на том берегу, за горизонтом, где-то там, в Тель-Авиве, в Канаде, в бесконечных коридорах власти, всё так же висел костюм и ждали ботинки. И пахли мукой, маком и той особенной, ни с чем не сравнимой смесью надежды и отчаяния, которая называется — жизнь.

И это было главное.


Примечания:

(1) перевод с английского:
Муки пыль оседает на полу, война
стучит в дверь. Костюм ещё висит, и обувь ждёт.
Пекарь месит тесто из ненависти. В щель
между волнами — голос, рука: она
удерживает детский сон, поцелуй,
забытого блаженства момент. Так пей
сидр, и не спрашивай, почему жизнь — такая тяжесть.
Ответ — только звук воды, что идёт
по кругу. И когда достигнешь другого
берега, ты увидишь: пальто — ложь,
ботинки — лишь способ стоять. Мука — пыль.
Но ты — ты тот, кто гребёт. Единственная правда,

которую ты узнаешь, — это скрип вёсел,
вздох воды. Пальто висит, нажива — ложь.
Мелют муку, пекут хлеб, и в тесте — семена ужаса.
Манекены с нарисованными улыбками
прошагали дипломатические мили.
Они жмут руки, подписывают сделки
и никогда не спрашивают, каков на вкус голод.
Так греби, и не спрашивай, почему жизнь — такая тяжесть.
Ответ — только звук воды, что идёт по кругу.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →