Про Муку, Войну и Зоопарк V

Глава 5: Ватерлоо

Паб «Ватерлоо» на набережной канала Грибоедова был пристанищем разочарованных душ, где каждая кружка пива — это забытая молитва, а каждый стул — исповедальня без священника. Здание, построенное в конце XIX века для купца третьей гильдии, пережило революцию, блокаду, перестройку и теперь стояло в ряду таких же старых, обшарпанных, но невероятно живых домов, с лепниной под крышей и подвалами, где когда-то держали дрова, а теперь — бар. Внутри царил полумрак, который создавали не столько лампы, сколько сами стены — кирпичные, с остатками побелки, с трещинами, в которых, казалось, застряли голоса тех, кто когда-то пил здесь за победу или за поражение, не понимая, что это одно и то же. Столы были тяжёлыми, дубовыми, с поверхностью, изъеденной ножами и зажигалками, и на каждом из них горела маленькая свеча в стеклянном колпаке, и её пламя, дрожа, отбрасывало на лица сидящих те самые тени, которые классик назвал бы «отражениями совести, не умеющей спать».

В углу, за барной стойкой, выложенной старым кафелем, работал бармен — молодой человек с лицом, которое видело слишком много пьяных откровений и утратило способность удивляться. Он протирал бокалы, и в этом движении было что-то от той самой, вечной рутины, которая превращает жизнь в ритуал, а ритуал — в жизнь. За его спиной на полках стояли бутылки — виски, джин, ром, текила, и все они, казалось, ждали своего часа, чтобы рассказать свою историю. Или хотя бы напомнить, что она была.

— Уютно, — сказал Пенкин, усаживаясь за столик у окна, выходящего на канал. — Как в старом фильме, где герои пьют и не знают, что завтра война.

— Или уже знают, — поправил Ржевский. — Но всё равно пьют.

Виктор Марьянович, всегда безупречный, поправил очки и кивнул бармену, который подошёл к ним с блокнотом и ручкой. Блокнот был старым, с потрёпанными страницами, и пахло от него не бумагой, а табаком и чужими тайнами.

— Что будете заказывать? — спросил бармен голосом, который звучал одновременно приветливо и устало, как у человека, который слишком долго работал в одном месте и слишком много слышал.

— Мне, пожалуйста, крик тимерманс, — сказала Лиза.

— Мне и Ржевскому — руж де Брюссель, — сказал Пенкин.

— А нам с Катюшей — яблочный сидр, — добавил Виктор Марьянович. — И, пожалуй, ещё что-нибудь погорячее для Мессира.

— Мне кофе со сливками, — сказал Баэль, который уже сидел в кресле, как будто всегда там был. — И ликёр. Какой — на ваше усмотрение.

— «Бейлис» пойдёт? — спросил бармен.
— Пойдёт, — кивнул Баэль.

Бармен ушёл, и через несколько минут на столе появились напитки — каждый в своём бокале, каждый со своим характером, каждый со своей историей.

Крик  Лизы. Это было не пиво — это была жидкая осень, разлитая по бокалу. Цвет его напоминал медь, которую долго держали в сыром подвале, а вкус был кислым, как разочарование, и горьким, как правда, которую не хочется знать. Пена, белая и плотная, оседала на губах, и когда Лиза облизывала их, ей казалось, что она целует время. В аромате смешивались ноты зелёного яблока, свежескошенной травы и той особенной, деревенской тоски, которая бывает у людей, покинувших дом и не знающих, вернутся ли.

Руж де Брюссель Пенкина и Ржевского был совсем другим — тёмным, почти чёрным, с красноватым отливом, как кровь, которая долго стояла на воздухе и начала темнеть. Пахло от него вишней, миндалём и чем-то ещё, неуловимым, что можно назвать только «духом старых библиотек». Пенкин, сделав глоток, зажмурился и сказал:
— Это не пиво. Это если бы Брюссель научился говорить, и заговорил бы на языке тех, кто устал от политики и хочет просто сидеть в баре и смотреть на дождь.

— А дождя нет, — заметил Ржевский.
— Есть внутри, — ответил Пенкин.

Яблочный сидр, который пили Катюша и Виктор Марьянович, был золотистым, прозрачным, с пузырьками, которые поднимались со дна, как маленькие, торопливые новости из другого мира. Пахло от него яблоками, мёдом и той особенной, деревенской сладостью, которая бывает только у напитков, сделанных вручную, без спешки, с верой в то, что кто-то это выпьет и улыбнётся. Катюша, сделав глоток, улыбнулась и сказала:
— Как в детстве. Когда бабушка наливала в кружку домашний компот и говорила: «Пей, это полезно». И мы пили, потому что верили.

— А теперь? — спросил Виктор Марьянович.
— А теперь, — ответила Катюша, — мы пьём сидр и никому не верим. Но это неважно. Важно, что он вкусный.

Кофе со сливками и «Бейлис» Баэля были отдельным произведением искусства. Кофе — чёрным, как ночь в пустыне, с густой, бархатистой пенкой, которая таяла на языке, оставляя послевкусие шоколада и горечи. Ликёр — сладким, тягучим, пахнущим ирландскими лугами и чем-то ещё, что Баэль называл «вкусом воспоминаний, которые не хочется забывать». Он пил их по очереди, делая маленькие глотки, и на его лице, обычно непроницаемом, мелькало что-то человеческое — может быть, грусть, а может быть, та самая усталость, которую он никогда не признавал.

— Мессир, вы что, смешиваете? — спросил Пенкин.
— Я разделяю, — ответил Баэль. — Чтобы не забыть, что у каждой вещи есть свой вкус. И своя история...

Пенкин, отставив бокал с пивом, вдруг стал серьёзным — насколько это вообще было возможно для него.
— А вы слышали новости? Опять санкции. Теперь на булочки. Иранские. Говорят, что мука — это оружие.

— Мука, — усмехнулся Ржевский, — всегда была оружием. Ещё с тех пор, как первый пекарь понял, что хлеб может быть дороже золота. А санкции — это просто способ сказать: «Мы не хотим, чтобы вы ели то, что мы не можем контролировать».

— А что вы предлагаете? — спросила Лиза. — Не есть?

— Есть, — ответил Ржевский. — Но знать, что ты ешь. И кто это испёк. И почему он это сделал.

Катюша, которая до этого молчала, вдруг сказала:
— А я слышала про беспилотники. Говорят, они теперь летают над пекарнями. И сбрасывают не бомбы, а листовки. С рецептами. Чтобы все пекли сами.

— Это не беспилотники, — поправил Баэль. — Это ангелы. Которым надоело смотреть, как люди воюют за булочки. И они решили: «Давайте-ка они сами испекут свой хлеб. И тогда, может быть, поймут, что война — это не про муку. А про то, что внутри».

Пенкин, который всегда умел разряжать обстановку, вдруг выдал:
— А знаете, почему я люблю сидеть в баре? Потому что здесь можно говорить о высоком, а на деле просто пить пиво и смотреть, как в бокале тает пена. Это как жизнь. Только быстрее.

— Или медленнее, — заметил Ржевский. — В зависимости от того, сколько ты выпил.

— А я вот что думаю, — сказал Розовый Пёс, который до этого лежал на коленях у Лизы. — Если бы люди вместо того, чтобы запускать беспилотники, запускали бы воздушных змеев, мир был бы добрее.

— Ты у нас оптимист, Розик, — улыбнулась Лиза.
— Я просто пёс, — ответил он. — Но псы, знаешь ли, тоже видят разницу между тем, что летает с бомбами, и тем, что летает от радости.

Катюша, которая весь вечер что-то напевала себе под нос, вдруг встала и сказала:
— А давайте споём! Розик, ты со мной?

Пёс кивнул и начал. Голос его был игрушечным, но в этом игрушечном голосе слышалось что-то настоящее — то, что не спутаешь ни с какой записью. Катюша подхватила, и их голоса, высокий и низкий, сплелись в ту самую мелодию, которую они, наверное, придумали только что, но которая звучала так, будто они репетировали её всю жизнь:

Среди санкций и сирен, среди муки и войны,
Мы искали тот рецепт, что забыли отцы.
А он лежал на столе, в старой книге без пыли,
И шептал: «Не воюйте, люди, вы же не истребили

Тех, кто печёт вам хлеб, кто растит вам пшеницу.
Война — это только мука, которая ложится на лица.
И если вы её смоете, если вы её съедите,
Вы поймёте, что мир — это просто... вы его не делите».

Они замолчали. Тишина в баре стала такой, что слышно было, как где-то за стеной кто-то играет на гитаре — старую, забытую мелодию, которую, наверное, помнили только рыбы.

— Красиво, — сказал Виктор Марьянович.
— Это Твёрдый Мотив, — ответил Розовый Пёс. — Новая песня. Про хлеб и мир.

— А я знаю одну притчу, — сказал Баэль, отставляя чашку. — Тоже про хлеб. И про доверие.

Он помолчал, собираясь с мыслями, и начал. Голос его был тихим, но каждое слово падало в тишину, как капля в воду.

— В древние времена, когда люди ещё верили в богов, а боги — в людей, жил один пекарь. Он пёк хлеб каждый день, и хлеб его был самым вкусным в округе. Люди шли к нему из соседних деревень, из городов, из стран, и он делился хлебом со всеми, не беря денег. Потому что считал, что хлеб — это дар, а дар нельзя продавать.

Однажды к нему пришёл воин. Воин был уставшим, злым и голодным. Он потребовал хлеб. Пекарь дал ему. Воин съел и сказал: «Теперь я буду тебя охранять. Потому что ты накормил меня, а я — человек чести». Пекарь ответил: «Я не нуждаюсь в охране. Мне нужны только те, кто будет есть мой хлеб и не спрашивать, почему он такой вкусный».

Воин обиделся и ушёл. А через несколько дней вернулся с отрядом. Он сказал: «Если ты не дашь нам хлеб, мы сожжём твою пекарню». Пекарь вздохнул, достал из печи свежий каравай, разломил его на части и сказал: «Ешьте. Но помните: хлеб, который вы едите, — это моя вера в вас. А вы её предаёте».

Воин засмеялся, взял хлеб, откусил — и вдруг заплакал. Потому что хлеб был таким, каким он был в детстве, когда мать пекла его по утрам и говорила: «Сынок, вырастешь — поймёшь, что самое главное не война, а этот запах». Он отдал хлеб своим солдатам. И они, поев, тоже заплакали. А потом ушли. И больше никогда не возвращались.

— Вот, — закончил Баэль. — Это притча о доверии. Которое можно потерять за минуту. И вернуть за одну буханку хлеба.

— Красиво, — сказала Катюша. — И грустно.
— Это жизнь, — ответил Баэль.

Когда все немного успокоились, Виктор Марьянович отставил пустой бокал и сказал:
— А знаете, я не дорассказал вам ту историю. Про булочки, костюм и Шмуэля. Хотите продолжение?

— Хотим, — сказали все хором.

Виктор Марьянович поправил очки, отпил глоток сидра и начал. Голос его стал тише, словно он боялся, что кто-то, кроме них, услышит.

Его «пекарня» стояла в полуразрушенном здании недалеко от порта, прикрываясь вывеской «Лаборатория кошерных диет».

- А знаете, — сказал Ржевский, отставляя свой бокал, — мне почему-то кажется, что этот пекарь — не выдумка. И воин тот — тоже. Я будто сам там сидел. В том подвале. Пил коньяк из грязной чашки и смотрел на карту с булочками.

— И я там был, — тихо добавил Баэль, не поднимая глаз от своей чашки. — Писал. Мелким почерком. В чёрной книжке. «Хроники Абсурда. Том XLII».

Виктор Марьянович усмехнулся, поправил очки и сказал:
— А откуда вы знаете, что вы там не были? Может, и были. Может, и сейчас там. А здесь — только тени. Или воспоминания о тенях.

— Вы хотите сказать, — спросил Пенкин, — что эта история... она про нас?

— Она про всех, — ответил Виктор Марьянович. — И про тех, кто пьёт кофе со сливками, и про тех, кто пьёт коньяк из грязной чашки. Разница только в том, кто записывает. А записывает, как правило, тот, кто помнит.

Розовый Пёс, который слушал, не перебивая, вдруг поднял голову и сказал:
— Значит, вы хотите сказать, что мы все — участники? Даже я?

— Даже ты, Розик, — ответил Баэль. — Потому что игрушечные псы тоже бывают свидетелями. А иногда — главными героями. Только не всегда об этом знают.

— Я знаю, — сказал Пёс. — Я просто молчу. Чтобы не спугнуть правду.

Все засмеялись. Но смех этот был негромким, почти грустным — как будто они смеялись не над шуткой, а над тем, что поняли что-то важное. И это важное было не в словах, а в паузе между ними.

— Ну что ж, — сказал Виктор Марьянович. — Раз мы всё про всех знаем, можно и продолжать. Шмуэль тем временем уже отряхивался от муки...

— Схенде! Беда! — выдохнул он, сметая с себя облако муки. — «Железный Купол» сработал! На булочки!

Ржевский поднял бровь. Баэль медленно надел пенсне.

— Объясняй, булочник! — рявкнул Ржевский.

— Партия! Лучшая! Булочки с маком иранским! Как шёлк! Как слеза младенца! — Шмуэль схватил со стола стакан с водой Ржевского и выпил залпом. — Везу её через КПП «Булочный Щит». На грузовичке стареньком. Вдруг – сирена! Ракета! Хамасовская? Нет! Наша! «Железный Купол»! Бабах! Прямо над головой!

Он сделал выразительный жест руками, изображая взрыв. С него посыпалась мука.

— И что?! — нетерпеливо спросил Ржевский.

— Дождь из булочек! — простонал Шмуэль. — Весь грузовик! Весь мак! Весь сироп! Всё! Уничтожено! «Купол» сбил не ракету, а коробку сдобы номер три! Говорят, алгоритм новый. Любое подозрительное воздушное тело! А мои булочки... они летели так высоко от радости свободы!

Пенкин, который слушал эту историю, затаив дыхание, не выдержал:
— С ума сойти. «Железный Купол» для сдобы. Это ж надо было такое придумать.

— А ты думал, — усмехнулся Ржевский. — Война — это не только ракеты. Это ещё и булочки, которые падают с неба.

Баэль тихо захихикал. Звук был похож на скрип несмазанной двери в ад.

— Поэтично, — прошептал он. — «Железный Купол» для сдобы. Защита от сладкой смерти. Новый вид ПВО – ПротивоБулочная Оборона. История оценит.

— Но это не всё! — Шмуэль понизил голос до шёпота, озираясь. — Подкрадули... они слили маршрут! Весь трафик! В Telegram-канал «Кулинарный Фронт»! Теперь все знают! И Хамас, и «Хизбалла», и канадские таможенники! Пишут: «Мука – новое оружие Ближнего Востока! Контрабанда сладости подрывает основы!»

Ржевский побледнел.
— Предатели! Итальянские шпионы! Я же говорил! Подкрадули – это обувь для удара в спину!

— Это символ, поручик, — поправил Баэль, разглядывая пятно от вишнёвого варенья на салфетке, как карту сражения. — Подкрадули за две тысячи долларов. Они созданы для тихих шагов по коврам власти. Для неслышного ухода от ответственности. Для бегства в Канаду с чемоданом долларов и рецептом финиковых кексов. Их логика проста: зачем воевать за булочки, если можно их просто украсть и продать? Как ордена с мёртвых солдат.

Розовый Пёс, который до этого молчал, вдруг сказал:
— А знаете, что я думаю? Эти подкрадули — как люди. Которые сначала топают, а потом убегают. И оставляют после себя только муку. И память.

— Ты прав, Розик, — сказала Лиза. — Но это не значит, что нужно перестать ходить. Или перестать верить.

— И что же было дальше? — спросила Катюша.

— А дальше, — сказал Виктор Марьянович, — вечер опустился на Хайфу, как синяк на избитое лицо. В кафе включили тусклый свет. По радио, сквозь треск помех, передавали сводку: «День двенадцатый конфликта... Сбиты две ракеты над Ашкелоном... Жертв нет... Уничтожен грузовик с кондитерскими изделиями... Теракт булочками предотвращён...»

Ржевский мрачно смотрел в пустую бутылку коньяка.
— Что теперь, философ? Трафик рухнул. Костюм Нетаньяху висит, как саван на гвозде. Подкрадули сбежали. Война за булочки... И за что?

Баэль достал из кармана записную книжку в чёрном переплёте. На обложке – вытиснено золотом: «Хроники Абсурда. Том XLII». Он окунул перо в чернильницу, сделанную из гильзы снаряда калибра 155 мм.

— Теперь, поручик, мы пишем историю. Историю трафика, который кормил костюмы и оплачивал бегство подкрадулей. Историю войны, где настоящей валютой были не доллары, не шекели, не риалы... а мука высшего сорта. Мука надежды, замешанной на отчаянии. Мука, из которой пекли не хлеб жизни, а пироги тщеславия.

Он начал писать. Мелкий, убористый почерк. Слова ложились на бумагу, как пули в песок окопа:

«Трафик Булочек. Железный Купол для Сдобы. Дата: Вечность, минус двенадцать дней. Участники: Человеческая Глупость (ведущая роль), Жадность (режиссёр), Отчаяние (гримёр). Декорации: Ближний Восток, залитый кровью и сиропом. Реквизит: Костюм Armani ($5000), Подкрадули ($2000), Булочки с маком (цена: душа). Сюжет: Бесконечный. Ибо мука – вечна, а человек... человек вечно голоден по бессмыслице».

Ржевский достал из кармана смятую булочку с маком. Иранскую. Контрабандную. Он отломил кусок, долго смотрел на него.

— А знаешь, философ? На вкус... как пыль. Пыль дорог. Пыль войны. Пыль от костюмов, которые никто не носил...

Он бросил булочку на пол. Мука легла тонким слоем на грязные плитки. Белый саван для ещё одной маленькой смерти смысла. Снаружи завыла сирена. «Железный Купол» снова кому-то помешал лететь. Может быть, ангелу. Может быть, булочке.

Когда голос Виктора Марьяновича затих и в баре снова стало слышно только тихое шипение кофемашины да далёкий гул канала, Розовый Пёс, который всю историю слушал с закрытыми глазами, вдруг открыл их и сказал:

— А я думаю, что бельгийский подполковник — это и есть наш Ржевский. Тот самый, из подвала. Из Хайфы.

— Какой ещё подполковник? — нахмурился Ржевский. — Ты, Розик, опять за своё. Это ложь и наговор. И вообще, вы можете посмотреть мой паспорт. Там нет никаких отметок о пересечении границы. Я никогда в Израиле не был. И друзей в Хайфе и Тель-Авиве у меня нет. Никогда не было.

Лиза улыбнулась, чуть склонив голову набок, и спросила:
— А какой из паспортов смотреть?

Пенкин состроил хитрую гримасу — такую, что бровь поползла вверх, а уголки губ разъехались в разные стороны, будто он хотел одновременно сказать «ну-ну» и «всё понял, не продолжай».

— А вот этого мы не знаем, — сказал он, не глядя ни на кого, а куда-то в потолок. — Может, есть один. А может, два. А может, три, и в каждом — своя правда. Как в той истории про костюм и ботинки. Никто не знает, где правда, а где — мука.

Баэль, который уже собрался вставать, опустился обратно в кресло и тихо произнёс:
— Паспорта — это документы. А документы, как известно, только подтверждают то, что уже есть. Но не рассказывают то, что было. А было, поручик, много чего. Вы в этом сами признавались, когда рассказывали про Веру Крук. Или про тот вечер под Верденом. Или про... ну, не будем.

— Мессир! — возмутился Ржевский. — Это были совсем другие истории!

— А кто их рассказывал? — спросил Баэль, и в его голосе послышалась лёгкая, едва уловимая усмешка. — Тот самый Ржевский, который никогда не был в Израиле. Или тот, у которого три паспорта? Разницы нет. Истории остаются. Даже если их никто не записывает.

Розовый Пёс, свернувшись калачиком на коленях у Лизы, закрыл глаза и прошептал:
— Вот поэтому я и говорю: бельгийский подполковник — это он. Только в паспорте у него, наверное, другая фамилия. А в сердце — та же самая война.

Ржевский хотел что-то ответить, но только махнул рукой. И все засмеялись — тихо, тепло, как в тот самый вечер, когда они поняли, что правда — она не в документах, не в визах, не в отметках о пересечении границы. А в том, что они здесь. Вместе. И слушают одну и ту же историю. Про муку, про войну, про булочки. И про подкрадули, которые, наверное, всё ещё где-то бегают.

Бармен подошёл к столику, мягко, почти неслышно, и спросил:
— Ещё что-нибудь?

— Нет, спасибо, — сказал Виктор Марьянович. — Мы уже всё. Мы уже всё поняли. Или ничего не поняли. Какая разница.

Баэль, который всю эту историю слушал, не перебивая, вдруг поднял голову и произнёс:

The flour settles, the war goes on,
The suits still hang, the shoes are gone.
The baker cries, the general smiles,
The traffic flows through endless miles.

But in the cracks, between the shells,
A child still dreams, a story tells
Of bread and butter, of milk and honey,
Of days when war was just a funny

Old cartoon on a black-and-white screen.
And that is where we've always been.
Between the bullet and the bun,
Between the setting and the sun.

So drink, my friends, and do not ask
Why life is such a heavy task.
The only answer is the sound
Of glasses, as they go around.

And when you leave this pub tonight,
You'll see: the coat was just a lie,
The shoes were just a way to stand,
The flour — dust upon the land.

But you — you are the ones who drink.
The only truth you'll ever know
Is what you think.(1)

Он замолчал. Тишина была такой, что слышно было, как за окном, на канале, плещется вода. И, наверное, рыбы. И, наверное, время. И, наверное, те самые булочки, которые когда-то падали с неба, и никто не знал, откуда они — то ли от ангелов, то ли от «Железного Купола».

— Красиво, — сказала Лиза.
— Это правда, — ответил Баэль.

Они допили свои напитки, собрались и вышли на улицу. Город дышал сыростью и обещанием дождя. Где-то вдалеке завыла сирена — не та, которая вызывает страх, а та, которая напоминает, что война — это не только ракеты, но и булочки. И что мука, как и память, остаётся навсегда. Даже когда её смывают дождём. Даже когда её съедают. Даже когда её просто забывают.

— А знаете, что я понял за этот вечер? — сказал Розовый Пёс, когда они шли к машине.
— Что? — спросила Лиза.
— Что война — это не когда стреляют. А когда не могут договориться. И не только про булочки. Про всё.

— Ты прав, Розик, — сказала Лиза. — Поэтому мы здесь. Поэтому мы вместе. Поэтому мы пьём и говорим. Потому что если не говорить — то что? Стрелять?

— Или молчать, — ответил Пёс. — Но молчать — это тоже говорить. Только без слов.

И все засмеялись — тихо, тепло, как в тот самый вечер, когда они поняли, что счастье — это не когда у тебя есть всё, а когда ты есть. С теми, кто тебя понимает. И с теми, кто готов слушать твои истории. Даже если они о костюмах, ботинках и муке. Даже если они о войне. Даже если они ни о чём.

А на том берегу, за горизонтом, где-то там, в Тель-Авиве, в Канаде, в бесконечных коридорах власти, всё так же висел костюм и ждали ботинки. И пахли мукой, маком и той особенной, ни с чем не сравнимой смесью надежды и отчаяния, которая называется — жизнь.

И это было главное.

Примечания:

(1) перевод с английского:

Оседает мука, война продолжается,
костюмы висят, но ботинки исчезли.
Пекарь плачет, генерал улыбается,
трафик течёт сквозь бесконечные вёрсты.

Но в трещинах, между осколками, — там
ребёнок ещё мечтает, рассказывает
про хлеб с маслом, про молоко и мёд,
про дни, когда война была просто смешным

старым мультиком в чёрно-белом экране.
И вот где мы были всегда — между пулей
и булкой, между афишей и солнцем,
между закатом и тем, что его сменяет.

Так пейте, и не спрашивайте,
почему жизнь — такая тяжесть.
Единственный ответ — это звук
стаканов, что ходят по кругу.

И когда вы сегодня ночью выйдете из этой пивной,
увидите: пальто — ложь,
ботинки — лишь способ стоять,
мука — пыль на земле.

Но вы — вы те, кто пьёт.
Единственная правда, которую вы узнаете, —
это то, что вы думаете.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →