Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Про Муку, Войну и Зоопарк IV

Глава 4: Красный телефон


Виктор Марьянович за рулём своего нового палисада  чувствовал себя не просто водителем, а капитаном космического корабля, который вот-вот отчалит от пирса под названием «прошлое» и уйдёт в туман под названием «никогда не знаешь, что будет завтра». Машина была огромной, красной, с кожаными сиденьями, которые пахли дорогой обувью и обещанием безопасности, и с панорамной крышей, через которую звёзды, казалось, падали прямо на головы, но не обжигали, а только щекотали любопытством.

— Ну и тачка, — сказал Пенкин, устраиваясь на заднем сиденье рядом с Катюшей. — Виктор Марьянович, вы прям как шейх какой. Только без верблюда.

— Верблюд был в прошлой жизни, — усмехнулся тот, включая зажигание. — А в этой — палисад. Максимальная комплектация. С подогревом сидений, климат-контролем и функцией «помощник при обгоне». Правда, я пока не понял, кого он помогает обгонять — меня или того, кто спереди.

— А ты просто нажми, — посоветовал Ржевский, сидевший на переднем пассажирском сиденье. — И посмотри, что будет.

— Я лучше посмотрю на дорогу, — ответил Виктор Марьянович и плавно выехал с парковки.

За окнами проплывал ночной Петербург — такой же огромный, такой же противоречивый, как и его жители. Где-то горели витрины «Елисеевского», где-то мигали вывески круглосуточных «роса», где-то, наверное, кто-то пил водку и плакал в подушку, а кто-то — целовался на скамейке, не замечая дождя. Город жил своей жизнью, и эта жизнь не нуждалась в комментариях. Она просто была.

— А мороженое мы так и не доели, — вспомнил Пенкин, открывая пакет, который лежал у него на коленях. — Осталось полкоробки. Тает.

— Давай сюда, — сказала Катюша, забирая пакет. — Я заморожу. Хотя... какая заморозка в машине?

— А давайте съедим сейчас, — предложил Розовый Пёс, который устроился на коленях у Лизы. — Я, конечно, игрушечный, но люблю смотреть, как вы едите. Это почти как самому.

— Розик, ты сегодня просто машина по производству мудрости, — улыбнулась Лиза.

— Я просто пёс, — ответил он. — Но псы, знаешь ли, тоже кое-что понимают в мороженом.

Мороженое было клубничным — тем самым, которое они купили в супермаркете по дороге к озеру. Оно уже подтаяло, и его розовая, чуть липкая масса стекала по ложкам, пахнущая летом, детством и той особенной, ни с чем не сравнимой сладостью, которая бывает только у десертов, съеденных в неподходящее время и в неподходящем месте. Пенкин ел с таким энтузиазмом, что Катюша, глядя на него, забыла о своей порции.

— Пеня, ты мог бы быть дегустатором. На телевидении.

— А я и есть дегустатор, — ответил он с набитым ртом. — Только не на телевидении, а в жизни. И это — самая честная работа. Потому что обмануть можно кого угодно, а язык — нет.

— А шампанское? — спросила Лиза. — Мы же не допили.

— Шампанское, — сказал Виктор Марьянович, косясь на заднее сиденье, — нельзя пить в машине. Это создаёт опасную концентрацию легкомыслия на квадратный метр салона.

— А клубника? — спросил Розовый Пёс. — Клубника была в шампанском?

— Была, — ответил Ржевский. — Я её съел. Одну. Вторую утонувшую поймал Пенкин. А третья... третья, наверное, уплыла в трубу нашего подсознания.

— Красиво сказано, — заметил Баэль, который сидел, как всегда, в углу и пил свой чай. — Особенно про трубу.

Радио играло тихо — какую-то попсу, которую никто не слушал, но и выключать не хотелось, потому что тишина иногда бывает громче музыки. И вдруг, посреди очередного безликого хита, Розовый Пёс поднял голову и запел. Голос его был игрушечным, но в этом игрушечном голосе слышалось что-то настоящее — то, что не спутаешь ни с какой записью, ни с какой аранжировкой.

— Это Твёрдый Мотив, — сказал Пенкин, узнав мелодию. — Его новая песня. Розик, ты откуда знаешь?

— Я всё знаю, — ответил Пёс, не прерывая пения. — Я же игрушечный. А игрушки, знаешь ли, подслушивают, когда никто не видит.

Среди тающего льда, среди тающих лиц,
Я ищу твои следы среди мокрых страниц.
Клубника тает в шампанском, как память в вине,
А мы всё едем, едем по этой странной стране.

Нас везёт палисад по ночным огням,
А за окном — Петербург, который не верит слезам.
Мы ели мороженое, мы пили за что-то — неважно,
Главное — что мы вместе, а всё остальное — бумажно.

Он замолчал. Тишина в салоне стала такой, что слышно было, как за окном шуршат шины по мокрому асфальту.

— Розик, ты просто артист, — сказала Катюша.
— Я просто пёс, — ответил он. — Но псы, знаешь ли, тоже умеют петь. Особенно когда полная луна и хорошая компания.

— А луны нет, — заметил Ржевский.
— Есть внутри, — ответил Пёс.

Радио выключили. Не потому, что надоело. А потому, что наступил тот момент, когда слова уже не нужны, а музыка — это только шум. Тишина была лучше. В ней можно было думать. Или не думать. Или просто слушать, как дышат другие.

— А что там дальше было? — спросил Пенкин, обращаясь к Виктору Марьяновичу. — С костюмом, с ботинками, с премьер-министром? Ты не дорассказал.

— А дальше, — ответил Виктор Марьянович, не отрывая глаз от дороги, — зазвонил телефон. Красный телефон. Тот самый, который соединяет кабинеты премьер-министров. Звонок был особенным. Гулким, вибрирующим. Звонок был из Москвы. Звук падал в тишину кабинета, как камень в колодец. И этот камень был тяжёлым.

Он сделал паузу, собираясь с мыслями, и продолжил. Голос его стал тише, словно он боялся, что кто-то, кроме них, услышит...

На столе зазвонил красный телефон. Звонок был особенский, гулкий, вибрирующий. Звонок был из Москвы. Звук падал в тишину кабинета, как камень в колодец.

— Слушаю, — сказал Нетаньяху, и голос его был таким же сухим, как песок в пустыне Негев.
— У нас проблема, — ответил голос на том конце. Голос был русским, с лёгкой, едва уловимой хрипотцой, которая бывает у тех, кто слишком много говорил о слишком важном. — Булочки... они пахнут не только маком. Они пахнут порохом.

— Это не наши булочки, — ответил Нетаньяху. — Это иранские. Мы только транзит.

— Транзит? — усмехнулись в трубке. — Вы, Израиль, никогда не были транзитом. Вы всегда были целью. Или средством. Или и тем, и другим одновременно. Ваши булочки уже в Канаде. А канадцы — они не спрашивают, откуда мука. Они спрашивают, почём.

— Мы не можем остановить трафик, — сказал Нетаньяху. — Это политика.

— Это не политика, — ответил голос. — Это бизнес. А бизнес, как известно, не пахнет. Но ваши булочки — пахнут. И этот запах чувствуют даже в Москве.

В машине стало тихо. Пенкин перестал жевать. Катюша замерла с ложкой в руке. Даже Розовый Пёс, который обычно не умел молчать, молчал. И только Баэль, как всегда, пил свой чай и смотрел в окно, где проплывали огни ночного города.

— И что же премьер-министр? — спросил Ржевский.
— А он, — ответил Виктор Марьянович, — после разговора пошёл в подвал. Не в кабинет, не в бункер, а в подвал. Потому что в подвале была карта. Не военная. Кулинарная. С отмеченными пекарнями, КПП и портами. И там, в этом подвале, который пах плесенью и старыми газетами, его уже ждали...

Хайфа. Порт. Воздух густой, как бульон из морской соли, выхлопных газов и тревоги. Дождь, начавшийся на рассвете, не охладил пылающий абсурд – он лишь сделал его липким, как прокисшее варенье. В подвале «Кафе у Разбитой Посудины» пахло дешевым кофе, коньяком «три звезды» (одна уже погасла) и сыростью веков, просочившейся сквозь камни крепости времен крестоносцев. Здесь, среди ящиков с пустыми бутылками и старых газет, объявлявших войны, которые давно кончились (или просто сменили название), сидели два арендатора хаоса – поручик Ржевский и Мессир Баэль.

— Это уже было, — сказал Пенкин, перебивая рассказ. — В той главе. Ты же обещал продолжение?

— Это и есть продолжение, — ответил Виктор Марьянович. — Потому что история не линейна. Она как вода в этом озере — течёт, но не повторяется. А Ржевский и Баэль в том подвале — это не те Ржевский и Баэль, которых вы знаете. Это их версии. Их возможности. Их «а что, если».

— Мы все — чьи-то «а что, если», — заметил Баэль, не отрываясь от окна. — Это не должно нас пугать. Это должно нас радовать.

— Радовать? — удивился Пенкин.
— А что, лучше бояться? — спросил Баэль. — Страх — плохой советчик. Особенно в подвале, где пахнет дешевым кофе и старыми войнами.

Виктор Марьянович продолжил, и голос его стал ещё тише, словно он пересказывал не чужую историю, а свою собственную, которую когда-то пережил, но забыл, а теперь вспомнил.

Ржевский тыкал затупленным ножом в разложенную на столе карту. Карта была кулинарной. Отмечены пекарни Тегерана, КПП «Булочный Щит» на границе с Ливаном (где досматривали не террористов, а уровень сладости в сиропе), порт Ашдод и, наконец, Ванкувер – пункт назначения. Линии маршрута петляли, как кишки.

— Видишь, философ? — хрипел Ржевский, обводя жирным пятном от селёдки путь из Ирана в Канаду. — Трафик! Настоящий! Не наркотики, не оружие – булочки! С маком, финиками, розовой водой! Тоннами!

Он ударил кулаком по порту Ашдод, смазав синим карандашом символ якоря.

— Знаешь, что это? Это не контрабанда. Это... валютная интервенция! Иран печёт тоску. Дешёвую, как бензин у них. Пахнет пылью пустыни и надеждой, что сдохнешь не от ракеты, а от старости. Израиль берет свою долю – ставит печать «Кошерно», будто благословение раввина на грех. А Канада? А Канада платит долларами и рыдает в кленовый сироп от умиления! «Экзотика!» – кричат их снобы. Не знают, что едят слёзы тегеранских старух, замешанные в тесто!

— Знаете, — сказала Катюша, — когда я слушаю это, мне хочется плакать. Не от жалости. От того, что всё так сложно. И просто одновременно.

— Это жизнь, — ответил Виктор Марьянович. — Она всегда сложная. И простая. Одновременно.

Баэль, который слушал рассказ, не перебивая, вдруг заговорил. Голос его был ровным, но в нём слышалась та особенная, ледяная мудрость, которая бывает у существ, переживших слишком много, чтобы удивляться, и слишком мало, чтобы радоваться.

— Поручик, — его голос был сухим, как отчёт патологоанатома, — ты ошибаешься. Это не трафик. Это... метафизика голода. Голода не по хлебу. По смыслу.

— Мессир, а вы верите в смысл? — спросила Лиза.
— Я верю в то, что люди его ищут, — ответил он. — И это — единственное, что их объединяет. Даже когда они воюют.

Он ткнул длинным пальцем в Тегеран.

— Там пекут не булочки. Там пекут ностальгию. По временам, когда шаха свергали не ради новых тюрем, а ради старых сказок «Тысячи и одной ночи». По запаху розовых садов в Ширазе, который уже не перебить вонью серы и страха.

Палец переместился к Хайфе.

— Здесь... «Кошерно» – это не печать. Это оправдание. Оправдание для того, чтобы пропустить через свою землю чужую боль, завернутую в сахарную бумагу. Потому что за это платят. Платили всегда. Платят и сейчас. Трафик душ, трафик совести, трафик булочек – разница лишь в упаковке.

Он посмотрел на Ванкувер.

— А там... там едят. Едят, не зная вкуса слёз в маке. Для них это – экзотика. Как для нас когда-то были экзотичны окопы под Верденом. Пока мы не узнали их вкус навсегда. Это вечный круговорот абсурда, поручик. Иран кормит Канаду тоской. Израиль берет комиссию за транзит отчаяния. А война... война – лишь фон. Шумовой эффект. Как шипение кофемашины в этом кафе.

— А вы, Мессир, — спросил Розовый Пёс, — вы в этом круговороте кто? Наблюдатель? Или участник?

— Я и то, и другое, — ответил Баэль. — Как и все вы. Как и тот костюм. Как и эти ботинки.

— И что же Ржевский? — спросил Пенкин. — Что он сделал?

— А он, — сказал Виктор Марьянович, — налил себе коньяку. Прямо в грязную чашку из-под кофе...

Ржевский мрачно налил себе коньяку прямо в грязную чашку из-под кофе. Жидкость смешалась в грязно-коричневую жижу.

— Философ, ты опять за своё! Метафизика... Голод... — Он махнул рукой, чуть не сбив старую лампу. — Вот этот костюм! Armani за пять тысяч! На булочные деньги! Ты понимаешь? За пять тысяч баксов я бы купил танк времен Первой Мировой! Или десять тысяч буханок чёрного хлеба для голодных! Или... или целую жизнь без этой проклятой войны! А он? Он купил тряпку! Щит дипломатии? Броня от скуки? Да это просто фартук булочника в золотой оправе!

— А ботинки? — спросила Катюша. — Что он сказал про ботинки?

— А ботинки, — ответил Виктор Марьянович, — он назвал предателями. Такими же, как тот поручик Петров, который сбежал из окопа с ящиком тушёнки и пистолетом командира.

В машине снова стало тихо. Пенкин, который до этого жевал засохшую клубнику, замер. Розовый Пёс закрыл глаза. И только шины шуршали по асфальту, да где-то вдалеке завывала сирена — не та, которая вызывает страх, а та, которая напоминает, что город жив, что он дышит, что он всё ещё здесь.

— А потом? — спросил Ржевский. — Что было потом?

— А потом, — сказал Виктор Марьянович, — дверь распахнулась. И на пороге стоял Шмуэль. Булочник-контрабандист. Весь в муке. С глазами, горящими лихорадочным блеском.

— И что он сказал? — спросил Розовый Пёс.

— Он сказал, что костюм Armani устроил скандал на весь Тель-Авив. Что подкрадули слили маршрут в Telegram-канал «Сладкий Джихад». И что газеты трубят заголовками, пахнущими свежей типографской краской и паникой: «Мука — новое оружие массового отчаяния! Пекарни — фронт! Пекари — шахиды сытости!»

— Вот это поворот, — сказал Пенкин.

— Это не поворот, — ответил Виктор Марьянович. — Это булочная война. Которая, как и любая другая война, не имеет конца. Потому что конец — это когда все съели свой хлеб. А здесь — никто не наелся. Никогда...

Машина въехала во двор. Фонари освещали мокрый асфальт, и в этом свете капли дождя казались маленькими, живыми звёздами, которые упали с неба и замерли, не зная, куда деваться. Виктор Марьянович заглушил двигатель, и тишина стала полной — такой, что слышно было, как кто-то из соседей смотрит телевизор, а кто-то — плачет, но не от горя, а от того, что день закончился, а завтра будет новый...

Баэль, который всю дорогу молчал, открыл дверь, вышел на улицу, вдохнул влажный, ночной воздух и заговорил на английском, и голос его звучал тихо, но каждое слово падало в тишину, как капля в воду, которая расходится кругами, и эти круги — время, которое не остановить, но можно запомнить.

The car still runs, the night is deep,
The flour settles, the children sleep.
The suit still hangs, the shoes still wait,
The baker kneads the dough of fate.

But in the cracks, between the wars,
A voice still sings, a star still pours
Its light upon the frozen ground,
Where love is lost and love is found.

So drive, my friends, and do not ask
Why life is such a heavy task.
The only answer is the sound
Of tires, as they go around.

And when you reach your door tonight,
You'll see: the coat was just a lie,
The shoes were just a way to stand,
The flour — dust upon the land.

But you — you are the ones who drive.
The only truth you'll ever know
Is that you're still alive.

And that is all. And that's enough.
The rest is flour, war, and stuff.(1)

Он замолчал. Тишина была такой, что слышно было, как где-то далеко, за домами, за деревьями, за горизонтом, кто-то играет на гитаре — старую, забытую мелодию, которую, наверное, помнили только рыбы. И, наверное, ивы. И, наверное, вода, которая текла и текла, как время, которое не остановить, но можно наполнить. Хотя бы разговором. Хотя бы молчанием. Хотя бы улыбкой.

— Спокойной ночи, — сказал Виктор Марьянович, выходя из машины.
— Спокойной ночи, — ответили все.

И разошлись по домам. Каждый в свою квартиру, в свою тишину, в свои мысли. Но где-то там, в этой тишине, продолжалась история. О костюме, который висел на вешалке. О ботинках, которые ждали своего часа. О муке, которая пахла не хлебом, а войной. И о тех, кто слушал. И запоминал. И жил дальше.

Потому что жить — это единственное, что мы умеем по-настоящему. Даже когда кажется, что не умеем. Даже когда кажется, что всё кончено. Даже когда мука — на лице, на одежде, в душе. Мы живём.

И это — главное.

Примечания:

(1) перевод с английского:

Машина едет. Ночь глубока.
Оседает мука. Спят дети. Костюм висит,
обувь ждёт. Пекарь месит тесто судьбы.
Между войнами, в трещинах — голос, звезда
ещё льёт свой свет на замёрзшую землю,
где теряют любовь и находят любовь.
Так крути баранку, и не спрашивай,
почему жизнь — такая тяжесть.
Ответ — только звук шин, что идут по кругу.

И когда ты сегодня ночью доберёшься до двери,
ты увидишь: пальто — ложь,
ботинки — лишь способ стоять,
мука — пыль на земле.
Но ты — ты тот, кто ведёт машину.
Единственная правда, которую ты узнаешь, —
это то, что ты ещё жив.

И всё. И этого достаточно.
Остальное — мука, война, и прочее.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →