Морская история - 2
МОРСКАЯ ИСТОРИЯ
***
Приключенческий роман о море и моряках.
книга вторая
2026
ПРОЛОГ
Вахта на учебном парусном бриге «Непокорный» давно кончилась, и бак опустел. Только редкие поздние курильщики ещё торчали у фальшборта, да вахтенный у сходни клевал носом, прислонившись к туго набитому рундуку — больше не к чему было. Ночь стояла тёмная, безлунная, а туман — тот самый, липкий, октябрьский — полз с моря и обволакивал рангоут, превращая мачты в призрачные колонны, уходящие в никуда.
Камбузная труба ещё дышала теплом. У неё, на перевёрнутом вверх дном старом ящике, на бочонках из-под солонины, на обрезках досок — кто где примостился — сидели курсанты и юнги. Те, для кого сон был не в радость, кто тянул последние минуты бодрствования, чтобы вдохнуть этот особый, ни с чем не сравнимый воздух корабельной ночи — с запахом смолы, мокрой пеньки и дальних штормов.
Собралось их тут человек восемь: рыжий, веснушчатый Томми Грейвз, сын портового грузчика, прозванный за глаза «Лис» — за хитрость и умение выскользнуть из любой работы; молчаливый Уильям Бек, парень из Йоркшира, которого море взяло, а суша так и не отпустила; чернявый, быстрый, как юла, Джейк Обри, внук старого флотского плотника — узлы вязал лучше иного боцмана; да ещё четверо мелюзги — «шпицрутены», как их называли старшие, — вечно жующие, вечно сонные, вечно готовые ныть, но сейчас притихшие, потому что ночь была особенная.
Элдридж сидел на своём привычном месте — на пустом бочонке, вжавшись в него, как клещ. Тот самый штурманский стажёр, которого на судне звали «книжным червём» — за чистые манжеты и привычку читать лоции даже за едой. Он не сводил глаз с узкого прохода между рубкой и фальшбортом, откуда, как он знал, должен был появиться ОН.
— Элдридж, ты бы шёл спать, — лениво бросил Томми Грейвз, почесывая веснушчатую щеку. — Завтра приборка, а ты глаза пялишь в туман, как чайка на дохлую селёдку.
— Отстань, — буркнул Элдридж.
Юнги зашушукались. Кто-то прошептал: «Слушайте, он же опять не придёт», другой ответил: «А если придёт?» Третий шикнул: «Молчать, салага!» Элдридж не ответил. Он смотрел туда, где бак переходил в шкафут. Каждую ночь, уже четвёртую подряд, он ловил себя на том, что ждёт. Сначала боялся, что его заметят и засмеют, потом перестал бояться, а теперь — ждал. И не только он.
Томми сплюнул за борт, но не ушёл. Уильям Бек, который вообще никогда не вмешивался в разговоры, подал голос — глухо, как из-под воды:
— Вчерась он… ближе к полуночи выходил. Как раз когда собака выть перестала.
— Какая собака? — не понял Джейк.
— Не собака, скрепление. Есть такой линь, — Уильям махнул рукой в темноту. — Бог с ним. Спите вы, что ли.
Но никто не спал.
Боцман вышел из темноты, как вырастает из тумана утёс — неожиданно и сразу весь, без лишних теней и полутонов.
Все разом вскочили. Бочонок под Элдриджем покатился, и он едва удержал его ногой. Юнги подпрыгнули, вытянулись в струнку, кто-то даже козырнул — по привычке, хотя по уставу вымпельного флага на судне не было.
— Смирно! — шепнул Томми, но это было лишним. Боцман уже знал: его ждали, его видели.
Крюк — а это был он, коренастый, приземистый, с лицом, вырубленным из старого дуба, — не торопился. Прошёл мимо, не глядя на вытянувшиеся фигуры, к кабестану. Остановился, оперся локтем о тяжёлый, иссечённый временем ворот — туда, где сотни рук до него выжимали якорные цепи из мокрых клюзов. Оперся небрежно, по-хозяйски, но в этой небрежности чувствовалась такая власть, что юнги перестали дышать. Никто не смел сесть — даже Элдридж.
Некоторое время боцман молча смотрел в воду — чёрную, маслянистую, в которой гасли отражения редких звёзд.
— Ну? — голос его прозвучал неожиданно, не громко и не рявком, а глухо, будто он разговаривал сам с собой. — Чего стоите, как вкопанные?
— Мистер Торнтон, сэр, — начал было Элдридж и запнулся.
— Не «мистер», когда на баке, — буркнул боцман. — «Боцман» — и всё.
— Боцман, сэр… — Элдридж шагнул вперёд. — Мы… то есть я хотел спросить…
На смену ему незаметным движением выступил вперёд Джейк, за ним — Томми. Юнги подтянулись ближе, кто на шаг, кто на полшага — молчаливые, настороженные, голодные не до еды, а до другого.
Боцман окинул их всех взглядом, усмехнулся уголком рта — сухо, без веселья.
— Чего вылупились? Сказок захотели?
Молчание.
— Ну, сказывайте, салага, — кивнул он в сторону Элдриджа. — Вижу, язык чешется. Давай, коли не боишься.
Элдридж сглотнул и глянул на товарищей; те смотрели на него, как на единственного, кто может перевести их общее, ещё не выговоренное желание в слова.
— Боцман… вы тогда, в прошлый раз, рассказали историю — как человек становится товаром, как вы из этой беды вышли.
— Ну, рассказал. Чего ж тебе ещё?
— Сэр, — Элдридж перевёл дыхание, — вы не договорили. Вы сказали про тех, кто сидит в тёплых конторах и считает барыши. А что потом, сэр? Они ведь не исчезли. Они… они к вам не вернулись?
Тишина стала плотной, как дёготь.
Боцман медленно полез в карман, достал кисет — старый, вытертой кожи, завязанный на сыромятный ремешок — и развязал его. Отсыпал табак, и запах пошёл сразу — густой, пряный, с горьковатой ноткой карибского перца и чем-то сладковатым, вроде ванили. «Вест-индская ночь».
Он набил трубку и раскурил — неспешно, со знанием дела. Кремень щёлкнул раз, другой, и огонёк высветил снизу его лицо — изрытое морщинами, будто картой штормов, с тяжёлыми, нависшими бровями и глубоко посаженными глазами, которые смотрели не на огни судна, а куда-то далеко, за горизонт.
Первую затяжку он выпустил медленно, глядя, как дым стелется над водой, смешиваясь с туманом. Вторую — так же. Третью…
— Вернулись, — глухо сказал он, и голос его стал чужим, далёким, будто говорил не с ними, а с той самой чёрной водой у борта. — Осенью. Как раз когда я уже думал, что всё кончено. Когда домой пришёл, когда мать обнял, когда…
Он замолчал, потом тряхнул головой, будто отгонял назойливую муху.
— Ладно. Садитесь, коли не спится. Только не говорите потом, что я вас не предупреждал — история эта горше, чем первая. И кончилась она не так, как в книжках пишут.
Юнги, не дыша, попадали на свои места — кто на ящик, кто на бочонок, кто прямо на палубу, поджав ноги. Даже Томми, всегда готовый огрызнуться, притих.
Боцман ещё раз затянулся, выпустил дым и начал, глядя в чёрную воду, которая слушала его, как никто другой:
— Было это в октябре. Самая гнилая пора в нашем Девоншире — когда дожди поливают верфи, а туман лезет в окна, как вор. Я тогда…
Он замолчал и затянулся.
ГЛАВА 1. ОКТЯБРЬСКИЙ ВЕТЕР
— Было это в октябре. Самая гнилая пора в нашем Девоншире — когда дожди поливают верфи, а туман лезет в окна, как вор. Я тогда…
Боцман вдруг закашлялся — глухо, надсадно, сотрясая коренастое тело. Откашлявшись, вытер рот тыльной стороной ладони и хмуро оглядел притихших юнг.
— Вот, салаги, — добавил он, кивнув на дымящуюся трубку. — Не приобщайтесь к этому дьявольскому зелью. Здоровье забирает, а пользы никакой. Сам мучаюсь от этого, а бросить — сил нет. Ну да ладно, не о том речь.
Он выпустил очередную струю дыма, помолчал, собираясь с мыслями, и начал, глядя в чёрную воду, которая слушала его, как никто другой.
Лето в Лисьем Хвосте выдалось на удивление тёплым — такого, по словам стариков, не припоминали ни старый капитан Фэрроу, ни вся наша мелкая портовая братия. Солнце палило так, что смола на старых шхунах плавилась и текла по бортам янтарными слезами, дождей почти не было, и море стояло тихое, прозрачное, как стёклышко. Не море, а блаженство.
Вернулся я домой в мае, и к июлю уже начал понемногу отходить от той жизни — от «Химеры», от погонь, от крови, от всего, что въелось в кожу за те проклятые годы. Руки ещё помнили канат, пальцы сами тянулись к узлам, но по ночам я перестал просыпаться в холодном поту, и это было главным.
Мать встречала меня пирогами — с рыбой, с картошкой, с черникой, какие только умела печь. В первое утро после возвращения я проснулся от запаха свежего хлеба и долго лежал, глядя в потолок, не веря, что это не сон. Она вошла, села на край кровати, погладила меня по голове, как в детстве, и сказала только: «Ну, здравствуй, сынок». И заплакала — тихо, беззвучно, уткнувшись мне в плечо. Я обнял её и молчал, потому что слова сейчас были лишними.
Отец встретил иначе. Он стоял на пороге мастерской, когда я подошёл, — невысокий, кряжистый, с руками, которые пахли смолой и деревом больше, чем любой другой запах в этом мире. Он посмотрел на меня, на форму, на саблю, потом покачал головой и буркнул: «Живой? Ну и ладно». И сунул мне в руки рубанок — тот самый, старый, с вытертой до блеска рукояткой. «Покажешь, чему научился», — сказал он и отвернулся к верстаку.
Так мы и работали молча — отец, я и брат Элиас, который уже не был тем тощим мальчишкой, что когда-то упустил канат, а вымахал в крепкого плечистого парня. Отец не говорил лишних слов, но я видел, как он украдкой поглядывал на мои руки — проверял, не отвыкли ли от дерева. И когда я ровно, без сколов, снял первую стружку, он только крякнул и кивнул. Этого было довольно.
Мать потом, за ужином, рассказала, как он каждый вечер выходил на крыльцо и смотрел в сторону моря — все те месяцы, что меня не было. «Не спрашивай его об этом, — сказала она тихо. — Он не умеет говорить. Но он ждал».
По вечерам, когда солнце садилось в море и остывший песок холодил босые пятки, я уходил на берег. Один, без брата, без матери, без плотницкого инструмента — просто шёл по кромке прибоя, вдыхая солёный ветер с запахом водорослей и чего-то далёкого, почти забытого, что уже не причиняло боли, а только напоминало: ты жив, ты дома, ты вырвался.
Но дело было не только в прогулках. Я лгал бы, если б сказал, что выходил на пляж лишь ради солёного ветра и покоя. Каждый вечер, прежде чем опустить глаза и побрести по песку, я невольно вскидывал голову и вглядывался в линию горизонта — туда, где море смыкалось с небом в такую ровную, обманчиво-спокойную гладь, что можно было сойти с ума. Я знал: «ловцы» всё ещё рыщут вдоль побережья и, возможно, даже ищут тех двоих, что ускользнули из их цепких лап. Компания Южных морей не из тех, кто забывает свои потери, а сбежавший товар — это удар по карману и по репутации.
Я всматривался в форватер — узкую полосу чистой воды между отмелями, где обычно проходят суда, — и искал тот самый тёмный, приземистый силуэт, который запомнил на всю жизнь. Я искал их лодку — ту самую, что подошла к Гнилому причалу той ночью, когда нас с Йоханом скрутили и бросили в трюм «Химеры». Я знал, что рано или поздно они появятся, и готовился к этому без лишних слов.
Дома, в дальнем углу своей комнаты, за старым сундуком, я держал оружие. Не саблю — ту я всегда носил при себе, — а два коротких, тяжёлых пистолета. Они были заряжены, смазаны и завернуты в промасленную тряпицу. Каждое утро, пока мать не видела, я проверял кремни, сыпал свежий порох на полку и забивал пули — не торопясь, со знанием дела, как учили старые моряки. Я знал, что одной минуты промедления может не быть: увижу их — и времени на сборы не останется.
Мать, конечно, догадывалась. Однажды она застала меня за этим занятием и долго стояла в дверях, молча глядя, как мои пальцы привычно, наощупь, проверяют бойки. Потом спросила тихо, без укора:
— Думаешь, вернутся?
— Знаю, что вернутся, — ответил я, не глядя на неё. — Хуже, если я не буду готов.
Она не стала спорить, только покачала головой и вышла, тихо притворив дверь.
Капитан Фэрроу знал. Мы не сговаривались, но как-то само собой вышло, что наши вечерние прогулки по берегу стали почти одновременными. Он — на своём камне, я — у кромки воды. Мы перебрасывались короткими, рублеными фразами, смысл которых был понятен только нам двоим.
— Видишь что, парень? — спросил он однажды, не оборачиваясь, глядя в ту же сторону, что и я.
— Ничего, капитан, — ответил я, подходя ближе. — Вода чистая.
— И я ничего, — кивнул он, выпустив струйку дыма из своей вечной трубки. — Только…
Он замолчал, и я ждал, потому что знал: старик не будет говорить просто так.
— Только чует моя старая морская душа: не всё ладно. Они не ушли. Они там, — он махнул рукой в сторону горизонта, — ждут. Как акулы за рифами.
— Я тоже это чую, — сказал я. — Я готов.
Фэрроу повернул ко мне голову, и его выцветшие глаза, острые, несмотря на возраст, впились в моё лицо.
— Готов? — переспросил он. — Знаешь, парень, готовым быть мало. Надо ещё и дождаться. А это самое трудное — ждать, особенно когда внутри всё кипит.
— Дождусь, — ответил я.
Он помолчал, потом кивнул, будто проверил что-то и остался доволен.
— Ладно. Я на своём камне буду. Ты — на берегу. Если что — свистну. Не громко, а по-особому. Ты услышишь.
— Услышу, — пообещал я.
С тех пор каждый вечер, прежде чем пойти к Салли или просто побродить по пляжу, я подходил к камню, где сидел старый капитан. Мы обменивались взглядами, иногда — двумя-тремя словами: «Пусто?» — «Пусто». И расходились. Он оставался на своей вахте, я — на своей.
Лодка работорговцев так и не появилась в Лисьем Хвосте ни тем летом, ни ранней осенью. Может быть, чутьё подвело старика, а может быть, они боялись после той истории с «Химерой» соваться в наши воды. А возможно, просто ждали другого момента, другого места, других мальчишек — тех, кто не умел за себя постоять. Я не знал и, честно сказать, уже не надеялся узнать. Но оружие я всё равно держал готовым, и каждое утро проверял кремни — потому что война с прошлым не кончается, она просто затихает на время.
И вот тогда, в один из таких вечеров, я заметил её.
Она стояла у самого уреза воды, босая, подоткнув юбку, и собирала ракушки. Солнце играло в её светло-русых волосах, выбившихся из-под простого чепчика, а ветер трепал подол холщового платья, обрисовывая тонкую, ещё по-девичьи угловатую фигуру. Было ей, как потом выяснилось, без малого семнадцать, и она не была похожа на портовых девок — чистотой, светлой какой-то нетронутостью, как та самая пена, что остаётся на песке после хорошей волны.
— Доброго вечера, — сказал я, проходя мимо.
Она подняла голову, и я увидел её глаза — серо-голубые, как море в ясное утро. На щеках, чуть тронутых ранним загаром, рассыпались веснушки, будто кто-то рассыпал по ним жёлтый песок.
— И вам, — ответила она без страха, не отшатнулась и не опустила глаза, как делали многие при виде незнакомца.
Я представился, назвал имя, сказал, что живу здесь, за утёсом, с матерью и братом. Она кивнула и назвала себя — Салли, Салли О’Брайен, дочь смотрителя маяка на Западном мысу.
— Я вас раньше не видел, — сказал я.
— А меня и не было, — ответила она с лёгкой улыбкой. — Мы переехали в Лисью Нору только весной.
Так начались наши встречи.
Мы гуляли вдоль прибоя часами — по вечерам, когда море темнело, а на горизонте зажигалась первая звезда, ещё не маяк, а так, предвестница ночи. Взявшись за руки — робко, как подростки, хотя мне уже шёл двадцатый, а ей — восемнадцатый, — мы бродили по сыпучему песку и слушали, как шуршит галька под ногами и шепчет что-то своё, вечное. Ветер, сырой, влажный, пахнущий солью и дальними странами, трепал её волосы, и она смеялась, запрокидывая голову, — этот смех был громче любого прибоя.
— Ты видел это место? — спросила она однажды, когда мы забрели дальше обычного, и указала рукой на обрыв, где за скалами открывалась маленькая бухта — вся в белом песке и острых камнях.
Я замер, потому что узнал его сразу. Это было то самое место — где несколько лет назад, хотя казалось, что в другой жизни, мы с братом и Йоханом попали в руки «ловцов». В ночной туман, в холодную воду, когда меня ударили по голове, и мир погас.
— Ты чего, Томас? — голос Салли был тихим, встревоженным.
Я выдохнул и сжал её пальцы — может быть, слишком сильно.
— Здесь… — начал я и замолк, потому что не смог рассказать всё сразу. Не сейчас, не с ней.
Но она поняла.
— Там, где тебя украли, — сказала она не вопросом, а утверждением. — Мне старики на маяке рассказывали. Капитан Фэрроу приходил, чай пил, трубку курил. Он рассказывал страсти.
— Фэрроу? — удивился я. — Ты знаешь капитана Фэрроу?
— Кто ж в Лисьей Норе не знает старого капитана? — усмехнулась она. — Он к отцу заходит часто, вместе за картами сидят до полуночи.
Что тут скажешь? Мир тесен — даже здесь, на краю земли, слухи бегут быстрее чаек над волнами.
Мы пошли дальше, к тому самому камню, где по вечерам сидел капитан Фэрроу. Он был там — в своей старой, выгоревшей на солнце морской форме, с трубкой в зубах. Он смотрел в море, но не видел его — видел что-то своё, далёкое, давнее, что осталось только в его памяти.
Увидев нас, старик неторопливо поднялся, и его узловатые пальцы с кривыми ногтями легли на выщербленный край камня.
— Доброго вечера, капитан, — сказал я, снимая шляпу.
Мы с Салли остановились, и я почувствовал, как она чуть склонила голову в почтительном полупоклоне. Капитан Фэрроу окинул нас своим цепким, выцветшим взглядом, и в глубине его глаз, под слоем ледяной морской соли, мелькнуло что-то тёплое.
— Здравствуй, парень, — ответил он, оглядывая меня. Потом перевёл взгляд на Салли и усмехнулся: — А это что за птаха? Смотрите-ка, невесту себе нашёл?
Я смутился, а Салли покраснела до корней волос, но книксен сделала исправно.
— Дочка смотрителя, — представилась она тихо.
— Знаю, знаю, — хмыкнул Фэрроу. — Хороший старик, твой отец. Не пьёт, своё дело знает. И дочка, вижу, в него пошла — не из пугливых.
Он помолчал, глядя на нас, потом усмехнулся — уголками губ, одними морщинами.
— Гуляйте, детки. Море сегодня тихое, грех не погулять.
И он кивнул нам вслед — степенно, по-капитански. Мы пошли дальше, взявшись за руки, по мокрому песку, оставляя следы, которые тут же смывало волной.
Так мы и гуляли всё лето — по вечерам, взявшись за руки, вдоль прибоя, и часто проходили мимо камня, где сидел старый капитан. Каждый раз, завидев нас, он неторопливо приподнимал свою выцветшую треуголку, и мы кивали ему в ответ — я чуть наклонял голову, Салли делала лёгкий книксен. Ни слова, просто три человека, которые знали друг о друге больше, чем говорили.
А потом он начал кивать первым — раньше, чем мы успевали. И в его глазах появилось то спокойствие, которое бывает у человека, когда он видит, что всё идёт как надо, что жизнь продолжается и море не забрало всех.
А потом пришёл октябрь.
Дожди зарядили — не переставая, с утра до ночи, серые, нудные, выматывающие. Верфь опустела, и отец, хмурый, ругался на погоду; брат ходил с лицом, из которого ушло всякое тепло, а мать топила печь и вздыхала, поглядывая в окно, где по стеклу хлестали косые струи.
Я помогал, чем мог: чинил крышу, таскал дрова, чистил забитый сток — делал обычную, земную работу, которая отвлекала от мыслей. Но внутри поселилась пустота — не тоска, нет, а какая-то щемящая недосказанность, будто главное ещё не случилось.
Салли приходила реже — маяк требовал внимания, отец готовил его к осенним штормам, и мы встречались только по воскресеньям. Наши прогулки стали короче, разговоры — тише, но этот ветер — сырой, влажный, пахнущий солью и дальними странами — всё равно тянул меня к берегу. Я шёл, чтобы стоять у воды и смотреть в серую, вздыбленную даль, где небо сливалось с морем в одну сплошную стену.
В тот день я как раз вернулся с обрыва. Куртка промокла насквозь, сапоги хлюпали при каждом шаге, мать уже ругалась с порога, заставляя переодеваться, а Элиас возился у печки, заваривая что-то горячее.
— Мелитса приходила, — буркнул он, не оборачиваясь. — Говорит, по проселку кто-то едет.
— Кто? — спросил я, стягивая промокшую рубаху.
— Кто ж её знает… Лошади, коляска. С военным флагом на передке.
Я замер.
— С каким флагом?
— С синим. Вроде королевским.
Мы вышли на крыльцо все трое — я, мать, брат. Дождь моросил, низкие тучи висели над холмами, и по просёлочной дороге, разбрызгивая грязь, к нашему дому катила чёрная, лакированная коляска. Лошади шли шагом — намокшие, усталые, — а кучер, кутаясь в непромокаемый плащ, что-то покрикивал на них.
Коляска остановилась у самого крыльца.
И в этот момент я понял: тишина, которую я так долго ждал, кончилась.
ГЛАВА 2. КОРОЛЕВСКАЯ ПЕЧАТЬ
Коляска остановилась у самого крыльца, забрызгав грязью ступени. Лошади опустили головы, тяжело всхрапнули — пар заклубился над мокрыми спинами. Дождь не стихал. Словно ждал этого мгновения, чтобы хлестнуть с новой силой.
Из экипажа спрыгнул человек в чёрном мундире. Сухой, бритый до синевы. Глаза не моргали. Ни разу. Серебряные галуны на воротнике и обшлагах блеснули даже в этом сером свете. На груди — золотой королевский вензель. Он не стал ждать, пока кучер подаст руку, — спрыгнул сам, твёрдо ступил на раскисшую землю.
— Сержант-майор Роберт Клеймор, — голос не терпит возражений. — Королевская военно-морская полевая почта, Адмиралтейство его величества.
Он вытянулся, приложил два пальца к треуголке — небрежно, но по форме. Замер, ожидая ответа.
— Томас Торнтон? — спросил он.
— Я, — ответил я. Машинально выпрямился — привычка ещё с тех пор, как носил форму на «Фениксе».
Клеймор шагнул вперёд, хлюпая сапогами по грязи. В руке — плотный засургученный пакет из промасленной бумаги. Сурик на печати — красный, с королевским вензелем. Застыл толстой каплей.
— Приказ его величества. — Он вложил пакет мне в пальцы. — Вскрыть немедленно. Ответ — в течение часа.
Я разломил сурик. Бумага хрустнула. Внутри — лист гербовой бумаги, исписанный казённым почерком. Я пробежал глазами строки.
— Плимут, — прочитал вслух. — Явиться в доки к борту «Стремительного». Капитан Локк.
Я поднял глаза на Клеймора.
— Что за спешка?
— Не мне докладывать. — Голос холодный. — Мне приказано доставить — я доставил. Приказано ждать ответа — жду.
— Ответа не будет. Я еду.
— Тогда советую поторопиться. — Клеймор кивнул на коляску. — Я подброшу до Плимута. Но сначала соберитесь. Форма полагается.
Я шагнул в дом, крикнул брату:
— Элиас! Бегом!
Он выскочил — взъерошенный, сонный, но уже настороженный.
— Беги к Салли. Скажи — уезжаю, пусть придёт проститься. И к отцу беги — он на верфи. Пусть бросает всё. Скажи — дело срочное, королевский приказ.
Элиас кивнул, метнулся к двери, через мгновение исчез в темноте — только сапоги захлюпали.
— Проходите, — бросил я через плечо сержант-майору и кучеру. — Обогреетесь. Кофе мать сварит.
Клеймор замялся. Человек его звания не привык заходить без приглашения. Но дождь хлестал по лицу, а от крыльца тянуло теплом и свежим хлебом. Он кивнул, махнул кучеру — слезай, мол. Оба вошли в дом.
Мать уже суетилась у печи.
— Садитесь, гости дорогие. — Вытерла руки о передник. — Сейчас всё будет.
Она сняла с огня чугунный котелок, разлила по глиняным кружкам густой чёрный кофе — с корицей и гвоздикой, как умела только она. Кучер, пожилой обветренный мужик, принял кружку обеими руками, прикрыл глаза, выдохнул.
— Благодарение, хозяюшка, — сказал хрипло.
Клеймор пил молча, маленькими глотками. Глаза его, обычно колючие, чуть потеплели. Видимо, даже в адмиралтейских душах есть место для благодарности.
В доме засуетились. Мать достала из кладовки сухари и варенье — крыжовенное, прошлогоднее. А я натягивал бриджи, застёгивал жилет, накидывал камзол. Пуговицы — медные, с вычеканенным якорем — защёлкивались туго. Застоялись, видно.
— Форма полагается, — буркнул я, поправляя саблю на ремне.
Мать налила кофе гостям, себе, запыхавшемуся Элиасу. Потом подошла ко мне, провела ладонью по рукаву — тёмно-синему, с узкими серебряными галунами.
— Как на заказ, — сказала тихо. — Берегла.
Я хотел что-то ответить, но в горле запершило. Мать всхлипнула, прижала меня к себе — крепко, как в детстве, когда я разбивал коленки или боялся темноты.
— Господи, — прошептала она. — Опять ты уходишь. Опять в эту бездну. И когда это кончится?
— Кончится, мам. — Я обнял её. — Я вернусь. Обещаю.
— Не давай обещаний, которых не сможешь сдержать, — повторила она мои же слова, сказанные когда-то Салли. И заплакала — тихо, беззвучно, уткнувшись мне в плечо.
Я стоял, гладил её по седеющим волосам. Чувствовал, как время уходит сквозь пальцы. Каждая минута промедления — минута, украденная у приказа.
— Всё, мам. Мне пора.
Она вытерла слёзы, кивнула, перекрестила меня широким, неторопливым крестом.
— Ступай с Богом, сынок.
В дверях появился отец. В рабочей одежде — промасленная куртка, грубые штаны. Руки пахли смолой и деревом сильнее любого другого запаха в этом мире. Кто-то из плотников прибежал на верфь, сказал: «Торнтон, твоего парня приказом забирают». Отец бросил всё и пришёл.
Он не сказал ни слова. Подошёл, посмотрел долгим, тяжёлым взглядом. Обнял. Молча. Крепко. Как умеют обнимать только отцы — те, кто не умеет говорить о любви, но умеет ждать.
Потом отстранился, кивнул, отошёл к печке. Встал, заложив руки за спину.
— Не держи, — сказал матери тихо. — Дело.
Я вышел на крыльцо.
Салли стояла у плетня. Мокрая, в синем платье, которое так шло к её глазам. Волосы выбились из-под чепчика, прилипли ко лбу. Она не плакала. Просто смотрела.
— Ты уезжаешь, — сказала она. Не вопрос — уже знала.
— Да. Дело старое. Вернусь — всё расскажу.
Она шагнула вперёд, коснулась моей руки — холодной, привыкшей к сырости.
— Я ждала тебя всё лето, — тихо сказала она. — Думала, что теперь…
— Что теперь — тишина, — перебил я. — Я тоже так думал. Но, видно, не судьба.
— Я вернусь, — повторил я. — Обещаю.
— Не давай обещаний, которых не сможешь сдержать. — Она сжала мои пальцы сильно, до боли, и разжала. — Просто возвращайся.
Она отпустила мою руку и вдруг усмехнулась — дерзко, по-мальчишески. Хотя глаза были мокрыми.
— Смотри не задерживайся, Томас Торнтон. — Голос громче, так, что кучер обернулся. — А то я выйду замуж за кузнеца. Он давно на меня поглядывает.
И рассмеялась. Сквозь слёзы, неловко. Но так, что у меня защемило сердце.
— Не выйдешь, — ответил я, забираясь в коляску. — Кузнец кривой.
— А я кривых люблю! — крикнула она вдогонку.
Коляска тронулась. Я оглянулся. Салли стояла у плетня, вытирала лицо рукавом, улыбалась. Я её запомнил.
Больше я не оборачивался. Коляска выехала на подъём. Мать стояла на крыльце, прижав к себе Салли, плакала. Отец — чуть поодаль, заложив руки за спину, смотрел вдаль — как тот камень капитана Фэрроу. Элиас, мой бесшабашный брат, махал рукой — широко, радостно. Будто я уезжал не на войну, а на ярмарку. Я отвернулся.
Я уже взялся за ручку двери, когда мать окликнула:
— Томас, погоди.
Она подошла, сунула руку в карман передника, вытащила маленький холщовый мешочек на кожаном шнурке.
— Возьми. Это от отца. — Надела мне на шею. — Серебряная монетка. Старый талер, его дедушка ещё носил. Говорят, от дурного глаза оберегает и от пули сохраняет.
— Мам, я не верю…
— А ты не верь. — Перебила. — Просто носи. Мне спокойней будет.
Я не стал спорить. Мешочек лёг под рубаху, приятно холодил кожу. Потом, в бою, я забывал о нём. Но каждый раз, ощупав грудь и найдя на месте, чувствовал странное, почти детское успокоение.
Коляска летела по просёлку, разбрызгивая грязь. Я сидел, прижавшись к жёсткому сиденью, смотрел на мокрые чёрные поля. Клеймор молчал. Я был рад этому.
— Мы заедем в Катертон, — сказал он. — Там ваш друг.
— Йохан ван дер Берг, — кивнул я.
— Верно. Вызван тем же приказом. — Клеймор достал из кармана второй пакет. — Вам везти.
Дом ван дер Бергов стоял на окраине Катертона, в двух милях от Плимута. Коляска подкатила к калитке, когда дождь наконец начал стихать. Я спрыгнул на землю.
Йохан уже стоял на крыльце — в простой одежде: серая куртка, стоптанные башмаки. Ни сабли, ни формы. Из-за его плеча выглядывал старик — сухой, жилистый, с цепкими глазами цвета штормового моря. Мартин ван дер Берг, штурман в отставке.
— Томас, — сказал Йохан. Не здороваясь.
— Йохан, — ответил я.
Мы не обнялись, не пожали руки. Просто стояли и смотрели. В этом молчании было всё. Прошлое. Боль. То, о чём оба старались не вспоминать.
— Я знаю, зачем ты приехал. — Йохан шагнул ближе. — Нам передали.
— Приказ подписан капитаном Локком. — Я сказал. — Дело старое, Йохан. Фальшивая монета. Чёрный песок.
Старый ван дер Берг шагнул из тени. Голос его стал острым, как лезвие:
— Чёрный песок? Это тот самый, из-за которого вы в прошлый раз едва ноги унесли? — Он посмотрел на сына. — Я не пущу его. Никуда.
— Сэр…
— Ты не понимаешь, мальчик. Я его полгода отхаживал. Полгода! Когда он вернулся — спать не мог, есть не мог. Смотрел в стену и что-то считал. Узлы? Души? Я не знаю. А теперь вы хотите, чтобы он снова туда поехал? Нет уж. Ищите других.
— Отец. — Йохан положил руку на плечо старика. — Дай я сам.
Он повернулся ко мне.
— Я не поеду, Томас. — Голос ровный, но под ним сталь. — У меня отец. У меня, наконец, есть дело. Мы ходим вдоль берега. Он говорит — к весне я смогу держать штурвал в любую погоду. — Йохан сглотнул. — Я не хочу больше возвращаться туда. Ни в тот трюм. Ни в ту грязь. Ни в ту кровь. Я отвоевал свою жизнь. Пусть Локк ищет других.
Он развернулся, чтобы уйти в дом.
— Стоять, ван дер Берг! — Голос Клеймора, сухой, как треск рвущегося паруса, ударил в спину.
Йохан замер.
— Приказ его величества не обсуждается. — Клеймор шагнул вперёд, протягивая пакет. — Вы можете не хотеть. Можете злиться. Можете проклинать меня, отца, капитана Локка и всю королевскую почту. Но приказ есть приказ. Вскройте.
Йохан разломил сурик. Прочитал. Перечитал. Лицо его стало как камень.
— Полгода, — сказал он очень тихо. — Я был дома всего полгода.
— Не мы, — сказал я. — Те, кто не успокоился. Те, кому нужен чёрный песок.
— А мне плевать! — Йохан повысил голос впервые. — Понимаешь? Плевать! Я хочу жить по-настоящему. А не выживать.
Старый ван дер Берг подошёл к сыну, положил руку ему на затылок. Жест старый, отеческий.
— Сынок, — сказал он тихо. — Ты же знаешь: от приказов короля не отказываются. Я сам в своё время не отказался. Жалею только о том, что не сказал «прости» вовремя. — Он вздохнул. — Поезжай. Но обещай мне одно…
— Что? — голос Йохана глухой, как удар по пустой бочке.
— Вернись.
Йохан посмотрел на отеца. Потом на меня. Потом на пакет в руках.
— Ладно, — сказал наконец. — Я поеду. Не ради короля. Не ради Локка. Ради того, чтобы однажды проснуться и перестать их считать.
Он ушёл в дом — собираться.
Через десять минут мы сидели в коляске. Йохан был в форме — достал из сундука, наскоро, не глядя, застегнул пуговицы. Он молчал. Я молчал. Слова были лишними.
Коляска тронулась. Дождь снова зарядил. Я достал кисет, отсыпал табак, протянул Йохану. Он покачал головой.
— Не курю. А ты бросил бы. Здоровье дороже.
— Знаю, — ответил я. И всё-таки закурил — выпустил дым в мокрое небо.
А впереди, в Плимуте, уже полоскался на ветру вымпел «Стремительного». И капитан Локк, стоя у штурвала, смотрел на часы и ждал.
ГЛАВА 3. СТРЕМИТЕЛЬНЫЙ
К Плимуту мы подъехали к полудню. Дождь к тому времени перестал, но небо оставалось низким и серым, а ветер гнал с моря такую сырость, что она пронимала до костей. Коляска, громыхая по булыжной мостовой, свернула к набережной, и я увидел доки.
Плимут-Док жил своей обычной шумной жизнью. Вдоль причалов сновали грузчики, матросы, торговки с корзинами и носильщики с тюками. Пахло смолой, дёгтем, мокрой пенькой и рыбой — тем самым густым, въедливым запахом порта, который я знал с детства. Среди десятка судов — китобоев, купеческих шхун и небольших бригов — я сразу заметил наш.
«Стремительный» оказался бригом. Я узнал этот тип судна сразу — по двум мачтам, по косым парусам на бизани и прямым на фоке и гроте. Корпус у него был длинный, узкий, с острым, как бритва, форштевнем; такие корабли строили для охоты — за контрабандистами, за работорговцами, за теми, кто думал, что тьма и туман скроют их от правосудия.
Он не был похож на другие суда, которые мне доводилось знать. «Химера» была тварью — склизкой, вонючей, с гнилым нутром; она не служила людям, она их жрала. «Милосердие» — солдатом: подтянутым, чистым, бездушным, но надёжным. «Летучая Рыба» — волком-одиночкой, старым, битым, себе на уме. «Морская Ведьма» — призраком, тенью на воде, которая ускользает, даже когда держишь её руками. «Алые Паруса», он же «Феникс», — раненой птицей, которая выжила, обгорела, потеряла половину команды, но продолжала лететь.
А «Стремительный» был охотником — быстрым, злым, поджарым. Его создали не для торговли и не для перевозок, а для погони. Его душа пахла порохом и ветром, а не смолой и рыбой. Он не прощал ошибок, но и не предавал.
Водоизмещение у него было тонн двести, не больше, длина по палубе — шагов восемьдесят, ширина — едва ли двадцать. Валкая, быстрая посудина, которая слушалась руля, как выезженная лошадь. Обшивка — дубовая, в два слоя, с медными листами ниже ватерлинии, чтобы черви не точили. Я постучал по борту костяшками, и глухой, упругий звук подтвердил: дерево хорошее, сухое, не гнилое. Такое не боится ни шторма, ни ядра.
Мачты — обе из цельной сосны, выбеленные солью и временем. На грот-мачте — марс, площадка для наблюдателей, а выше — салинги. По вантам с выбленками матросы лезут на реи. Бизань-мачта чуть ниже, с гафелем и гиком — на ней держался главный косой парус, дававший бригу поворотливость.
Парусов на «Стремительном» был полный набор: прямые — на фоке и гроте (фок, марсель, брамсель), косые — кливера, стаксели, бизань. В ветреную погоду он мог нести ещё и бом-брамсели — лишние паруса на выстрелах, выше брам-рей. С такими крыльями он летел быстрее любого купца.
— Двести миль в сутки при попутном ветре, — сказал подошедший Коган, заметив, что я разглядываю рангоут. — Может и больше, если капитану приспичит. Я на нём два года хожу — ни разу не подвёл.
Я кивнул. Двести миль — это много. «Химера», помнится, едва сотню выжимала.
На палубе царил образцовый порядок: каждая снасть лежала на своём месте, бухты канатов были свёрнуты так аккуратно, что казались выточенными из дерева; рымы, юферсы, блоки — всё блестело, всё было смазано, всё проверено. Даже медный шпиль на баке, которым поднимали якорь, был надраен до зеркального блеска.
Мы поднялись на борт. Палуба «Стремительного» была узкой и загромождённой такелажем, но содержалась в идеальном порядке. Матросы, попадавшиеся навстречу, косились на нас с ленивым любопытством — мол, новенькие явились, — но никто не окликал и не замедлял шага. Работа шла своим чередом.
Капитан Локк стоял у штурвала, на кормовом возвышении, под бизань-реей. Он был в том же тёмно-синем сюртуке, что и несколько лет назад — потёртом на локтях, но безупречно чистом, — и смотрел на нас так, будто видел в последний раз вчера.
— Торнтон, — сказал он без приветствия, кивнув мне, — ван дер Берг. — Йохану.
— Капитан, — ответили мы почти одновременно.
Капитан Локк окинул нас быстрым, цепким взглядом — форму, сабли, лица — и, видимо, остался доволен.
— С дороги? — спросил он коротко.
— С ночи, — ответил я. — Сержант-майор Клеймор доставил.
— Знаю. — Локк перевёл взгляд на Йохана. — Ван дер Берг, вы не рады.
Это было не вопросом, а констатацией: Локк не спрашивал, он утверждал.
— Я здесь по приказу, капитан, — ответил Йохан ровно, но я заметил, как дёрнулась его щека. — Иного не дано.
Локк помолчал, глядя на него, потом кивнул, не меняясь в лице.
— Ладно. Приказами я вас кормить не буду. Дело знаете. Вводные — вечером, в кают-компании. А сейчас — устраивайтесь. Боцман вас встретит.
Он отвернулся к штурвалу, давая понять, что аудиенция окончена.
Боцмана «Стремительного» звали Гаррисон. Я запомнил это сразу, потому что он сам рявкнул, едва мы спустились с шканцев:
— Гаррисон я! Боцман! А вы кто такие?
Я назвался, и Йохан назвался тоже. Гаррисон оглядел нас с ног до головы, хмыкнул и проворчал:
— Ещё два салаги. Ну, идите за мной, покажу, где ваше место.
Он провёл нас вниз, по крутому трапу, на вторую палубу. Там было тесно, сумрачно и пахло так, как пахнет на всех боевых кораблях — пенькой, оружейной смазкой, прогорклым потом и ещё чем-то едким, вроде селитры.
Слева и справа, в портах, тускло поблёскивали стволы карронад — коротких, пузатых пушек, которые били не дальностью, а силой залпа. Пять орудий стояло по бортам — по два на каждый борт и одно на баке, погонное, для стрельбы по курсу. Шестое орудие размещалось на корме, прямо за рулевым, под бизань-реем, и смотрело в кормовую галерею — на случай погони.
Рядом с пушками, в зарядных ящиках, штабелями лежали ядра и зашитые в парусину картузы с порохом; в углу, в специальных стойках, стояли мешки со свинцовой картечью. Всё было на своих местах и под рукой.
— Для ближнего боя, — сказал Йохан, кивнув на карронады. Он, как штурман, понимал в артиллерии больше моего, но голос его был пустым — будто он не комментировал, а констатировал факт, который его не касался. — Ими не достать врага на дальнем расстоянии, но если сойтись вплотную — порвут в клочья.
Я промолчал. Я помнил, как картечь косит палубу.
Гаррисон указал на два крюка у переборки, где висели туго свёрнутые подвесные койки — узкие, жёсткие, сплетённые из верёвочной сетки.
— Ваши. Днём будете убирать и подвешивать к борту — здесь места мало, сами видите. На ночь — развешивать, где найдёте: на палубе, если повезёт, в трюме, если нет. Матросам тесно, офицерам отдельно. А вы теперь — матросы. Так что не обижайтесь.
Он хлопнул ладонью по переборке и добавил уже менее враждебно:
— Капитан сказал, вы люди бывалые. Посмотрим. А пока — устраивайтесь. Через час подъём. Аврал перед отплытием.
Он ушёл, оставив нас одних. Йохан молча развернул свою койку, повесил на крюк и сел на рундук, уставившись в одну точку. Я хотел что-то сказать, но не нашёл слов.
Не успели мы толком осмотреться, как в кубрик спустился помощник боцмана Коган, волоча за собой два туго перевязанных тюка. Он швырнул их на рундук, крякнул и буркнул:
— Ваше барахло. Получайте.
Мы развязали тюки. Внутри лежала рабочая роба — та самая, в которой матросы «Стремительного» ходят на вахту, скребут палубу и лезут на реи. Всё было не новым, но добротным, аккуратно постиранным и заштопанным в нужных местах.
Две пары штанов и две куртки из грубой, небелёной парусины, пропитанной смолой до состояния кожи, — для повседневной работы, чтобы не жалко было ни грязи, ни краски. Два толстых, колючих шерстяных плаща неопределённого серо-бурого цвета — на случай шторма и ночной вахты, когда ветер пронимает до костей. Две пары высоких кожаных сапог, потёртых, но крепких, с надраенными голенищами — для мокрой палубы. И две пары башмаков на дубовой подошве — лёгких, прочных, с глухим, тяжёлым стуком, который отдавался в коленях, когда бежишь по трапу к орудиям.
Всё пахло не новизной, а старым, надёжным сундуком, мылом и дёгтем. Всё было чужое, но готовое стать своим.
— Надевайте, — коротко бросил Коган. — Построение через десять минут.
Он ушёл, а мы, не сговариваясь, начали переодеваться. Йохан молча натянул штаны, застегнул куртку и примерил сапоги. Я делал то же. Новая одежда сидела мешковато и непривычно — не та форма, что была на нас. Форма — это для парадов и для капитана, а роба — для жизни, для пота, для крови, для морской соли.
Я кивнул Йохану, он кивнул мне, и мы поднялись на палубу.
Едва мы поднялись, как на палубе засвистела дудка. Боцман Гаррисон, стоя у грот-мачты, рявкнул так, что перекрыл шум ветра:
— Экипажу построиться на шканцах! Живо, салаги!
Мы высыпали наверх. Команда «Стремительного» — пятьдесят шесть человек, включая офицеров, — выстроилась в две шеренги на кормовой палубе. Капитан Локк стоял перед нами с листом бумаги в руках — судовой ролью.
Он начал читать медленно, чеканя каждую фамилию и каждую должность:
— Капитан специальных поручений — Эдмунд Локк. Старший помощник — Чарльз Моррисон. Второй помощник — Томас Эллиот. Штурман — Джеймс Фаррел. Боцман — Уильям Гаррисон. Помощник боцмана — Роберт Коган…
Он перечислял долго. Я слушал и запоминал имена тех, кто стоял рядом. Коган — здоровенный детина с якорем на шее — оказался помощником боцмана, то есть старшим над нас. Доктор Кэррингтон — тот самый, с хиной, что лечил нас в Африке, — стоял в стороне и, поймав мой взгляд, чуть заметно кивнул.
— Матросы первой статьи: Томас Торнтон, Йохан ван дер Берг, — продолжал Локк. — Ваше место — на палубе и на марсе. Вы — марсовые. Будете работать на реях, ставить и убирать паруса. Это опасная работа: падать с высоты грот-мачты не рекомендуется. Учитесь держаться.
Когда Локк дочитал до конца, он сложил бумагу, убрал в карман и обвёл нас всех взглядом.
— Судовые роли знайте наизусть. Каждый из вас на этом корабле — не просто имя. Вы — винтик в машине. Один выпадет — вся машина стопорится. Понятно?
— Так точно, капитан! — рявкнули пятьдесят шесть глоток.
Локк кивнул Гаррисону.
— Разойдитесь. Через час — учения по расписанию.
Учения на «Стремительном» были ежедневными и выматывали до седьмого пота. Но главное, что я понял в первые же дни: на настоящем военном корабле война начинается не с пушечного залпа, а с драйки палубы.
Каждое утро, затемно, едва рында отбивала склянки к подъёму, мы высыпали наверх с вёдрами и щётками. Палубу скребли пемзой, тёрли песком, поливали водой из помпы и снова скребли — пока доски не начинали белеть, как кость. Гаррисон ходил между нами с прутом в руках и проверял каждый стык, каждую щель.
— Чистота, салаги! — орал он. — Порядок на корабле начинается с палубы! Если палуба грязная — считайте, что вы уже проиграли бой!
Мы скребли молча, согнувшись в три погибели. Думать о доме, о Салли, о матери было некогда — только песок, только щётка, только мокрая доска под коленями. Чем меньше времени оставалось на мысли, тем легче становилось на душе.
После драйки начинался подъём парусов — и это было ещё тяжелее. «Стремительный» нёс полную парусную оснастку: прямые паруса на фоке и гроте, косые на бизани, брамсели, бом-брамсели, кливера, стаксели — всего и не упомнишь. Команда разбегалась по реям, и начиналась адская работа: выбрать шкот, убрать парус, поставить новый, отдать брасы, подтянуть гитовы. Голос Гаррисона гремел над палубой:
— Взяли! Поднимай! Не спи, салага!
Мы, марсовые, лезли на мачты — мокрые, скользкие от росы — и висели там, прижавшись к реям, пока ветер хлестал в лицо. Руки немели, пальцы разжимались, но надо было держаться: падать с высоты грот-мачты на палубу — верная смерть, а в шторм — тем более.
Йохан управлялся с парусами лучше меня — сказывались годы работы на шхунах и бригах, — но делал он это молча, без обычной своей сосредоточенности, механически, будто не жил, а просто выполнял приказ.
Коган орал на нас сверху: «Хватит копошиться! Быстрее!» — но сам работал так, что за ним не поспевали даже самые бывалые матросы.
Кормили на «Стремительном» по-флотски — честно, но без изысков. Кок, старый матрос с ампутированными пальцами, которого все звали «Червяк» — за вечно кислое лицо и привычку ворчать, — заправлял на камбузе железной рукой. В полдень нам давали похлёбку из солонины с горохом — жёсткую, жирную, но сытную. Рядом на грязном брезенте лежали сухари — твёрдые, как галька, и кишевшие мелкими чёрными жучками. «Барочники», — называли их матросы. — «От них нет вреда, а вкус они придают пряный». Мы стучали сухарём о край бочки, вытряхивая живность, и давились им всухую, запивая глотком тёплой воды, отдающей смолой.
По вечерам нам полагались чай и ром. Червяк разливал порции, не глядя, но честно — никому не добавлял и ни у кого не отнимал. Гаррисон следил, чтобы порядок соблюдался, а Локк, говорят, проверял закладку припасов лично, чтобы ни бочка не прогоркла, ни мешок не подгнил.
Мы ели молча и быстро, не чувствуя вкуса — только сытость возвращала силы для следующей вахты.
Самым страшным на «Стремительном» был якорь. Он весил полтонны — чугунная махина с рогами, готовая сорваться в любой момент. Чтобы поднять его, команда собиралась у кабестана — тяжёлого вертикального ворота с длинными рычагами-вымбовками. Десять, двенадцать, а то и пятнадцать человек налегали на рычаги, вращая ворот, пока якорная цепь со скрежетом выползала из воды.
— Навались! — орал Гаррисон. — Ещё! Ещё!
Мы налегали, стиснув зубы, пока жилы на шеях не наливались свинцом. Ноги скользили по мокрой палубе, руки горели, спина трещала, но ворот медленно, сантиметр за сантиметром, наматывал цепь. Потом — смена: первая десятка отходила, к рычагам вставала вторая. И так по кругу, пока якорь не показывался из воды — чёрный, облепленный тиной, с каплями, падающими вниз.
Но страшнее веса махины был канат, который её держал. Он лежал на второй палубе, там же, где и наши койки, — огромная, аккуратно уложенная бухта пенькового каната толщиной с кулак. Настоящий морской канат, смолёный, тяжёлый, пахнущий дёгтем и солью. Когда якорь отдавали, он с рёвом срывался с места, летел в клюз и уходил в воду, оставляя на палубе только дрожь и запах гари.
— Смотри, салага, — сказал мне Гаррисон в первый же день, показывая на бухту. — Если якорь пошёл, а ты стоишь на пути каната — он тебе ноги отхлестает, как плетью, или за борт выбросит. Я видал такое. Один парень на «Резвом» не успел отскочить — канатом сбило за борт, даже крикнуть не успел. Ищи-свищи.
Я запомнил его слова на всю жизнь. И когда через неделю мы впервые становились на якорь у какого-то мелкого острова, я стоял у переборки, прижавшись спиной к доскам, и смотрел, как канат, живой и страшный, со свистом уходит вниз. В воздухе запахло палёной пенькой. Коган, дежуривший у клюза, орал на матросов:
— Берегись! Ещё! Ещё!
Канат дёрнулся — и замер. Якорь лёг на дно.
— Есть! — рявкнул Гаррисон. — Стопори!
Я выдохнул и только тогда понял, что всё это время не дышал.
Но тяжелее работы была жизнь в кубрике. Вторая палуба «Стремительного» стала для меня настоящим муравейником: пятьдесят человек в тесноте, в полутьме, на подвесных койках, которые днём убирали к борту. Спали мы в гамаках из верёвочной сетки, вплотную друг к другу, слыша каждое дыхание, каждый храп и каждое ругательство соседа.
Вечерами, после ужина и перед отбоем, в кубрике начиналась своя, особая жизнь. Кто-то чинил одежду, кто-то перетирал снаряжение, кто-то играл в кости на пустые патроны — Гаррисон запрещал играть на деньги, но моряки есть моряки, они находили лазейки. Кто-то травил байки — грубые, солёные, с матом и смехом.
— А вот у меня в практике было… — начинал старый матрос Мейсон, и все затихали.
— Знаем, Мейсон, знаем! — перебивал кто-то. — Как ты на «Мери» марсель рвал!
— Молчать, салага! Я тогда…
Споры вспыхивали мгновенно. Коган и Мейсон чуть не подрались из-за того, кто быстрее выберет якорь — свежая команда или бывалые моряки. Гаррисон, проходя мимо, рявкнул: «Спать!» — и спор угас сам собой, но наутро он возобновился с новой силой.
Стирали мы прямо там же — вёдрами с морской водой, а потом развешивали мокрую одежду на верёвках, протянутых между шпангоутами. В кубрике пахло сыростью, потом и дешёвым мылом, но Гаррисон требовал, чтобы ни один матрос не ходил грязным.
Йохан в эти разговоры не встревал. Он ложился в свою койку, закрывал глаза и делал вид, что спит. Но я знал: он не спит. Он слушает, впитывает каждое слово, каждую интонацию, потому что в этом кубрике, среди этих людей, рождалось либо доверие, либо вражда.
По ночам, когда кубрик затихал и слышны были только редкий храп да скрип переборок, мы с Йоханом переговаривались шёпотом — через койку, боясь, что кто-нибудь услышит.
— Не спишь? — спрашивал я.
— Нет, — отвечал он. Голос его был глухим, каким-то безжизненным. — Не могу. Совсем не могу.
Он лежал на спине, уставившись в потолок. За эти недели он осунулся и побледнел — даже тот слабый румянец, что появился было дома, исчез без следа.
— Йохан, — я понизил голос, — ты сам на это подписался?
— Я подписался, когда открыл тот пакет, — ответил он, и в его голосе прозвучала горькая усмешка. — А что мне оставалось? Отказаться? Чтобы нас с отцом забрали? Чтобы мать плакала?
Он замолчал, и в темноте я слышал только его дыхание — тяжёлое, прерывистое, будто он нёс на плечах груз, который не давал вздохнуть полной грудью.
— А ты? — спросил он наконец. — Ты-то зачем согласился? Мог отказаться. Сказать, что болен, что стар…
— Что струсил? — перебил я. — Не мог, Йохан. Не мог я им в глаза сказать, что боюсь. Локк бы понял. Но я бы себе не простил.
Йохан повернул голову ко мне. В полумраке его глаза блестели — не от слёз, а от той самой бессонницы, от тупой, выматывающей бессонницы, когда человек уже не спит, но и не живёт, а просто существует, отмечая время.
— А я простил бы себе, — сказал он тихо. — Я бы с радостью остался дома. Помогал бы отцу карты чертить, ходил бы с ним вдоль берега. Женился бы когда-нибудь. Жил бы… по-человечески.
Он сглотнул и отвернулся к переборке.
— А теперь — снова это. Трюм, пушки, приказы. И люди, которые смотрят на тебя и видят не человека, а винтик. Как сказал Локк. Винтик в машине.
— Йохан…
— Не надо, Томас, — перебил он, и в его голосе впервые прозвучала не злость, а глубокая, выматывающая усталость. — Не утешай. Ты не виноват. Я сам влез в это, когда не выбросил тот пакет в огонь.
Он замолчал, и я не знал, что ответить. Слова сейчас были как пули — могли ранить даже тогда, когда целишь в доброе.
— Мы выберемся, — сказал я наконец, хотя сам не очень в это верил. — Вместе. Как тогда.
— Тогда, — повторил он эхом. — Тогда у нас не было выбора. А теперь — есть. И я выбрал… чёрт знает что.
Он повернулся на бок, спиной ко мне, и я понял, что разговор окончен.
— Спокойной ночи, Йохан, — сказал я в темноту.
— Спокойной ночи, — ответил он, но в его голосе не было ни надежды, ни покоя.
Я лежал и слушал, как за переборкой шумит вода, как скрипит корпус «Стремительного» и как кто-то в дальнем углу кубрика бормочет во сне. И думал о том, что Йохан прав: у нас был выбор, и мы сделали его — оба. Но почему же тогда на душе было так паршиво?
Через неделю мы привыкли. Привыкли к усталости, к Гаррисону, который уже не орал, а просто кивал, если всё в порядке, и срывался на крик, если нет. Привыкли к Когану, который, несмотря на насмешки, отдавал честь после каждого успешного залпа и однажды протянул мне флягу:
— На, глотай, салага. Завтра легче будет.
Йохану он тоже протянул, но тот покачал головой и отвернулся.
Привыкли мы и к доктору Кэррингтону, который по вечерам обходил кубрик — щупал лбы, слушал жалобы и раздавал горькую хину тем, у кого начиналась лихорадка.
— Живы? — спрашивал он, проходя мимо.
— Живы, — отвечали мы.
— Ну и ладно, — кивал он и шёл дальше.
Привыкли мы и к капитану Локку. Он не стал ближе — он оставался там, на шканцах, за стеной приказов и судовых ролей. Но я знал: он не бросит. Потому что «Стремительный» был его командой, а мы были его командой.
А по вечерам, когда сумерки стирали очертания берега, я выходил на бак и смотрел туда, где за кормой оставался Лисий Хвост. Там, в маленьком белом домике у воды, спала Салли. Там мать ставила на стол пироги и вздыхала, глядя в окно. Там старый капитан Фэрроу сидел на камне, курил трубку и всматривался в горизонт.
Я знал: он ждёт. И я вернусь.
Йохан, когда заставал меня там, молча вставал рядом. Мы смотрели на воду, на закат, на звёзды, которые зажигались одна за другой. Мы не говорили ни слова. Мы просто стояли плечом к плечу, как тогда на «Химере», как потом на «Фениксе», как всегда, когда надо было выжить.
И этого было довольно.
ГЛАВА 4. ФАЛМУТ
К Фалмуту мы подошли к полудню третьего дня. Ветер, свежий и попутный, нёс «Стремительного» так резво, что даже бывалые матросы одобрительно кивали, поглядывая на надутые паруса: хороша посудина, капитан знает, что делает.
Фалмут встретил нас не шумом больших доков, а тихой, почти сонной гаванью, зажатой между зелёных холмов. Это был не Плимут и не Ливерпуль — порт поменьше, но свой, уютный, с запахом не только смолы и рыбы, но и жареного лука, свежего хлеба и ещё чего-то неуловимо домашнего, отчего у меня заныло под ложечкой. Городок лепился по склонам холмов — белые домики с черепичными крышами, узкие улочки, петлявшие, как канаты, брошенные на берегу. Над гаванью возвышалась старая крепость Пенденнис с серыми стенами и пушками, смотрящими в море; оттуда, как говорили, можно было увидеть весь залив до самого мыса Лизард.
В порту стояло с десяток судов — китобои, рыбацкие шхуны, пара купеческих бригов. Наш «Стремительный» среди них казался волком среди овец: быстрым, поджарым, опасным.
Мы стояли у леера, когда ветер донёс обрывок песни. Кто-то из матросов на баке, невидимый в сумерках, затянул негромко, но отчётливо:
«Ветра, ребята, ветра злые,
Рвут паруса в клочья, гнут рангоут.
Серые волны, как горы, седые,
Домой нас, матросов, не скоро вернут»
Йохан поднял голову.
— Старое шанти, — сказал он. — Ещё мой отец его пел. Прощание с берегом.
Песня оборвалась так же внезапно, как началась. Кто-то крикнул: «Эй, на баке, не каркай!» — и все засмеялись. Но осадок остался: горьковатый, солёный, как тот самый ветер.
Капитан Локк, едва бросили якорь, велел спустить шлюпку.
— Моррисон, — кивнул он старшему помощнику, — команду на берег пускать по очереди, сменами по три часа. Без глупостей. Гаррисон, за порядком смотреть.
Сам он в парадном мундире, при сабле, сошёл на берег первым и сразу направился вверх по узкой улочке, туда, где виднелись шпили церквей и черепичные крыши городской ратуши. В портовом отделении судоходства его ждали — или он ждал известий; мы не знали, но догадывались, что Локк не стал бы задерживаться в Фалмуте просто так. Ему нужны были новости — срочные, секретные.
Вернулся он только к вечеру, хмурый и молчаливый; никто не посмел спросить, что случилось, но мы поняли: что-то случилось.
Увольнение на берег объявили после обеда.
Гаррисон, стоя у трапа, зачитывал фамилии по судовой роли; те, кто не попал в первую смену, ругались сквозь зубы, но спорить с боцманом не решался никто.
— Торнтон, ван дер Берг, Коган, Мейсон, Гейл, — отчеканил Гаррисон. — Вам — три часа. Чтоб духу вашего на берегу не было, когда я свистну. Поняли?
— Так точно, боцман, — ответил я.
Мы спустились в шлюпку. Коган, здоровенный детина с якорем на шее, занял место на носу, всем своим видом показывая, что он здесь главный. Я и Йохан сели на корме, держась вместе, как всегда. Шлюпка отчалила.
Фалмут с воды был красив: белые домики, зелёные холмы, синее небо — картинка, от которой усталый матрос забывает о мозолях и бессонных вахтах. Но стоило ступить на берег, как красота исчезала, сменяясь привычной портовой сутолокой. Узкие, мощёные булыжником улочки петляли между старых каменных домов; с балконов свешивалось бельё, из открытых окон пахло жареной рыбой и луком, а у дверей таверн толкались матросы — кто с кружкой, кто с девкой, кто с кислым лицом, проигравшись в кости.
Коган, не глядя на нас, свернул в первую попавшуюся таверну — «У Золотого Якоря», где вывеска скрипела на ветру, изображая якорь, обвитый морским канатом. За дверью слышались пьяные крики и бренчание лютни.
— Я, пожалуй, пройдусь, — сказал я. — Йохан, ты со мной?
— Конечно, — ответил он, и мы двинулись дальше, оставив Когана и остальных распоряжаться своей свободой.
Мы бродили по Фалмуту, не спеша и без цели. Йохан молчал, и я не торопил его: я знал, что ему нужно время, чтобы отойти от корабельной тесноты, от запаха пороха и смолы, от вечных приказов и бесконечных учений. Он просто шёл, вдыхал воздух, пахнущий землёй и дымом, и, кажется, впервые за эти недели его лицо перестало быть каменным. Мы зашли в маленькую лавку, купили по яблоку — кислому, твёрдому, но такому вкусному, что я чуть не прослезился, — а потом долго стояли на пирсе, глядя, как рыбаки чинят сети.
Именно тогда я и увидел их.
Мы вышли на набережную, где громоздились штабеля бочек и тюков с шерстью, и я случайно бросил взгляд в сторону старого склада. Коган стоял там, прижавшись спиной к стене, и говорил с каким-то незнакомцем — оживлённо, даже взволнованно, совсем не так, как разговаривают на берегу после пары кружек эля.
Незнакомец был невысоким, коренастым, в тёмном, немодного покроя сюртуке; широкополая шляпа скрывала его лицо, но что-то в его осанке, в том, как он держал голову, показалось мне смутно знакомым. Я не мог понять, где я его видел, но нутром чуял: этот человек не простой портовый завсегдатай.
— Йохан, — тихо сказал я, дёрнув друга за рукав. — Гляди.
Он проследил за моим взглядом и нахмурился.
— Коган? С кем это он?
— Не знаю. Но что-то тут не так.
Мы замерли за углом старого склада, прижавшись спиной к тёплым от солнца доскам. Коган стоял в узком проходе между штабелями бочек, наполовину скрытый тенью нависающей крыши, а незнакомец в тёмном сюртуке говорил с ним тихо, но настойчиво. Я не слышал слов, только обрывки шипящих интонаций.
А потом случилось то, от чего у меня ёкнуло сердце.
Незнакомец сунул руку во внутренний карман сюртука и извлёк оттуда кожаный кошель — небольшой, но явно тяжёлый, потому что я видел, как ткань сюртука натянулась под его весом. Он протянул кошель Когану. Тот не взял его сразу — помедлил, оглянулся по сторонам (мы едва успели вжаться в стену), а потом быстро сунул плату в карман своей куртки. Кошель исчез. Коган кивнул, сказал что-то короткое, и незнакомец, хлопнув его по плечу, зашагал прочь.
— Ты видел? — прошептал я, не дыша.
— Видел, — ответил Йохан; голос его был глухим, почти беззвучным. — Кошель. Тяжёлый. За что плата, Томас? Что он делает для этого человека?
— Не знаю, — сказал я. — Но это не к добру.
Коган между тем не остался на месте. Он постоял секунду, поправил куртку, оглянулся ещё раз и двинулся в другую сторону — не к пирсу, а в глубь портовых улочек, туда, где толпились грузчики и громоздились горы товара.
— Идём за ним, — сказал я.
Мы шли за Коганом, стараясь не приближаться слишком близко. Он петлял между телегами, нырял в узкие проходы между складами и иногда останавливался, делая вид, что завязывает шнурок на сапоге, и оглядывался; но нас не замечал. Незнакомец — тот, в тёмном сюртуке — исчез за поворотом у старой таверны, и я решил, что мы его потеряли. Но Коган, судя по всему, знал, куда идти: он ускорил шаг, свернул на узкую улочку, заставленную бочками с ворванью, и мы едва поспевали за ним.
— Куда он несётся? — прошептал Йохан.
— Кто его знает, — ответил я. — Но он явно спешит.
Мы выскочили на небольшую площадку перед старым пакгаузом. Коган был там — стоял, оглядываясь по сторонам, но незнакомца рядом с ним уже не было; только пустые штабеля ящиков и тюки с шерстью, сложенные прямо на земле.
— Ушёл, — сказал я с досадой.
— Не только он, — Йохан дёрнул меня за рукав и кивнул вперёд.
Коган, будто почувствовав, что за ним следят, резко развернулся и зашагал в другую сторону — не к пирсу, а в лабиринт портовых улиц. Мы рванули за ним, но в толпе грузчиков и торговок, в мельтешении телег и носилок мы его потеряли. Он растворился, как тот незнакомец, — будто его и не было.
Мы вышли к набережной, тяжело дыша, и остановились у ограждения.
— Упустили, — сказал Йохан.
— Упустили, — подтвердил я. — Но теперь мы знаем, что он не просто грубиян и задира. Коган связан с тёмными делами, и кто-то платит ему за это. Вопрос — за что?
Мы стояли у перил и смотрели на залив, где покачивался на волнах «Стремительный». Солнце уже клонилось к закату, тени становились длиннее.
— Тот незнакомец… — начал я, не глядя на Йохана. — В нём было что-то знакомое. Я не могу понять, где я его видел, но лицо… походка… этот жест, когда он хлопнул Когана по плечу… Я где-то это уже видел.
— Может, на «Химере»? — предположил Йохан.
— Может. — Я задумался. — А может, и позже — на «Летучей Рыбе» или на «Морской Ведьме». Лицо скрыто, но осанка… этот человек когда-то был моряком. Или до сих пор остаётся.
— Ты хочешь сказать, он из наших?
— Не знаю, — ответил я. — Но он явно не простой портовый бродяга. Такие не шляются по причалам в драном сюртуке. Он следил за Коганом — или ждал его. И заплатил. За что?
Йохан молчал. Я смотрел на воду, и в голове крутилось одно и то же лицо — без имени, без названия, но пугающе знакомое.
— Вспомню, — сказал я. — Рано или поздно вспомню.
В таверну мы зашли уже под вечер, когда солнце начало садиться и на улицах зажглись первые масляные фонари. Выбора у нас не было — мы устали, замёрзли и хотели есть.
И тут мы увидели Когана. Он сидел за столом у окна вместе с Мейсоном и Гейлом; перед ними стояли пустые кружки, а посередине — почти полная бутыль рома. Коган был красен, зол и, кажется, уже успел с кем-то поссориться, потому что его костяшки пальцев были сбиты.
— О, глядите, — он поднял голову и осклабился, заметив нас. — Голландец пожаловал. И нянька его.
Йохан сделал вид, что не слышит. Мы сели за соседний столик, заказали по кружке эля и принялись молча пить. Коган не унимался:
— Что, мамкины штурманы, на берегу отдохнуть решили? А дома, небось, мамочка пирожки печёт? Или в Голландии свои порядки — там мужики за печкой сидят?
— Коган, — сказал я тихо. — Отстань.
— Отстань? — он поднялся, шатаясь. — А ты кто такой, чтобы мне указывать? Пришёл, сопли подтёр — и уже боцманом стал?
Он шагнул к нашему столу. Мейсон и Гейл переглянулись, но не двинулись с места — видимо, привыкли, что Коган затевает драки, а они только смотрят.
— Тебя не спросил, — сказал я, не вставая. — Сядь, Коган. Не позорься.
Он хотел что-то ответить, но тут Йохан поднял голову и посмотрел на Когана спокойно, без страха; однако в его глазах было столько усталости и презрения, что Коган на миг смешался.
— Ты чего уставился, голландская душа? — рявкнул он, пытаясь вернуть самообладание.
Йохан не ответил. Он просто взял свою кружку и отодвинулся от стола. Это и стало последней каплей.
Коган рванулся вперёд, схватил Йохана за воротник и приподнял над лавкой.
— Я тебя спрашиваю! Чего уставился?!
Я встал — не спеша, спокойно, как учили в старые времена на «Химере», когда медлишь только для того, чтобы противник не понял, что ты уже принял решение.
— Отпусти его, — сказал я.
— А то что?
— А то я помогу тебе сесть.
Коган развернулся ко мне, выпустив Йохана, и его кулак, тяжёлый, как гиря, уже летел в моё лицо. Но я не был новичком, которого можно взять нахрапом: я ушёл в сторону и ударил сам — коротко, жёстко, прямо в челюсть. Удар пришёлся в кость; Коган мотнул головой, но устоял. Он был сильнее меня — я это знал, но я был быстрее и, главное, злее: злость моя копилась не один день, и сейчас она вырвалась наружу.
Коган полез в драку, как бык, — напролом. Я уходил от его ударов и бил сам — в корпус, в плечи, в голову, куда придётся. Мейсон и Гейл вскочили, но не вмешивались — то ли боялись, то ли хотели посмотреть, чем кончится.
А кончилось всё быстро. Коган, ослеплённый яростью и ромом, промахнулся, потерял равновесие, и я всадил ему кулак в солнечное сплетение. Он охнул, согнулся пополам, а я добавил коленом в лицо — не со зла, а чтобы уж наверняка. Кровь bрызнула из разбитого носа, Коган рухнул на пол и затих, только дёргался, пытаясь вдохнуть.
В таверне воцарилась тишина.
Я выпрямился, отряхнул руки и посмотрел на Мейсона и Гейла; те попятились.
— Он упал, — сказал я. — Пьяный был. Скажете так — и мы друг друга не знаем. Поняли?
Они закивали.
— Йохан, — я повернулся к другу. — Идём.
Мы вышли на улицу; за спиной слышался гул голосов — кто-то поднимал Когана, кто-то звал хозяина, кто-то просто ругался.
— Ты его… — начал Йохан.
— Вырубил, — закончил я. — Он сам напросился.
Йохан молчал. Мы шли по узкой улочке к пирсу, и только когда впереди показались огни «Стремительного», он тихо сказал:
— Спасибо.
— Не за что, — ответил я. — Тебя тронули — значит, и меня.
На борту мы сделали вид, что ничего не случилось. Гаррисон, осматривая команду, скользнул взглядом по сбитым костяшкам моих пальцев, но ничего не сказал. Коган, который вернулся позже с разбитым носом и заплывшим глазом, буркнул что-то про «упал, боцман» и ушёл в кубрик отлёживаться. Локк, вернувшийся из портового отделения хмурым, даже не посмотрел в нашу сторону — у него были свои заботы.
А вечером, когда корабельный колокол пробил восемь склянок и команда затихла, Йохан, лёжа в своей койке, протянул руку и сжал моё плечо.
— Томас… — прошептал он.
— Что? — спросил я.
— За Коганом надо следить. И за тем типом в сюртуке — тоже. Если они встретятся снова, мы должны быть рядом.
— Согласен, — ответил я. — Но осторожно, чтобы не спалиться.
— Я умею быть незаметным, — сказал Йохан.
— Знаю, — усмехнулся я. — Ты всегда умел.
Он замолчал, потом добавил:
— Тот незнакомец… Ты так и не вспомнил, где ты его видел?
— Нет, — признался я. — Но я его где-то точно видел, и это воспоминание не из приятных.
— Тогда будем начеку, — сказал Йохан.
— Будем, — согласился я.
Мы замолчали. Я лежал и слушал, как за переборкой шумит вода, как скрипит корпус «Стремительного» и как где-то в дальнем углу кубрика посапывает во сне Коган. Завтра будет новый день — и, может быть, он принесёт ответы, а может, и новые вопросы.
ГЛАВА 5. ПОГОНЯ
Тревога, поселившаяся в наших душах после фалмутских событий, не утихала и на следующий день. Капитан Локк, вернувшись на борт хмурым и сосредоточенным, сразу же отдал приказ готовиться к отплытию. Никаких объяснений, никаких сборов — только короткое, не терпящее возражений «Снимаемся с якоря с вечерним приливом». Моррисон попытался спросить о причине спешки, но Локк лишь отмахнулся и ушёл в свою каюту, оставив старшего помощника с недоумённым видом. Больше он не сказал ни слова, и никто не осмелился задавать вопросы.
Весь день команда готовилась к выходу в море: проверяла такелаж, закрепляла пушки и пересчитывала припасы. Коган, с разбитым носом и заплывшим глазом, зыркал на меня исподлобья, но держался в стороне — то ли боялся нового столкновения, то ли выжидал удобного момента для какой-то своей, неведомой мне цели. Йохан работал молча и сосредоточенно, и я видел, как он то и дело поглядывает на горизонт, где собирались тяжёлые, свинцовые тучи, предвещая перемену погоды.
К вечеру ветер переменился. С севера, из-за холмов, потянуло холодом, и я сразу понял: начинается мистраль — тот самый ледяной, пронизывающий ветер, который умеет задувать свечи в запертых комнатах и валить с ног на открытой палубе. Мистраль крепчал с каждой минутой, и когда мы начали выбирать якорь, его порывы уже срывали белую пену с гребней волн, разнося солёные брызги по всей палубе.
Локк сам встал у штурвала, и рядом с ним замер штурман Фаррел с подзорной трубой в руках, готовый в любой момент доложить обстановку.
— Поднять паруса! — скомандовал капитан. — Мистер Гаррисон, людей на реи! Живо!
«Стремительный» вздрогнул, когда матросы начали выбирать толстый пеньковый канат, уложенный огромной бухтой на второй палубе. Якорь, покрытый тиной и ракушками, медленно поднимался из воды, и когда он наконец показался на поверхности, корабль, подхваченный ветром, развернулся носом к выходу из гавани. Над нами с шумом распускались паруса — марсели, кливера, бизань, — и «Стремительный», почувствовав свободу, рванулся вперёд. Старый, закопчённый Фалмут остался за кормой, быстро растворившись в вечерних сумерках.
Небо на западе ещё горело багровым закатом, но на востоке уже сгущалась тьма, и в этой черноте, на самом краю видимого мира, мы заметили его — силуэт, тёмный, призрачный, едва различимый на фоне угасающего неба.
— Есть! — выдохнул Фаррел, наводя трубу. — Капитан, по курсу — судно. Держит к югу.
Локк взял трубу, прижал к глазу и долго всматривался вдаль, не говоря ни слова. Мы замерли, глядя на него, и я видел, как его лицо в отсветах заката становилось всё жёстче и суровее.
— Это она, — сказал он наконец. — Сомнений нет. Лечь на курс следования, полный ветер. Мы должны догнать её до рассвета.
Я стоял у фальшборта и смотрел на тот тёмный силуэт, и во мне поднималось что-то тяжёлое, давно забытое. Не страх — злость. Злость на всё, что случилось с нами на «Химере». Злость на Когана, который получил кошель с золотом за какую-то грязную работу. Злость на этого незнакомца в тёмном сюртуке, чьё лицо я не мог вспомнить, но чувствовал: он из прошлого, и его появление не к добру. Я хотел, чтобы мы догнали их. Хотел посмотреть в глаза тем, кто платил Когану, кто гонялся за чёрным песком и фальшивыми деньгами, кто разрушал жизни так же спокойно, как другие пьют утренний чай. Мои пальцы сжимали леер так сильно, что костяшки побелели.
— Томас, — тихо сказал Йохан.
Я взглянул на него. Он стоял рядом, вцепившись в поручни, и его лицо в полумраке казалось бледным, почти призрачным.
— Боишьшь? — спросил я.
— Нет, — ответил он после долгой паузы. — Не боюсь. Но и радости нет. Мы идём за ними, Томас, а я не знаю, что мы там найдём. И боюсь даже не того, что найдём, — боюсь того, что мы там потеряем.
Он замолчал, но я чувствовал, как дрожит его рука на поручнях — не от холода. Он боялся. Не смерти, а того, что мы снова окунёмся в эту грязь, из которой с таким трудом выкарабкались.
Мы легли на новый курс, и «Стремительный», словно почуяв добычу, рванулся вперёд. Мистраль дул теперь прямо в корму, наполняя паруса так, что уключины скрипели, а мачты гнулись под невероятным напором ветра. Корабль летел, разрезая волны острым форштевнем, и пена кипела под самым носом, озаряемая тусклым светом звёзд и последними отблесками заката. Вода шумела за бортом, и этот шум сливался со свистом ветра в снастях в один сплошной, тягучий гул.
— Скорость — двенадцать узлов, — доложил штурман, сверившись с лагом. — Догоним к полуночи, если ветер не сдаст.
Локк кивнул, но в его глазах не было радости — только напряжение и холодный расчёт. Он знал, что погоня — это не только скорость, но и большой риск: одно неверное движение штурвала могло стоить нам цели, а в этих водах, где рифов было предостаточно, можно было и вовсе нарваться на подводные камни, погубив и корабль, и команду.
Вражеское судно тоже нас заметило. Я это понял, когда на его корме на мгновение вспыхнул слабый огонёк — фонарь, который тут же погасили, будто его и не было. Они знали, что мы идём за ними. Я почти видел, как там, на палубе, мечутся люди, готовясь к бегству или к бою. Ветер донёс обрывок команды — не разобрать на каком языке, но чуждый, резкий, как удар хлыста. Мне стало не по себе.
Стемнело окончательно. Над нами висело низкое, звёздное небо, а впереди, в черноте, маячил тот самый силуэт — маленький, почти незаметный, но упрямо уходящий на юг. Мы сближались медленно, но верно, и Йохан, стоявший рядом со мной у фальшборта, не отрываясь смотрел вперёд, словно пытался силой взгляда удержать беглеца на месте.
— Видишь? — спросил я.
— Вижу, — ответил он. — Идёт как заведённый, ровно и без колебаний.
— Значит, знает, что мы за ним.
Мы замолчали. Ветер выл в снастях, и в этом вое мне слышалось какое-то недоброе, тревожное предзнаменование.
К полуночи расстояние сократилось вдвое. Мы уже различали не просто тёмный силуэт, а чёткие очертания судна — небольшую, приземистую шхуну с косыми парусами, на которых дрожал слабый, призрачный отблеск нашего кормового фонаря. Она шла быстро, но «Стремительный» был быстрее — капитан Локк знал своё дело и вёл корабль с той уверенностью, которая передавалась всей команде.
— Ещё час, и мы будем в пушечном залпе, — сказал Моррисон, стоя у штурвала.
Локк не ответил. Он стоял, не сводя глаз с чужого судна, и я видел, как его пальцы мерно сжимали деревянные спицы штурвала, словно он уже мысленно вёл корабль на абордаж.
А потом небо начало меняться. Сначала я не понял, что случилось — просто стало темнее, чем обычно, и звёзды одна за другой начали исчезать за тонкой пеленой облаков. Потом ветер переменил направление, и мистраль, ещё час назад наполнявший наши паруса, вдруг ослаб, а вместо него с юго-запада потянуло влажным, тяжёлым воздухом, пахнущим грозой и чем-то солёно-горьким.
Локк поднял голову, вглядываясь в небо, и его лицо омрачилось.
— Шторм, — сказал он негромко, но так, что услышали все, кто стоял рядом. — Идёт.
— Точно? — спросил Моррисон, хотя в его голосе не было сомнения — только надежда, что капитан ошибётся.
— Чувствую, — ответил Локк и кивнул в сторону горизонта. — Глядите сами.
Я посмотрел туда, куда он указывал. В той стороне, где ещё сутки назад горел багровый закат, теперь клубилась чёрная, живая туча. Она росла прямо на глазах, закрывая звёзды, и казалась гигантской стеной, неумолимо движущейся на нас. В её глубинах иногда вспыхивали бледные, зловещие зарницы, и оттуда доносился глухой, далёкий гул.
— Убрать лишние паруса! — приказал Локк, и его голос, обычно спокойный, зазвенел металлом. — Оставить марсели и кливер. Готовиться к шторму!
Мы забегали по палубе, исполняя приказы. Паруса сворачивали и закрепляли, чтобы ветер не порвал их в клочья, а пушки накрепко принайтовили к бортам, чтобы они не сорвались при сильной качке. Люки задраили, все лишние предметы убрали в трюм или выбросили за борт.
— Смотри! — крикнул Йохан, указывая вперёд.
На вражеском судне замелькали огни — не один, не два, а десяток маленьких, беспорядочных огоньков, заметавшихся по палубе, как светлячки в банке. Они готовились к шторму — или к тому, чтобы скрыться в нём. А может быть, они молились, как молились сейчас матросы на «Стремительном», глядя на надвигающуюся стену воды и ветра.
Шторм налетел неожиданно, хотя мы ждали его каждую секунду. Сначала пришёл шквал — стена ледяного, пропитанного солью воздуха, которая ударила с такой силой, что «Стремительный» накренился, и я едва удержался на ногах, вцепившись в поручни. За шквалом обрушился дождь — не просто дождь, а сплошная, непроглядная стена воды, которая хлестала по лицу, по палубе, по парусам, так что ничего не было видно в трёх шагах. Следом поднялись волны — высокие, чёрные, с белыми, клокочущими гребнями, которые били в борт и заливали палубу ледяной солёной водой, сбивая с ног матросов, не успевших ухватиться за что-нибудь надёжное.
Небо и море слились в одну сплошную, ревущую тьму. Молнии вспарывали небо, на мгновение освещая бушующий океан, и в этих бледных, призрачных вспышках я видел искажённые лица матросов, рвущиеся снасти и хлёсткие, мокрые паруса, которые бились на ветру, как раненые птицы.
Я попытался снова разглядеть вражеское судно, но его не было. Оно исчезло — растворилось в белой пелене дождя и солёных брызг, будто его никогда и не существовало. В этой буре, в этом ревущем, всепоглощающем хаосе не было видно ни зги — только чёрная вода, серое небо и белая пена, заливающая палубу.
Мы потеряли их.
Локк стиснул зубы и выругался — тихо, сквозь зубы, так, что слышал только я да стоявший рядом Моррисон. Но он ничего не мог поделать. Шторм был сильнее нас — он диктовал свои правила, и эти правила были просты: выжить, удержаться на плаву, не дать волнам разбить корабль о невидимые скалы.
«Стремительный» бросало, как щепку — он взлетал на гребни волн и проваливался в бездну, и каждый раз, когда корпус с глухим, сотрясающим ударом опускался на воду, мне казалось, что корабль вот-вот развалится. Но он держался — крепкий дубовый набор, прошитый медными нагелями, выдерживал напор стихии.
— Держать курс! — орал Локк, перекрывая вой ветра. — Не сбиваться!
Штурман Фаррел, мокрый до нитки, с выбившимися из-под треуголки седыми волосами, вцепился в штурвал, пытаясь удержать корабль на заданном направлении. Йохан стоял рядом со мной, вцепившись в леер, и я видел, как он молится — беззвучно, одними губами, и в его глазах, обычно таких спокойных, застыл животный ужас.
Шторм бушевал до самого вечера. Волны не унимались, и качка была такой сильной, что даже старые, бывалые моряки, прошедшие не один океан, то и дело хватались за поручни, бледные и потерявшие аппетит. Мы не ели, не спали — только держались, как могли, цепляясь за каждую возможность удержаться на палубе и не упасть за борт.
К вечеру ветер начал стихать. Тяжёлые тучи рассеялись, и в разрывах показалось холодное, северное небо с первыми, ещё робкими звёздами. Океан всё ещё кипел, но уже не так яростно — волны оставались высокими, но стали ровными, без тех бешеных, клокочущих гребней, что чуть не отправили нас на дно.
— Потери? — спросил Локк у Гаррисона, когда корабль более-менее выровнялся.
— Один матрос упал с реи — сломал руку, — доложил боцман, вытирая лицо солёной водой. — Двое зашиблены, но легко. Паруса порваны, такелаж повреждён. Но в целом, капитан… — Он оглядел палубу, заваленную обломками. — Держимся.
— А цель? — Локк повернулся к штурману.
Фаррел развёл руками, и в этом жесте было столько бессилия, что мне стало не по себе.
— Потеряли, капитан. В такой шторм… Они могли утонуть. А могли и уйти, пользуясь темнотой.
Я смотрел туда, где только что маячил тёмный силуэт, и не верил своим глазам. Они исчезли. Растворились в этой белой пелене, как призраки, как дурной сон. Рядом кто-то выругался — кажется, Моррисон. Я не разобрал слов. В голове стучало одно: ушли. Ушли, проклятые.
— Томас, — услышал я голос Йохана.
Я повернулся к нему. Он стоял бледный, мокрый, с выбившимися из-под шапки светлыми волосами, и смотрел на меня с такой тоской, что у меня ёкнуло сердце.
— Мы их упустили, — сказал он.
— Не мы, — ответил я. — Шторм.
— Какая разница? — Он махнул рукой в сторону утихающего моря. — Их нет. А мы здесь. И что дальше?
— Не знаю, — признался я. — Дальше будет видно.
Локк стоял у фальшборта, смотрел на утихающее море и курил трубку — ту самую, с которой не расставался даже в самый жестокий шторм. Дым медленно смешивался с солёными брызгами, и мне казалось, что вместе с этим дымом уходит и наша надежда догнать беглецов.
— Лечь в дрейф, — сказал он наконец. — Привести паруса в порядок. Завтра на рассвете продолжим поиск.
— А если не найдём? — осмелился спросить Моррисон.
— Найдём, — ответил Локк, и в его голосе прозвучала такая уверенность, что никто не посмел сомневаться. — Должны найти.
Он повернулся и ушёл в свою каюту, оставив нас на палубе.
Мы остались — мокрые, усталые, измотанные до предела, но живые. Я посмотрел на Йохана. Он стоял, прислонившись к грот-мачте, и смотрел на звёзды, которые медленно выходили из-за разорванных туч.
— Думаешь, они ушли? — спросил я, хотя сам боялся услышать ответ.
— Не знаю, — ответил он, не отрывая взгляда от неба. — Но если ушли — мы их ещё догоним. А если утонули…
Он не закончил фразу, но я понял всё без слов. Если утонули — наше задание провалено, и всё, ради чего мы ввязались в эту историю, все жертвы, весь страх и надежда, оказались напрасными. Но думать об этом было страшно.
— Не утонули, — сказал я твёрдо. — Такие, как они, не тонут. Слишком живучие, слишком хитрые.
Йохан усмехнулся — горько, без тени веселья.
— Как мы, — сказал он.
— Как мы, — согласился я.
Мы замолчали и долго стояли на палубе, глядя на чёрную, всё ещё волнующуюся воду и слушая, как скрипит корпус «Стремительного», уставшего после долгой погони и жестокого шторма.
А в каюте капитана горел свет. Локк не спал — он прокладывал новый курс, листал промокшие карты и курил одну трубку за другой, не замечая ни времени, ни усталости.
Завтра будет новый день. И новая погоня.
ГЛАВА 6. ОХОТНИК И ДИЧЬ
Той ночью, когда шторм наконец выдохся и «Стремительный» закачался на лёгкой, сонной зыби, мне не спалось. Совсем. Кости ещё гудели от пережитого напряжения, а в голове, как назойливая муха, билась какая-то смутная, липкая тревога, которую я couldn’t объяснить ни усталостью, ни привычной морской тоской по дому.
Я лежал в своей подвесной койке, прикрыв глаза, но сон не шёл. Рядом, в полумраке, ровно и глубоко дышал Йохан. Он, в отличие от меня, после авралов и учений выматывался до полного отключения; даже в шторм он, бывало, засыпал, едва коснувшись головой гамака. Я завидовал ему тогда, завидую и сейчас.
Вторая палуба «Стремительного» в ночные часы напоминала трюм невольничьего судна, хотя никому из нас не хотелось проводить такие параллели. Десятки тел в тесноте, влажный спёртый воздух, пропахший смолой, пенькой и кислым потом; редкий храп, чей-то сонный бред, скрип переборок — всё это давило на сознание, мешало забыться, погружало в какую-то тягучую, беспокойную полудрёму, где явь переплеталась с обрывками давних кошмаров.
— Чёрт, — прошептал я, не выдержав, и, нащупав босыми ногами холодные доски, спустился с койки.
Натянул куртку, сунул ноги в башмаки и, стараясь не скрипеть половицами, бесшумно двинулся к трапу, ведущему наверх. Вахта на баке была сонной и ленивой: двое матросов, прислонившись к фальшборту, вполголоса перебрасывались ничего не значащими фразами — больше для того, чтобы не заснуть, чем от желания поболтать. Я не хотел попадаться им на глаза, не хотел объяснять, почему шатаюсь по палубе в глухой час, поэтому свернул в тень за шлюпку, принайтовленную к борту.
Там, в узком, тесном закутке между планширом и гребными банками, можно было постоять одному, глядя в чёрную, маслянистую воду, и никто не задавал бы лишних вопросов. Туман, низкий и липкий, висел над морем, пахнул водорослями и чем-то далёким, солёным, почти забытым. Звёзд не было — только слабое, размытое свечение месяца, пробивавшееся сквозь плотную пелену, да редкие огоньки на горизонте, которые могли быть и рыбацкими лодками, и бакенами, и просто игрой усталого воображения.
Я опёрся локтями о леер и уставился в темноту, где небо и вода сливались в одну сплошную, беззвучную стену. Мысли ворочались медленно, как камни на дне. Салли, мать, брат, старый капитан Фэрроу на его вечном камне — всё это осталось там, за кормой, в другой жизни, к которой я, может быть, уже никогда не вернусь. А здесь, на «Стремительном», текла своя, суровая, подчинённая железной дисциплине жизнь, и чем дальше мы уходили в море, тем отчётливее я понимал, что обратной дороги нет.
И вдруг я услышал голоса.
Не окрики, не обычную матросскую перебранку, а приглушённый, какой-то вороватый шёпот. Ветер то приносил, то уносил его, обрывая слова на полуслове. Я замер, превратившись в слух; сердце ёкнуло и забилось чаще, хотя я ещё не отдавал себе отчёта, почему этот шёпот кажется мне таким зловещим.
Осторожно, стараясь не задеть случайно какую-нибудь снасть, я выглянул из-за шлюпки. У фальшборта, в густой тени грот-мачты, где свет масляного фонаря почти не пробивался, стояли двое. Лиц разобрать было невозможно — капюшоны, надвинутые на лбы, тёмная, неразличимая одежда. Один, повыше ростом, с широкими, мощными плечами, говорил хрипло, настойчиво, почти агрессивно; второй, пониже, сутулый, переминался с ноги на ногу и отвечал так, будто каждое слово давалось ему с трудом.
— …всё, я сказал, — шипел первый. — Сделаешь, как договорились — получишь сполна. Я сам остальное доделаю. Никто не узнает, понял? Никто.
— А если поймают? — голос второго дрожал, срывался на какой-то тонкий, почти бабий визг. — Это же виселица!
— Не поймают, — отрезал первый, и в его тоне было столько уверенности, что спорить не хотелось. — Я всё продумал. Сделай своё — и держи язык за зубами. Завтра…
Дальше слова утонули в резком порыве ветра, и я не разобрал ни единого звука. Я напряг слух до боли в ушах, но смог уловить лишь обрывки: «…рано утром…», «…никто не должен…», «…а иначе…». Потом первый сжал кулак и сделал шаг вперёд — жест, не оставляющий сомнений. Второй попятился, торопливо, заискивающе кивнул и через мгновение растворился в темноте, будто его и не было. Первый постоял ещё немного, внимательно оглядывая палубу; мне даже показалось, что его взгляд скользнул прямо по тому месту, где я прятался, но нет — не заметил. Или сделал вид. И тоже исчез, слившись с тенями такелажа.
Я перевёл дыхание и только тогда понял, что всё это время не дышал. В ушах шумело, в груди колотилось что-то тяжёлое, похожее на паническую атаку, но я заставил себя успокоиться. Я не узнал голосов — ни одного, ни другого. Они были чужими, или я просто слишком испугался, чтобы запомнить интонации. Одно я уяснил твёрдо: на «Стремительном» затевается какая-то тёмная игра, и завтра — или, может быть, уже этим утром — должно было случиться нечто недоброе.
Я вернулся в кубрик, когда вторая палуба уже спала мёртвым, непробудным сном.
Усталость после бессонной ночи и пережитого напряжения навалилась на меня тяжёлой, неодолимой волной. Я едва стянул башмаки, забрался в свою койку и провалился в такую глубокую, бездонную темноту, что не слышал больше ни скрипа переборок, ни чьего-то храпа, ни мерного плеска воды за бортом. Сознание отключилось, словно кто-то щёлкнул рубильником.
А в это время тень подкралась к Йохану.
Она выскользнула из-за штабеля свёрнутой парусины — бесшумно, как призрак. Замерла на мгновение возле его койки, прислушиваясь к дыханию спящих. Потом длинные, цепкие пальцы, быстрые и ловкие, скользнули по красному шнурку, на котором висел рябиновый крестик — материнский оберег, единственная драгоценность, которую Йохан никогда не снимал. Лёгкое движение — и крестик исчез в чужом кулаке. Тень так же бесшумно откатилась назад, растворилась в серых сумерках второй палубы, не потревожив ни единой половицы.
Никто не проснулся. Я спал как убитый — не услышал бы и пушечного выстрела.
Утро встало серым, прохладным и влажным.
Туман, плотный и липкий, всё ещё держался над водой, но небо на востоке уже бледнело, обещая постепенное прояснение. Рында пробила подъём, и команда, зевая и потягиваясь, высыпала наверх, в предрассветную мглу, пахнущую солью и мокрой пенькой.
Кок Джон Томпсон, краснолицый и вечно недовольный, уже хлопотал у камбузной плиты, разливая по жестяным кружкам горячий, густой кофе — чёрный, с корицей, которую добавлял только по особым случаям, чтобы подбодрить экипаж после шторма. К каждой кружке полагалась чарка рома — не для пьянства, а для сугреву, как говорил Гаррисон, хотя сам он свою чарку всегда выпивал с особым, почти ритуальным смакованием.
Йохан, одеваясь и поправляя воротник рубахи, машинально потрогал шею и вдруг замер. Пальцы скользнули по пустому шнурку — красная нить болталась без крестика. Он нахмурился, провёл ладонью по груди, потом по гамаку, заглянул под подушку — ничего.
— Куда же я его… — пробормотал он растерянно, свешиваясь с койки и осматривая палубу под собой.
Я проснулся как раз в этот момент, услышав его обеспокоенный голос. Приподнялся на локте, глядя, как он шарит руками по доскам. Глаза у Йохана были ещё сонными, но в них уже закрадывалась тревога.
— Крестик потерял, — сказал он, заметив мой взгляд. — Наверное, во время шторма соскочил. Тогда вода заливала даже вторую палубу, всё летало, всё трещало — не мудрено и обронишь.
— Найдётся, — ответил я, хотя в душе шевельнулось нехорошее предчувствие. — Может, под рундук закатился.
Но крестик так и не нашёлся ни в тот день, ни на следующий. Йохан, перестав надеяться, махнул рукой: шторм списал всё — а что ещё оставалось делать?
Аврал на «Стремительном» закипел сразу после завтрака.
Прямые паруса на фоке и гроте изорвало в клочья — их надо было снимать, чинить и ставить обратно; работа не на час и не на два, а на целый световой день, если не на два. Команда разбежалась по реям, пристёгиваясь страховочными канатами к вантам; наверх поднимали иголки, дратву и запасную парусину.
Я, несмотря на всё ещё нывшую после недавнего падения спину, полез на грот-марс — место высокое, опасное, но привычное. Внизу, подо мной, ходили лёгкие волны, и палуба «Стремительного» казалась маленькой, как спичечный коробок. Ветер трепал волосы, солёные брызги летели в лицо, но работа — привычная, почти медитативная — успокаивала, отвлекала от тревожных мыслей, которые не отпускали меня последние дни.
Я намотал страховочный конец на пояс, туго затянул узел, дёрнул для проверки — держит. Хороший морской узел, как я люблю: не развяжется, даже если чёрт за хвост дёрнет. И принялся зашивать порванную парусину, балансируя на качающейся рее; время от времени поглядывал вниз, где на палубе суетилась команда.
Всё случилось в одно короткое, страшное мгновение.
Я уже заканчивал с первым парусом, когда вдруг почувствовал, что страховочный канат подо мной лопнул — тот самый, который должен был держать меня на весу, если нога сорвётся. Он лопнул, как гнилая, перетёршаяся бечёвка; раздался короткий, хлёсткий треск, похожий на удар хлыста. В следующую секунду я уже летел вниз, не в силах за что-нибудь ухватиться.
Мир перевернулся с ног на голову: мачты, паруса, реи, чьи-то испуганные лица, облака, небо — всё смешалось в бешеном, беззвучном водовороте. Я успел только сгруппироваться, как когда-то учили старые матросы: поджать руки, пригнуть голову к груди, чтобы удар пришёлся не на позвоночник, а на спину и плечи.
Удар о палубу был чудовищным; боль оказалась острой, жгучей, словно кто-то вонзил мне в лопатку раскалённый докрасна прут. Сознание померкло на несколько секунд, а когда я пришёл в себя, вокруг уже стояла толпа и над ухом раздавались встревоженные голоса.
— Томас! Томас, ты слышишь меня?! — это кричал Йохан, склонившийся надо мной; лицо его было белым, как мел.
— Отставить панику! — рявкнул подоспевший Гаррисон. — Несите его к доктору! Живо, салаги, шевелитесь!
Меня подхватили под руки и повели в лазарет — вернее, почти потащили, потому что ноги мои не слушались, а каждое движение отдавалось в плече новой вспышкой боли.
Доктор Кэррингтон — тот самый, что когда-то, много лет назад, лечил нас с Йоханом от лихорадки в Африке, — принял меня в своей каюте. Тусклая масляная лампа освещала его усталое лицо. Он осмотрел плечо, осторожно ощупал рёбра, заставил пошевелить пальцами, внимательно следя за каждым моим движением.
— Ничего не сломано, — сказал он наконец, облегчённо вздыхая. — Ушиб сильный, но кости целы. Я сделаю примочку и дам вам лекарство, чтобы заснуть. Сон в таком случае — лучшее лекарство, мистер Торнтон. Организм сам восстановится.
— Доктор, — прохрипел я, — канат… он…
— Молчите, — строго оборвал меня Кэррингтон. — Никаких разговоров. Спите.
Он поднёс к моим губам кружку с тёмной, горьковатой, вязкой жидкостью; от неё сразу закружилась голова. Я хотел было возразить, сказать, что канат не мог перетереться сам по себе, что я его проверял, но язык уже не слушался. Веки отяжелели, и я провалился в спасительную, беспамятную темноту.
Йохан остался на палубе. Несколько минут он стоял в стороне, глядя на суету вокруг; а потом, когда все разошлись по своим местам, подошёл к лопнувшему канату, свисавшему с реи. Он взял его в руки, долго и внимательно осматривал концы, поворачивал так и этак, поднося к самому свету фонаря.
— Боцман, — позвал он, отыскав взглядом Гаррисона. — Посмотрите, прошу вас. Канат не перетёрся — он подрезан. Видите, край ровный, как ножом срезали. Я таких канатов на своём веку повидал, спутать не могу.
Гаррисон нехотя подошёл, взял конец, повертел в руках, хмыкнул и бросил обратно на палубу с таким видом, будто ему предложили осмотреть дохлую крысу.
— Чепуха, ван дер Берг, — отмахнулся он. — Перетёрся о блок, и вся недолга. На марсе такие нагрузки, что любой канат лопнет, если вовремя не сменить. А ты не фантазируй, не сочиняй того, чего нет.
— Но, боцман…
— Я сказал — не фантазируй, — оборвал его Гаррисон, повышая голос. — У нас работы по горло, Томас в надёжных руках, а ты мне тут сказки рассказываешь. Займись парусами, ван дер Берг. И не лезь не в своё дело.
Йохан хотел возразить, но сдержался, только побелел от обиды и бессилия. Он ещё раз посмотрел на канат, потом на Когана, который стоял у фальшборта с каким-то невинным, даже сочувственным лицом, и отвернулся, стиснув зубы. Он ничего не мог доказать — доказательств не было, а его слова никого не интересовали.
Долгий путь к шхуне занял почти три дня.
Ветер был не очень сильным, но ровным, устойчивым, позволявшим «Стремительному» нести все паруса, какие только можно было поставить. Я проспал почти сутки и пришёл в себя только на второе утро: голова была тяжёлой, плечо болело, но рукой я уже мог шевелить. Доктор Кэррингтон, осмотрев меня ещё раз, разрешил встать и даже выйти на палубу.
— Легко не работать, — предупредил он. — Никаких рей и вант, пока я не сниму повязку. Понятно?
— Так точно, доктор, — ответил я.
Первым делом, поднявшись наверх, я отыскал взглядом Йохана. Он стоял у фальшборта, вцепившись пальцами в леер, и вглядывался в горизонт, туда, где за серой пеленой угадывался едва различимый тёмный силуэт шхуны. За эти дни он осунулся, потерял последний румянец, появившийся было дома, и стал похож на того измождённого, загнанного человека, каким я впервые увидел его на «Химере».
— Ты как? — спросил я, подходя.
— Нормально, — ответил он, не глядя на меня. — Канат был подрезан, Томас. Я мог ошибиться?
— Гаррисон сказал — перетёрся.
— Гаррисон не смотрел. А я смотрел. — Йохан наконец повернулся ко мне. В его глазах — усталых, но по-прежнему острых — я прочитал тревогу, которую он пытался скрыть. — Кто-то хочет вывести нас из строя. Сначала крестик пропал, потом этот канат. Ты понимаешь, что это значит?
Я помолчал, обдумывая его слова. Крестик мог потеряться и в самом деле во время шторма, а канат — перетереться о блок. Но слишком много совпадений для одного короткого плавания. Я вспомнил тот ночной шёпот, смутные, невнятные обрывки фраз; ни имён, ни улик — только общее ощущение надвигающейся беды.
— Будем осторожны, — сказал я. — Оба. И не лезь ни в какие разбирательства, пока у нас нет доказательств.
На третий день погони мы наконец настигли её.
Шхуна маячила впереди, милях в двух, не больше — потрёпанная, с обломанной бизань-мачтой, с парусами, висевшими жалкими, изодранными клочьями. Она пыталась уйти, но без парусов и без нормального хода это было смешно и бесполезно.
— Полный вперёд! — скомандовал Локк, и голос его прозвучал над палубой, как удар хлыста.
«Стремительный» рванулся, разрезая волну острым, как бритва, форштевнем; расстояние между кораблями стало быстро сокращаться. Уже можно было разглядеть людей на корме — они суетились, бегали, что-то кричали, махали руками, явно не ожидая, что мы их так быстро нагоним.
Шхуна попыталась укрыться за скалистым мысом, где виднелась мелкая, неглубокая бухта с песчаной косой и какими-то строениями на берегу, но войти в неё она не успевала — ветер был не тот, парусов не хватало. И тогда на её корме вспыхнуло четыре огонька — четыре короткие, злые вспышки; грохот выстрелов докатился до нас, ударив по ушам тяжёлой, чугунной волной.
Ядра — небольшие, четырёхфунтовые, но для человека и такой вес смертелен — просвистели в воздухе, оставляя за собой едва заметные, быстро тающие дымные следы. Одно шлёпнулось в воду метрах в ста от нашего борта, подняв фонтан брызг; другое пролетело выше, задев, кажется, край марселя, и ушло в море; третье и четвёртое упали ещё дальше, не причинив никакого вреда.
— Не умеют стрелять, — хмыкнул Коган, стоя у орудия с напускным спокойствием.
— А мы умеем? — мрачно спросил Йохан, и в его голосе прозвучала такая горечь, что мне стало не по себе.
Локк дал команду на предупредительный залп правого борта.
— Пли! — скомандовал он.
Три карронады рявкнули, выплюнув клубы серого, едкого дыма. Но залп вышел вялым, жидким, каким-то нехотящимся. Ядра не полетели, как им положено, не прочертили в воздухе стремительных дуг — они просто вывалились из стволов и с тяжёлым, неприятным бульканьем шлёпнулись в воду, не долетев до шхуны и четверти нужного расстояния.
С вражеского корабля донёсся довольный, издевательский гогот. Кто-то орал, хлопал в ладоши, кричал что-то неразборливое; они явно потешались над нашими жалкими потугами. Этот смех, хриплый, наглый, больно резанул по ушам, и я увидел, как побелел Локк, как напряглись его скулы.
— Второй залп! Левая батарея! — скомандовал он.
Канониры бросились к левым орудиям, надеясь, что там порох окажется суше. Но и там результат оказался не лучше: порох вспыхивал неохотно, шипел, дымил, но не давал нужной силы. Одна из карронад и вовсе не выстрелила — только жалко, по-старушечьи чихнула, выпустив струйку серого дыма, и замолчала, будто подавилась.
Гогот врага стал оглушительным. Они уже не просто смеялись — они торжествовали, чувствуя себя победителями, хотя ни одного нашего человека ещё не убили и даже не ранили.
Локк, не сказав ни слова, спустился с мостика. Подошёл к зарядным ящикам, открыл один из них и запустил руку внутрь, в пахучую, чёрную глубину. Он вытащил горсть пороха и рассыпал его на ладони: порох был сырым, слипшимся, пах плесенью и прелью, а на пальцах осталась грязная, липкая кашица.
— Порох подмочен, — сказал он тихо, но так, что услышали все. От этого спокойного, ледяного тона мороз пробежал по моей спине. — Кто-то налил воду в картузы.
Он обвёл взглядом команду — медленно, цепко, как палач, выбирающий следующую жертву. Тишина стала плотной, как дёготь; в ней слышалось только дыхание пятидесяти шести человек, замерших в ожидании.
— Осмотреть всё, — приказал Локк. — Немедленно. Каждый ящик, каждый картуз, каждую подозрительную тряпку. И найти того, кто это сделал.
Команда зашевелилась. Матросы начали открывать ящики, перебирать заряды; кто-то чертыхался, кто-то молча осматривал снаряжение. Голоса звучали тревожно, неуверенно. В толпе пронеслось: «Неужто свои?», «А кто ж ещё?», «Шпион, что ли, завёлся?».
— Капитан, — раздался голос Когана. Он стоял у ящика с запасными картузами, раздвинув скатку парусины, и держал в руке что-то маленькое, тёмное, поблёскивающее в тусклом свете. — Я нашёл это.
Он поднял руку, и я увидел рябиновый крестик на красном шнурке — мокрый, грязный, но всё такой же узнаваемый, как и тогда, на груди моего друга.
Гаррисон подошёл, взял крестик в руки, повертел, хмыкнул.
— Это же…
— Это Йохана, — закончил за него Коган, глядя прямо на шотландца с притворным сочувствием. — Я видел у него на шее. Вчера ещё видел. Он его никогда не снимал.
Второй матрос, Мейсон, услужливо поддакнул:
— Да, точно, его. Я тоже видел. С красной ниткой такой.
Некоторые матросы зашумели. Кто-то прошептал: «Как же он мог?», кто-то злорадно усмехнулся: «А я всегда говорил — этот голландец себе на уме». Другие молчали, глядя на Йохана с недоумением и недоверием.
Йохан побледнел так, что даже губы побелели. Он машинально потрогал шею — пустой шнурок болтался на воротнике рубахи, напоминая о пропаже. Он переводил растерянный взгляд с Когана на Гаррисона, с Гаррисона на Локка, не зная, что сказать, как оправдаться.
— Я… я не… — начал он, но голос его сорвался и затих.
— Ван дер Берг, — произнёс Локк, и голос его был ровным, как сталь, отлитая на пушечном заводе. — Вы арестованы за саботаж.
— Капитан! — шагнул вперёд я, забыв о больном плече и о приказе доктора. — Он не мог этого сделать. Он всё время был со мной! И днём, и ночью — мы вместе работали, вместе отдыхали. У него не было ни минуты, чтобы пробраться к зарядным ящикам.
— Стоять, Торнтон! — рявкнул Гаррисон, загораживая мне дорогу. — Или ты тоже в этом замешан?
Я хотел возразить, но поймал взгляд Локка; в нём было не столько подозрение, сколько разочарование, и я замолчал.
— Он не виноват, — повторил я, но голос мой прозвучал глухо, неубедительно.
Локк посмотрел на Йохана, на его побелевшее лицо, на пустой шнурок на шее, на крестик в руке Когана.
— Обыскать его рундук и койку, — приказал он. — А его самого — в кладовую для запасных парусов. Под замок. До выяснения.
Двое матросов подхватили Йохана под руки и повели вниз, к трапу, ведущему во вторую палубу. Он не сопротивлялся, не кричал, не пытался вырваться — только шёл, опустив голову, покорный, как человек, который уже не верит, что может что-то изменить. Но на последней ступеньке он вдруг обернулся и посмотрел на меня. В его глазах — серых, глубоких, полных боли и непонимания — было всё: и просьба, и отчаяние, и надежда на то, что я не оставлю его одного в этой беде.
Я рванулся было за ним, но Гаррисон схватил меня за здоровое плечо и грубо оттолкнул назад.
— Не лезь, — сказал он негромко, но жёстко. — Сядь и остынь. На корабле приказ капитана — закон.
Дверь в кладовую для запасных парусов захлопнулась, и замок глухо, неумолимо заскрежетал.
Йохан остался один в тесной, душной темноте, среди свёрнутых в рулоны парусов, пахнущих пылью и старой парусиной. Снаружи доносились приглушённые голоса, шум волн, скрип такелажа — привычные звуки корабельной жизни, которые теперь казались ему чужими и далёкими.
Он сел на тюк, обхватил голову руками и закрыл глаза.
А на палубе Локк уже отдавал приказ левой батарее готовиться к стрельбе по-настоящему — из тех орудий, где порох остался сухим, перезаряжая их аккуратно, без спешки. Но вместо того, чтобы идти на абордаж, он распорядился отвернуть к небольшому скалистому острову, который виднелся в полумиле от шхуны.
— Отходить к острову, — скомандовал он. — Стать на якорь с подветренной стороны. Перезарядить все орудия сухим порохом. Шхуна никуда не денется — без парусов ей не уйти. А соваться под её пушки с мокрыми зарядами — чистое самоубийство.
«Стремительный» медленно, осторожно развернулся и пошёл к скалистому берегу, укрываясь от возможного обстрела за мысом.
Я стоял у борта, глядя на воду, на удаляющуюся шхуну, на серое, низкое небо. В голове гудело, как в корабельной рынде после удара. Кто-то предал нас. Кто-то из своих — тот, кто подрезал мой страховочный канат, кто налил воду в картузы, кто украл крестик у спящего Йохана и подбросил его к зарядным ящикам. Этот кто-то всё ещё ходил по палубе «Стремительного», улыбался, отдавал честь, пил кофе по утрам и, возможно, сейчас смотрел на меня с притворным сочувствием.
Я найду его. Клянусь шпангоутами «Стремительного» — найду. И тогда он ответит за всё.
ГЛАВА 7. ЛАНДИ — ВОРОНЬЕ ГНЕЗДО
Остров Ланди лёг на нашем курсе, когда «Стремительный», отойдя от потрёпанной шхуны, взял румб на норд-ост. Мы шли под зарифленными марселями, потому что ветер после полудня засвежел и норовил сбить нас с галса. Капитан Локк стоял на мостике, вцепившись в поручни, и не отрывал подзорной трубы от серой полосы на горизонте.
Я стоял у фальшборта, поглядывая на бак, где помощник боцмана Коган раздавал команды. В голове шумело. Йохан сидел в запертой кладовой для запасных парусов, и я не мог к нему пробиться — Гаррисон нацепил на дверь замок, а ключ повесил себе на шею.
— Не суетись, Торнтон, — сказал он, проходя мимо. — Ван дер Берг подождёт. Капитан разберётся.
— Разберётся, — буркнул я и отвернулся к морю, чтобы не показывать злости.
К полудню следующего дня мы подошли к острову.
Земля поднялась из воды, как спина доисторического зверя. Сначала на горизонте появился едва заметный серый горб, а потом стали проступать чёткие очертания скал, изрезанных ветрами и прибоем. Ланди лежал в Бристольском заливе, милях в двадцати от берегов Северного Девона — оттуда, из этих краёв, я был родом. Совсем недалеко от Лисьего Хвоста, если идти вдоль берега, а потом повернуть на запад. От этого на душе стало грустно: дом рядом, а я на чужом корабле, с арестованным другом, и неизвестно, увижу ли когда-нибудь родную землю.
Остров вытянулся с севера на юг, как киль перевёрнутой галеры. Длиной он был около трёх миль, а шириной — чуть больше половины мили. Место небольшое, но для нашего дела — самое то. С юга и с запада берега обрывались гранитными стенами — в этих местах даже во время полного штиля буруны били так, что брызги летели на сотню футов вверх. С востока, обращённого к Англии, склоны были положе, и там, в расселинах скал, прятались несколько бухт. В одну из них Локк и повёл «Стремительный».
Высшая точка острова называлась Констебль — гранитная скала, поднимавшаяся из густого вереска почти на восемьсот футов. С неё, говорили, виден берег Уэльса в ясную погоду. Весь остров был сложен из этого серого, жёсткого камня — того самого, из которого строят маяки и причалы. Гранит не крошится, не гниёт, его не берёт ни соль, ни время. Таким же должно быть и моряцкое братство, только наше, видно, дало трещину.
Приливы в этих местах — особая статья. Амплитуда поднималась до восьми футов, а в полную воду течения в проливах становились такими, что не всякий штурман решится вести корабль.
Для нашего дела Ланди подходил как нельзя лучше. Остров скрыт от посторонних глаз — ни одно случайное судно не забредёт в эту щель между скал, если только не знает фарватера. Репутация у него мрачная: пираты, контрабандисты, беглые каторжники — кто только не прятался здесь от закона. Сама природа добавляла суровости и напряжения: гранит, вереск, крики птиц да вечный гул прибоя. «Стремительный» мог стать здесь на якорь, спрятавшись от погони или шторма, и отсюда команда отправилась бы выполнять свой долг — если бы не предательство, расколовшее экипаж изнутри.
Локк, однако, хорошо знал здешние воды. Он рассчитал время, подгадал момент к приливу и ввёл «Стремительного» в небольшую, почти круглую бухту, прикрытую с запада длинным каменным мысом. Здесь ветер не гулял, вода стояла смирно, и можно было спокойно стать на якорь.
Ланди в те годы был безлюдным. В старые времена — ещё при норманнах — здесь стоял замок Мариско. Его построили, чтобы усмирять пиратов, но потом сами же пираты его и захватили. В наших краях про остров ходила дурная слава: контрабандисты прятали тут товар, а в мутную погоду заманивали суда на скалы, чтобы потом грабить. Лет за десять до наших дней один депутат парламента, Бенсон, арендовал остров и устроил здесь настоящую базу для своих тёмных делишек. Говорили, он даже каторжников сюда свозил, заставляя работать.
— Змеиное гнездо, — сказал Гаррисон, глядя на берег, когда мы встали на якорь. — Ни один честный моряк здесь ноги не ступал.
— А мы, боцман? — спросил кто-то из матросов.
— А мы — не честные, — огрызнулся Гаррисон. — Нас сюда дело привело. И кончай болтать.
С берега потянуло запахом вереска и влажного гранита. Никаких признаков жилья — только старые, поросшие мхом развалины замка на южной оконечности, да редкие чайки, кружившие над утёсами. Локк приказал спустить шлюпку и отправил на берег Гаррисона с тремя матросами — осмотреть бухту, найти источник пресной воды и оценить, можно ли безопасно выгрузить запасные паруса и бочки с порохом. Мне велели оставаться на борту.
Я стоял у леерного ограждения и смотрел, как шлюпка, прыгая на мелкой волне, идёт к песчаной косе. Думал о Йохане, о том, как Коган поднял его крестик, о том, кто подрезал мой канат. В голове была путаница, но одно я знал твёрдо: правда где-то здесь, на этом корабле, и я её найду.
Через час Гаррисон вернулся.
— Есть пресная вода, — доложил он Локку, вытирая лицо грязной тряпицей. — Ручей течёт с гор до самой бухты. Берег каменистый, но вытащить на него бочки можно. Палатки поставим вон под тем утёсом, от ветра укрыто.
— Хорошо, — сказал Локк. — Завтра с рассветом начинаем разгрузку. Все свободные руки — на берег. Привести орудия в порядок. Через три дня мы должны быть готовы к выходу.
— Капитан, — не удержался я, — а Йохан?
Локк посмотрел на меня долгим, непроницаемым взглядом.
— Арестованный остаётся на борту. С ним поговорят позже.
— Он не виноват, капитан.
— Это разберутся, Торнтон. Не лезь не в своё дело. — Он отвернулся, давая понять, что разговор окончен.
С рассветом следующего дня «Стремительный» закипел работой, как растревоженный улей. Шлюпки сновали от борта к берегу, перевозя бочки с порохом, ящики с картузами, банники, щётки, запасные паруса. На песчаной косе, у подножия гранитного утёса, разбили временный лагерь: разложили брезент, поставили пару палаток для просушки снаряжения.
Порох выгружали первым делом. Бочки — тяжёлые, проклёпанные медью, с надписью «S.S. Powder» — ставили на попа, вскрывали верхние днища. Старый канонир Поттер, служивший на флоте ещё при королеве Анне, руководил работами. Он достал из походного сундучка деревянную мерку — аккуратно выточенный цилиндр на длинной ручке, точно откалиброванный под заряд для карронады.
— Не спеши, салага, — ворчал он, когда какой-нибудь молодой матрос торопился зачерпнуть порох. — Мера — святое. Пересыплешь — орудие разорвёт. Недосыплешь — ядро врага только пощекочет. Отмеряй ровно, как по уставу.
Матросы, согнувшись над бочками, черпали порох медными совками, ссыпали в мерку, разравнивали ножом, а потом вытряхивали в новые холщовые картузы. Работа была монотонной, пыльной, пахнущей селитрой и потом. Картузы тут же зашивали, клеймили и складывали в ящики — к борту, для отправки на корабль.
Мокрый порох — а его набралось ведра четыре, из тех, что залили водой в крюйт-камере, — высыпали прямо на песок, в стороне от костров и палаток. Сырая, слипшаяся масса лежала серой кучей, и на неё даже никто не смотрел — кому нужен такой товар? Потом, когда подсохнет, её зароют в прилив, и море унесёт остатки.
Бронзовые стволы карронад чистили тут же, на берегу. Орудия сняли с лафетов, спустили на песок и принялись за них банниками и металлическими щётками. Сначала — горячая вода с мылом, чтобы размягчить нагар. Потом — жёсткая щетина, движение за движением, пока бронза не начинала блестеть, как новая гинея. Кто-то из матросов даже начищал ствол до зеркального блеска, чтобы видеть в нём своё отражение.
— Глянь, Торнтон, — крикнул Мейсон, подмигивая. — Может, враг увидит свою рожу в пушке и помрёт со страху?
— Пусть лучше помрёт от ядра, — буркнул я и отвернулся к костру, где грелся кофе.
Работа шла, но мысли мои были не здесь. Я поглядывал на «Стремительный», на его кормовую часть, где в кладовой для парусов сидел Йохан. Мне не давали к нему подойти — Гаррисон распорядился, чтобы никто, кроме него и капитана, не приближался к арестованному. Я попытался было проскользнуть на борт, когда все были заняты выгрузкой, но вахтенный у трапа преградил мне дорогу.
— Приказ боцмана, Торнтон. Не велено.
— Я только поговорить.
— Не велено, — повторил он, и в глазах его было не злорадство, а лишь тупое следование приказу.
Я сплюнул и вернулся на берег.
К полудню солнце выглянуло из-за туч, и работа на берегу пошла веселее. Я помогал таскать ящики с новыми картузами к шлюпке, когда нос к носу столкнулся с Коганом. Он шёл с берега, неся на плече связку банников, и, увидев меня, растянул губы в наглой ухмылке.
— Торнтон! Чего хмурый? Дружка жалко? — спросил он вполголоса, но так, что я услышал сквозь гул голосов.
— Оставь, Коган, — ответил я, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Не твоё дело.
— Моё, — он остановился, сбросил банники на песок и шагнул ко мне. — Потому что я нашёл его крестик у пороха. Значит, он и есть диверсант. А ты — его приятель. Может, вы заодно?
— Не смей, — я чувствовал, как внутри закипает злость, та самая, которую я сдерживал с самого ареста Йохана. — Не смей обвинять его. Это ты…
— Что — я? — Коган приблизился вплотную. От него пахло порохом и потом, и в его маленьких, заплывших жирком глазах горел наглый, вызывающий огонь. — Говори, Торнтон. Что ты хотел сказать?
— Ты всё знаешь, — прошипел я. — Кто подрезал канат. Кто налил воду в порох. Кто украл крестик и подбросил его.
— Докажи, — усмехнулся он, и эта усмешка стала последней каплей.
Я не помнил, как бросился на него. Говорят, в гневе человек теряет разум — это правда. Всё, что накопилось за эти дни: бессонница, боль в плече, тоска по Йохану, злость на предателя, — всё это вырвалось наружу одним слепым, животным рывком. Мы сцепились, упали в песок. Я оказался сверху, руки сами нашли его горло. Коган был силён, но я был злее. Я сжимал его шею и видел, как его лицо наливается багровым цветом, как глаза вылезают из орбит, как он хватает ртом воздух, но не может вздохнуть.
— Ты… убьёшь… — прохрипел он.
— Пусть, — ответил я.
Чьи-то руки оттащили меня. Меня дёрнули за плечи, повалили на землю, и я услышал голос Гаррисона:
— Стоять, оба! Живо! А ну разними их!
Я лежал на песке, тяжело дыша, и смотрел, как Когана поднимают матросы. Он кашлял, тряс головой, растирал красные полосы на шее.
— Это… это Торнтон начал, — просипел он. — Он на меня кинулся. Я только спросил…
— Молчать! — рявкнул Гаррисон. — Оба ко мне. Капитан будет разбираться.
Локк стоял в стороне, наблюдая за сценой с каменным лицом. Он не вмешивался, но когда всё кончилось, сделал знак рукой.
— Торнтон, ко мне. Гаррисон, пусть Коган займётся делом. И чтоб больше никаких драк. На корабле — военная дисциплина.
— Есть, — буркнул Гаррисон и увёл Когана к бочкам.
ГЛАВА 8. НОРА В СКАЛЕ
Мы поднялись на борт, и «Стремительный», снявшись с якоря, медленно пошёл вдоль берега, огибая остров с юга. Ветер был слабым, и мы двигались почти на одних кливерах, осторожно лавируя между подводными камнями, которые в темноте было почти не разглядеть. Локк стоял на мостике, вцепившись в поручни, а рядом с ним замер штурман Фаррел, то и дело сверяясь с картой и промеряя глубину лотом. Йохан и я стояли на баке, вглядываясь в чёрную воду, которая мерно плескалась о форштевень.
— Здесь глубоко, — сказал Йохан, когда лот показал пять саженей. — Скалы уходят под воду, и если не знать фарватера, можно разбиться.
— Коган знал, — ответил я. — И те, кто за ним стоял, тоже знали.
— Поэтому они и выбрали это место.
«Стремительный» медленно огибал мыс, за которым, по словам Мейсона, находилась расселина. Ночь стояла тёмная, безлунная, и только звёзды слабо мерцали сквозь редкие просветы в облаках.
— Стоп машина! — скомандовал Локк. — Бросай якорь.
Якорь с глухим всплеском ушёл в воду, и корабль, дрогнув, замер.
— Спустить шлюпку, — приказал капитан. — Торнтон, ван дер Берг, вы со мной. Возьмите фонари и верёвки.
Мы спустились в шлюпку и отчалили от борта. Гребцы работали вёслами бесшумно, и только плеск воды нарушал тишину.
Отлив
Прилив уходил быстро — это было видно по камням, которые обнажались у подножия скал. Там, где час назад бушевали волны, теперь открывалась узкая полоса мокрого, блестящего в свете фонарей песка и камней, поросших бурыми водорослями. Локк велел грести вдоль скалы на расстоянии десяти-пятнадцати саженей. Мы двигались медленно, осматривая каждый выступ и каждую трещину в граните.
— Смотрите, капитан, — сказал вдруг Йохан, указывая рукой вперёд и вверх. — Там, где вода отступила. Видите тёмное пятно?
Я прищурился. В самом деле, в скальной стене, на высоте примерно человеческого роста от уровня воды, зияло чёрное отверстие. Оно было почти незаметным, пока прилив не ушёл и не открыл его полностью.
— Нора, — сказал Локк, — или пещера. Подведём поближе.
Шлюпка осторожно подошла к скале. Течение здесь почти не чувствовалось — бухточка была защищена мысом от ветра и волн. Я схватился за скользкий камень, удерживая шлюпку у края, и заглянул внутрь. Оттуда пахло сыростью, тиной и ещё чем-то — запахом старого дерева, смолы и табака.
— Кто-то здесь был, — сказал я. — Недавно.
Локк кивнул.
— Гаррисон, вы с двумя матросами остаётесь в шлюпке. Торнтон, ван дер Берг — за мной.
Мы вскарабкались на мокрые камни и, пригнувшись, вошли в отверстие.
Пещера
Внутри было темно, как в трюме без огней. Мы зажгли фонари — масляные, с рефлекторами, дававшими узкий, яркий луч света. Стены пещеры были сложены из того же гранита, что и весь остров, но кое-где виднелись следы обработки — ровные срезы, будто кто-то расширял проход.
— Здесь был склад, — сказал Локк, осматриваясь. — Смотрите.
Луч света выхватил из темноты несколько бочек, аккуратно составленных в углу. Рядом с ними стояли тюки, затянутые просмолённой парусиной, и деревянные ящики, окованные железом. В воздухе висел густой, сладковатый запах — табак, а может быть, чай или пряности.
— Контрабанда, — сказал Йохан. — Или припасы для тех, кто прячется на острове.
Локк подошёл к одному из ящиков и попробовал открыть крышку, но она не поддалась — была заколочена наглухо.
— Оставим пока, — сказал он. — Наша цель — найти следы Когана.
Мы двинулись дальше, вглубь пещеры. Проход расширялся, потолок поднимался, и вскоре мы оказались в довольно большом зале. И здесь я замер.
Посреди зала стояла железная махина — тяжёлая, приземистая, с массивными стальными колёсами и толстыми винтами, уходящими в чугунное основание. Она занимала почти половину зала и была принайтовлена цепями к крюкам, вбитым в скальные стены — чтобы не сдвинулась с места при качке или при взрыве. Я не знал, зачем это сделано, но от одного вида этой громады по спине побежали мурашки.
— Что это? — спросил Йохан, и в его голосе прозвучал не страх, а недоумение.
Локк подошёл ближе и провёл рукой по холодному металлу. Пальцы капитана скользнули по надписи, выбитой на чугунной станине: «G. F. Schmidt. Solingen». Он прочитал её вслух, и у меня по спине пробежал мороз.
— Золинген, — сказал я. — Немецкая оружейная мастерская, лучшая в Европе. Что их пресс делает здесь, на краю света?
— Не оружейный пресс, — ответил Локк, наклоняясь ниже. — Смотрите.
Луч света упал на нижнюю часть машины, и я увидел два тяжёлых стальных штемпеля — верхний и нижний, с зеркально отполированными рабочими поверхностями. Они были установлены строго соосно, один над другим, и между ними, в специальном лотке, ещё лежала небольшая стопка металлических кружков — заготовок для монет.
— Монетный пресс, — прошептал Йохан. — Для чеканки. Я видел такие на монетном дворе в Гааге, когда отец водил меня в детстве.
— И не простой, — добавил Локк, внимательно осматривая конструкцию. — Винтовой, с маховиком и противовесом. Такие в Германии делают для мелких монетных дворов. Точный, производительный, и один человек может за смену отчеканить несколько сотен кружков.
Он выпрямился и обвёл взглядом зал.
— Значит, вот что здесь прятали. Не контрабандный табак и не бочки с ромом. Фальшивая монета.
— Шиллинги? — спросил я.
— Скорее всего, — кивнул Локк. — Или гинеи. Мелкие номиналы легче сбывать, их меньше проверяют. А техника немецкая — значит, заказчик серьёзный. Не местные контрабандисты, а кто-то с большими деньгами и связями.
— Компания Южных морей? — вырвалось у меня.
Локк посмотрел на меня, и в его глазах мелькнуло холодное, жестокое понимание.
— Возможно. Или кто-то из Адмиралтейства, кто хочет обрушить доверие к королевской монете. А может, и те, и другие вместе. Теперь понятно, почему Коган так старался сорвать нашу операцию. Он работал не на свой карман — он выполнял заказ.
Мы обошли пресс кругом, осматривая каждую деталь. Рядом с ним стояли ящики с медными кружками — некоторые уже отчеканенные, с чёткими изображениями королевского профиля и герба, а другие — ещё пустые, ждущие своей очереди. В углу, в бочонке, лежали готовые монеты — новые, блестящие, с ровными краями, почти неотличимые от настоящих.
— Хорошая работа, — сказал Локк, беря одну из них в руки. — Мастер своего дела. Если бы мы не знали, что они фальшивые, не всякий эксперт отличил бы.
— Что будем делать, капитан? — спросил Йохан.
— Забираем всё, — ответил Локк. — Пресс, штемпели, заготовки, готовую продукцию. Всё, что может служить уликой. А пещеру… пещеру взорвём к чёртовой матери, чтобы никто больше не мог здесь укрыться.
Он повернулся ко мне.
— Торнтон, беги к шлюпке, зови Гаррисона. Нужны люди, чтобы это вытащить.
Я кивнул и бросился к выходу.
Находка
Пока Гаррисон с матросами грузили пресс и ящики в шлюпки, Йохан, ходивший с фонарём в дальнем углу пещеры, вдруг замер.
— Томас… — позвал он. Голос его дрогнул.
Я подошёл. В углу, на каменном выступе, покрытом старым, выцветшим брезентом, лежали вещи Когана: его куртка — я узнал её по потёртому воротнику и медным пуговицам, сапоги, запылённые, но ещё не высохшие от морской воды. А на самом видном месте — записка на клочке бумаги.
«Скажи капитану — я не один. Имейте в виду. При случае вернусь за своим»
— Шантажист, — сказал Локк, пряча записку в карман. — Оставил, чтобы мы знали: он не сдался. И может вернуться в любой момент. Или чтобы мы боялись и передали его слова тем, кто за него заплатил.
Он сунул тряпицу в карман и оглядел пещеру.
— Всё забираем, что можем. Бочки, ящики, тюки — потом, когда будет время. Сейчас — уходим.
Прилив
Мы выгрузили из пещеры несколько самых ценных ящиков с готовыми фальшивыми шиллингами и дублонами, а также сам пресс. Но работы было так много, что даже при десятке рук мы не успевали управиться до прилива. Вода уже поднималась, облизывая камни у входа, и Гаррисон, стоя по колено в ледяной воде, крикнул:
— Капитан, через час здесь будет по грудь! Не вытащим всё!
Локк взглянул на небо, на море, оценил силу течения и принял решение:
— Бросаем тяжёлое. Пресс останется здесь — с ним возиться не меньше дня. Забираем только готовую монету, штемпели и образцы. Всё, что может служить уликой.
— Если вернёмся, — мрачно заметил Йохан.
— Вернёмся, — твёрдо сказал Локк. — Или пришлём других.
Мы наскоро нагрузили шлюпки ящиками с фальшивыми монетами и, тяжело оседая под весом, потащились обратно к береговому лагерю.
Ночь в лагере
«Стремительный» вернулся в бухту, где мы разбили лагерь, уже в сумерках. Ящики с фальшивками перевезли на берег и укрыли брезентом под охраной. У костра собралась почти вся команда — уставшие, мокрые, но возбуждённые находкой.
Локк сидел на бревне, пил кофе из жестяной кружки и смотрел на огонь. Я подошёл к нему.
— Капитан, что теперь?
Он не сразу ответил. Сделал глоток, поставил кружку на камень и посмотрел на меня тем особенным взглядом, который бывает у человека, принявшего трудное решение.
— Теперь — возвращаемся в Плимут, Торнтон. Везем улики и докладываем в Адмиралтейство. Пусть знают, что враг не дремлет и что у него немецкие деньги и немецкие станки. А помогают им французы.
— А Коган?
— Коган — зацепка. Он сбежал, но его сообщники на яхте куда-то пошли. Найдут — накроем. А пока… — он сделал паузу, — пока будем ждать. Такие, как он, сами себя выдадут.
Йохан сидел у костра рядом с другими матросами, и крестик на его груди тускло поблёскивал в отблесках пламени. Мейсона под охраной увели в палатку — он был нужен как свидетель, но доверия ему не было.
Я сел у костра и уставился на огонь. Позади остался длинный, тяжёлый день, полный работы, злости и неожиданных находок. В трюме «Стремительного» лежали ящики с фальшивыми монетами, а в каюте капитана — улики и записка от беглеца. Враг был близко, он знал наши планы, он ускользнул, но он ошибся: он оставил след.
— Томас, — сказал Йохан, подсаживаясь ко мне. — Мы найдём его?
— Найдём, — ответил я. — Или он сам нас найдёт.
Ветер стих, и лагерь погрузился в тревожную тишину, нарушаемую лишь треском дров и криками чаек на скалах. Впереди был обратный путь в Англию, доклад Адмиралтейству и новая погоня.
А где-то в море, за горизонтом, скрывалась яхта с Коганом. Он ушёл, но не исчез. И я знал — мы ещё встретимся.
ГЛАВА 9. НАПАДЕНИЕ
Костёр догорал. Угли розовели в темноте, и редкие искры улетали в звёздное небо. Лагерь спал — два десятка человек вповалку на брезентах и в палатках, уставшие до такой степени, что не слышали даже окриков чаек. Только часовые, выставленные по периметру, ещё держались на ногах, хотя и их клонило в сон.
«Стремительный» стоял на якоре в бухте, в полукабельтове от берега. На его борту осталась треть команды — человек двенадцать, включая вахтенных, артиллерийского офицера и двух канониров. Остальные двадцать четыре матроса спали на берегу, вокруг двух больших палаток, где хранились ящики с фальшивыми монетами и захваченные улики.
Йохан спал рядом со мной, поджав колени к животу, и я во сне слышал его прерывистое дыхание — он всё ещё не отошёл от ареста. Я лежал с открытыми глазами и смотрел в небо, где мерцали редкие звёзды. Спать не хотелось — внутри всё колотилось в тревожном предчувствии.
Враг не ушёл далеко. Я чувствовал это спиной.
Подрыв
За час до рассвета, когда небо на востоке только начало сереть, а туман над морем стал особенно густым и липким, к корме «Стремительного» бесшумно проскользнула длинная, низкая шлюпка. В ней сидели двое в тёмной одежде, лица скрыты капюшонами.
Они не гребли — они шли на вёслах, погружая их в воду без единого всплеска. Опытные люди, знающие своё дело. За кормой шлюпки, на буксире, покачивался промасленный бочонок средней величины — не больше трёх галлонов. Внутри, под герметичной крышкой, был плотно набит порох. Длинный, пропитанный селитрой шнур свисал с бочонка, закреплённый так, чтобы не намокнуть.
Они подвели шлюпку почти к самому борту «Стремительного», принайтовили бочонок к кормовому рудерпосту — к тому месту, где медные листы обшивки стыкуются с дубовыми планками, — и подожгли шнур. Фитиль зашипел, задымил, и шлюпка бесшумно отвалила назад, к скалам западного берега.
Взрыв
Взрыв грянул за мгновение до рассвета. Он не был оглушительным — скорее глухим, тяжёлым ударом, который сотряс землю и воду одновременно. Взметнулся столб воды и огня; медные листы, оторванные взрывной волной, со звоном полетели в разные стороны, дубовые планки треснули, раздались в стороны, открывая чёрную, зияющую дыру в корпусе — чуть выше ватерлинии, но вода уже хлынула внутрь, потому что взрыв разорвал и часть обшивки ниже.
На «Стремительном» закричали, забегали. Гаррисон, спавший на берегу, вскочил первым и, не надевая сапог, бросился к шлюпкам.
— Пробоина! Кормовая часть! Тащите пластырь! Живо! — орал он, перекрывая гул.
Вахтенные на корабле уже спускали в воду свёрнутый парусиновый пластырь — толстую, пропитанную маслом и смолой тряпицу, заранее пришитую к решетинам. Они накинули его на борт снаружи, прямо на пробоину; давление воды тут же прижало пластырь к корпусу — плотно, почти герметично. Внутри матросы начали откачивать воду ручными помпами, но работа предстояла долгая: вода успела набраться в трюм, подмочить часть припасов.
Сухари разбухли, превратились в кислую, вонючую кашу. Крупы — рис, овёс — вымокли, прокисли, стали непригодны для еды. Солонина в бочках, залитая солёной водой, начала разлагаться, и запах тухлого мяса поплыл над кораблём, смешиваясь с гарью и пороховой вонью. Даже бочонок с патокой дал течь, и липкая, сладкая жижа смешалась с трюмной водой.
— Половина продуктов — в утиль, — прохрипел кок, спускаясь в трюм. — Если не выбросим, через день здесь будет чума.
Но выбрасывать было некогда, потому что со стороны скал, где темнели руины замка Мариско, грянули выстрелы.
Атака
Выстрелы были не холостыми. Пули свистнули над лагерем, впились в брезент палаток, защелкали по камням. Кто-то из спящих вскрикнул, кто-то застонал.
— Тревога! — заорал часовой, стоявший на северной стороне. — Враги! Со скал!
И в тот же миг ему в спину прилетел нож. Часовой, молодой парень по фамилии Грейвз, упал на колени, но успел выстрелить из мушкета — наугад, в темноту, туда, откуда пришла угроза. Выстрел прозвучал как сигнал, как набат.
Атака потеряла внезапность.
И всё же враги полезли — из-за камней, из расселин, из-за старых руин. Их было человек двенадцать, не больше, но они были одеты в тёмное, лица скрыты, оружие — сабли, тесаки, короткие мушкеты. Среди них мелькали и более матёрые фигуры — пираты в старых, прожжённых куртках, с серьгами в ушах и татуировками якорей на руках. Но основную силу составляли наёмники — сухопарые, молчаливые, с холодными глазами. Они двигались быстро, перебежками, пригибаясь к земле.
— Люди Компании, — крикнул капитан Локк. — И их прихлебатели. Бей, ребята!
Бой закипел на мокром песке, у самой кромки воды.
Моряки «Стремительного» выскакивали из палаток — заспанные, но боевые. Кто-то успел схватить мушкет, кто-то выхватил тесак, кто-то бился голыми руками, вырывая оружие у врагов. Йохан дрался прикладом — я видел, как он свалил одного наёмника ударом, как сам чуть не получил по голове камнем, брошенным из темноты.
Я сцепился с пиратом. Он был старше меня, опытнее, но я был злее. Мы рубились на саблях, и клинки лязгали, высекая искры. Я помнил, как он полоснул меня по плечу — неглубоко, но больно. Я ударил его в лицо, потом ещё раз, потом сбил с ног и выстрелил; он захрипел, забился и затих.
Потом я обернулся и увидел, как трое наёмников пытаются прорваться к палатке, где под охраной держали Мейсона. Охранник — старый матрос по кличке Угрюмый — лежал на земле с ножом в плече, но он выстрелил из пистолета, и один из нападавших покатился по песку, схватившись за живот.
— Сюда! — заорал я. — Йохан! Гаррисон! Сюда!
Мы отбили атаку, прижали наёмников к скалам. Но битва была жестокой.
Потери
Когда взошло солнце и туман рассеялся, на песке остались лежать пятеро — трое наших, двое вражеских. Ещё несколько матросов были ранены — кто в руку, кто в ногу, кто в голову. Доктор Кэррингтон, растерянный и бледный, перевязывал раны прямо на песке, под открытым небом.
Йохан сидел на бревне, обхватив голову руками. На его рубахе была чужая кровь — не его.
— Сколько их ушло? — спросил я у капитана, который стоял у кромки воды, глядя на море.
— Почти все, — ответил он мрачно. — Может, пятеро. Ушли на запад, в глубь острова. Мы не можем преследовать — от берега не видно.
Локк осмотрел поле боя. Лицо его было каменным, только скулы напряжены.
— Потери? — спросил он.
— Трое убитых, — доложил Гаррисон. — Двое тяжелораненых. Ещё четверо легко.
— А Мейсон?
— Жив, капитан. Охранник его отбил, но сам ранен.
Локк кивнул, потом повернулся к кораблю, где матросы всё ещё откачивали воду из трюма.
— Пластырь держит?
— Держит, — ответил Гаррисон. — Но вода есть. И часть припасов подмочена: сухари, крупы, солонина — всё к чёрту. Патока вытекла.
— Прикажите перебрать, что можно спасти, — сказал Локк. — Остальное — за борт. И готовьтесь к отплытию. Мы уходим, как только заткнём пробоину.
Он повернулся к нам — к тем, кто ещё стоял на ногах.
— Вы держались молодцом. Враги рассчитывали на внезапность, но они её не получили. Спасибо старому Грейвзу — он успел выстрелить, даже когда нож был уже в спине.
Мы помолчали, глядя на трупы, накрытые брезентом.
— Похороним на острове, — сказал Локк. — И запишем координаты. Потом, если вернёмся, поставим крест.
Возвращение на корабль
К полудню вода в трюме была откачана, пластырь держал плотно, а подмоченные припасы выбросили за борт — рыбам на корм. Оставшиеся сухари и солонину переложили в бочки, задраили люки и приготовились к отплытию.
Мейсона, трясущегося и бледного, снова посадили под замок, но теперь охрану усилили. Его попытались освободить, он это видел, и теперь молчал, как рыба.
— Заговорит, — сказал Локк, глядя на него с кормы. — Когда поймёт, что жизнь его ничего не стоит без наших показаний.
«Стремительный», покачиваясь на волнах, готовился к выходу. Я стоял на баке, глядя на остров, где остались три свежие могилы, и на море, где скрылась яхта с Коганом.
— Мы ещё вернёмся, — сказал я сам себе.
— Обязательно, — ответил Йохан, подходя сзади. — И тогда они заплатят за всё.
Мы развернули паруса, и корабль, подхваченный ветром, лёг на курс к английским берегам. В корпусе зияла заштопанная рана, в трюме воняло горелым порохом и подмоченной мукой, а на душе было тяжело и пусто.
Но мы выжили. Мы выиграли эту ночь. А значит — имеем право идти дальше.
ГЛАВА 11. БЕРЕГ ПЕРЕД ШТОРМОМ
Плимут остался за кормой, когда мы с Йоханом наняли повозку до Лисьего Хвоста. Дорога была знакома до последней выбоины, и я всю дорогу смотрел в мокрое, запотевшее окно, вглядываясь в холмы, заборы, крыши, которые с каждой милей становились всё роднее. На душе было тревожно и спокойно одновременно — тревожно оттого, что война не кончилась и Коган на свободе, а спокойно оттого, что я еду домой, где мать печёт пироги, а отец молча ждёт у крыльца.
Йохан молчал всю дорогу; он сидел рядом, перебирая в пальцах медный секстант — тот самый подарок Хилари, который мы получили в Африке, — и смотрел на него, но не видел. Его взгляд уходил куда-то внутрь, в те дни, когда мы сражались и теряли друзей. Я хотел что-то сказать, но не нашёлся, и Йохан сам заговорил, не глядя на меня:
— Отец будет ругаться. Скажет, похудел, не берегу себя, что не надо было уезжать, что я обещал остаться.
— А ты? — спросил я, хотя знал ответ.
— А я думал там, в кладовой для запасных парусов, — ответил он, и голос его был глухим, каким-то надтреснутым. — Думал, зачем всё это? Ради приказа? Ради денег? Не знаю. Но одно понял твёрдо: не могу сидеть сложа руки, пока Коган гуляет на свободе, и не могу смотреть, как он делает из людей товар и спит спокойно.
— Совесть, — сказал я.
— Может быть, — он усмехнулся, но горько, без веселья. — Или злость. Или то и другое вместе.
Дом встретил меня запахом пирогов — капустных, с рыбой, с черникой, которые мать пекла только по праздникам и в те дни, когда очень ждала. Она хлопотала у печи, вытирая руки о передник, и когда я вошёл, замерла на мгновение, будто проверяла, не привиделось ли. Потом выдохнула, шагнула ко мне и обняла — крепко, по-бабьи, уткнувшись лицом в плечо, — но не заплакала. Выплакала уже, видно, за те месяцы, что меня не было.
— Ну, здравствуй, сынок, — сказала она глухо.
— Здравствуй, мам.
Отец стоял в дверях мастерской — кряжистый, невысокий, с руками, которые пахли смолой и деревом больше, чем любой другой запах в этом мире. Он посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом, будто пересчитывал каждую царапину, каждую новую морщину, потом положил руку на плечо, сжал и буркнул:
— Живой? Ну и ладно. Ужинать будешь?
— Буду, — ответил я, и в горле запершило.
Элиас выскочил на крыльцо, как ошпаренный, хлопнул меня по спине так, что я чуть не свалился, и закричал: «А я говорил! Говорил, что вернёшься! Все говорили, что утонул, а я знал!» — но мать осадила его: «Тихо, дай раздеться, дай в дом пройти. Элиас, помоги на стол. Йохан, проходите».
Мы сели. Суп с курицей, картошка, политая маслом, пироги с капустой — простая еда, а дороже золота. В углу на лавке дремал старый кот Рыжик, наглый, с зажмуренной мордой, изредка поводя ухом, когда кто-то проходил мимо. За окном сновали куры, поклёвывая рассыпанное зерно, а петух, старый забияка, взлетел на забор и заорал так, что стекла задребезжали. На пороге лежал Барс — пёс Элиаса, старый, ленивый, но сейчас он вилял хвостом, не вставая. Пёс, он не забывает своих, в отличие от иных людей.
Отец молчал, но я видел, как он краем глаза глядит на мои руки — все ли пальцы целы, не дрожат ли, не перебиты ли кости. Заметил, что я заметил, кашлянул в кулак и уткнулся в кружку с элем.
Мать положила мне добавку, придвинула ближе хлеб и сказала, глядя с тревогой: «Ты бледный, сынок. В море, видно, не кормят, одними сухарями да солониной. А того… Когана… поймали? Я слышала, он сбежал, что его ищут». — «Нет, мам, — ответил я, не глядя на неё. — Ушёл. На яхте ушёл, к ирландским берегам, говорят». Она перекрестилась, глядя в угол, на старую икону, что висела там со времён её бабушки: «Бог даст день — Бог даст и пищу. Догонят, сынок. Не уйдёт он от правды».
Вечером, когда стемнело и мать зажгла масляную лампу, я вышел в сад. Смеркалось, небо на западе ещё горело багрянцем, но звёзды уже зажигались одна за другой, и море у горизонта сливалось с небом в одну тёмную, бесконечную гладь. У плетня, у самого края обрыва, где земля обрывалась вниз, к мокрому песку, стояла Салли в синем платье, с волосами, выбившимися из-под чепчика; ветер трепал их и бросал ей в лицо. Она смотрела на море, туда, где за горизонтом, милях в двадцати, лежал остров Ланди.
Я подошёл. Она не обернулась, но я знал, что она слышит мои шаги и знает, что это я.
— Долго тебя не было, — сказала она тихо, не оборачиваясь.
— Война, Салли. Она не спрашивает, когда нам удобно.
— Я ждала. Каждый вечер выходила сюда и смотрела на море, спрашивала у чаек, не видали ли они тебя.
— Знаю, — ответил я, и голос мой прозвучал хрипло.
Она повернулась. Глаза у неё были сухие, но в них застыла усталость и какая-то нов;я, незнакомая мне жёсткость, как у людей, которые слишком долго ждали и перестали надеяться.
— Опять уйдёшь? — спросила она прямо, без обиняков.
— Не знаю. Локк сказал ждать приказа. Может, через месяц, может, завтра.
— Уйдёшь, — сказала она, и в голосе её не было вопроса — утверждение. — Уйдёшь, как всегда. И когда это кончится, Томас? Когда ты дом построишь? Когда перестанешь по морям болтаться, рискуя головой?
— Дом? — у меня внутри закипело, хотя я старался сдержаться. — Я там, в море, тоже живу, и не для забавы, а чтобы такие, как Коган, не делали из людей товар и чтобы девушки вроде тебя не боялись выходить за порог.
— А я? — голос её дрогнул, и в нём впервые за этот разговор прозвучала боль. — Я где в этой жизни? Сиди на берегу и жди, пока пуля не достанет тебя, или пока не придёт письмо, что ты утонул или повешен?
— Салли…
— Не надо, — отрезала она и шагнула назад, будто я мог её ударить. — Не надо обещаний, которых не сможешь сдержать. Ты уже давал их, помнишь? «Вернусь, всё расскажу». И что? Пришёл, рассказал, и опять уходишь. А мне жить дальше.
Она отвернулась, и я увидел, как дрожат её плечи — не от холода. «Мне подумать надо, — сказала она, не глядя. — Иди, Томас. Просто иди». Я постоял, хотел ещё что-то сказать — что-то важное, что-то такое, что объяснило бы всё и разом сняло бы эту тяжесть, — да что тут скажешь? Слова были как пули, выпущенные в пустоту. Я развернулся и ушёл.
С того дня всё и пошло наперекосяк. Мы встречались, но разговоры стали сухими и натянутыми; Салли словно и ждала меня, и тяготилась этими встречами. Она могла стоять у плетня час, а когда я подходил, кивала, говорила «Здравствуй» и через минуту прощалась. Я чувствовал: она не простила. Не простила, что я ухожу, что море важнее, что я не могу бросить службу и осесть на берегу, как простой рыбак. А я не мог ей объяснить — не умел таких слов. Я матрос военного корабля, марсовый первой статьи; моё дело — паруса да пушки, подчиняться приказу и не рассуждать, а не разговоры о чувствах. И я понимал: она права, ждать годами тяжело. Но и сам был прав — от долга не бегут. И от этого было ещё тошнее.
На другой день пришло письмо. Не от Локка — от Хилари. Йохан принёс его из портовой конторы, где оставили для нас по распоряжению капитана; пакет был плотный, засургученный, на конверте — аккуратный, женский почерк. Йохан вскрыл его дрожащими руками, прочитал и, не говоря ни слова, передал мне.
«Дорогой Томас! Отец мой скончался в прошлом месяце. Я осталась одна. Дом в Африке продала за бесценок, перебралась в Лондон, в маленькую квартирку над аптекой, которую мы когда-то держали. Здесь чужой воздух, сырой, холодный, не согревает. Вспоминаю вас с Йоханом, те страшные дни, когда мы вместе сражались. Если будете в Лондоне — заходите. У меня остались бумаги отца, дневники, заметки о лихорадке, о ядах, о том, как лечить и как убивать. Может, они вас заинтересуют. А может, просто посидим, выпьем чаю, вспомним старое. Жду. Не забывайте. Хилари»
Я перечитал письмо дважды. Бумаги доктора Финча — он много знал о болотной лихорадке, о травах, о припарках, но ещё больше — о ядах, которыми пираты отравляли колодцы, и о противоядиях, которые он искал годами. Может, там что-то о Когане? Или о чёрном песке? Или о тех, кто стоит за ним? Йохан прочитал письмо ещё раз, потом хмыкнул, спрятал в карман и сказал: «Надо съездить. Не сейчас, но надо». — «Знаю», — ответил я.
В тот же вечер я застал отца во дворе. Он сидел на старой скамейке под яблоней, курил трубку и смотрел на запад, туда, где за холмами угадывалось море. Рядом копошились куры, зарываясь в тёплый песок; на крыше сарая лежал Рыжик, щурился на мир с кошачьим презрением. Барс подошёл, ткнулся носом в мою ладонь, лизнул её и лёг у ног, положив голову на мои башмаки. Отец не оборачивался. Я сел рядом.
— Тяжело тебе, сын, — сказал он, выпуская струйку дыма в вечернее небо.
— Бывает, — ответил я.
— На флоте всегда так. Я сам служил… Думал, на берегу легче станет — не стало.
Он помолчал, пустил дым колечками. «Жалеешь?» — спросил я. «Нет, — покачал он головой. — Жалею, что мало с вами был, что вместо того, чтобы дом строить, корабли строил, которые уходили без меня в дальние плавания». Он повернулся ко мне, и в его выцветших, но острых глазах я увидел то, чего никогда не замечал раньше: усталость, и боль, и что-то вроде просьбы. — Ты, главное, помни: какая бы служба ни была, ты человек. Не дай морю сожрать душу и не дай приказу отнять совесть. Если выбор между приказом и правдой — выбирай правду, даже под трибунал пойдёшь.
— А если между долгом и семьёй?
— Семья — это твой берег, твоя гавань. Но без долга ты не сможешь её защитить. Найди середину и не теряй тех, кто ждёт.
Он сжал моё плечо — коротко, по-мужски, неловко — и добавил: «Иди, сын. Делай своё дело. Мы подождём». Слова застряли в горле; я только кивнул, потому что если бы попытался говорить, голос бы дрогнул.
На другой день я пошёл к Фэрроу. Старый капитан сидел на своём камне, курил трубку и смотрел в море. Он был в той же старой, выгоревшей на солнце морской форме, с обрубком вместо левой ноги и с трубкой, которую не выпускал изо рта даже во время шторма. Я сел рядом, достал свою трубку, набил, закурил. Мы молчали, глядя на серую, свинцовую гладь, где вдали маячили рыбацкие шхуны.
— Рассказывай, парень, — сказал он наконец.
Я рассказал всё: про Когана, про немецкий монетный пресс в пещере, про ночной бой, про взрыв, про атаку пиратов. Он слушал молча, выпуская дым из ноздрей, и только изредка кивал. Когда я закончил, он долго молчал, глядя на воду, а потом сказал:
— Коган — наёмник. Его наняли богатые люди. Раз и яхта есть, и немецкий пресс, и фальшивые монеты.
— Компания Южных морей? — спросил я.
— Может, и Компания, — он покачал головой. — А может, и повыше. Гнилое это дело, парень. Очень гнилое. Такие, как Коган, — лишь пешки. Их посылают, им платят, а потом бросают, когда они становятся опасны.
Он достал из кармана кожаный мешочек, высыпал на ладонь горсть чёрного пороха, понюхал, потом высыпал обратно. «Знаешь, как отличить хороший порох от плохого?» — спросил он. «По цвету, — ответил я. — Хороший — чёрный, блестящий, без комков». — «То-то. А в бою некогда нюхать и разглядывать. Запомни главное: если ранят — промой рану порохом. Жжёт, зато гангрены не будет. Старый флотский способ». — «А если пуля застряла?» — «Тогда нож, — он постучал по своей деревянной ноге. — Раскали над огнём, остуди в роме — и режь. Не бойся крови. Бойся, что не вовремя сделаешь, или что дрогнет рука».
Он говорил долго, рублеными фразами, без «литературной» гладкости — именно так и должен советовать старый моряк, прошедший огонь и воду. Именно так он учил нас, когда мы были зелёными юнгами, и именно так запоминалось на всю жизнь.
— Капитан, — спросил я, когда он замолчал, — он вернётся? Коган?
— Обязательно, — Фэрроу выбил пепел из трубки о камень. — Такие всегда возвращаются. Или их присылают. Будь готов.
— Буду, — ответил я.
Дома я пробыл около месяца. Чинил крышу, колол дрова, помогал отцу на верфи — строгал, пилил, смолил. Работа привычная, мозолистая, от неё не болела голова и не мучила совесть. Салли видел редко — встречи стали короткими, натянутыми. Она не плакала, не упрекала, но в её глазах застыло что-то, от чего у меня ныло под ложечкой: она ждала и тяготилась — и я это чувствовал. А сделать ничего не мог. Я матрос военного корабля, марсовый первой статьи; моя служба — не игрушка, и долг зовёт, когда прикажут. И он пришёл.
Утром, когда я возился в сарае, разбирая старый хлам, за калиткой заржала лошадь. Я вышел и увидел Йохана: он был в форме, при сабле, треуголка надвинута на глаза, и смотрел он хмуро, как человек, который принёс недобрые вести.
— Локк вызывает, — сказал он без приветствия. — «Spitfire» готов. Уходим через три дня.
— А пакет? Письменный приказ?
— Устно передали. — Он спрыгнул с лошади, кинул поводья на плетень. — Мейсон дал показания, Когана объявили в розыск по всем портам. Он где-то в Ирландии или на западном побережье, переходит с места на место. Адмиралтейство приказало капитану взять нас с собой — как знающих лиц, как свидетелей.
Я посмотрел на дом. Мать стояла на крыльце, вытирала руки о передник, и в глазах её уже застыла тревога. Отец вышел из мастерской, опёрся на косяк, заложив руки за спину. Элиас, брат, высунулся из окна мансарды, замер, не дыша.
— Скажи, что ненадолго, — бросил я Йохану, чувствуя, как внутри сжимается что-то тяжёлое.
— Не умею врать, — ответил он, и в его голосе не было ни злости, ни насмешки — только усталая правда.
Я вздохнул, повернулся к дому и пошёл собираться.
ГЛАВА 12. КОРАБЕЛЬНОЕ КЛАДБИЩЕ
Остров Ланди остался за кормой, когда «Стремительный» лёг на курс к Плимуту. Но не к парадной набережной, где стоят гордые фрегаты, а к глухой, забитой пристани для тех, кто вернулся с войны не на щите, а на костылях. Мы с Йоханом сошли с повозки на дальней окраине, где над крышами мастерских торчали не мачты с гордыми вымпелами, а обломки рангоута — голые, обугленные, похожие на руки, тянущиеся к небу за подаянием.
— Сюда, — сказал извозчик, кивнув в сторону узкого проулка между двух старых пакгаузов. — Доки ремонтные там. И кладбище за ними.
— Какое кладбище? — спросил Йохан.
— Корабельное, — ответил тот и, не добавив больше ни слова, уехал.
Мы пошли пешком. Сначала потянуло запахом — не морем, не водорослями, а сыростью, гнилью, прелыми досками и чем-то кислым, от чего перехватывало дыхание. Потом за поворотом открылся он — корабельный погост.
Прямо у кромки воды, на илистом, замусоренном берегу, лежали остовы судов. Не суда — скелеты. С разодранной обшивкой, с вырванными шпангоутами, с мачтами, сломанными у самого основания. Некоторые ещё держались на воде — наполовину затонувшие, с креном на левый борт, чёрные от водорослей. Другие были вытащены на берег и лежали на боку, подпертые брёвнами, и их днища, покрытые ракушками, печально глядели в серое небо.
Работа кипела. Грузчики в промасленных куртках ползали по остову старого фрегата, выдирая из него всё, что ещё можно было продать: бронзовые блоки, медные нагели, железные скобы, обрывки такелажа. Другие, с топорами и пилами, уже принялись за обшивку — доски с глухим, тягучим треском отлетали от шпангоутов, и их, ещё мокрых, пахнущих солью и тиной, грузили на подводы.
В стороне, у огромного, врытого в землю чугунного котла, дымила печь. Кто-то из старых матросов, с обрубком вместо левой руки, перетапливал в этом котле остатки старой пакли и смолы. Чёрный, густой дым поднимался к небу, смешиваясь с криками чаек, которые орали, как по покойнику.
— Гляди, — кивнул Йохан на пару мужиков, которые сгружали с подводы аккуратно связанные дрова. — Из рангоута, что ли?
— Из мачт, — ответил я, узнав в свежих, ещё не тронутых топором концах остатки старой бизань-реи. — Служила ветрам, теперь будет служить камину. А там, гляди, и днищевый дуб в дело пойдёт — на лопаты да на шпалы.
Я подошёл ближе к одному из остовов. Это была шхуна — небольшая, но ладная, с красивым, хоть и ободранным носом. На корме ещё угадывалось название, наполовину стёртое: «Беатрис» (или «Бриджит»?), а ниже — порт приписки: «Ливерпуль». Я приложил ладонь к холодной, мокрой древесине. Показалось, что доска дрожит — или это просто ветер сотрясал остов?
— Хорошее было судно, — сказал подошедший старик в засаленном переднике, с тлеющей трубкой в углу рта. — Ходило в Вест-Индию. Потом попало в шторм у Бермуд — мачты посносило, руль вырвало. Команду спасли, а её саму… — Он махнул рукой в сторону топоров. — На дрова.
Я отошёл к другому остову. Здесь работа кипела особенно зло. Десяток рабочих пилили, рубили, выдирали. Среди них я заметил одного — невысокого, жилистого, с напарником — они отдирали медные листы с подводной части. Каждый лист — весом в камень — с глухим стуком падал в телегу, и старьёвщик тут же накидывал на него новую метку.
— А это что за корабль? — спросил я у проходившего мимо плотника.
— А, — отмахнулся тот. — Французский приватир. Взяли в прошлом году у Лизер-Пойнта. Капитан был — известный пират, говорят. Теперь он на виселице в Портсмуте, а его корабль… — он кивнул на груду щепок. — Всё.
Мы прошли дальше. Здесь, у самого края, куда вода не доходила, лежали остатки того, от чего отказались даже старьёвщики. Обгоревшие рёбра, куски киля, рассыпающиеся в труху доски. В одном месте, на старом, поросшем мшистой плесенью форштевне, ещё угадывалась краска: синяя, с белым. Похоже, некогда это был гордый, нарядный корабль.
— Кто ж его так? — прошептал Йохан.
— Пожар, — ответил старик, подошедший сзади. — Трюмы загорелись, когда порох подмок. Спалить могли весь порт. Его оттащили на мель и затопили. А потом, на отливе, разобрали, что уцелело. А уцелело — вон.
Я стоял и смотрел. Смотрел на эти обломки, на эти сломанные жизни, на эти истерзанные морем и людьми остовы. И думал: «Стремительный» мог бы быть здесь. Мог бы, если бы мы не заштопали пробоину, если бы пластырь не держал. Мог бы лежать сейчас на боку, и рабочие с топорами обдирали бы его медную шкуру, выдирали бронзовые карронады, а его мачты ушли бы на дрова и на рынок.
— Тяжело, — сказал Йохан.
— Тяжело, — согласился я.
— Но мы выжили.
— Выжили.
Мы пошли дальше, туда, где за остовом старого линейного корабля прятались доки для ремонта. Там, в нескольких затонах, стояли суда, которым ещё можно было помочь. Их корпуса были залатаны, свежевыкрашены, паруса заштопаны. У некоторых работы только начинались: матросы забивали новые доски, конопатили швы, меняли рангоут.
ГЛАВА 13. НОВЫЙ КОРАБЛЬ, СТАРАЯ СЛУЖБА
«Стремительный» остался в прошлом, а мы с Йоханом стояли на причале Плимута и смотрели на корму, где золотом горело новое имя — «Spitfire». «Огнедышащий» — бриг казался чужим, но уже манил — острым форштевнем, высокими мачтами, тем особым, хищным изяществом, которое бывает у кораблей, рождённых для погони.
Гаррисон встретил нас у трапа.
— Торнтон, ван дер Берг, — буркнул он, поправляя на плече боцманскую дудку. — На борт. Построение через час. А пока — осмотритесь. Корабль не «Стремительный», но порядки те же. Локк не любит, когда матросы путаются под ногами.
Мы поднялись по трапу, и палуба приняла нас тяжёлым, надёжным скрипом.
Живая душа
Я обошёл «Spitfire» с носа, как учили старые моряки: здороваться с кораблём полагается с форштевня. Форштевень — острый, как наконечник копья, нацеленный в небо. Под ним, на самой воде, висела ростра — фигура, вырезанная из цельного куска тикового дерева и покрытая сусальным золотом. Огнедышащий морской змей с раскрытой пастью, из которой, казалось, вот-вот вырвется пламя. Чешуя его была проработана так тщательно, что казалась живой, а глаза — два чёрных камня — сверкали злобой и яростью. Такие фигуры ставили на военных кораблях, чтобы пугать врага и задабривать море. Я вспомнил, как на «Химере» не было никакой ростры — только грязный, облезлый бушприт. У пиратов и работорговцев гербов не бывает.
Борт. Обшивка — дубовая, в два слоя, но дуб старый, кряжистый, с чёрными прожилками, как вены на старческой руке. Такой не пробить ядром с первого раза. Медные листы ниже ватерлинии блестели, как новая монета, — только что заменённые, свежие. Каждый лист прибит сотнями медных гвоздей, в пять рядов. Чуть выше — новые дубовые планки, пахнущие смолой и стружкой, вставленные вместо старых, вырванных взрывом на «Стремительном».
Мачты. Грот-мачта из цельной сосны, выбеленная солью и временем, уходила в небо так высоко, что на её вершине, казалось, можно разглядеть Францию. Ванты — из лучшей манильской пеньки — натянуты до звона, и по ним, как муравьи, сновали матросы, проверяя выбленки. Марсы — площадки для наблюдателей — усилены железными скобами и покрашены в белый цвет, чтобы их было видно в ночном бою. Бизань-мачта чуть ниже, с гафелем и гиком, смотрела в корму, держа на себе главный косой парус.
Рангоут. Парусов — полный набор: прямые на фоке и гроте, косые на бизани, брамсели, бом-брамсели, кливера в три яруса. С такими крыльями «Spitfire» мог уходить от погони и догонять сам.
Вооружение. На баке, прямо под бушпритом, стояли две дальнобойные погонные пушки — длинноствольные, с вытянутым каналом ствола для лучшей настильности. Такие били не картечью — цельными ядрами, и их предпочитали для стрельбы по курсу, чтобы поразить врага ещё до того, как сойдёшься на дистанцию бортового залпа. По бортам — восемь карронад, коротких, пузатых, с чёрными широко раскрытыми пастями. И одна, кормовая, под самой бизань-реей, смотрела назад — на случай погони. Всего одиннадцать стволов — на пять больше, чем у «Стремительного». Когда смотришь на них, дух захватывает — не от страха, от уважения.
Корма. Высокая, резная, с вызолоченными буквами «Spitfire». Два кормовых фонаря — больших, с застеклёнными створками — горели даже днём, отражая скудный свет. А под ними, на самом срезе, был нарисован герб: огнедышащий дракон, обвивающий якорь.
Я снял шляпу — не перед капитаном, перед кораблём.
— Хороша посудина, — сказал подошедший Гаррисон. — Только тяжела, как сундук с золотом. «Стремительный» был легче, быстрее. А этот — для стенки на стенку. Хочешь боя — он твой.
— А капитан? — спросил Йохан.
— Тот же Локк. Ему дали «Spitfire», а «Стремительный» уходит в другую эскадру. Не обижайтесь, парни, война есть война.
Я не обижался. Я приложил ладонь к холодной, влажной от измороси древесине. В отличие от старого остова, брошенного на кладбище, этот корабль дышал — часто, нервно, будто зверь перед прыжком. «Spitfire». Огнедышащий. Ему бы только в бой, только в огонь.
Нижние палубы
Гаррисон повёл нас вниз, показывать нутро.
Вторая палуба была просторнее, чем на «Стремительном». Слева и справа, в портах, тускло поблёскивали стволы карронад. Между ними, в специальных стойлах, лежали зарядные ящики с ядрами и картузами. В углу, принайтовленный к переборке, стоял запасной якорь — чугунная махина с рогами, застропленная так, чтобы не сорвалась при качке. Рядом, вдоль борта, были уложены бухты якорного каната — толстенные, в руку толщиной, из лучшей манильской пеньки, пропитанной смолой, чтобы не гнила. Они лежали на специальных стеллажах, аккуратно свёрнутые в круги. В таких канатах, сказал мне потом старый Поттер, сила страшная: если он сорвётся, когда травишь якорь, может перерубить человека пополам, как бритвой, или утащить за борт — и не заметишь.
— Вахтенные, — наставлял Гаррисон, — должны следить, чтобы канаты лежали ровно, не перетирались. Каждую бухту проверить, каждую прядь. Якорь — святое. Если он сорвётся в шторм, корабль погиб.
Пахло здесь пенькой, дёгтем и чем-то кислым — тем самым запахом старого, живого корабля, который не спутаешь ни с чем.
Кубрик матросов находился в носу. Тесный, с низким потолком, но уютный по-своему. Подвесные койки — гамаки из верёвочной сетки — висели в два яруса, привязанные к мощным балкам. У каждой — маленький рундук для личных вещей. Вдоль переборок — скамьи и стол, намертво привинченный к полу, чтобы не летал при качке. На столе — закопчённый масляный фонарь, который качался в такт движению корабля, отбрасывая пляшущие тени на деревянные стены.
Спать здесь тесно, но своё место быстро становится родным — и запах пота, и храп соседей, и скрип переборок. Кубрик — это дом, пусть и пахнущий потом и смолой.
Ещё ниже, в самом чреве, находился трюм. Спускались туда по крутому, почти отвесному трапу, держась за поручни, чтобы не сорваться. Воздух здесь был густым, тяжёлым, пахнущим сыростью, гнильцой и ещё чем-то сладковато-приторным — старыми сухарями, солониной и мокрой пенькой.
Трюм был заставлен бочками и ящиками. Провизия, боеприпасы, запасные паруса — всё лежало на своих местах, принайтовленное к переборкам, чтобы в шторм не сорвалось. В углу темнели пушечные ядра, сложенные пирамидой — чугунные, тяжёлые, пахнущие маслом и ржавчиной. Рядом — картузы с порохом, зашитые в холщовые мешки, просмолённые для защиты от влаги.
Любое судно живёт трюмом. Как человек — желудком. Если в трюме порядок, если бочки не текут, а порох сухой — корабль сыт и готов к бою. Если же там грязь, крысы и гниль — то и корабль болеет, и команда гибнет. Здесь, в полутьме, под тяжёлыми балками, я чувствовал душу «Spitfire». Не парадную, не боевую — рабочую, трудовую, которая и держит судно на плаву. И эта душа была крепкой, надёжной, без фальши.
Наверх
Построение на шканцах.
Команда выстроилась в две шеренги. Я насчитал сорок два человека — ровно столько, сколько было в судовой роли, плюс офицеры. Старых я узнавал сразу: Поттер, старый канонир, с вечно прокуренными усами; Фаррел, штурман, поправлявший треуголку на затылке; Мейсон, бледный, затравленный — его держали на побегушках, но в цепях больше не водили. Кок, тот самый «Червяк», злой как собака, уже ворчал на камбузе, где пахло луком и горохом.
Остальные — незнакомые лица. Человек двадцать новых, но все, как один, с цепкими взглядами, с руками, покрытыми мозолями и шрамами, с выправкой, которая не даётся в торговом флоте. Это были ветераны — те, кто ходил на военных кораблях, кто нюхал порох и видел смерть.
Вот рыжий ирландец Маллой — на правой руке у него не хватало мизинца, след от картечи при Гваделупе. Он не прятал культю, а, наоборот, демонстрировал, закатывая рукав выше локтя. Изо рта у него торчала короткая глиняная трубка, и дым вился над ним, как личный туман. Рядом — шотландец Маклин, огромный, молчаливый, с лицом, будто вырезанным из гранита. На шее у него болталась на сыромятном ремешке оловянная пуля — от шальной, как он говорил, не берёт. Дальше — Грейвз, молодой, но уже седой на висках. Казался самым старым — не годами, а глазами, которые уже ничего не ждали от жизни. И канонир Блэк, старый ветеран с нашивками за Гваделупскую кампанию, с вечно нахмуренными бровями и руками, покрытыми татуировками якорей и русалок.
Капитан Локк вышел на шканцы, когда рында отбила восемь склянок. Он был в парадном сюртуке, при сабле, с треуголкой под мышкой. Рядом, чуть позади, застыл его помощник — молодой человек лет тридцати, сухой, поджарый, с лицом, выбритым до синевы, и глазами, которые смотрели сквозь тебя, не замечая. Лейтенант Чарльз Хардвик. На нём был безупречно чистый мундир, ни пятнышка, ни морщинки, руки сложены за спиной — так, чтобы не мешать офицерской сабле. От обоих пахло лавандой, а не дёгтем и потом — чужие, не наши.
Локк поднял руку. Тишина стала плотной, как дёготь.
— Судовая роль, — сказал он, не повышая голоса. — Мистер Хардвик.
Лейтенант шагнул вперёд, развернул лист пергамента и начал читать — монотонно, без выражения, но каждое слово врезалось в воздух, как заклёпка в дубовую доску.
— Капитан специальных поручений — Эдмунд Локк. Старший помощник — лейтенант Чарльз Хардвик. Штурман — Джеймс Фаррел. Боцман — Уильям Гаррисон. Кок — Джон Томпсон. Плотник — Стивенс. Канонир — Блэк. Матросы первой статьи: Маллой, Маклин, Грейвз, Торнтон, ван дер Берг…
Он перечислял долго. Я слушал, запоминая имена.
— Томас Торнтон, Йохан ван дер Берг, — Хардвик поднял глаза от списка. — Повышение. С сего дня вы — матросы первой статьи. Палубная команда. Вахты по расписанию. Нашивки получить у боцмана.
Я вытянулся. Йохан — рядом. Гаррисон сунул нам в руки две синие полоски ткани с вышитым якорем.
— На левый рукав, — буркнул он. — Меж локтем и плечом. Не перепутайте.
Мы пришили нашивки тут же, на глазах у команды, неловко тыкая иголками в грубое сукно. Старые матросы смотрели одобрительно — сами через это проходили. Новые — с любопытством: мол, что это за салаги, а уже с нашивками?
Локк не смотрел на нас. Он стоял чуть в стороне, заложив руки за спину, и глядел в море. Даже когда Хардвик закончил читать и команда разошлась, капитан не двинулся. Он не разговаривал с матросами, не спрашивал, кто откуда, не хлопал по плечу. Он был там, на шканцах, на возвышении, отделённый от нас невидимой стеной чина и крови. Аристократ. Офицер. Человек, для которого мы — инструмент, но инструмент дорогой, выверенный, без фальши.
Хардвик — точная копия, только моложе. Он ходил по палубе, поправляя мелочи: не так свёрнут канат, не там лежит швабра. Говорил тихо, но так, что матросы шарахались. Никто не смел возразить.
На вахте
Первый день на «Spitfire» прошёл в аврале. Мы таскали ящики с провизией, проверяли такелаж, чистили орудия. Новые матросы работали молча, слаженно — видно, что не первый год в море. Старые покрикивали на зелёных. Маллой, не выпуская трубки, матерился сквозь зубы, но делал своё дело быстро и без суеты. Маклин молчал, как рыба, но таскал ящики, которые двое других едва поднимали. Грейвз, седой и тихий, возился с такелажем, и его пальцы летали по узлам быстрее, чем я успевал следить.
К вечеру, когда солнце село за гранитные скалы, мы собрались в кубрике. Пахло потом, сухарями и старой древесиной. Йохан сидел на своём рундуке, перебирал секстант. Я разглядывал нашивку на рукаве — синюю, с якорем.
— Матросы первой статьи, — сказал я. — Звучит.
— Звучит, — ответил он. — А на деле — те же ванты, те же паруса. Только ответственности больше.
— И жалованья, — добавил я.
Он усмехнулся — горько, без веселья.
— Жалованье — это если доплывём.
В кубрике зажгли фонарь. Маллой, устроившись на чьём-то рундуке, начал травить байку про шторм у мыса Горн, когда волны перекатывались через марс, а мачты гнулись, как удочки. Маклин кивал, не открывая рта. Грейвз слушал, и в его пустых глазах на миг мелькнуло что-то живое. Поттер, старый канонир, перебил: «Врёшь, Маллой, не было такого!» — и начал свою, про адмирала Бенбоу. Спорили, смеялись, ругались.
Я смотрел на них и думал: это и есть команда. Не просто сорок два человека на палубе, а живое, дышащее братство, которое завтра, в бою или шторме, будет держаться друг за друга, потому что иначе — смерть.
Гаррисон просунул голову в люк и сказал:
— Отбой, салаги! Завтра в пять утра — подъём. Штормовые паруса ставить. Локк хочет проверить команду на скорость.
Он ушёл. Я лёг в койку, глядя в потолок, где качался масляный фонарь.
— Спокойной ночи, Йохан.
— Спокойной ночи, Томас.
Корабль скрипел, вздыхал, готовился к выходу. А я думал: «Spitfire». Огнедышащий. Может, он и правда выплюнет пламя, когда мы встретимся с Коганом. Или с теми, кто за ним стоит.
За переборкой всё ещё слышались голоса — Маллой доказывал, что его байка правдивее Поттеровской. Потом кто-то чихнул, кто-то выругался, и кубрик затих. Только скрип переборок и плеск воды за бортом напоминали, что мы не на берегу, а в чреве живого, дышащего зверя по имени «Spitfire». И завтра этот зверь выйдет в море.
ГЛАВА 14. ДОРОГА К ЧЁРНОМУ ПЕСКУ
Опрос в капитанской каюте
Утро было хмурым, с мелкой, липкой изморосью, которая оседала на палубе и снастях, как слезы. Мы с Йоханом только допили кофе, когда в кубрик спустился Гаррисон.
— Торнтон, ван дер Берг! К капитану. Живо, — сказал он, а потом понизил голос: — И чтоб без деревенщины. Форма, сабли, выправка.
Мы подтянулись, застегнули мундиры, поправили сабли и поднялись наверх. Капитанская каюта на «Spitfire» оказалась просторнее, чем на «Стремительном», но строгой до жестокости: карты, секстант, барометр в медной оправе — ни картин, ни ковров. Лейтенант Хардвик сидел с пером, выбритый до синевы, с лицом, похожим на дверную ручку — никакого выражения.
Локк стоял у карты, не оборачиваясь.
— Закройте дверь, — сказал он. — Рассказывайте о чёрном песке.
Я начал, стараясь держать голос ровным, как на докладе: объяснил, что золотоносный шлих — это концентрат, в котором золота в десять раз больше, чем в породе, и что мы с Йоханом промывали его руками на острове у Блэквуда, когда бежали с «Химеры».
Локк повернулся, и его глаза впились в меня — два холодных стальных шурупа.
— Блэквуд жив?
— Когда мы уходили на захваченной «Морской Ведьме», он остался на берегу один, — ответил я. — Шхуна его сгорела, а он сказал, что море его отпустило, и не захотел уходить.
— Где это было?
— На острове Святого Брендана, к северо-востоку от Австралии. Координаты у нас есть. Там бухта, пещера и чёрный песок.
Локк помолчал, пока скрипело перо Хардвика. Потом кивнул:
— Ложите курс. Вы свободны.
Мы вышли на палубу, и я перевёл дух. Йохан прошептал:
— Ты заметил? Хардвик записывал каждое слово. Для Адмиралтейства.
— Адмиралтейству нужны отчёты, — ответил я, глядя, как ветер раздувает паруса. — Локк — инструмент. Бесчеловечный, но острый.
— Как топор палача, — буркнул Йохан.
Мы замолчали. Корабль лёг на курс к острову Святого Брендана — туда, где когда-то началась наша вторая жизнь.
Долгий переход под палящим солнцем
Две недели мы шли на восток, и с каждым днём солнце поднималось всё выше, становясь злее и безжалостнее. Австралийское лето встретило нас раскалённым небом, от которого не спасала даже мокрая роба. Смола на палубе размягчалась, выступала янтарными каплями на стыках досок, и наши башмаки прилипали к нагретому дереву, оставляя чёрные, липкие следы. Ванты провисли от жары, и мачты, казалось, вздыхали, когда ветер, редкий и ленивый, едва шевелил паруса.
Днём, когда солнце стояло в зените, матросы прятались в тени парусов, обливаясь потом, который тут же испарялся, оставляя на одежде белые соляные разводы. Кок «Червяк» раздавал порции воды по строгой норме — по полпинты на брата, не больше, и каждый глоток тянули, как ром, растягивая удовольствие. Вода в бочках нагрелась до того, что отдавала смолой и деревом, но даже такая была дороже золота.
Вахты стали мучением: стоять на палубе под этим пеклом, когда воздух дрожал над медными листами обшивки, а горизонт плавился и тек, было всё равно что торчать в раскалённой печи. Йохан, светлокожий, обгорел до красноты, и доктор Кэррингтон мазал ему спину свиным жиром, ругаясь сквозь зубы.
Но мы шли. Курс был проложен, Локк не давал поблажек. Новые ребята — Маллой, Маклин, Грейвз — оказались людьми железными; они не жаловались, не роптали, только пили воду молча и лезли на реи, когда надо. В кубрике по вечерам, когда спадала жара, пахло потом и старой древесиной, и в этой тесноте рождалось братство — то самое, которое держит команду в шторм и в бою.
Однажды я спросил Йохана:
— Ты их видел? Пиратов, когда они уходили на рифах?
Он покачал головой.
— Не видел. Но Гаррисон описал их так, будто сам с ними пил. Рыжая борода, татуировка якоря — те самые.
— Они на острове, — сказал я. — Я знаю.
— Откуда уверенность?
— Блэквуд собирает отбросов. Такие всегда нужны для грязной работы.
3. «Ревущие сороковые» и встреча с Австралией
Шторм налетел, когда мы обогнули мыс Доброй Надежды и вышли в Индийский океан. Но это был не тот шторм — южный, бешеный, который трепал нас раньше. Этот был какой-то нервный, рваный: он налетал, бил, затихал и снова налетал, как пьяный кузнец, который не может решить, что ему делать.
Сначала завыли ванты — тонко, по-бабьи; потом палуба резко накренилась, и ледяные волны перекатились через фальшборт, сбивая с ног тех, кто не успел ухватиться. «Spitfire» взлетал на гребни и проваливался в чёрные бездны, и каждый раз, когда корпус с глухим стоном опускался на воду, мне казалось, что корабль вот-вот развалится. Но он держался. Потом ветер стих так же внезапно, как и начался; тучи разошлись, и показалось бледное, больное южное солнце.
— Глядите! — крикнул Йохан.
На горизонте темнела низкая, зелёная полоса. Австралия. Берег казался диким, первобытным — ни дыма, ни жилья, только мангровые заросли и белый песок, слепящий глаза. Чайки, которых мы не видели с самых Канар, снова кружили над мачтами, орали, ссорились — и этот крик был таким родным, что у меня защемило под ложечкой.
— Край света, — прошептал кто-то.
— Край, — ответил я. — Но нам туда пока не надо.
Мы легли на новый курс, огибая берег с севера, и ветер снова наполнил паруса.
4. Судно на рифах
На следующее утро, когда солнце только вылезло из воды и начало поливать океан расплавленной меди, вахтенный на марсе заорал не своим голосом:
— Судно на рифах! По правому борту!
Локк вскинул трубу, Гаррисон замер. Я взбежал на ванты и сам увидел.
Она лежала на боку — шхуна, каких много бегает вдоль этих берегов: небольшая, приземистая, с одной мачтой и косыми парусами, которые теперь висели жалкими, изодранными клочьями. Её корпус, когда-то крашенный в чёрный цвет, был почти неотличим от мокрых скал, на которые она напоролась. Только там, где солнечные лучи падали под острым углом, проступали багровые, ржавые пятна — следы долгого скитания и нескольких штормов.
Вокруг неё кипело море. Вода была бирюзовой у самого берега, прозрачной до дна, но там, где обрывались подводные рифы, цвет резко менялся на тёмно-синий, почти чёрный — глубина уходила вниз, как пропасть. Волны с глухим, тяжёлым рокотом накатывали на рифы, разбивались в белую, шипящую пену, и брызги летели на десяток футов вверх, оседая на рваных парусах шхуны. Другие волны, поменьше, закатывались прямо в пробоины, перекатывались через развороченный борт и выплёскивались обратно, вынося обломки досок, обрывки канатов и что-то ещё — тёмное, бесформенное, что я не хотел разглядывать.
— Бриг, — сказал Локк, опуская трубу. — Палуба разворочена. Есть живые? Не вижу. Гаррисон, шлюпку. Шестерых — самых опытных.
Я шагнул вперёд, но Гаррисон оттолкнул меня:
— Сиди, Торнтон. Это не по твоим зубам.
Шлюпку спустили, и она, прыгая на волнах, направилась к шхуне. Мы с Йоханом стояли у фальшборта, сжимая поручни, и смотрели. Гребцы работали как одержимые, вёсла гнулись, но волны кидали шлюпку, как щепку. Поттер, старый канонир, крякнул: «Парни, не лезьте — такое под силу только тем, кто десять лет отгребал в шторм». Он был прав.
Шлюпка всё-таки добралась. Матросы — Маллой, Маклин, Грейвз и ещё трое — исчезли в трюме. Мы ждали. Минут через сорок Гаррисон вернулся — бледный, с трясущимися руками, с лицом, которое, казалось, постарело на десять лет.
— Двадцать два человека, капитан, — доложил он, сглатывая. — Все чернокожие. Пираты бросили их в цепях. Без воды, без еды. Пиратов след простыл, но я их узнал — рыжая борода, шрам, татуировка якоря. Те самые.
Локк молчал, потом спросил Хардвика:
— Что по уставу?
— Оставить на месте, капитан. Приказ есть приказ. — Голос лейтенанта был ровным, как отбарабаненная дробь.
— К чёрту устав! — рявкнул Маллой, который только что вернулся в шлюпке; его лицо было мокрым от пота и солёных брызг. — Мы моряки, а не мясники!
Локк поднял руку, и все замолчали. Тишина стала плотной, как дёготь.
— Бочку воды, — сказал он. — Три куля сухарей. И шлюпку. А они пусть добираются сами.
Мы смотрели, как наши матросы на шхуне ломали цепи, как чернокожие, слепые от солнца, выползали на палубу — грязные, истощённые, с глазами, в которых не было ничего, кроме пустоты. Кто-то упал на колени и заплакал, кто-то стоял, шатаясь, и смотрел на море невидящим взглядом. На борт «Spitfire» их не взяли — ни одного. Локк махнул рукой, и шлюпка отвалила, оставив несчастных на разбитой шхуне, где не было ни парусов, ни еды, ни надежды.
— Я сделал что мог, — сказал капитан, но в его голосе не было уверенности — только глухая, тяжёлая усталость.
— Могли больше, — ответил я, и голос мой прозвучал жёстче, чем я хотел.
Он посмотрел на меня, ничего не сказал и ушёл на мостик.
Таможенник
— Парус по правому борту! — снова закричал вахтенный, и в его голосе послышалось облегчение.
Из утренней дымки, разрезая ленивую зыбь, вышел британский таможенный бриг «Резвый». Он дал холостой выстрел — требование лечь в дрейф.
— Капитан Тренч, — буркнул Гаррисон, но в его голосе уже не было прежней злости. — Старый служака. Хороший мужик, только косточки у него сухие, как вобла.
Тренч поднялся на палубу — высокий, сухой, с седыми бакенбардами и лицом, обветренным до состояния старой парусины. Он козырнул Локку, потом оглядел наш корабль, пробежался взглядом по шканцам и остановился на разбитой шхуне у рифов.
— Локк! Что за возня? — спросил он, не скрывая любопытства.
Локк объяснил коротко, без лишних слов. Тренч выслушал, покусывая ус, и покачал головой.
— Ах, сволочи. — Он кивнул на разбитый бриг. — Я зайду на обратном пути и подберу их. Но предупреждаю, Локк: в колониях их всё равно продадут. Даже спасённых. Закон есть закон.
— Знаю, — ответил Локк, и в его голосе прозвучала такая горечь, что я впервые задумался: может, и у этого железного человека есть сердце?
— Тогда ромом угостишь, когда встретимся в Плимуте, — усмехнулся Тренч.
— Договорились, — кивнул Локк.
6. Продолжение пути
«Spitfire» лёг на прежний курс, оставляя за кормой разбитую шхуну и таможенный бриг, который уже спускал шлюпки. Я стоял на корме, держась за поручни, и смотрел, как «Резвый» подходит к рифам, как его матросы прыгают в воду, пробираясь к полузатонувшему судну.
— Ты уверен, что они на острове? — спросил Йохан, подходя сзади.
— Уверен. Такие всегда возвращаются.
— Или их возвращают, — добавил он, и в его голосе прозвучала та же горечь, что и в голосе Локка.
Я пожал плечами. Мне было всё равно, кто их возвращает — свои или чужие. Главное, что они там, и мы идём к ним.
— Какая разница? — сказал я. — Мы встретимся. Я сожму приклад так, что костяшки побелеют. Я увижу страх в их глазах. И тогда…
— Что? — спросил он.
Я не ответил. Корабль шёл вперёд, разрезая волны, а за кормой остались рифы, разбитая шхуна и двадцать две души, чья судьба теперь зависела от каприза моря и жёсткости закона. И я думал о том, что когда-то мы с Йоханом тоже были такими — брошенными, беспомощными, без надежды. И только случай и злость спасли нас. Теперь очередь была за другими.
ГЛАВА 15. ВОРОНЬЕ ГНЕЗДО
Туман
«Spitfire» подходил к острову Святого Брендана в тот час, когда море и небо сливаются в одну свинцовую стену — хоть глаз выколи, хоть в петлю лезь. Время замерло, и туман выползал из воды, как живая тварь: сперва тонкими струйками, словно кто-то курил под водой, потом сплошной, вязкой пеленой. Она забивалась в горло, стоило лишь открыть рот, и крала звуки так ловко, что собственные шаги ты слышал чужими, а дыхание соседа — шёпотом призрака. Жуть, да и только.
Локк приказал убрать паруса до голых мачт, и мы шли на одном кливере, бесшумно, как похоронная процессия. Вахтенные вцепились в мокрые, скользкие леера и вглядывались в серую муть, откуда понемногу выплывали скалы — сперва тени, потом зубы, потом чёрная, нависшая стена, готовая рухнуть и раздавить нас, как орех. В таком молоке тебя не разглядят и за сто саженей, а береговые дозорные, будь они тут, могли бы проспать собственную смерть — и не заметить, как душа отлетает к праотцам.
— Туман — наш лучший друг, — сказал Гаррисон, стоя у бизани и пробуя ногтем курок пистолета. — Блэквуд, скажем, старый волк, нюх у него звериный, но в такую погоду он слепой кот.
Я молчал, потому что внутри всё сжималось в тугой, холодный комок, который подкатывал к горлу и не давал вздохнуть. До острова — до того самого проклятого места, где когда-то оборвалась моя старая жизнь и началась новая, полная боли и крови, — было рукой подать. Меньше мили, а может, и того меньше.
«Spitfire» лёг в дрейф в полукабельтове от входа в узкую бухту, стиснутую базальтовыми зубьями. Локк спустился с мостика и подозвал Гаррисона. Говорили они шёпотом, но я стоял рядом и слышал каждое слово — в этой гробовой тишине даже скрип пера слышен за сотню шагов.
— Высаживаться на рассвете, — сказал капитан; его лицо, освещённое кормовым фонарём, было непроницаемо, как старая засмолённая доска. — Туман, надеюсь, не рассеется. Но даже если рассеется — вас должны принять за призраков. Всем спать до четырёх склянок. Без огней, без разговоров, без лишнего шороха. Без кашля, без чиха. Ясно?
— Так точно, капитан, — ответил Гаррисон.
— И помните: мне нужен не только песок. Мне нужен Блэквуд. Живым. Нам нужны имена тех, кто платит. Без них наш рейд — пшик. Понял?
— Понял, капитан.
Локк резко выпрямился, отошёл к штурвалу и замер там, глядя в туман — ни дать ни взять статуя командора на старой, выцветшей гравюре.
Запах страха
В кубрике никто не спал. Никто, чёрт побери. Я лежал в гамаке, сжимая нож так, что костяшки побелели, и слушал, как тяжело, с надрывом дышит Йохан — не ровно, не спокойно, а так, как дышат люди, которые уже заглянули смерти в лицо и знают, что завтра это случится снова.
В темноте кто-то тихо молился. Я не разобрал слов, но узнал голос старого Поттера. Его шёпоток, похожий на шорох сухой травы, был страшнее любого крика — в нём слышалась та самая, глубокая, невысказанная вера, которая остаётся у человека только тогда, когда вся надежда уже потеряна. Маллой, который всегда был готов травить байки про карибских пираток и золотые клады, молчал, только изредка посапывал; даже у ирландца кончились слова.
За переборкой, в капитанской каюте, горел свет — тусклый, желтоватый, пробивающийся в щели и рисующий на палубе длинные, дрожащие тени. Локк не спал. Я представил его: сидит за столом, разложив карты, курит трубку, не выпуская её изо рта ни на секунду, и ждёт. Но не рассвета — он ждёт вестей от кого-то, кто должен появиться, чтобы завершить сделку. «Он знает больше, чем говорит», — подумал я, и эта мысль холодом скользнула под рёбра, как лезвие ножа.
— Томас, — прошептал Йохан. — Ты спишь?
— Нет.
— Я тоже. Думаешь, они там?
— Кто — они?
— Ну… те. Кто нас тогда. Рыжий, рябой…
Я промолчал, потому что не хотел врать и не хотел пугать его раньше времени. Но внутри уже всё кипело, как в старом котле.
Высадка
В четыре утра нас разбудил Гаррисон — не свистом, не командой, а коротким, глухим толчком в плечо, от которого я чуть не свалился с гамака и не расшиб голову о рундук.
— Наверх, — прошептал он; в его голосе не было ничего, кроме ледяной, не терпящей возражений решимости. — Тихо. Как тени. Как призраки. Как мёртвые.
На палубе уже стояли двенадцать матросов — все, кого я видел вчера, и ещё двое, которых я заметил только сейчас: коренастый, с оспинами на лице, и молодой, с глазами, полными ужаса, который он тщетно пытался скрыть за напускной бравадой. Все при оружии: мушкеты, тесаки, кинжалы, у каждого за поясом пара заряженных пистолетов. Никто не зевал, не ёрзал, не чесался и не оглядывался — все молча проверяли кремни, сыпали порох на полку, забивали пули. В этом молчании слышался не страх, а та самая спокойная, звериная готовность, которая приходит к человеку, когда выбора уже не осталось.
— Торнтон и ван дер Берг — за мной, — сказал Гаррисон. — Вы знаете дорогу. Остальные — в двух шеренгах. Ни звука, ни выстрела, ни чиха без команды. Вопросы?
— Нет, боцман, — ответили мы почти беззвучно, одними губами.
Шлюпки спустили бесшумно: уключины обмотали тряпьём, вёсла смазали старым салом. Гребцы работали в полсилы, погружая вёсла в чёрную, маслянистую воду без единого всплеска, без единого скрипа. Туман всё ещё держался плотно, и берег возник внезапно — из серой, зыбкой пелены прямо перед нами выросли камни, мокрый, хрустящий под ногами песок и едва заметная, заросшая тропа.
Мы выпрыгнули в ледяную воду по колено; холод обжёг ноги даже сквозь толстые, промасленные сапоги. Пригибаясь к земле, стараясь ступать только на голые камни, чтобы не оставлять следов в мокрой, чавкающей грязи, мы двинулись вверх.
Пустой лагерь
Тропа была узкой, заваленной камнями и переплетёнными корнями, которые лезли из земли, как щупальца спрута, и норовили схватить за ногу, повалить, сбросить в овраг. Колючки рвали одежду, царапали лицо, оставляя тонкие, зудящие полосы, которые тут же наливались кровью. Мы шли молча; тишина стояла такая плотная, что, казалось, её можно было резать ножом. Я и Йохан шагали впереди, пригнувшись, положив руки на мушкеты, и старались не оглядываться — потому что в этой тишине любой шорох казался выстрелом, а любая тень — врагом.
— Здесь, — прошептал Йохан, когда мы вышли на небольшой просвет, заросший высокой, жёсткой, колючей травой. Он указал на знакомые очертания скал.
Вот он, лагерь. Но не таким я его помнил. Палатки стояли пустые, с дырами, порванные ветром и временем; брезент выцвел до грязно-серого, кое-где просел, а некоторые и вовсе лежали на земле, придавленные камнями — точь-в-точь надгробья. Кострище остыло давно; зола в нём была серой, холодной, и даже под дуновением ветра не поднималась пылью — будто сама земля здесь умерла.
— Пусто, — сказал Маллой, заглянув в одну из палаток и тут же отшатнувшись; оттуда пахнуло гнилью и старыми, прокисшими отбросами. — И давно пусто.
— Обыскать всё! — приказал Гаррисон; в его голосе прозвучала глухая, нарастающая тревога.
Матросы рассыпались по лагерю. Поттер нашёл остатки еды: заплесневелые сухари, покрытые белым, пушистым налётом, пустые банки из-под солонины с засохшей, вонючей жижей на дне и обглоданную до белизны кость. Мейсон наткнулся на кучу гильз и промасленных тряпок — кто-то чистил оружие и не убрал за собой, словно не надеялся вернуться.
А я увидел мешки. Десятки джутовых мешков, валявшихся повсюду — под навесом, у входа в палатки, в грязи, в кустах. Их бросили в спешке, не глядя. Многие были разорваны, будто кто-то в ярости вспарывал их, и из зияющих ран сыпался не чёрный песок — они были пусты. Только на дне некоторых ещё виднелись тёмные, маслянистые разводы, да на внутренней стороне сохранились крошечные, тусклые крупинки, поблёскивавшие, как гнилые зубы.
— Золото вывезли, — сказал Йохан; голос его был глухим, как удар по пустой бочке. — Всё. Опоздали.
— Не всё, — возразил Гаррисон, опускаясь на корточки и внимательно осматривая следы на влажной земле. — Смотрите. Мешки волокли вон туда, — он указал на примятую траву, ведущую к берегу, — но следы обрываются. Часть груза осталась. Спрятали или не успели унести. Найдём.
А потом я увидел могилы. За палатками, в небольшом овражке, где земля была мягче и темнее, я заметил несколько свежих, ещё не осевших бугров. Четыре. Пять. Семь. Семь, чёрт возьми. Они уже заросли жёсткой травой, но не настолько, чтобы скрыть свою природу. Я подошёл ближе, и внутри у меня всё оборвалось, будто якорь сорвался с цепи.
— Боцман, — позвал я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Сюда.
Гаррисон подошёл, взглянул. Его лицо, обычно непроницаемое, как гранитная скала, на миг потемнело, а на лбу вздулась жилка.
— Кто-то здесь умер, — сказал он и перекрестился. — И умер не своей смертью. Уходили в спешке. И не все ушли.
— Торнтон, — позвал он, не оборачиваясь. — Вы с ван дер Бергом знаете эти места. Ведите. Только не к берегу — в глубь острова. Если золото спрятали, то в пещерах.
След и тень
Мы двинулись дальше — вверх, в заросли, где скалы поднимались всё выше, а тропа становилась всё уже, превращаясь в едва заметную щель между каменными стенами, поросшими мхом. Йохан шёл за мной, Гаррисон и остальные — за ним. Тишина стояла такая, что я слышал, как пот трещит на лбу, скатываясь за воротник, и как кровь шумит в ушах, и как сердце колотится где-то в горле, мешая дышать.
— Стой, — прошептал Йохан, поднимая руку.
Я замер, не дыша. Впереди, метрах в тридцати, между стволами корявых, скрюченных деревьев, мелькнула тень. Это был не зверь — я знаю, как ходят звери, — это был человек. Тень пригнулась, перебежала за камень и замерла, прижавшись к земле.
— Один, — прошептал Гаррисон, подползая. — Может, разведчик. Может, дозорный.
— Что делаем? — спросил я.
— Ждём. Если он один — возьмём живьём.
Мы замерли в грязи, прижавшись к земле. Минута, две, пять. Ничего. Только комары вились над ушами, и где-то вдалеке кричала ночная птица — тоскливо, надрывно, как баба на похоронах.
— Ушёл, — сказал наконец Гаррисон. — Идём дальше. Тихо, как мыши в трюме.
Мы поднялись и двинулись дальше, ещё тише, ещё осторожнее, стараясь ступать только на те камни, которые не скрипели под ногами. И вдруг запахло дымом. Сначала едва уловимо, потом сильнее, гуще, тяжелее — горьковатым, пряным дымом костра, смешанным с запахом жареного мяса, прогорклого жира и человеческого пота.
— Они здесь, — сказал я, и голос мой сорвался на хрип.
Гаррисон припал к земле и заглянул в просвет между деревьями. Внизу, в небольшой ложбине, прямо у подножия скалы, горел костёр. А вокруг него, на камнях, на брёвнах, прямо на земле сидели люди — грязные, бородатые, в лохмотьях, но с мушкетами и тесаками, с пистолетами за поясами. Человек десять, не меньше. И среди них я узнал рыжего: шрам на левом глазу, заплывший так, что век почти не поднимался; отрубленный палец на правой руке, который он держал на виду, будто медаль; трубка из чёрного, блестящего дерева, которую он курил, не выпуская изо рта, и дым пускал через нос, как паровоз.
— Это он, — прошептал Йохан, и я услышал, как скрипнули его зубы.
— Вижу, — ответил я. — И другие тоже здесь. Рябой, с татуировкой якоря. Длинноволосый с серьгами.
— Золото? — спросил Поттер, и в его голосе зазвенела жадность — та самая, низменная, животная жадность, которая просыпается в человеке при одном только слове «золото».
— Золото там же, где и они, — отрезал Гаррисон. — Не в мешках, не в пещере. Оно в них. На них. В их глазах, в их смехе, в их проклятых, наглых рожах. Без них мы ничего не найдём.
Он отполз назад, жестом велел всем лечь и замер.
— Отходим. Сейчас не время. Надо понять, сколько их, где выходы, где подходы. Дождёмся ночи.
— А Локк? — спросил Мейсон. — Он же ждёт.
— Локк подождёт, — отрезал Гаррисон. — А если нет — у него есть пушки. Он нас прикроет.
Мы бесшумно отползли в кусты, потом в заросли, потом вниз, к берегу, где в тумане покачивались шлюпки. Я шёл последним, сжимая мушкет, и всё смотрел назад, туда, где в просвете между деревьями ещё виднелся дым костра.
Ночной гость
Ночь опустилась тяжёлая, безлунная. Гаррисон разбил лагерь прямо среди брошенных палаток, костра не разводили, ели всухомятку.
— Торнтон, ван дер Берг, Маллой — первая вахта, — прохрипел он. — Смотреть в оба.
Мы залегли: я вжался спиной в холодный камень, Йохан — у обрыва, Маллой — у тропы.
Время тянулось медленно. И вдруг я услышал шорох. Кто-то дышал прямо за моей спиной.
— Не дёргайся, парень, — раздался шёпот. — Свои.
Из темноты выступила тень — низкая, коренастая, с припадающей на левую ногу походкой. Я узнал её сразу, за милю, за десять лет. Финтан.
— Финтан… — выдохнул я. — Ты… как здесь?
— Тише. Ваш лагерь спит. Ваши дозорные — тоже. Суша — не море. Здесь вы беспомощны, как дети.
Я похолодел: мои парни, которые в море учуяли бы врага за сто саженей, на земле ничего не слышали.
— Зачем пришёл?
— Дело есть. Я знаю, что вы ищете чёрный песок, и знаю, где он.
— Что тебе нужно?
— Ничего. Пока. Завтра на рассвете, у старого колодца, за южной оконечностью бухты. Там, где стояли три бамбуковых жилища. Приходи один. Или с голландцем.
— А если не приду?
— Придёшь. Ты не изменился, Томас. Ты долги помнишь.
Он поднялся и исчез, как призрак.
— Томас? — окликнул Йохан из темноты. — С кем ты говорил?
— Ни с кем, — ответил я. — Показалось.
Утро и хмурое настроение
Утром лагерь проснулся мрачный и злой. Люди не выспались, промокли. Гаррисон сидел на перевёрнутом ящике и чистил кремень; его настроение было хуже некуда.
— Боцман, разрешите осмотреть старые хижины рабов, — сказал я.
Гаррисон поднял на меня колючий взгляд, сплюнул и ответил:
— Ты, парень, на себя посмотри. Весь как кремень. И голос — как скрежет несмазанного блока.
— Всё в порядке, боцман. Просто место такое.
— Ладно, — буркнул он. — Раз предложил — сам и иди. Никто тебя охранять не будет. И дружка своего захвати. Только недолго.
Он помолчал и добавил тише:
— И смотрите там… не пропадите.
Я кивнул и пошёл к Йохану.
— Идём, — сказал я. — Осмотрим хижины.
Он не спросил зачем — просто взял мушкет и пошёл за мной, молча, как тень. Никто не смел нас остановить; весь наш облик говорил, что эти двое не остановятся и им нечего терять.
8. Тропа к хижинам
Мы шли по склону, продираясь сквозь заросли. Йохан молчал, только пальцы его нервно перебирали по прикладу.
— Ты знаешь, куда идёшь? — спросил он.
— Знаю.
— И что мы там найдём?
— Друга. Старого. Надеюсь.
Хижины — три бамбуковых остова — лепились к скале. Финтан сидел на поваленном стволе, курил трубку; рядом маячили двое — старый канонир Мартин и долговязый Нил.
— Ты пришёл, — сказал Финтан. — Садитесь.
Исповедь Финтана
— Когда мы ушли, — начал он, — я держал курс на Новую Англию. Думал, там отсидимся. Ага, как же.
Он затянулся и продолжал:
— Шторм сбил, потом штиль, течь открылась. А когда добрались до Азор, припасы кончились, вода протухла, половина команды лежала с лихорадкой. Я продал остатки груза за бесценок, нанял лекаря, но люди всё равно мёрли. Мартин потерял двух братьев.
Старый канонир сплюнул и отвернулся.
— Так и болтались мы у Азор полгода. Потом нанялись на китобойное судно до Бразилии, оттуда — до мыса Доброй Надежды. А там и до Австралии рукой подать. Я и говорю парням: чего нам терять? Золото Блэквуда никуда не делось. Вернёмся, заберём своё, а заодно и с ним поквитаемся.
— И команда согласилась? — спросил Йохан.
— А куда им было деваться? Мы подошли к острову неделю назад. Лагерь Блэквуда нашли пустым — палатки выпотрошены, мешки разодраны, могилы свежие.
— Но он не ушёл, — сказал я.
— Не ушёл, — кивнул Финтан. — Два дня мы обыскивали остров и нашли их в пещере за южным обрывом. Блэквуд собрал остатки своей шайки — человек десять, в лохмотьях, злые. Они нашли чёрный песок в той пещере, куда вы прятали золото, и теперь промывают его.
— Промывают? Зачем? — спросил Йохан.
— А чтобы вес набрать. Блэквуд хочет не песок продавать, а слитки. И пресс у него там, и тигель. Целую мастерскую устроил.
Я переглянулся с Йоханом. Всё сходилось.
— И ты знаешь, где эта пещера? — спросил я.
— Знаю. И покажу. Но условие: мы забираем половину.
— А Блэквуд?
— Блэквуд — твой. Локк хочет его живьём.
— Значит, договорились?
Финтан встал и протянул руку.
— Договорились. Только смотри, Томас. Если Локк решит нас кинуть — я не посмотрю, что мы старые друзья.
— Он не кидает, — ответил я, пожимая его ладонь.
— Посмотрим. А сейчас идите. Завтра на рассвете я приду к вашему лагерю. Расскажу о пещере.
Мы поднялись. Йохан молчал, но я чувствовал, как он сжимает приклад.
Финтан только рукой махнул и исчез в зарослях.
Возвращение
Мы вернулись в лагерь. Гаррисон сидел на ящике, пил кофе и смотрел на нас исподлобья.
— Долго вы. Нашли что?
— Нет, — ответил я. — Пусто.
— А вид у вас — будто с привидениями встретились, — заметил Гаррисон.
— Место такое, — сказал Йохан. — Жуть.
Гаррисон хотел ещё что-то спросить, но только махнул рукой:
— Спать идите. Завтра снова обыскивать остров.
Мы легли, но не спали. Каждый думал о своём: я — о Финтане, о том, что завтра мы наконец увидим Блэквуда и скажем ему в глаза всё, что накопилось за эти годы; Йохан — о том, как мы разучились смеяться по-настоящему. А завтра должна была случиться встреча, которая либо спасёт нас, либо погубит навсегда.
ГЛАВА 16. ЗАПАДНЯ
От костра рыжего пирата оттянулись к полуночи. В лагере Гаррисон собрал совет: я, Йохан, Маллой, Поттер, Грейвз. Говорили шёпотом, прикрывшись брезентом от ветра. Костра не разводили, ели всухомятку.
— Их около десятка, — сказал Гаррисон, чертя пальцем на песке. — Костёр в ложбине, вход в пещеру за их спинами. С двух сторон — скалы, с третьей — обрыв. Взять их можно только с трёх сторон, иначе уйдут в пещеру.
— А если в пещере ещё выходы? — спросил Маллой.
— Финтан говорит, есть только один — запасной, с южной стороны. Перекроем. — Гаррисон поднял глаза на меня и Йохана. — Торнтон, ван дер Берг, пойдёте к запасному выходу. Финтан покажет дорогу. Возьмёте Мейсона и Грейвза. Как услышите свист — начинаете.
— А если их там больше, чем десять? — спросил я.
— Тогда будем драться, — ответил Гаррисон.
Разошлись. Йохан шёл со мной, молчаливый. Ночь тёмная, безлунная, туман полз с моря. Тропа, указанная Финтаном, петляла среди камней. Мейсон, бледный, с забинтованной рукой, шумно дышал — я то и дело шикал на него.
— Тише, — прошептал Йохан. — Слышишь?
Я замер. Где-то впереди, за скалами, слышался плеск воды и голоса. Не громкие, не пьяные, а тихие, напряжённые. Я узнал их — те самые, с рыжей бородой и татуировкой якоря. Говорили на чужом, гортанном языке, но я разобрал слово: «золото».
— Они там, — сказал я. — У запасного выхода.
Залегли в кустах. Мейсон дрожал, но держался. Грейвз сжимал мушкет так, что костяшки побелели. Прошло, может, полчаса, может, час. Потом вдалеке раздался свист — короткий, резкий. Гаррисон начал.
Рванули вперёд. Из расселины в скале выскочили двое — рыжий и его напарник, рябой. Они не ждали нас с этой стороны.
— Стоять! — крикнул я. Рыжий выхватил пистолет. Я выстрелил первым. Пуля ударила его в плечо, он покачнулся. Рябой бросился на меня с ножом — я отбился прикладом. Йохан подскочил сбоку и ударил саблей плашмя. Рябой упал.
— Вяжи! — крикнул я Мейсону.
Связали их и побежали к входу в пещеру. Там уже шёл бой. Гаррисон и его люди дрались с остальными пиратами. У входа лежали двое убитых — наших и один пиратский.
— Блэквуд! — заорал я. — Где Блэквуд?
— Ушёл в пещеру! — крикнул Гаррисон. — За ним!
Я ворвался в пещеру. Внутри темно, пахло гарью и сыростью. Зажёг фонарь — узкий луч выхватил из темноты Блэквуда. Он стоял у дальнего выхода, с пистолетом в руке, целился в меня. Бросился на землю — пуля прожужжала над ухом. Блэквуд рванул к выходу, но там уже стоял Йохан с саблей наголо.
— Сдавайся, — сказал Йохан. Голос его был спокоен, но я видел, как дрожит его рука.
Блэквуд остановился. Усмехнулся — криво, зло.
— Вы всё равно меня не удержите. За мной стоят такие люди, что ваш Локк — мелкая сошка. Отпустите — получите золото. Всё, что в пещере. Я уйду и не вернусь.
— Не вернёшься? — я поднялся. — А те, кого ты продал в рабство? А те, кто умер на «Химере»? А Йохан, которого твои люди держали в цепях?
— Я не торговал людьми, — сказал Блэквуд. — Я только снабжал товаром. Куда везут — не моё дело.
И тут меня прорвало. Не помню, как это началось — просто что-то оборвалось внутри, и я перестал себя контролировать. Я перестал думать. Перестал бояться. Я стал зверем.
Бросился на Блэквуда, сбил его с ног, замахнулся саблей. В глазах — красная пелена, в ушах — только стук собственной крови. Удар, ещё удар. Блэквуд закрывался руками, но я крушил его, не давая подняться.
— Томас! — услышал я сквозь шум. — Стой!
Чьи-то руки схватили меня за плечи. Я рванулся, но Йохан повис на моей сабле. Маллой с другой стороны, Мейсон сзади. Вчетвером они оттащили меня от Блэквуда, который лежал на камнях, хрипел и сплёвывал кровь.
— Ты его убьёшь! — крикнул Гаррисон, заглядывая мне в лицо. — А он нужен живым! Очнись, парень!
Я стоял, тяжело дыша, сжимая саблю так, что пальцы онемели. Всё тело трясло. Йохан держал меня за плечо, не отпускал, и только его голос, тихий и ровный, пробивался сквозь туман:
— Всё, Томас. Всё. Он наш. Мы его взяли. Тихо. Спокойно.
Я перевёл дыхание. Мир вернулся.
— Связать его, — сказал я, и голос мой был чужим, хриплым. — Обыскать пещеру.
Нашли один ящик с золотым песком — тяжёлый, окованный медью. Рядом, в углу, под куском брезента, лежала кожаная непромокаемая сумка. Я открыл её — внутри были бумаги, векселя, договоры, подписанные лордом Бэссингтоном, сэром Генри Морли и другими важными персонами из Лондона. Эти бумаги держали для шантажа — чтобы держать в узде тех, кто платил за фальшивки и прикрывал Когана.
— Теперь они ответят, — сказал Йохан, глядя на сумку.
— Ответят, — ответил я. — Но не сегодня.
— Тащите ящик наружу, — скомандовал Гаррисон. — Живо!
Два матроса, кряхтя, подхватили тяжёлый, окованный медью ящик и, переступая через камни, поволокли его к выходу из пещеры. Мы двинулись следом. Солнце уже поднялось выше, заливая вход в пещеру жёлтым, неверным светом.
И тут из кустов, шагах в двадцати, раздался весёлый, чуть насмешливый голос, который я узнал бы из тысячи:
— Привет, ребята! У вас есть кое-что, что принадлежит мне и моему экипажу.
Финтан вышел на открытое место, держа мушкет наизготовку, но с лицом беззаботным, почти приятельским. За его спиной, в зарослях, зашевелились тени — люди его команды. Они не целились откровенно, но держали оружие наготове, и в их позах чувствовалась та спокойная, опасная уверенность, которая бывает у тех, кто не боится ни Бога, ни дьявола.
Гаррисон замер. Матросы, тащившие ящик, остановились как вкопанные, переглянулись, не зная, что делать. Гаррисон быстро оценил обстановку: людей у Финтана было не меньше десятка, наши же, после ночного боя, устали, часть осталась на корабле, а главное — ни один из наших не был готов стрелять в тех, кто час назад дрался с ними плечом к плечу. Боцман выругался сквозь зубы, но рука его, лежавшая на эфесе сабли, дрогнула и опустилась.
— Без глупостей, Финтан, — сказал Гаррисон, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, но в нём слышалась растерянность. — Золото захвачено королевским флотом.
— Ага, — усмехнулся Финтан, не опуская мушкета. — Только я за этим золотом полгода присматриваю. Полгода, боцман! Я знал о нём, когда вы ещё и не нюхали этого песка. Мои люди рисковали головами, пока вы греблись здесь в своих мундирах. Так что не надо мне про королевский флот. Золото я заберу. И никакой глупости, Гаррисон. Я зла на вас не держу, вы своё дело сделали. Но и вы не мешайте мне делать моё.
Из зарослей донесся мягкий, предостерегающий щелчок курков. Чьи-то тени придвинулись ближе. Мартин, старый канонир Финтана, выглянул из-за камня, и его лицо, обычно угрюмое, сейчас было спокойно и деловито.
В воздухе повисла тишина. Матросы с ящиком стояли ни живы ни мертвы, глядя то на Гаррисона, то на вооружённых людей Финтана. Поттер, старый канонир, перехватил свой мушкет поудобнее, но стрелять не собирался — я видел это по его глазам. Мы с Йоханом переглянулись. Никто не хотел этой драки.
Гаррисон стиснул челюсти, потом выдохнул и махнул рукой.
— Отдайте ему ящик!
— Боцман… — начал было Мейсон, но Гаррисон цыкнул на него:
— Я сказал — отдайте!
Два матроса, которым, видимо, только этого и хотелось, с облегчением опустили ящик на землю, отступили назад и отошли в сторону, подальше от греха.
Финтан не спеша приблизился, нагнулся, проверил, на месте ли печать, удовлетворённо кивнул и жестом подозвал своих людей. Двое коренастых парней из его команды тут же подхватили ящик, легко, будто он был набит не золотом, а сеном, и потащили в кусты.
— Спасибо за работу, — сказал Финтан, поворачиваясь ко мне и Йохану. — Дальше мои парни сами это золото донесут. Не хочу вас беспокоить такой тяжестью.
Он помедлил, глядя на нас странным, изучающим взглядом, и вдруг спросил негромко, чтобы слышали только мы:
— Томас. Йохан. А вы не хотите со мной? Уйти. Насовсем. В Новый Свет. Там, за океаном, можно начать всё с чистого листа. Без приказов, без Адмиралтейства, без лордов, которые торгуют людьми и закрывают глаза на фальшивые монеты. Там ветер сам выбирает, куда дуть. И человек сам выбирает, кем ему быть.
Йохан молчал. Я тоже молчал. Ветер трепал волосы, и где-то вдалеке кричали чайки.
— Я остаюсь, — сказал я наконец. — Моё место здесь. На этой земле. У меня мать, отец, брат. И долг, Финтан. Есть вещи, от которых не уходят.
Йохан покачал головой, не говоря ни слова, и положил руку на плечо мне.
— Значит, остаётесь, — усмехнулся Финтан. — Воля ваша. Помните, что я вам предлагал. Если когда-нибудь передумаете — вы знаете, где искать.
Он козырнул — по-матросски, лихо — и, не оглядываясь, исчез в зарослях вслед за своими людьми. Шорох кустов стих, и через минуту наступила та самая звенящая тишина, какая бывает только после ушедшей грозы.
Гаррисон сплюнул в песок.
— Чёртовы пираты, — буркнул он, но без прежней злости. — Ладно, своё мы взяли. Бумаги важнее золота. Погружаем пленных и отходим к шлюпкам.
Вышли из пещеры. Над островом вставало солнце. Рыжий пират лежал на земле и смотрел в небо пустыми глазами. Я подошёл к нему.
— Ты помнишь меня?
Он не ответил. Он уже ничего не помнил.
Погрузили сумку с бумагами и пленных в шлюпки, отчалили. «Spitfire» ждал в бухте. Локк стоял на корме. Когда поднялись на борт, он сказал:
— Докладывайте.
Я доложил. Он выслушал, не перебивая, взял сумку, мельком глянул бумаги, потом кивнул и ушёл в каюту.
— Он ещё вернётся, — сказал Йохан. — Блэквуд. Или те, кто за ним.
— Вернутся, — согласился я. — Тогда будем готовы.
ГЛАВА 17. ОЧИЩЕНИЕ
Остров Святого Брендана оставался за кормой, когда я спустился в трюм. Блэквуд сидел на бочонке, связанный, с окровавленным лицом, и курил трубку — ему позволили, потому что он был нужен живым. Дым вился в тусклом свете фонаря, пахло табаком, сыростью и прелью. Часовой у двери козырнул и отошёл.
Блэквуд поднял голову. Несмотря на связанные руки и разбитую губу, в нём чувствовалась та самая наглая, звериная уверенность, которая так бесила меня на «Химере». Он усмехнулся — криво, одними уголками губ, и в его глазах, тёмных, цепких, застыла ирония, смешанная с холодным презрением.
— Пришёл, — сказал он, не глядя на меня. — Думаешь, я боюсь?
— Я не за этим, — ответил я, прислоняясь к переборке и стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Расскажи, кто тебя нанял. Кто платил за пресс, за станки, за бумаги.
— А что мне за это будет? — он выпустил струю дыма в низкий потолок, и дым смешался с тенями. — Свобода? Золото? Ты не в том положении, чтобы торговаться, Торнтон. Ты — матрос. А я — капитан.
— Ты — пират и работорговец, — сказал я. — И ответишь за всё.
Блэквуд затянулся, потом выпустил дым и посмотрел на меня в упор. В его глазах — усталых, но по-прежнему цепких — я увидел не страх, а какую-то пьяную, наглую уверенность человека, который привык покупать и продавать всё, включая людские жизни.
— Ах ты, дурак, — сказал он негромко, почти ласково. — Ты хоть понимаешь, о каких деньгах речь? Фальшивки печатали лорды, Торнтон. Те, кто сидят в Лондоне, пьют портвейн и рассуждают о законности. Деньги не пахнут — это старая истина. Если ты умён и коварен, ты имеешь право на них. Любые. Хоть фальшивые, хоть кровавые. Что с того?
Он усмехнулся, и в этой усмешке было столько презрения, что у меня свело скулы.
— А вы с голландцем — идиоты. У вас была возможность стать богатыми. Взять золото, продать бумаги тем же лордам, купить себе поместье, титул, жить припеваючи. Но вы, — он сплюнул на доски, — вы предпочли остаться матросами. Выгода утекает у вас сквозь пальцы, как вода. А ведь вы могли бы быть на моём месте. Или даже выше. В Англии, парень, всё продаётся и всё покупается. Даже лордство. Даже совесть.
Я молчал. Внутри всё кипело. Пальцы сами сжались в кулаки.
— За мной, — продолжал Блэквуд, уже не скрывая торжества, — стоят люди, которые управляют Англией. Лорды, купцы, адмиралы. Они не любят, когда их дела нарушают. Если я скажу — меня не посадят. Меня отпустят. А тебя… тебя уберут. Тихо, незаметно.
— Пусть попробуют, — выдохнул я, но голос мой дрогнул.
Блэквуд осклабился — мерзко, самодовольно. И в этот миг что-то оборвалось во мне. Та самая чёрная, холодная волна, которая уже поднималась в пещере, накрыла меня с головой. Я не помнил, как бросился вперёд. Мои руки сами нашли его горло — железная морская хватка, которой я держал канаты в шторм и которую не мог ослабить даже мёртвый.
Я приподнял Блэквуда над бочонком. Он захрипел, глаза его вылезли из орбит, лицо налилось багровым. И тогда из его горла вырвался тот самый визг — тонкий, срывающийся, полный животного ужаса, который не спутаешь ни с чем. Он брыкался, царапал мои руки, но я держал его, и в голове стучало одно: убить.
— Томас! — услышал я сквозь шум. — Отпусти!
Чьи-то мощные руки обхватили меня сзади. Гаррисон — я узнал его по жёсткому, прокуренному голосу. Йохан повис на моём локте, что-то кричал, но я не разбирал слов. Вдвоём они оторвали меня от Блэквуда. Я отлетел к переборке, тяжело дыша, и только тогда понял, что мои пальцы всё ещё сжаты, будто в них застряла чужая жизнь.
Блэквуд рухнул на пол, кашлял, хватал ртом воздух и дрожал. Он смотрел на меня — и в его глазах больше не было ни наглости, ни насмешки. Только страх. Самый настоящий, животный страх.
Гаррисон посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом. В его глазах, обычно колючих и насмешливых, я прочитал что-то новое: осторожность, смешанную с уважением. Он словно видел меня впервые.
— Выведи его на палубу, — сказал он Йохану тихо, не отводя от меня глаз. — Пусть проветрится.
Йохан молча взял меня за плечо и повёл к трапу.
Когда я вышел наверх, в лицо ударил солёный ветер. Команда косилась на меня странно — не с издёвкой, не с любопытством, а с тем особым, почтительным вниманием, какое оказывают опасному зверю, который может и разорвать, но пока держат на цепи. Даже капитан Локк, стоявший на мостике, обернулся и посмотрел на меня долгим, непроницаемым взглядом — и в этом взгляде мелькнуло что-то вроде признания. Не одобрения, нет. Понимания того, что из меня выросло нечто большее, чем простой матрос. Зверь проснулся.
Мне стало не по себе.
Я стоял у фальшборта, глядя на чёрную, маслянистую воду, и чувствовал, как внутри всё ещё колотится та холодная, страшная сила, которую я едва сдерживал. Йохан стоял рядом, не говоря ни слова, и его молчание было тяжелее любых упрёков.
— Томас, — сказал он наконец, — ты мог его убить.
— Знаю, — ответил я.
— Он идиот. Но он нужен живым.
— Знаю.
— Тогда зачем?
Я не ответил. Потому что сам не знал. Или знал, но боялся признаться: во мне живёт что-то такое, что не умеет прощать. Что не терпит, когда кто-то называет тебя идиотом за то, что ты не продал совесть.
Через два дня подошли к Плимуту. «Spitfire» встал на якорь. Локк отправил в Адмиралтейство пакет с бумагами. Золото перевезли на берег под охраной, пленных — в портовую тюрьму. Блэквуда увели последним. Он шёл с высоко поднятой головой, но я видел, как дрожат его руки.
— Торнтон, — сказал Локк, когда я стоял у трапа. — Вы с ван дер Бергом свободны. Получите расчёт. И держитесь подальше от этого дела.
— А Коган? — спросил я.
— Когана ищут. И найдут. Рано или поздно.
Я сошёл на берег с Йоханом. Внутри была пустота — не свобода, а пустота. Все эти годы, все бои — ради чего? Чтобы Блэквуда отпустили? Чтобы лорды, подписавшие векселя, откупились и продолжили свои тёмные дела?
— Не думай об этом, — сказал Йохан. — Мы сделали, что могли. Остальное не наша забота.
— Наша, — ответил я. — Пока такие, как Коган, гуляют на свободе — наша.
Мы пошли в портовую таверну, заказали эль и долго сидели молча, глядя на море. Закат полыхал багрянцем. В таверне было шумно: матросы пили, играли в кости, травили байки. Кто-то запел песню — старую, тягучую, про волны и невесту. Я не слушал. Смотрел на огонь в камине и думал: Йохан прав, мы сделали что могли. Остальное не наша забота. Но внутри всё равно ныло, как старая рана перед дождём.
— Томас, — сказал Йохан, отставляя кружку. — Помнишь тот день, когда мы впервые попали на «Химеру»?
— Помню, — ответил я. — Не забуду никогда.
— Я тоже. Но мы выжили. И мы здесь. Это главное.
— Главное, — согласился я.
Мы допили эль и вышли на улицу. Ночь была тёплой, звёздной, ветер тянул с моря, пахнущий солью и свободой. Я смотрел на огни Плимута, на мачты кораблей в гавани. Когда-нибудь эта война кончится. Когда-нибудь мы вернёмся домой и заживём спокойно. Но не сегодня. Сегодня мы были живы, и этого было довольно.
А где-то в Ирландии или на западном побережье прятался Коган. И я знал — мы ещё встретимся.
ГЛАВА 18. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Когда мы поднялись на борт «Spitfire», солнце клонилось к закату, и палуба отливала кровью. Матросы разошлись молча, раненых уволокли в лазарет, а Блэквуда, связанного, повели в капитанскую каюту. Я хотел было сунуться следом, но Гаррисон перехватил меня у трапа.
— Торнтон, — сказал он, кивнув на кормовую надстройку, где под бизань-реем темнела дверь. — Твоя вахта. Станешь у двери. С мушкетом. Чтоб ни одна душа не прошла. И смотри в оба — мне этот Блэквуд не нравится, ещё попытается удрать или на язык сядет.
Я кивнул, привалился плечом к переборке, мушкет меж колен, руки на стволе. Так и замер. Внизу, на баке, заскрипели блоки — Йохана уволокли проверять такелаж. Он хотел остаться, но Гаррисон рявкнул: «Дело, ван дер Берг!» — и тот ушёл.
Светильник в каюте чадил, и в щель между дверью и косяком сочилась жёлтая, маслянистая полоса. И голоса — Локка, тихий, как потрескивание старого блока, и Блэквуда, хриплый, будто у него в глотке давно не было глотка воды. Я слышал каждое слово — после той схватки в пещере уши у меня стали, как у дикого зверя.
Разговор старых приятелей
— Ну, здравствуй, Эдмунд, — раздался голос Блэквуда. — Всё такой же: ждёшь, пока другой заговорит, чтобы оценить слабину. Не изменился.
— А ты изменился, — ответил Локк холодно. — Только воняешь теперь хуже. Грязью, потом, дешёвым табаком и страхом.
— Страхом? — Блэквуд хрипло рассмеялся. — Мне бояться нечего. Ты меня поймал — вези в Лондон. Там меня встретят с распростёртыми объятиями. Ты ведь знаешь, Эдмунд, кто сидит в Адмиралтействе? Кто в Совете по торговле? Это наши с тобой старые знакомые. Они каждый вечер пьют портвейн в своих клубах и ровно столько же законны, сколько я. А может, и меньше.
Локк молчал. Я слышал, как скрипит перо — он что-то помечал на карте.
— Знаю, — сказал он наконец, и голос его зазвенел, как клинок, только что из горна. — Знаю, что лорд Бэссингтон получает процент с каждого корабля с живым товаром, который заходит в Бристоль. Знаю, что сэр Генри Морли подписывает поддельные векселя, а его люди прикрывают фальшивомонетчиков. Знаю, что вся эта гнилая машина работает, пока такие, как ты, держат в руках сабли, а такие, как они, — перья. Закон для них — пустая бумажка.
У меня внутри всё перевернулось. Потому что не впервые я слышал такие речи — про «одну голову», про «хозяев». Но до этого они звучали от Финтана, от всяких отчаянных, которым терять нечего. А теперь — от офицера королевского флота. От человека, который присягу давал. Я вцепился в мушкет покрепче, чтоб пальцы не дрожали. И подумал: «Вот тебе и Англия».
— И ты думаешь, что сможешь это остановить? — спросил Блэквуд. — Одним ударом? Меня поймал — на моё место встанет другой. А лорды останутся в своих креслах. Ты маленький человек, Эдмунд. Все вы, моряки, — маленькие люди. Ваше дело — выполнять приказы и не совать нос куда не просят.
— Я не собираюсь их останавливать, — ответил Локк. — Я собираюсь знать, как они работают. Где печатают фальшивки, где прячут золото, какими судами пользуются. Схема, Блэквуд. Не имена — схема. И тогда, может быть, кто-то из них пошевелится в своих креслах. А если нет — то хоть я буду знать, кому служу.
— Схема стоит дорого, — усмехнулся Блэквуд.
— Я знаю. Я предлагаю тебе сделку. Ты даёшь мне всё, что знаешь, а я высаживаю тебя в Австралии. С мешком золота. Живым. И ты исчезаешь.
— А если откажусь?
— Тогда поедешь в Лондон в цепях. И мы посмотрим, как быстро твои «друзья» пришлют тебе яд, чтобы не заговорил.
Тишина стала плотной, как дёготь. Я слышал, как Блэквуд дышит — тяжело, с хрипотцой.
— Ты изменился, Эдмунд, — сказал он наконец. — Раньше был правильным мальчиком, нос не совал куда не просят. А теперь предлагаешь преступнику свободу. Это государственная измена, парень.
— Это правосудие, — ответил Локк. — Иногда нужно пожертвовать одной головой, чтобы спасти сотни жизней. Твои хозяева каждый день отправляют людей в трюмы, как сельдей в бочку. Ты сам знаешь. Дай мне подумать до утра. И бумагу.
— До утра, — согласился Локк. — Но помни: если солжёшь, я тебя найду даже в аду.
— Не солгу, — буркнул Блэквуд. — Мне терять нечего.
Я стоял у двери, сжимая приклад, и чувствовал, как внутри поднимается тяжёлая, холодная волна. Всё, о чём они говорили, переворачивалось во мне, как ржавый якорь в трюме. Лорды, сэр Генри, Совет по торговле — все они, кто наверху, те, кого я привык считать опорой Англии, на самом деле торговали людьми, печатали фальшивые деньги и прикрывали воров. А мы, матросы, дрались и умирали за их портвейн и проценты. Я сжал зубы, привалился лбом к холодному стволу мушкета и выдохнул. Горько было.
Когда Блэквуда увели в кладовую, Локк вышел на палубу, посмотрел на меня, но ничего не сказал. Только кивнул — мол, свободен.
Ночной разговор
Я спустился в кубрик. Воняло там кислым потом, старой пенькой и ещё чем-то неуловимым — гнилой водой, что ли. Раненые в лазарете стонали, где-то на баке переругивались матросы, но в кубрике было тихо. Йохан лежал в гамаке, не спал. Секстант держал на груди, как младенца.
— Не спишь? — спросил я, садясь на рундук рядом.
— Нет, — ответил он, не открывая глаз. — Чего такой? Слова не вытянешь.
Я помолчал. Потом выложил всё — что слышал, пока стоял на посту. Про лордов, про проценты, про векселя, про живых людей, которых гонят в трюмах как скот. Про то, что сами «верхи» заказывают фальшивки, чтобы развалить конкурентов. Про то, что мы — пушечное мясо, а они — хозяева жизни.
Йохан слушал молча. Не перебивал. Только когда я закончил, долго смотрел в потолок.
— Значит, так, — сказал он наконец глухо. — А я думал, там, в Лондоне, хоть какой-то порядок. Оказывается, тот же трюм, только стены крашеные. И воняет не хуже.
— Теперь что? — спросил я.
— Теперь — ничего, — ответил он. — Мы моряки. Наше дело — паруса да пушки. А эти… — он махнул рукой куда-то в сторону капитанской каюты, — пусть сами разбираются. Ты мне друг, Томас. И я тебя не предам. А этих господ… — он помолчал, подбирая слово, — этих господ я не знаю и знать не хочу. Шотландец своего не бросает, запомни.
Он повернулся на бок, спиной ко мне, и замолчал. Я понял — разговор окончен. Но он не спал. Я слышал его дыхание — неровное, частое. Он тоже переваривал услышанное. И в этом молчании была наша общая тоска, наше общее понимание: мы — чужие на этом корабле, чужие в этой Англии, чужие везде, где есть господа и их слуги.
Томящий переход
Две недели мы шли к северному берегу Австралии. Две недели болтанки, штилей и резких шквалов — и ни одного дня, чтобы вздохнуть спокойно. Половина команды лежала в лазарете, остальные валились с ног, но паруса надо было ставить, и вахты несли, и раненых перевязывали, и пушки надраивали. Работы навалилось столько, что думать о том разговоре, о лордах и фальшивках, просто не оставалось сил — и, может, это было к лучшему.
Ставить полное парусное вооружение мы не могли. Людей не хватало — на марс полезешь, а внизу уже кричат: «Человек за бортом!». Так и тащились на одних стакселях, да на нижних прямых, да на бизани — а та, проклятая, всё время перекладывалась, то на левый галс вывернется, то на правый, и парусина хлопала, как подбитая чайка. «Spitfire» не летел — он брёл, разбивая скулами тяжёлую волну, и каждый удар отдавался в корпусе глухим, больным стоном.
Чайки кружили над мачтами, кричали мерзко, нахально. Казалось, они смеются над нами, над нашими перевязанными матросами, над нашим убогим ходом, над всем этим плаванием, которое выдохлось ещё до того, как началось. Я стоял у фальшборта и смотрел на них, и внутри клокотало то же самое, что и в этом сером, промозглом небе — усталость, злость и какая-то глухая безнадёга.
Йохан, когда его не укачивало, помогал на палубе. Молча, зло, без единого слова. Шотландская порода — не те люди. Он не жаловался, не просил поблажки. Делал своё дело и шёл отдыхать. Иногда я ловил его взгляд — тяжёлый, колючий, но в глубине его теплилась та же искра, что и у меня: мы выдюжим.
Локк ходил по палубе мрачный, как туча, и проверял каждую снасть, каждый шкот. Блэквуд держался отдельно, курил трубку и не лез ни в какие разговоры. Я иногда замечал, как он смотрит на нас, на израненный корабль, на перевязанных матросов — и, кажется, понимал, что долго мы не протянем. Но молчал. Молчал и он.
Берег Австралии
Утром двадцать третьего дня вахтенный на марсе закричал:
— Земля! По левому борту!
Мы высыпали на палубу. На горизонте, в утренней дымке, угадывалась низкая, зелёная полоса — северное побережье Австралии. Пахло не морем, а землёй, гниющими листьями и чем-то диким, первобытным. «Spitfire» лёг в дрейф в полумиле от берега, где виднелась узкая, песчаная коса и чахлые кусты.
Локк приказал спустить шлюпку.
— Гаррисон, вы и двое гребцов отвезёте нашего пассажира. Торнтон, ван дер Берг — остаётесь.
Блэквуд стоял у трапа, затянутый в новый сюртук, при сабле, с кожаным мешком под мышкой. Он был спокоен, даже весел.
— Ну что, Эдмунд, — сказал он, глядя на Локка, — не проводишь старого друга?
— У меня дела, — ответил Локк. — Иди. И помни: если ты солгал, я найду тебя даже в аду.
— Не солгал, — усмехнулся Блэквуд. — Схема верная. Ищите факторию вверх по реке, милях в двадцати. Там найдёте всё, что вам нужно.
Он спустился в шлюпку. Гребцы отчалили. Я стоял у фальшборта и смотрел, как Блэквуд, поднявшись на берег, оглянулся, помахал рукой — и исчез в зарослях.
— Что теперь? — спросил Йохан.
— Теперь — база, — ответил я. — И фальшивомонетчики. Локк не успокоится, пока не найдёт их.
— А нам-то что с того? — Йохан усмехнулся горько. — Мы матросы. Наше дело — паруса да пушки.
— Наше дело — выжить, — сказал я. — И, может быть, однажды увидеть дом. Только вот дом теперь как-то иначе пахнет, после этих разговоров.
Подъём якоря и отплытие
А уходить надо было. И это «надо» весило полтонны, не меньше.
Локк свистнул всех, кто ещё держался на ногах. Раненых перевязали — пусть лежат, не дёргаются. Остальных — к кабестану. Якорь — чугунная махина, два рога, как у самого дьявола, — зарылся в грунт, будто не хотел отпускать этот проклятый берег. Даже Гаррисон, старый хрыч, у которого спина трещала ещё после вчерашнего, взялся за вымбовку. Сам капитан Локк — и тот встал в круг, не побрезговал, скинул сюртук, засучил рукава. Такого я за ним не помнил.
— Навались! — рявкнул боцман.
Мы навалились. Жилы трещали, ноги скользили по мокрой палубе, а канат, чёрт бы его драл, полз и полз — сантиметр за сантиметром, будто дразнил. Пот лил градом, смешивался с солёными брызгами, и я чувствовал, как у Йохана рядом ходуном ходят плечи. Он не сдавался — и я не мог.
Наконец якорь показался из воды. Чёрный, облепленный тиной, ракушками, с каплями, которые падали вниз, будто слёзы. Гаррисон выдохнул, вытер лицо рукавом.
— Есть, — сказал он.
— Не есть, — кивнул Локк на реи. — Теперь паруса.
Ставить полное вооружение было некому. Мы и так еле дышали. Пошли на том, что осталось. Прямые нижние — фок да грот, — стаксели, и бизань, которую я проклинал каждую вахту. Но в тот час я благословил её. Площадь-то какая! Даже при слабом ветре она ловила хоть какой-то ветер, тянула нас вперёд, как старая, битая жизнью лошадь. Медленно, тяжело, но тянула.
«Spitfire» не летел — он плёлся, разбивая скулами волну. Чайки, мерзавки, кружили над мачтами, будто насмехались. Но мы шли. Это было главное.
В море
Берег быстро таял в тумане, и я смотрел на него, пока он не исчез совсем. Где-то там, в зелёной чаще, начиналась новая охота. А мы оставались на корабле — двое парней, которым деваться было некуда, потому что на берегу нас никто не ждал. Только служба. Только долг. Только море, которое и дом, и тюрьма одновременно.
Йохан стоял рядом, молчаливый, и я чувствовал его плечо у своего. Этого было достаточно.
В каюте капитана снова горел свет. Локк не спал — он прокладывал курс к устью реки, где, по словам Блэквуда, пряталась база фальшивомонетчиков. Я не понимал всей этой игры — когда богатые лондонцы, которые говорят о законности, на самом деле связаны с бандитами и ворами. Но я знал одно: пока такие, как Локк, верят в присягу, а такие, как я и Йохан, держат в руках сабли и заряжают пушки, эта гнилая машина не станет сильнее. А мы — мы просто делаем своё дело, и чёрт с ними, с лордами.
А корабль шёл вперёд, рассекая волны, и ветер свистел в снастях, как старая, добрая песня — без радости, но и без отчаяния. И чайки больше не смеялись. Улетели.
ГЛАВА 19. ТИХАЯ ГАВАНЬ
Подход к порту
К Порт-Джексону подошли на рассвете. Серое небо висело низко, дождь моросил, и вода в гавани казалась маслянистой, чёрной. Паруса убрали ещё на подходе — только кливер да бизань, и то зарифленные, — и «Spitfire» тащился, еле ворочая носом, будто старый, уставший кит.
— Шлюпка по левому борту! — крикнул вахтенный.
Из утренней дымки вывалилась портовая шлюпка — большая, тяжёлая, длиной в добрых сорок футов. Двенадцать гребцов, голые по пояс, сидели на банках, и вёсла взлетали разом, опускались разом, как крылья у чайки. В такт им раскачивался корпус, и вода под кормой кипела белой пеной. У руля стоял лоцман — сухой, обветренный старик, лицо в морщинах, будто старая карта, плащ промок насквозь, но он не обращал на это внимания.
Шлюпка подошла к борту, и лоцман, не дожидаясь команды, ловко ухватился за штормтрап.
— Есть кто живой? — крикнул он хрипло, перекрывая шум дождя.
Локк вышел на шканцы, сложил рупором ладони:
— «Spitfire», королевский флот! Следовали в Сидней, попали в шторм. Нужны припасы и док.
— Доком не богаты, — буркнул лоцман, — а местечко для вас найдётся. Дальняя стенка, у складов. Там тихо, никто не побеспокоит.
Он махнул рукой гребцам, и шлюпка обогнула наш бриг, зашла с носа. С её кормы бросили буксирный конец — толстый, пропитанный смолой, тяжёлый, как змея. Матросы подхватили его, намотали на битенг, и Гаррисон рявкнул:
— Взяли!
Шлюпка навалилась на вёсла. Уключины заскрипели, вёсла согнулись дугой, и гребцы, голые по пояс, хрипели от натуги. Вода под кормой шлюпки вскипела, забурлила, и «Spitfire», нехотя, дрогнул. Корпус заскрипел, рангоут застонал, но бриг подался за шлюпкой — медленно, тяжело, как сомнамбула.
Мы стояли у фальшборта и смотрели. Лоцман правил уверенно, поворачивая руль то вправо, то влево, и шлюпка, подчиняясь каждому его движению, тянула нас мимо торговых шхун, мимо старого фрегата, что стоял на ремонте с заклепанными орудийными портами, мимо рыбацких лодок, где сушили сети. Нас провожали взглядами, но никто не окликал.
— К дальней стенке, — сказал Гаррисон, не столько нам, сколько себе под нос. — Там нас никто не увидит.
Буксировка длилась, казалось, целую вечность. Вёсла взлетали и опускались, взлетали и опускались, и я считал их про себя — раз, два, три, четыре. Пот катился по спинам гребцов, смешивался с дождём, но они не сдавали. Морская порода.
Наконец шлюпка застопорила ход. Гребцы подняли вёсла и вытерли лица.
— Принимай швартовы! — крикнул лоцман.
Матросы выпрыгнули на причал, закрепили канаты. «Spitfire» глухо стукнулся о причальные кранцы, вздрогнул и замер. С берега потянуло сыростью, дёгтем, старой пенькой и ещё чем-то неуловимым — землёй, к которой мы отвыкли за эти недели. Я вдохнул полной грудью и закашлялся. Слишком много воздуха, слишком много запахов. После трюмной духоты и морской соли берег казался чужим, почти враждебным.
Но это была земля. Твёрдая земля под ногами. И это грело.
Рутина и работы
Сразу же закипела работа. Гаррисон разбил команду на смены: одни принялись выгружать раненых — их сносили на берег на носилках, бережно, как хрупкий груз, — другие таскали пустые бочки и мешки, готовясь к пополнению припасов. Кок Червяк уже ворчал на камбузе, требуя свежего мяса и овощей.
Локк спустился на причал, перекинулся парой слов с лоцманом, потом подозвал помощника.
— Я ухожу в портовую контору. Гаррисон, вы за старшего. Торнтон и ван дер Берг помогут с припасами. Через два часа вернусь.
Он кивнул и, не оглядываясь, зашагал по мокрым доскам. Мы проводили его взглядами. Капитан исчез в утреннем тумане, и Гаррисон рявкнул:
— Не расслабляться! Припасы привезут на баржах — принимать быстро, складировать в трюме аккуратно. Раненых — в госпиталь. Живо!
Мы работали как заведённые. Пот лил градом, но никто не жаловался. Йохан, несмотря на свою усталость, таскал ящики наравне с другими. Я проверял крепление швартовов, помогал принимать бочки с пресной водой. Рутина затягивала, и тяжёлые мысли отступали.
Построение и награждение
К полудню, когда припасы были приняты, а раненые отправлены в госпиталь, Гаррисон построил команду на шканцах. Дождь перестал, но небо оставалось низким, свинцовым. Матросы стояли в двух шеренгах, старые и новые, перевязанные и бодрые. Я занял место в строю, Йохан — рядом.
Локк поднялся на борт свежий, гладко выбритый, в сухом мундире. В руках он держал лист бумаги — приказ. Команда замерла.
— Экипажу «Spitfire», — начал он, и голос его зазвенел в сыром воздухе, — за успешное проведение операции, за мужество и отвагу, проявленные при захвате преступников, Адмиралтейством присвоены следующие звания и назначены премии.
Он перечислил несколько фамилий: Поттер, старый канонир, получил нашивку и прибавку к жалованью; Маллой — благодарность и премию; Мейсон, несмотря на раненую руку, — повышение до матроса первой статьи. Потом Локк поднял голову и посмотрел на меня.
— Матрос первой статьи Томас Торнтон, за проявленную храбрость и умение действовать в бою, повышается в звании до старшего матроса. Вам, — он чуть усмехнулся уголком губ, — предстоит помогать боцману. Надеюсь, не подведёте.
У меня перехватило горло. Старший матрос — правая рука Гаррисона. Не каждый, кто носит форму, получает такое доверие. Я вытянулся, козырнул.
— Рядовой матрос Йохан ван дер Берг, — продолжал Локк, — за безупречную службу и помощь в расследовании награждается премией в размере десяти гиней и благодарностью Адмиралтейства.
Йохан не шелохнулся. Только пальцы, висевшие вдоль тела, чуть заметно сжались в кулак. Я знал — он не любит похвал. Но десять гиней — это деньги. Для человека, который копил на собственную шхуну, это был шанс.
— Команде — увольнительные на берег по сменам, — закончил Локк. — Первая смена — до вечера. Гаррисон, составьте список. Вопросы?
— Так точно, капитан! — рявкнули мы.
Увольнительные
Гаррисон разбил команду на две смены. Я и Йохан попали в первую. Мы переоделись в чистое, привели себя в порядок и спустились на причал. Берег встретил нас запахом жареной рыбы, дешёвого табака и сыростью. Над портовыми тавернами вился дым, откуда-то доносилась музыка — тягучая, медленная, совсем не похожая на наши матросские песни.
— Куда пойдём? — спросил Йохан.
— Найдём место, где нальют по чарке за тех, кто не вернулся, — ответил я.
Мы побрели по мокрым доскам, минуя склады и краны, и свернули в улочку, где толпились матросы. Зашли в первую таверну — «У Золотого Якоря». Внутри было душно, пахло перегаром и жареным луком. Мы сели в углу, заказали эль и молча выпили.
— Ты теперь старший матрос, — сказал Йохан, крутя в пальцах кружку. — Гаррисон на тебя рассчитывает.
— Знаю, — ответил я. — Не подведу.
— Я и не сомневаюсь.
Он замолчал, и я понял, что он думает о том же, о чём и я: о Финтане, о золоте, о могилах на острове. О том, что мы остались, а они ушли. О том, что Локк, может, и прав, но господа, которые сидят в Лондоне, никуда не денутся.
Финал: тень на горизонте
К вечеру мы вернулись на борт. Солнце уже садилось, и небо на западе полыхало багрянцем. Я поднялся на бак, чтобы проверить швартовы, и вдруг заметил на горизонте тёмный силуэт. Небольшая шхуна, идущая под всеми парусами, держала курс на запад.
Обводы корпуса, постановка мачт… Что-то знакомое было в этом судне. Я вгляделся, и сердце ёкнуло.
— Йохан! — позвал я.
Он поднялся ко мне, встал рядом.
— Финтан, — сказал он тихо. — Его шхуна. Я узнаю эти мачты.
Шхуна шла быстро, удаляясь в вечернюю дымку, и через несколько минут стала едва различимой точкой. Мы смотрели ей вслед, и я думал: он теперь в Новом Свете, с золотом, со своей командой. А мы здесь, на «Spitfire», с ранеными и мёртвыми, и впереди — база фальшивомонетчиков. Может, когда-нибудь и мы повернём на запад. А может, и нет.
Йохан повернулся ко мне и молча кивнул. Я кивнул в ответ. Ни слова. Зачем? Море большое, а дороги у нас разные.
Внизу, на палубе, зажгли фонари. Гаррисон отдавал распоряжения, матросы готовили бриг к ночной стоянке. А мы стояли на баке, вглядываясь туда, где скрылась шхуна, и чувствовали, что эта встреча была не последней. Море не отпускает тех, кто однажды вышел на его просторы.
ГЛАВА 20. ТЯЖЁЛАЯ ПРИСТАНЬ
Рутина, мастера и портовый быт
С утра следующего дня «Spitfire» закипел работой, будто старый котёл на камбузе. К причалу подтянулись корабельщики из портовых мастерских — народ сухой, обветренный, в куртках, промасленных до того, что они блестели на солнце, как палуба после драйки. Привезли доски — пахли свежей сосной, вар — вонял так, что глаза слезились, и бухты нового каната, тугие, как змеи перед броском.
Гаррисон встретил их хмуро, перекинулся парой слов со старшим, ткнул пальцем туда, где такелаж слабил. Матросы разобрали инструмент, и работа закипела, заскрипела, задышала потом. Кто-то драил палубу — скребли, поливали, снова скребли, пока доски не забелели, как кость. Кто-то обтягивал ванты, проверял мусинги. Другие вместе с мастерами латали такелаж и конопатили палубу. Вар кипел в котлах — дымил, булькал, и вонь от него стояла такая, что курить хотелось, но курить было некогда. Смола липла к рукам, одежде, волосам, и отмывали её потом дёгтем, а тот жёг не хуже огня. Пот лил градом, смешиваясь с солью и копотью.
— Смоли ровно, не халтурь! — рявкнул Гаррисон на одного из новеньких, который торопился замазать щель. — Течь начнёт — на тебе спрошу. В море, салага, каждая щель — враг.
Пока наверху чинили такелаж и палубу, внизу, в трюме, кипела своя, невидимая глазу работа, грязная и выматывающая. Откачивали воду — ручные помпы ходили ходуном, гребцы сменяли друг друга каждые полчаса, чтобы не надорваться. Конопатили швы между досками, загоняли паклю в щели, заливали варом. Выносили гнилые мешки, перетряхивали припасы. Оттуда, из чёрного нутра, тянуло сыростью, застоявшимся воздухом и ещё чем-то кислым — запахом старого пота и крысиного помёта. Там, внизу, не было ни чина, ни звания. Был только труд, злой, как чёрт.
Крыс было — тьма. Они расплодились в тёплых трюмах, грызли мешки, портили сухари и вяленую рыбу. Прогрызенные кули вытаскивали на свет и с горечью ссыпали остатки — то, что ещё можно было спасти. Червивое и подмоченное складывали в отдельные мешки — их потом должны были сдать на берег портовым скупщикам отбросов; никто и никогда не выбрасывает мусор за борт, если стоит в гавани. Море кормит, море и дом, но сор из дома не выметают на порог. Гаррисон, стоя у люка, вёл счёт.
— На хвосты не забудьте, — буркнул он. — В прошлый рейс один шотландец полкроны заработал. Кто больше принесёт — того в увольнительную первым.
На кораблях такая традиция была, старая, как само море: за каждый крысиный хвост платили мелкую монету. Не богатство, конечно — на чарку рома да на табак хватало, но большего матросу и не надо. И моряки, которые обычно грызлись меж собой, как псы на цепи, в этом деле объединялись — травили крыс, ставили капканы, а потом, воняя потом и страхом, отрезали хвосты и сдавали боцману.
К вечеру основные работы закончили. Такелаж перебрали, рангоут укрепили, палубу засмолили, а трюм вычистили до блеска и проконопатили на совесть. Вонь из чёрного нутра ушла, сменившись запахом свежей смолы и чистого дерева. «Spitfire» стоял у причала, вычищенный, подтянутый, готовый к выходу. Гаррисон подвёл итог: трое матросов — молодой парень по фамилии Брукс, старый Поттер и ещё один новенький, молчаливый шотландец Маклин, — набрали больше всех крысиных хвостов.
— Брукс, Поттер, Маклин — в увольнительную, — объявил Гаррисон, и голос его был твёрд, как киль. — Торнтон и ван дер Берг — тоже, вы сегодня хорошо поработали. Остальным — завтра.
Мы переоделись в чистое, привели себя в порядок, и я задержался в кубрике, чтобы привести мундир к парадному виду, пришив соответствующие нашивки. Пальцы не дрожали. Я делал это не в первый раз, но сейчас чувствовал что-то новое. Не гордость — твёрдость. Словно эти полоски ткани были не просто так, а залиты кровью и потом, и море, и сам бриг смотрели на меня иначе.
Гаррисон заглянул в кубрик, окинул меня взглядом — и в его глазах, обычно колючих, мелькнуло нечто похожее на уважение.
— Порядок, — буркнул он. — Ступай.
Портовая драка
Вечером, когда солнце село за складские крыши и на мачтах зажгли фонари, мы спустились на причал — Брукс, Поттер, Маклин, я и Йохан. Компания подобралась разномастная, но настроение было приподнятое, как перед хорошим ветром. Пахло дешёвым ромом, жареной рыбой и свободой — той свободой, за которую моряк готов отдать полжизни.
Таверна «У Весёлого Роджера» встретила нас гамом и табачным дымом, таким густым, что свет масляных ламп казался жёлтым и зыбким. Мы сели за большой стол, заказали эль. Я пил медленно, маленькими глотками, но Йохан, я видел, налегал, как в шторм на шкоты. Не осуждал — он тоже искал забытья, искал того покоя, которого на корабле не сыщешь. Поттер травил байки про старые времена, Брукс слушал, раскрыв рот, а Маклин, молчаливый шотландец, только крутил в пальцах пустую кружку и смотрел на огонь.
Всё началось с пустяка, как и любая портовая драка. Какой-то верзила — китобой, наверное, или береговой грузчик — задел меня плечом, проходя мимо. Я не обратил внимания. Бывает. Но он нахально уставился на мои нашивки — свежие, синие, с вышитым якорем.
— Эй, старший, — он осклабился, и в щербатом рту его было темно, как в трюме. — Много ли ты выслужил, что такие ленты носишь? Или за юбку капитана получил?
Я не ответил. Поттер хотел было встать, но я положил руку ему на плечо. Йохан поднялся, но я и его усадил.
— Не надо, — сказал я тихо. — Сами напросились.
Верзила не унимался. Он толкнул меня, я отшатнулся — не от страха, а чтобы не опрокинуть стол. И тогда его дружки — трое, а то и четверо — поднялись из-за соседнего стола. Китобой схватил кружку, чтобы окатить меня пивом, но я перехватил его руку, вывернул так, что хрустнуло, и он взвыл, как чайка над падалью. Потом я ударил — коротко, жёстко, прямо в челюсть, так, что голова его мотнулась, и он отлетел к стене, сбив по пути чей-то стул.
Драка завязалась мгновенно, как узел на скользком канате. Я видел лица — злые, пьяные, перекошенные — слышал звон разбитой посуды, крики, мат. Дрался не думая — тело работало само. Уходил от ударов, пригибался, бил сам — в корпус, в голову, в руки. Ломал кости. Кто-то из нападавших схватил нож — блеснуло лезвие в свете ламп — но я выбил его ударом ноги, и нож, звякнув, улетел под стол. Они отступали, но я преследовал, пока не остался в центре зала, а вокруг валялись трое, и хозяин таверны, маленький толстый человечек, кричал, чтобы я убирался, иначе он позовёт портовую стражу.
Но я не уследил за Йоханом. Он ввязался в драку сзади, и кто-то — не знаю, кто, в той суматохе — полоснул его ножом по руке. Йохан закричал — негромко, сдавленно, — и осел на пол, зажимая рану ладонью, из которой хлестала кровь.
Я подхватил его, вытащил на улицу. Кровь текла, заливала рубаху, пятнала мою новую куртку, но рана, слава Богу, была неглубокой — нож прошёл по касательной, зацепил мышцу, но до кости не добрался. Пока я нёс его на корабль, он молчал, только иногда постанывал сквозь зубы и ругал себя последними словами — по-голландски, так, что я понимал только отдельные слова, но смысл угадывал.
На борт мы поднялись, когда уже стемнело. Вахтенный покосился на нас, хотел было что-то спросить, но увидел мой взгляд и промолчал. Гаррисон, встретив нас у трапа, только покачал головой и махнул рукой:
— Идите в лазарет, салаги. Завтра разберёмся.
Никто не устроил разноса. Драки в порту были делом обычным, и капитаны смотрели на них сквозь пальцы — пар выпускали, и ладно. Лишь бы не до убийства.
Клятва
Доктор Кэррингтон — старый ворчун, который лечил нас ещё на «Стремительном», — зашил Йохану руку, наложил швы, перевязал и уложил в гамак.
— Пустяки, — буркнул он, вытирая руки. — Через неделю как новенький будет. А ты, Торнтон, смотри — в следующий раз может быть хуже.
Я кивнул. Слова были лишними.
Я сидел рядом до полуночи. Йохан не спал, смотрел в потолок, где качался масляный фонарь, отбрасывая пляшущие тени.
— Прости, — сказал я.
— За что? — усмехнулся он, но в усмешке его не было веселья. — Сам полез. Дурак.
— Не надо было тебе туда лезть. Я бы справился.
— Справился, — кивнул Йохан. — Я видел. Ты стал… другой.
Он не договорил, но я понял. Я стал опаснее. Жёстче. В драке я не чувствовал боли, не чувствовал страха. Только холодную, звериную ярость, которая кипела во мне, как вар в котле. И это пугало меня самого.
— Томас, — сказал Йохан, и голос его стал тихим, почти шёпотом, — смотри, чтобы этот дьявол, который в тебе сидит, не вырвался наружу. Он сильный. Но он может погубить нас обоих. Я видел таких — на «Химере», в трюме. Они становились зверями и уже не могли остановиться. Не хочу, чтобы ты стал таким.
Я не ответил. Только положил руку ему на плечо и сжал — коротко, по-мужски. Он кивнул. Этого было довольно.
Наутро, когда Йохан заснул и в кубрике воцарилась тишина, прерываемая только храпом матросов и скрипом переборок, я вылез из гамака, натянул куртку и поднялся на бак. В руке была кружка — вчерашний эль, который я не допил, завалявшийся на рундуке. Я поднял её, посмотрел на мутную, пахнущую кислятиной жидкость, потом выплеснул за борт, в чёрную, маслянистую воду гавани.
— Клянусь, — сказал я тихо, глядя на спящую гавань, где в тумане угадывались огни портовых таверн. — Ни капли крепкого в этом порту. Ни одной. Йохан, ты меня слышишь? Я больше не подставлю тебя. Ни тебя, ни себя.
Ветер донёс запах соли, дёгтя и чего-то далёкого — свободы, может быть. И в этом ветре мне почудился ответ — или просто моё собственное сердце, уже не такое робкое, как раньше.
Вечернее построение перед отходом
Перед закатом, когда тени от складских крыш легли на палубу длинными чёрными полосами, Гаррисон построил команду на шканцах. Рында пробила восемь склянок, и матросы, старые и новые, выстроились в две шеренги. С берега доносились крики чаек и редкие голоса портовых грузчиков, но на корабле стояла тишина — та самая, напряжённая тишина перед выходом в море.
Локк поднялся на бак в парадном мундире, при сабле. Лицо его было спокойно, как морская гладь перед штормом, но глаза — цепкие, холодные — пересчитывали каждого. В руках он держал судовую роль, развёрнутую на ветру.
— Экипажу «Spitfire», — начал он, и голос его, негромкий, но властный, зазвенел в вечернем воздухе. — Завтра на рассвете снимаемся с якоря. Курс — к заливу Карпентария, на северное побережье. Наша цель — база фальшивомонетчиков. Всем знать своё место и свою вахту.
Он перелистнул лист.
— По судовой роли: старший помощник — Моррисон. Штурман — Фаррел. Боцман — Гаррисон. Плотник — Стивенс. Канонир — Блэк. Кок — Томпсон.
Он поднял голову, оглядел матросов.
— Марсовые: матрос первой статьи Грейвз, матрос первой статьи Маллой, матрос первой статьи Брукс, матрос второй статьи Уильямс. Вам лезть на реи, ставить и убирать паруса. Будете работать на грот- и фок-мачтах. Гротовые: матрос первой статьи Торнтон — вы за старшего на гроте, — матрос первой статьи ван дер Берг, матрос первой статьи Поттер, матрос второй статьи О’Брайен. Фоковые: матрос первой статьи Гейл, матрос второй статьи Мейсон, матрос второй статьи Кларк и новобранец Симпсон. Бизань — матрос первой статьи Коган, матрос второй статьи Прайс. Помпы и трюм — Мейсон, вы за старшего. Остальные — в палубную команду, помогать боцману.
Он перечислял имена, и каждое падало на палубу, как удар молотка. Новые матросы, вчерашние, ловили каждое слово, боясь пропустить своё звание. Старые, обветренные, стояли спокойно — они знали, что им делать.
— Вопросы? — спросил Локк, сложив бумагу.
— Так точно, капитан! — рявкнула команда.
— Разойдитесь. Всем спать до четырёх склянок. Завтра — ранний подъём.
Утренний выход
Рассвет встал серый, молочный, с мелкой изморосью, которая оседала на палубе и снастях, как слезы. На рейде туман стлался низко, над самой водой, и очертания соседних судов угадывались только по смутным пятнам фонарей. Рында отбила четыре склянки, и «Spitfire» зашевелился, как проснувшийся зверь.
Лоцманская шлюпка подошла на рассвете — длинная, тяжёлая, с двенадцатью гребцами, голыми по пояс, несмотря на утреннюю прохладу. Лоцман — тот самый, сухой старик с лицом, изрезанным морщинами, — переговорил с Локком, потом махнул рукой: отдавай концы. Матросы отдали швартовы, и шлюпка, упираясь вёслами, медленно потянула бриг на середину гавани.
Буксировка была долгой и нудной. Вёсла взлетали и опускались, взлетали и опускались, гребцы хрипели от натуги, и вода под кормой шлюпки кипела белой пеной. Мы стояли у фальшборта, сжимая поручни, и смотрели, как берег медленно отдаляется, будто нехотя отпускает нас.
Когда лоцманская шлюпка отошла, отдав буксирный конец, Гаррисон рявкнул:
— Ставить паруса! Живо, салаги!
Матросы разбежались по реям. Грот — наверх, фок — наверх, стаксели, кливера. Парусина хлопала, полоскалась на ветру, но постепенно наполнялась, туго, упруго, и «Spitfire», вздрогнув, подался вперёд. Ветер дул от берега — багштаг, ровный, свежий, — и бриг, завалившись слегка на левый борт, заскользил по сонной глади.
С палубы тянули хором — старую, гортанную, матросскую песню, от которой ветер свистел в снастях громче, а идти было веселее. Ритм, грубый и мерный, задавал шаг, и паруса наполнялись в такт голосам.
Песня оборвалась сама собой, когда мы вышли на чистую воду и берег растаял в тумане. Корабль шёл вперёд, рассекая волны, и я стоял на баке, глядя туда, где скрылась земля. Йохан, перевязанный, привалился к фальшборту и молчал.
— Думаешь, вернёмся? — спросил он.
— Куда ж мы денемся, — ответил я. — Море не отпускает тех, кто однажды вышел на его просторы.
И мы пошли дальше — на север, к заливу Карпентария, к новой охоте, к новым ветрам. Ветер свистел в снастях, как старая, добрая песня — без радости, но и без отчаяния. А чайки, те самые, что смеялись над нами, остались на берегу.
ГЛАВА 21. ТАЙНАЯ ГАВАНЬ
Свежие ветра и зелёный стол
Первые дни после выхода из Порт-Джексона «Spitfire» шёл вдоль берега, цепляя слабые бризы, и ветра эти были такие норовистые, что матросам приходилось менять галсы по три раза на вахте — то штиль вдарит, то шквал налетит, то с запада потянет, то с юга. Мы ползли, как старая черепаха по песчаной косе, и я уже начал думать, что Фаррел, наш штурман, спутал карты и ведёт нас к самому чёрту на кулички. Но настроение на корабле переменилось к лучшему: Гаррисон стал реже орать, Локк ходил менее мрачный, а доктор Кэррингтон, старый ворчун с вечно кислой рожей, даже начал улыбаться — если, конечно, его гримасу можно было назвать улыбкой, а не конвульсией.
— Ешьте, салаги, — бурчал он, обходя кубрик с корзиной, полной свежих овощей. — Картошка, репа, морковь, капуста. Не сухарями едиными жив моряк, снасть вашу побери.
После австралийского порта мы взяли припасы на славу: не только солонину и сухари, но и ящики с корнеплодами, бочонки с квашеной капустой, даже несколько мешков репчатого лука, от которого Червяк, наш кок, чихал так, что камбуз ходуном ходил. Старый Поттер, глядя на зелёные ростки, прослезился — шутка ли, впервые за два месяца увидеть живую зелень, не кислую и не гнилую. Червяк, хмурый как туча, ворчал, что с этими овощами только возни больше, но в его похлёбке теперь плавали не только жёсткие куски солонины, но и жёлтые кружки моркови, и белые кубики репы, и даже тонкие ломтики капусты. Пахло уже не гнилью, а почти домашним супом, и когда ветер приносил этот запах на бак, у меня сводило желудок от голода.
Йохан быстро пошёл на поправку: рана затягивалась, швы сняли на пятый день, и уже через неделю он лазил по вантам, левой рукой придерживаясь за выбленки, как новобранец. Гаррисон не гнал его, только косился и бурчал себе под нос: «Не надорвись, голландец, ты нам живым нужен, а не мясом на корм акулам». Йохан в ответ молчал, но я видел — силы возвращались, и глаза у него снова стали живыми, а не как у покойника.
Палубный быт и дорога на север
Пока бриг тащился вдоль берега, Гаррисон гонял нас так, что мы не успевали перевести дух. С утра — драйка палубы: скребли пемзой, поливали водой, снова скребли, пока доски не начинали белеть, как кость. Потом проверка такелажа — каждый блок, каждый шкот, каждый узел. А потом постановка парусов, и тут уж держись: боцман орал так, что у него жилы на шее вздувались.
— Подтянуть шкотовые, салаги! — ревел он, и мы, взявшись за концы, тянули в такт, выкрикивая: «Хоп! Хоп! Хоп!» — раз, два, три, и паруса наполнялись враз, без заминки, тугие, как пузыри на варёной смоле. Гаррисон кивал, и на его лице появлялось нечто похожее на одобрение — редкость, снасть побери, но когда это случалось, хотелось плясать.
Я, как старший матрос и правая рука боцмана, тоже орал на новеньких — на Брукса, который путал шкот с галсом, на молодого шотландца Маклина, что работал молча, как рыба, но туго соображал. Голос мой охрип, но я не унимался: теперь я отвечал за порядок на палубе, и Гаррисон смотрел на меня по-другому — как на равного, будто я выслужил не просто нашивку, а уважение, которое зарабатывают годами.
— Торнтон, грот слабит! — кричал он мне, и я бежал, перехватывал конец, дёргал, и парус хлопал, набирая ветер, а потом мы меняли галсы, и опять тянули, и опять «Хоп! Хоп!» летело над палубой, и ветер свистел в вантах, и казалось, что сам бриг дышит этим ритмом, этим криком, этим потом.
Однажды Брукс, молодой и тощий как шпринтов, полез на фор-марс не тем путём — повис на вантах, перебирая руками, ноги болтаются, а сам вниз глядит, побелел как парусина. Гаррисон, заметив это, заорал так, что у меня в ушах зазвенело:
— Куда прёшь, салага! По вантам вниз головой лезешь, как таракан по стене! Лезь через собачью нору, на марсель! — он ткнул пальцем вверх, где под марсовой площадкой темнел узкий проём. — Там тебе не виселица, там дорога! Не умеешь — смотри на старших!
Брукс, дрожа, перехватился, пролез через отверстие и, наконец, выбрался на марс. Я только покачал головой: сам через такое проходил, и не раз. Йохан, перевязанный, стоял у фальшборта и, усмехаясь, смотрел на мои потуги — критиковал? Нет. Сочувствовал? Тоже нет. Просто был рядом, и этого хватало.
Диалог на вахте
Однажды, когда мы стояли на вечерней вахте и бриг покачивался на лёгкой зыби, а небо на западе горело багрянцем, я спросил Йохана:
— Скоро будем на месте, как думаешь?
— По расчётам Фаррела, дня через три, — ответил он, — если ветер не переменится и если этот проклятый Фаррел не перепутал широту с долготой. Блэквуд указал залив Карпентария, старую голландскую факторию в устье реки. Карты у Локка. Я видел — помечены крестом.
— Голландскую? — усмехнулся я. — Твои, выходит, земляки постарались. Настроили факторий, начеканили фальшивок, а мы теперь разгребай.
— Мои? — Йохан усмехнулся в ответ, но в усмешке не было веселья, только горечь, как от прокисшего эля. — Те, кто торгует людьми и печатает фальшивки, не мои, Томас. Мы, ван дер Берги, всегда были штурманами, а не торговцами. Отец меня учил: с компасом и картой можно найти путь куда угодно, а с фальшивой монетой — только в тюрьму или на виселицу.
— А я слышал, — не унимался я, — что голландцы в этих краях первые купцы были. И рабами торговали, и пряности возили, и бумаги подделывали, если выгодно. Недаром ваша Ост-Индская компания весь Восток задушила.
Йохан помолчал, глядя на воду, где отражались звёзды, и его лицо в сумерках казалось вырезанным из старого дерева.
— Всякая нация грешна, — сказал он наконец. — И англичане, и голландцы, и испанцы, и французы. Дело не в нации, а в человеке. Мой отец не торговал людьми. Он штурманом был, водил суда в любую погоду и никогда не подводил капитана. И я — штурман, снасть мою побери. А эти… — он кивнул в сторону берега, которого не было видно, — эти продались и будут гнить в цепях или на виселице. Свои же, голландцы, их и сдадут, если надо будет спасти свою шкуру.
— Ты так уверен?
— Я знаю, — ответил он жёстко, и в голосе его зазвучала сталь, как в клинке, только что из горна. — Когда схватка идёт за золото, там нет соотечественников. Там только враги и временные союзники. Финтан это доказал, когда забрал ящик с песком. Локк — тоже, когда отпустил Блэквуда. И ты сам — тоже, когда в пещере крушил босяков как бешеный.
Я не нашёлся, что ответить. Он был прав. В этой грязной игре, где пахло порохом и фальшивыми векселями, никто не был чист, и каждый выбирал свою сторону — или она выбирала его.
— Ладно, — сказал я. — Посмотрим, что нам приготовил этот залив. Может, там и правда найдём гнездо фальшивомонетчиков. А может, просто гнилой форт и пустые бочки.
Йохан кивнул, и мы замолчали. Ветер стих, и наступила та особая тишина, которая бывает перед рассветом, когда море спит, а небо начинает сереть на востоке, и только чайки где-то кричат, будто плачут по утопленникам.
Приготовления к высадке
На третье утро вахтенный крикнул:
— Земля по левому борту!
Мы высыпали на палубу, и в серой утренней дымке угадывалась низкая, зелёная полоса — северное побережье Австралии. Пахло не морем, а землёй, гниющими листьями и чем-то диким, первобытным, будто мы приплыли к началу времён. Локк приказал убавить паруса и двигаться самым малым ходом, поминутно промеряя глубину лотом.
— Здесь рифы, — сказал Фаррел, штурман, вглядываясь в карту и потирая переносицу, как всегда, когда волновался. — Блэквуд предупреждал: вход в реку узкий, только в полную воду. Если ошибёмся — сядем на камни и будем кормить рыбу.
К полудню, когда прилив начал подниматься, мы нашли устье. Река была неширокой, но глубокой, с мутной, коричневой водой, которая пахла тиной и стоячим болотом. Она впадала в залив, огибая песчаную косу, поросшую чахлыми кустами. На карте, которую Блэквуд набросал Локку, это место было отмечено жирным крестом и подписано старым, выцветшим почерком: «Олд Форт. Голландская фактория. 1718».
— Более тридцати лет прошло, — сказал Локк, глядя на карту и покачивая головой. — Может, всё сгнило, развалилось и поросло мхом. А может, и нет.
— А если засада, капитан? — спросил Гаррисон, поглаживая эфес сабли.
— Для того и идём, — ответил Локк, и в голосе его зазвенел металл. — Готовим шлюпки. Гаррисон, формируйте десант. Торнтон, ван дер Берг, Маллой, Брукс — с вами. И ещё десять человек, самых опытных, кто не струсит в темноте. Остальные — наготове, орудия зарядить картечью. Атакуем на рассвете.
Весь день мы готовились к высадке. Осматривали оружие, точили сабли, сыпали свежий порох на полки, проверяли кремни. Гаррисон разбил десант на две группы: первая — штурмовая, человек двенадцать, должна была напасть с суши; вторая — прикрытие, оставалась в шлюпках с заряженными мушкетами, на случай если понадобится поддержка с воды. Меня и Йохана определили в штурмовую группу. Маллой, с его тесаком и звериной злобой, — тоже, а Брукс — в прикрытие, чтобы не испугался в темноте.
— Пойдём тихо, как призраки, — наставлял Гаррисон, когда стемнело и на мачтах зажгли фонари. — До рассвета подойдём на шлюпках, заляжем в зарослях и осмотримся. Если фактория жива — берём штурмом, тихо и без выстрелов. Если пусто — обыскиваем и валим. Вопросы?
— Нет, боцман, — ответили мы, и голоса наши слились в один глухой, напряжённый шёпот.
Высадка и бой
К полуночи шлюпки бесшумно отчалили от борта: гребцы работали вёслами в полсилы, уключины обмотали тряпьём, чтобы не скрипели, а якорную цепь вываливали в воду через войлок, чтобы не бряцала. Туман стлался над рекой такой густой, что весло, опущенное в воду, исчезало из глаз, не успев коснуться дна. Берег возник внезапно — чёрные силуэты мангров, их корни, похожие на костлявые пальцы, тянулись из воды, а над ними нависали кроны деревьев, такие густые, что звёзд не было видно. Тишина стояла зловещая, какая бывает только перед смертью, когда даже ветер замирает и птицы замолкают.
— Ни звука, — прошептал Гаррисон, и мы выпрыгнули в ледяную воду по колено, вытащили шлюпки на берег и залегли в кустах. Пахло тиной, гнилью, мокрым песком и чем-то сладковатым — можжевельником, что ли, а может, душистым перцем, который завезли сюда голландцы тридцать лет назад и не вывезли.
Рассвет пришёл серый, молочный, и в его бледном свете фактория открылась перед нами во всей своей мрачной красе: старый голландский форт из серого камня, с зубцами и башнями, стены поросли мхом и лишайником, крыши провалились, в некоторых местах зияли чёрные провалы окон, как пустые глазницы. Рядом лепились более новые постройки — деревянные склады, причал, навесы, а у самого причала покачивалась на лёгкой волне небольшая яхта: низкая, с длинным носом, вооружённая лишь кливером и бизанью, каких много бегает вдоль берега, перевозя контрабанду. Паруса её были обвисшими, будто давно не видели ветра, но на корме виднелось свежее название — «Морская пена», выведенное золотой краской, которая блеснула в лучах восходящего солнца.
— Есть кто, — сказал Гаррисон, и я заметил, что на яхте горит тусклый фонарь, а в форте кто-то ходит, лениво переругиваясь на чужом языке.
— Ждём, — ответил я. — Пусть проснутся, тогда и возьмём тёпленькими.
Мы ждали, прижавшись к земле, и минуты тянулись медленно, как капли смолы в котле. Среди мангров крикнула птица, потом замолчала, и снова наступила тишина — такая плотная, что я слышал, как стучит моё сердце и как дышит Йохан рядом.
Потом из форта вышел первый человек — высокий, сухой, в промасленной куртке и с пистолетом за поясом. За ним — второй, коренастый, с лицом, изрытым оспой, в руке — длинный нож. Третий — рыжий, с серьгой в ухе, в морской куртке с медными пуговицами. Они шли к причалу, переговариваясь на чужом, гортанном языке — я разобрал «Готт» и «мерде», и понял: немцы. За ними, из пристройки, вышли ещё двое — смуглые, черноволосые, с бешеными глазами, в руках — кортики. Корсиканцы, по выговору, как определил Маллой.
— Два немца и два француза, — прошептал Маллой, и его голос дрогнул, но не от страха — от злости. — Отчаянные, собаки, знаю таких. Не сдадутся, будут драться до последнего.
Четверо — это не двенадцать безоружных факторщиков. Это наёмники, которые умеют стрелять и колоть, и которые не боятся смерти. Гаррисон прикинул что-то в уме, потом махнул рукой:
— Группа захвата — за мной. Торнтон, ван дер Берг, Маллой — вперёд. Остальные — прикрывают с флангов, чтобы никто не ушёл к яхте. Ни выстрела, только тишина. Если побегут — крой их, но без шума, ножами.
Мы пошли — пригнувшись, бесшумно, как тени, ступая только на голые камни, чтобы не хрустнул гравий. Я сжимал тесак, и рукоять была влажной от пота. Сердце колотилось где-то в горле, но я заставил себя дышать ровно, не спеша.
Первый немец, тот, что с пистолетом, обернулся, когда мы были уже в двадцати шагах. Он открыл рот, чтобы закричать, но Маллой, старый пират, оказался быстрее: его нож, короткий и широкий, со свистом описал дугу и вошёл немцу в горло, перерубив дыхательное горло. Тот упал, хрипя, и пистолет выпал из его руки — я успел подхватить его, чтобы не стукнул о камни и не поднял шум.
Второй немец, коренастый, услышал шум, выхватил тесак и бросился на Гаррисона. Боцман принял удар на саблю, отбил, и они скрестили клинки с глухим, злым лязгом, который, казалось, разбудил бы и мёртвого. Сзади, из форта, выбежали двое корсиканцев — смуглые, с бешеными глазами, в руках — длинные кортики, блестящие в утреннем свете. Они кинулись на нас, не разбирая, кто где.
Драка завязалась мгновенно, и я ушёл от удара одного корсиканца, развернулся и рубанул его по руке — лезвие полоснуло по мышце, и он взвыл, выронил кортик и откатился в сторону, зажимая рану. Второй корсиканец насел на Йохана, но тот, несмотря на перевязанную руку, ловко увернулся и всадил ему нож в плечо — коротко, по-голландски, без замаха. Корсиканец заорал, но не сдался — выхватил второй нож и кинулся снова, целясь Йохану в живот.
В это время Гаррисон свалил второго немца: прижал его к стене, ударил рукоятью сабли в висок, и тот осел, как мешок с мукой, — без звука, только зубы лязгнули. Немец, которого я ранил, пытался отползти к яхте, но Маллой настиг его и добил коротким ударом в грудь.
Корсиканец, напавший на меня, был отчаянным: он не боялся смерти, дрался молча и жестоко, и каждый его удар был смертельным. Мы рубились на саблях, и звон стоял такой, что, наверное, слышали даже на бриге, в полумиле от берега. Я пропустил удар — лезвие чиркнуло по плечу, кровь потекла по рукаву, но я не бросил оружие. Поймал его руку, рванул на себя и ударил головой в лицо — хрустнули кости, он охнул, покачнулся, и я добил его ударом рукояти в висок.
Корсиканец, которого ранил Йохан, понял, что дело дрянь, и побежал к яхте, но на причале его встретили наши матросы — Брукс и Поттер. Он не сдался: попытался отбиваться кортиком, но они скрутили его и связали по рукам и ногам, несмотря на то что он брыкался и ругался по-корсикански.
Бой кончился. Мы стояли, тяжело дыша, среди тел и крови, и я вытер пот с лица рукавом, испачканным в чужой крови. Двое немцев были мертвы, один корсиканец тоже, второй — ранен, но жив и связан. Наших потерь не было — только я и Йохан легко ранены, да у Гаррисона сабля сломалась, но он уже подобрал немецкий тесак.
— Обыскать яхту и склады! — приказал Гаррисон, и мы рассыпались по берегу.
В трюме яхты стояли бочонки — не с золотом, а со спиртным: добрый ямайский ром, старое кларет, можжевеловая настойка, от которой разит за версту. И ящики с табаком, и тюки с шёлком — контрабанда, но не фальшивки. Зато в каюте нашлись бумаги — счета, подписанные лордом Бэссингтоном и сэром Генри Морли, имена, даты, суммы. Тайное стало явным, и я понял, что этот улов стоит дороже любого золота.
— Всё забираем, — сказал Гаррисон, и мы начали перегружать бочонки и ящики в шлюпки, благо их было много. Фальшивых денег на яхте не оказалось — только товар, который продавали в счёт долгов и взяток. Но бумаги были важнее золота, и Локк, когда мы вернулись на бриг, долго перебирал их, качая головой.
Факторию подожгли. Пламя взметнулось высоко, жар обжёг лица, и чёрный, жирный дым пополз в небо, закрывая солнце. Корсиканец, связанный, смотрел на огонь и плакал — не от боли, а от бессилия, потому что понимал: его хозяевам пришёл конец. Немцы и французы, убитые, лежали в грязи, и никто по ним не молился.
Мы отчалили, оставив факторию догорать.
В море
«Spitfire» вышел в открытое море, когда солнце клонилось к закату и небо на западе полыхало багрянцем, как палуба после боя. С берега всё ещё поднимался чёрный, жирный дым — горели печатные станки, горели векселя, горела память о той проклятой фактории, где чеканили фальшивки и продавали души. Мы отошли миль на пять, когда Локк приказал убавить паруса и лечь в дрейф: команду построили на шканцах, пересчитали потери. Трое убитых, двое тяжелораненых, шестеро легко — такова цена этой вылазки. Пленных — восемь человек, включая старшего печатника, того самого в очках с толстыми стёклами, который дрожал, как осиновый лист, когда его вели в трюм. Их заперли под охраной, приковав к кольцам, чтобы не буянили.
Гаррисон, с лицом чёрным от копоти и крови, докладывал капитану, стоя на мостике. Я стоял в строю, слушал, но слышал только обрывки: «…бумаги целы… станки… всё подожгли, как приказывали…»
Локк выслушал, кивнул, потом обвёл нас взглядом — цепким, усталым, но спокойным.
— Отдыхать до утра, — сказал он. — Завтра полным ветром — к мысу Доброй Надежды, а там — домой, в Англию. Всем спать. Вопросы?
— Так точно, капитан! — рявкнули мы, и голоса наши, израненные, хриплые, слились в один.
Четыре недели мы шли к Англии. Четыре недели болтанки, штилей, а потом — штормов, которые налетали неожиданно и трепали нас, как кошка мышку, рвали паруса, заливали палубу ледяной водой. Южные широты встретили нас такими ветрами, что мачты гудели, а ванты звенели, как струны. Мы обросли коркой льда, как старые киты, и матросы ходили в тулупах и дышали паром, а у самых смелых снег замерзал на бровях.
— Зима, — сказал Фаррел, потирая озябшие руки у камбузной печки. — В Англии сейчас мистраль, ураганы, дома печи топят, а на берегу люди сидят у каминов и знать не знают, каково нам здесь.
Я думал о том, что мы ушли из Австралии, когда там была весна, цветущая и зелёная, а вернёмся в Англию, когда там уже глубокая зима, с пронизывающим ветром и снегом по колено. Промелькнуло время, как птица, снасть побери, — и не заметили.
Раненые шли на поправку. Йохан совсем окреп: швы сняли, рука действовала почти как прежде, и он уже лазил на марс, проверял такелаж, хотя Гаррисон и покрикивал на него: «Не надорвись, голландец, у нас ещё одна вахта впереди!» Но Йохан только отмахивался и лез выше, назло всем. Мы почти не разговаривали — о чём говорить? Всё сказано: и про бой, и про Финтана, и про дом. Каждый думал о своём, глядя на чёрную, маслянистую воду, и только ветер свистел в снастях, как старая, добрая песня — без радости, но и без отчаяния.
Йохан — о своём, о голландском, о том, как старый ван дер Берг будет рад его возвращению. Молчит, как рыба, но я знаю — он тоже думает о доме, о том самом маленьком каменном домике в Катертоне, где его ждут.
— Томас, — сказал он однажды, когда мы стояли на вахте и ветер выл в снастях так, что перекрывал слова. — Ты знаешь, что я тебе скажу.
— Знаю, — ответил я. — Не о том думаешь, штурман.
— О том, — он помолчал, глядя вдаль, где серая стена тумана сливалась с небом. — Если нас отпустят, я вернусь в свой порт. К отцу. На шхуну, вдоль берега. А ты?
— Я — в Лисий Хвост, — сказал я. — К матери, к брату. К Салли.
— К Салли, — повторил он, и в голосе его прозвучала усмешка — не злая, а грустная, как осенний ветер. — Счастливый ты, Томас. Тебя там ждут, и ты знаешь, что ждут. А меня?
Он не закончил фразу, только пожал плечами и отвернулся к морю, в ту сторону, где, за тысячами миль, была Голландия.
Мы обогнули мыс Доброй Надежды, когда солнце, наконец, выглянуло из-за туч и заиграло на волнах, как рассыпанное золото. Вода в океане стала холодной, синей, почти чёрной, и чайки, те самые, что смеялись над нами в Австралии, исчезли, будто их сдуло ветром. Вместо них над мачтами кружили буревестники — низко, медленно, будто ждали, когда мы утонем, чтобы склевать наши души.
— Скоро Англия, — сказал Фаррел, сверяясь с картой и поднося к глазам подзорную трубу. — Ещё неделя, и дома, снасть побери, дома!
«Дома» — слово тёплое, как парное молоко, но я боялся его. Боялся, что дом окажется чужим, что я не впишусь в ту жизнь, которую когда-то знал, что мои руки, привыкшие к сабле и канату, к пороху и крови, не найдут дела на берегу, среди этих тихих улочек и мирных жителей. Боялся, что море, которое столько лет было моим домом, не отпустит меня, и я буду маяться, как неприкаянный, пока не вернусь в него снова.
Мы стояли на баке, глядя вперёд, где в тумане угадывалась полоса земли. А за ней — дома, улицы, люди, которые живут и не знают, чем мы занимались всё это время. И не узнают никогда. Им это и не надо.
— Томас, — сказал Йохан, нарушая тишину. — Ты веришь, что они нас отпустят? Локк, Адмиралтейство, эти лорды?
— Должны, — ответил я, хотя сам не очень в это верил. — Мы своё сделали. Выслужили. И награды получили. Теперь их очередь.
— Сделали, — кивнул он. — А теперь что?
— А теперь — в море, — сказал я, глядя на горизонт. — Или на берег. Куда пошлют, туда и пойдём. Мы моряки, Йохан. Наше дело — служить, а не рассуждать.
Ветер наполнял паруса, и «Spitfire» шёл вперёд, рассекая волны. А я смотрел на дым, который давно растаял в сумерках, и думал о том, что эта война не кончилась. Она просто перешла в другую гавань, в другие руки, и вряд ли кончится когда-нибудь, пока есть люди, которые готовы продавать и покупать, врать и убивать.
Но мы шли домой. И это было главное.
ГЛАВА 22. ДОРОГА ДОМОЙ
Лето 1792 года
Построение на шканцах и увольнение со «Spitfire»
Когда «Spitfire» ошвартовался в Портсмуте и туман над гаванью начал понемногу рассеиваться, пропуская первые лучи солнца, капитан Локк приказал построить команду на шканцах. Рында пробила восемь склянок, и матросы, старые и новые, в чистых рубахах и начищенных башмаках, замерли в две шеренги. Пахло дёгтем, угольной копотью, мокрой пенькой и тем особым, кисловатым дыханием берега, от которого у всякого моряка замирает сердце — потому что берег есть берег, а море есть море, и одно без другого не живёт.
Капитан Локк поднялся на бак в парадном мундире, при сабле, развернул судовую роль и начал читать, а голос его, негромкий, но властный, разносился над палубой, как удар рынды. Он объявил благодарность экипажу за успешное выполнение задания, назвал премии и повышения. Старый Поттер, служивший ещё при королеве Анне, получил нашивку и прибавку к жалованью. Маллой — благодарность и премию. Мейсон, несмотря на раненую руку, — повышение до матроса первой статьи. А потом капитан Локк поднял голову и посмотрел на меня.
— Старший матрос Томас Торнтон, — сказал он, и в голосе его впервые за всё время прозвучала не сталь, а что-то вроде усталого уважения, — за проявленную храбрость и умение действовать в бою, а также за помощь в расследовании дела о фальшивомонетчиках, Адмиралтейством принято решение о вашем увольнении со службы по состоянию здоровья. Вы свободны.
Я вытянулся. Увольнение по состоянию здоровья — это не позор, а почётная отставка для тех, кто получил ранения или выслужил положенный срок. Но я знал — настоящая причина в другом. Локк решил убрать меня с корабля, чтобы не мешался в его игре с лордами. Что ж, тем лучше.
— Матрос первой статьи Йохан ван дер Берг, — продолжал капитан, — за безупречную службу и помощь в расследовании награждается премией в десять гиней и благодарностью Адмиралтейства. Вы также увольняетесь по собственному желанию.
Мы с Йоханом стояли не шелохнувшись, только пальцы, висевшие вдоль тел, чуть заметно сжались в кулаки. Капитан Локк сложил бумагу и сказал коротко: «Вольно. Торнтон, ван дер Берг — после расчёта вы свободны. Остальным готовиться к отходу».
Потом началась привычная флотская волокита. Надо было сдать оружие, койку, одеяло, рабочую робу и получить расчёт. Я спустился в кубрик, достал свой рундук — дубовый, окованный медными полосами, с выжженной надписью «T. Thornton», — и принялся выкладывать казённое имущество. Сначала поднялся наверх к оружейной стойке, где квартирмейстер Харрис, коренастый и краснолицый, сидел на бочонке и помечал что-то в толстой амбарной книге. Я положил перед ним мушкет «Браун Бесс» — ствол начищен до блеска, ложа без единой царапины, — потом тесак в ножнах и штык. Харрис осмотрел мушкет со всех сторон, дёрнул замок, заглянул в дуло, крякнул и поставил галочку. Тесак и штык туда же. Потом я расписался — он заверил.
Следом я снял койку — парусиновую, с ликтросом по краям, — свернул её в тугой рулон и перетянул верёвкой. Одеяло — шерстяное, с вытертой дырой в углу — сложил и увязал в комель. Башмаки с пряжками связал попарно шнурками. Рабочую робу — куртку и штаны из плотной парусины — снял и надел свою парадную форму. Всё это я отнёс к камбузу, где Гаррисон принимал имущество, сверяя каждую вещь с описью. Боцман был хмур, но не зол — он просто не любил, когда команда разбегается.
— Куртка — дыра на локте, не в счёт, — бормотал он, ставя галочки. — Штаны — заношены, но годны. Башмаки — подмётки стоптаны, но ладно. Одеяло — принимаю. Койка — цела, ликтрос новый. Всё, Торнтон. Свободен.
Он протянул мне свою жёсткую, мозолистую ладонь, и я пожал её, поблагодарив за науку. Гаррисон буркнул что-то невнятное, но в глазах его мелькнуло что-то вроде теплоты — он видел, что я не пропаду. Я собрал свой рундук, перетянул его ремнём и вытащил на палубу. Йохан уже ждал у трапа с двумя мешками и секстантом в деревянном футляре. Мы оба были в форме — синие куртки с медными пуговицами, белые рубахи, чёрные галстуки, башмаки с пряжками. С виду — самые настоящие военные моряки, хоть сейчас на смотр к адмиралу.
— Всё сдал? — спросил я.
— Всё, — ответил Йохан.
Дорога в Лондон и первые дни у Хилари
Мы спустились на причал и направились в портовую контору, где в душной комнате с высокими конторками и запахом чернил нам отсчитали жалованье: серебряные монеты, премию за операцию, добавочные за ранения. У меня вышло почти сорок гиней, у Йохана — больше, за штурманские навыки. Затем мы наняли кэба — старого, скрипучего, с извозчиком в цилиндре, — погрузили рундук и мешки и поехали на почтовую станцию. Дилижанс до Лондона отходил через час, и мы успели выпить по кружке эля в портовой таверне, где пахло жареной рыбой и дешёвым табаком. Йохан всю дорогу молчал, смотрел в окно на поля и перелески, но видел не их; я не мешал — у каждого своя дорога.
В Лондоне мы снова наняли кэба, потому что с нашими мешками и рундуком топать пешком через весь город было бы глупо. Извозчик, пожилой мужик с красным носом и вечной трубкой в зубах, покосился на наши мундиры и спросил: «С флота, ребята?» — «С флота», — ответил я, и он понимающе кивнул, тронул лошадь.
Мы ехали по грязным, шумным улицам Лондона, где толпы народу сновали туда-сюда, торговки орали на все голоса, а нищие тянули руки к прохожим. Копоть оседала на лицах, пахло лошадиным навозом и угольным дымом. Йохан сидел рядом, прижимая к груди секстант, и я видел, как он нервничает — пальцы его теребили ремень, а взгляд всё время уходил вперёд, туда, где за поворотом должен был показаться дом Хилари.
Наконец извозчик остановился у небольшого двухэтажного дома в Челси, с аптекой на первом этаже и железной вывеской над дверью. Это был тот самый дом, который Хилари унаследовала от отца. Я помог Йохану выгрузить вещи, и мы постояли минуту на тротуаре, глядя на закрытую дверь. Йохан перевёл дух, поправил галстук и постучал медным молотком.
Дверь открылась почти сразу, будто она ждала у порога. Хилари стояла на пороге — похудевшая, с кругами под глазами, но с той же светлой улыбкой, которую я запомнил по Африке. На ней было простое серое платье, фартук в муке — видимо, она пекла хлеб, — и русые волосы выбивались из-под чепца. Увидев Йохана, она сначала замерла, будто не веря своим глазам, а потом вскрикнула и бросилась ему на шею. Он обнял её, и я отвернулся, чтобы не мешать.
— Томас, — позвал он меня, — заходи.
Она посмотрела на меня и улыбнулась.
— Заходите оба, я угощу вас отличным кофе!
Мы вошли. Дом оказался небольшим, но уютным: гостиная с камином, где горел огонь, старые кресла, обтянутые выцветшим ситцем, на полках — банки с лекарствами и сушёными травами. Пахло лавандой и мятой.
Хилари хлопотала по хозяйству, накрывая на стол, и я смотрел, как Йохан не сводит с неё глаз, как он ловит каждое её движение, и понял: тут всё серьёзно.
— Садитесь, садитесь, — сказала она, ставя на стол глиняный кувшин с молоком и тарелку с печеньем. — Вы, наверное, голодные с дороги? Я испекла пирог с мясом, Йохан его любит. Помнишь, Йохан?
— Помню, — ответил он, и голос его был тихим, почти робким, чего я за ним раньше никогда не замечал. — В Африке, когда ты нас выхаживала, ты пекла такие же.
— В Африке не было нормальной печи, — усмехнулась она. — Это было скорее подобие. А здесь — настоящий английский очаг. Я научилась у соседки, миссис Браун.
Мы сели за стол. Хилари разрезала пирог, положила каждому по куску. Я ел и смотрел на них: Йохан забыл про свой секстант, про карты, про море. Он смотрел только на неё.
— А ты, Томас, — спросила Хилари, — нашёл кого-нибудь дома? Невеста есть?
Я поперхнулся и закашлялся.
— Не знаю, — ответил я, утираясь. — Салли, но она… она на берегу осталась.
— На берегу? — переспросила Хилари и подняла бровь. — Это как? Женщины не бывают «на берегу», Томас. Они либо ждут, либо нет. Твоя, видно, не ждала.
Я промолчал. Йохан бросил на меня короткий взгляд, но ничего не сказал.
— Не обижайся, — добавила Хилари мягче. — Я не со зла. Просто… Мы с Йоханом знаем, что такое ждать. И что такое не дождаться. Но если она не ждала — значит, не твоя.
Это было сказано просто и безжалостно, как удар. Я кивнул и уткнулся в тарелку.
Мы прожили у неё несколько дней. Спали на раскладных кроватях в гостиной, ели её стряпню, пили чай и разговаривали. На третий день, когда я вернулся с прогулки по набережной, они сидели на диване, держась за руки. Йохан встал, подошёл ко мне и сказал:
— Томас, мы решили пожениться. Я сделал ей предложение, и она согласилась.
— И когда это случилось? — спросил я, хотя ответ был очевиден.
— Этим утром, — ответил Йохан. — Я долго собирался, а сегодня просто взял и сказал.
— И что ты сказал? — я перевёл взгляд на Хилари.
Она покраснела, смотрела в пол, но улыбалась.
— Сказал, — ответила она, — что не может без меня жить. Что море без берега — не море. И что готов остаться, если я скажу «да».
— А ты сказала?
— А я сказала «да», — она подняла глаза и посмотрела на Йохана. — Потому что я тоже не могу без него.
Я пожал им руки и сказал, что рад за них, и что это правильное решение. Мы выпили за это по кружке эля, который Хилари припасла на такой случай.
Венчались через две недели в маленькой церкви Святого Клемента на Стрэнде. Йохан был в новом синем сюртуке с серебряными пуговицами, волосы его тщательно причесали и смазали помадой, и только одна прядь, как назло, выбилась и висела на лбу. Хилари надела кремовое шёлковое платье с кружевным воротником, отделанным жемчугом, и маленькую шляпку с вуалью. Я стоял у аналоя, держал кольца — простые, золотые, с выгравированной изнутри датой «1792». Священник, старый, с дрожащим голосом, задавал вопросы, и они ответили «да» почти одновременно.
После венчания мы вышли на паперть. Дождь кончился, и солнце пробивалось сквозь тучи, играя мокрыми бликами на тротуаре. Коляска, украшенная лентами, ждала у церкви. Йохан обнял Хилари, поцеловал её в щёку, потом повернулся ко мне.
— Твоя очередь, Томас, — сказал он.
— Моя — море, — ответил я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Я рад за вас. Будьте счастливы.
Хилари поцеловала меня в щёку и прошептала, чтобы я не забывал их. Я пообещал и пошёл прочь, не оглядываясь.
Лисий Хвост. Возвращение домой и Салли
Через два дня я сел в дилижанс до Лисьего Хвоста. Дорога была долгой и тряской, дилижанс останавливался в каждой деревне, чтобы подбросить письма или подкинуть пассажира, и я смотрел в окно на знакомые с детства поля, леса и перелески, на серое северное небо, которое становилось всё ближе. Дом приближался, и сердце моё колотилось не от любви, а от того, что наконец-то я был нужен не капитану, не Адмиралтейству, а самому себе.
Я прибыл к дому на кэбе к полудню. Дома меня встретила только мать — она стояла на крыльце, вытирая руки о передник, и когда увидела меня, сначала замерла, будто не веря своим глазам, а потом заплакала и бросилась обнимать. От неё пахло пирогами с капустой и сеном — теми самыми пирогами, которые она пекла каждую субботу, когда мы были детьми. Я обнял её, чувствуя, как дрожат её плечи, и сказал: «Всё хорошо, мама. Я вернулся».
— Проходи, проходи, — засуетилась она, вытирая слёзы. — Я как раз стряпаю. Ты, наверное, голодный с дороги? Суп на плите, яблочный пирог в печи. Садись.
Я вошёл в дом, и меня обдало тем самым запахом, который не спутаешь ни с каким другим: запахом старого дерева, натопленной печи, лаванды — мать всегда развешивала пучки лаванды над дверями, — и чуть кисловатым духом квашеной капусты из погреба. На кухонном столе лежала скалка, рядом — миска с тестом; на подоконнике, в глиняных горшках, цвели герани; в углу тикали старые часы с кукушкой, которые я помнил с самого детства. Каждая вещь здесь была на своём месте, будто время остановилось.
Отец и брат были на верфи; мы встретились с ними только вечером, когда они вернулись к ужину. Отец, сухой, жилистый, с вечно прокуренными усами, молча похлопал меня по плечу и сказал только: «Живой — и ладно. Садись, рассказывай». Брат, Элиас, глядел на мою синюю куртку с медными пуговицами с завистью, но ничего не спросил — только пожал руку и сел рядом. За ужином мы ели мамины пироги, пили чай из трав, и я рассказывал о плаваниях, не вдаваясь в подробности. Мать крестилась, отец молчал, брат слушал, раскрыв рот.
Когда стемнело и часы пробили девять, я надел треуголку, застегнул мундир и сказал:
— Я пойду прогуляюсь. На берег.
Мать поняла, о ком я говорю, и только вздохнула. Отец кивнул, не глядя.
Я вышел на улицу. Ночь была холодной, луна дрожала на чёрной воде, и я пошёл к тому месту, где когда-то мы с Салли собирали ракушки и смотрели на закат.
Она стояла на берегу, подоткнув подол серого платья, и собирала ракушки — так же, как когда я прощался с ней перед отплытием. Русые с рыжиной волосы трепал ветер, фигура её стала округлее и женственнее, но той девичьей лёгкости, которую я запомнил, в ней уже не было — взгляд стал прямым, чуть усталым и даже холодным, как у женщины, которая давно никого не ждёт.
Она заметила меня, остановилась и не бросилась на шею, как я втайне надеялся. Стояла и смотрела на море, потом перевела взгляд на меня — без удивления, без радости, просто констатировала факт: вот, вернулся.
— Здравствуй, Томас, — сказала она ровно, как будто мы расстались вчера.
— Здравствуй, Салли, — ответил я.
Мы постояли молча. Ветер трепал её волосы, чайки кричали над головой, где-то вдали бил прибой.
— Ты надолго? — спросила она, не глядя.
— Не знаю, — ответил я. — Может, на месяц, может, навсегда.
Она кивнула, помолчала, а потом заговорила тихо, спокойно, без всякой горечи:
— Томас, я не могу так. Ждать год, потом год, потом снова. Ты моряк, я береговая. Мне нужен муж, который будет рядом, дети, дом, а не письма, которые приходят раз в полгода, и не ночи в одиночестве. Ты был в моей жизни, я тебя любила, но это прошло. Не потому, что ты плохой, а потому, что я больше не хочу ждать.
— Я знаю, — перебил я, чувствуя, как внутри закипает злость. — Ты уже говорила…
Она усмехнулась, беззлобно, но с холодцой.
— Говорила? Я тебе ни разу не говорила, потому что ты никогда не спрашивал. Ты уходил и не спрашивал, хочу ли я ждать. Ты просто надеялся, что я буду сидеть у окна и смотреть на пустую дорогу.
— А разве не так? — спросил я, и голос мой сорвался на хрип.
— Не так, — ответила она и посмотрела мне прямо в глаза. — Я не святая, Томас. Я живой человек. Мне нужно тепло, а не письма. Мне нужен муж, который будет рядом, а не тот, кто приходит раз в три года.
— И ты уже нашла такого? — спросил я, сам не зная, зачем это говорю.
Она помолчала, потом сказала тихо:
— Может быть. Или найду. Но ты в этом не участвуешь.
— Прощай, Салли, — сказал я.
— Прощай, Томас, — ответила она.
Она повернулась и пошла по берегу дальше, собирать ракушки. Я хотел крикнуть ей что-то вслед, но не крикнул. Стоял и смотрел, пока она не скрылась за дюнами. Потом сплюнул в песок и пошёл в таверну «Усталый моряк», заказал эль и выпил, смотря в кружку. Потом ещё. В таверне мужики шептались о французах, о Бонапарте, о войне. Ко мне подсел старый рыбак Уилл.
— Что, Томас, Салли отказала? — спросил он, не таясь.
— Откуда знаешь? — буркнул я.
— Да она уже полгода как с лавочником крутит, — усмехнулся Уилл. — Из Бристоля приехал, торгует мануфактурой. Она у него то кружева покупает, то ленты. А ты всё в море плаваешь.
Я не ответил. Выпил ещё, кинул на стол монету и вышел. Ночь была холодной, луна дрожала на чёрной воде, и я думал: она права, чёрт с ней. Война на пороге, а мне бабы нужны, как рыбе зонтик.
Встреча с Ферроу у старой лодки
На следующее утро я пошёл не на верфь, а на берег, к тому месту, где когда-то стояла старая рыбацкая лодка — та самая, у которой нас с Йоханом, оглушённых и связанных, увозили в рабство. С тех пор прошло много времени, но лодка всё ещё лежала на песке, перевёрнутая вверх килем, с прогнившими досками и облезлой краской. Вокруг неё, как и прежде, возились подростки — человек пять или шесть, — и играли в свои морские игры: разделились на две команды, «англичан» и «французов», и сшибались деревянными сабельками, выструганными из щепок. Кто-то из них, поменьше, сидел на корме и командным голосом выкрикивал: «Поднять паруса! Отдать якоря!» — точь-в-точь как мы когда-то.
Я остановился на минуту, глядя на них, и в груди что-то кольнуло — не боль, а память. Мы с Йоханом были такими же, когда старый Ферроу, припадая на левую ногу, подошёл к нам в первый раз и сказал: «Эй, салаги, не шумите. Капитан отдыхает». Тогда он был уже стариком, но держался прямо, и в глазах его горел тот же огонь, что и у молодых. А теперь он, наверное, совсем сдал.
Ферроу сидел на старом ящике у самой воды, в стороне от мальчишек, и курил трубку — такую же старую, как он сам, с почерневшей от времени пенковой головкой. Глаза его были полуприкрыты, но когда я подошёл, он открыл их и усмехнулся:
— Торнтон? Живой, чертяка. А я слышал, вас всех перетопили у австралийских берегов.
— Живой, капитан, — ответил я, присаживаясь рядом на перевёрнутый баркас. — Вы здесь всё так же… командуете?
— Какое там командование, — он махнул рукой в сторону ребятишек. — Так, баловство. Но пусть играют. Море не любит тишины, оно любит, когда на берегу шумят будущие моряки.
Он помолчал, затянулся, выпустил дым в серое небо и спросил, не глядя на меня:
— Слышал, вы с голландцем фальшивомонетчиков накрыли? И французских агентов?
— Накрыли, — ответил я. — Только толку с того… Бонапарт не унимается. Готовит флот в Тулоне, собирается вторгаться.
Ферроу кивнул, покусывая мундштук трубки.
— Я же говорил тебе, Томас. Ещё тогда, когда вы только начинали. Этот корсиканец — бешеная собака. Он не успокоится, пока не раздавит Англию. А мы, старики, уже не те. А вот вы, молодые, должны быть наготове.
— Я и хочу, капитан, — сказал я. — Надоело на берегу сидеть. Салли… она не ждала. Нашла себе лавочника. Домой я как-то не прирос.
Ферроу усмехнулся в усы.
— А я тебе что говорил? Женщины — они для берега, а мы для моря. Моя старуха давно в земле, а я всё на этой лодке сижу и на воду смотрю. Потому что море — оно не предаёт. Оно или принимает, или забирает, но не лжёт.
Он выбил пепел, снова закурил.
— Значит, хочешь на военный флот?
— Хочу, — ответил я. — Надоело на шхунах да корсарских бригах. Хочу настоящее дело. Против французов.
— Похвально, — Ферроу прищурился, и в его глазах я увидел нечто вроде гордости. — Я поговорю с одним капитаном — старый мой друг, командует фрегатом «Мститель». Он возьмёт тебя старшим матросом. А там, глядишь, и до офицера дослужишься.
— Вы думаете, получится? — спросил я.
— А почему нет? Ты парень хваткий, море знаешь, пули не боишься. Такие нужны. А пока отдыхай, сил набирайся. Война будет долгая, Томас. Очень долгая.
Я пожал его сухую, жилистую руку.
— Спасибо, капитан. Я не подведу.
— Знаю, — ответил он и отвернулся к морю.
Я поднялся и пошёл прочь. Мальчишки всё ещё играли в свои морские баталии, и один из них, самый бойкий, крикнул мне вслед:
— Дяденька, а вы кем будете?
— Моряком, — ответил я, не оборачиваясь.
И улыбнулся. Впервые за много дней.
Прощание с Йоханом
Перед отъездом в Портсмут я заехал в Лондон попрощаться с Йоханом и Хилари. Они снимали квартиру над аптекой, и всё там было по-домашнему: пахло пирогами, свежевыстиранным бельём и счастьем — тем самым, тихим, негромким счастьем, которое не купишь ни за какие деньги. Йохан сидел в кресле, курил трубку и листал старый морской атлас, но без всякого интереса — просто так, от безделья. Секстант его пылился на комоде, и он даже не прикасался к нему.
— Ты не пойдёшь в море? — спросил я.
Йохан покачал головой и ответил спокойно, без тени сожаления:
— Нет, Томас. Моя война кончилась. Я нашёл то, что искал, и не хочу больше рисковать. У Англии много моряков, а у Хилари — только я. Я остаюсь.
— Дело твоё, — сказал я. — Счастливо тебе.
— И тебе, Томас, — он поднялся и протянул руку. — Не забывай. Если когда-нибудь будешь в Лондоне — заходи.
— Не забуду, — ответил я.
Мы обнялись. Хилари стояла в дверях, вытирала слёзы, но не плакала — просто смотрела на нас с улыбкой. Я вышел на улицу, нанял кэба и поехал в Портсмут — ждать своего часа.
ЭПИЛОГ. ВОЗВРАЩЕНИЕ К ПРОЛОГУ
Портсмут, королевская верфь. Учебное судно «Надежда». 1817 год, октябрь. Вечер.
Боцман Торнтон, которого матросы прозвали Крюк, набил трубку крепким вирджинским табаком, закурил и обвёл взглядом притихших юнг, сидевших на рундуках в тесном кубрике. Деревянная нога глухо стучала по палубе, когда он переминался с пятки на носок, и в кубрике, пахнущем дёгтем, старой пенькой и тем кислым запахом, который не выветривается из деревянного корпуса даже после самой тщательной драйки, лампа качалась на переборке, отбрасывая пляшущие тени.
— Садитесь, салаги, — сказал он, выпуская дым к потолку. — Сегодня последняя вахта перед увольнением. Расскажу вам, как оно было на самом деле, а то по кабакам всякую чушь травят. В 1792 году, когда вы ещё и не появились на свете, мы с голландцем Йоханом искали золото в австралийских пещерах и нашли не золото, а французских и германских агентов, печатные станки и фальшивые гинеи. Они хотели обрушить нашу экономику, а потом ударить с моря. Но мы им помешали. Это была наша первая серьёзная операция.
— А что же тот голландец, боцман? — спросил рыжий Томми.
— Йохан? — Крюк усмехнулся. — Он тогда женился. Я получил приглашение на венчание в Лондон. Венчались они в маленькой церкви Святого Клемента. Я был свидетелем, держал кольца. Он остался на берегу, открыл штурманские курсы. А я… я пошёл дальше.
— А вы, боцман, как на военный флот попали? — спросил Джейк.
— По совету старика Ферроу, — ответил Крюк. — Он сказал: «Томас, твоё место в море. Военный флот ждёт таких, как ты». И я поступил на «Стремительный», а потом меня перевели на «Викторию», а оттуда — на «Belleisle». «Железный узел», как его прозвали. И вот, 21 октября 1805 года, мы встретили французов у мыса Трафальгар.
Крюк закатал штанину, и юнги увидели тёмное обточенное дерево и медное кольцо.
— Семь кораблей окружили нас. Палили с обеих сторон так, что небо почернело. Я стоял у орудия, когда осколком раздробило голень ниже колена. Пока несли в лазарет, я перетянул ногу ремнём — кровь не вытекла. А потом доктор сказал: «Отрезать». Но это другая история, и, может быть, в следующий раз я вам её расскажу.
— А невеста ваша, боцман? — спросил кто-то из юнг.
Крюк докурил трубку, выбил пепел в коробку и ответил, глядя в темноту за иллюминатором:
— Невеста, салаги, нашла себе лавочника из Бристоля. Сказала: «Ты моряк, я береговая. Прощай». Я ответил: «Прощай». И всё. Женщина не должна мешать мужчине выполнять свой долг. Моя жена — море, моя невеста — служба, а мои дети — вы, салаги. Так что не жалейте меня.
— А теперь отбой. Завтра в пять утра — приборка, чтобы палуба блестела, как зеркало. А то выпорю всех до одного.
— Так точно, боцман! — рявкнули юнги и разбежались по своим гамакам.
Крюк остался один, прислонился к фальшборту и смотрел на воду, где звёзды отражались маленькими дрожащими огоньками. Вспомнил 1792 год — пещеру, золото, венчание в Лондоне. Вспомнил 1805 год — ад Трафальгара, падающие мачты, докторский нож. Вспомнил хорошие новости из далёкой и неведомой северной страны — России. Там, в 1812 году, Наполеон впервые получил мощный отпор и еле ноги унёс. Вспомнил 1815 год — салют в Портсмуте, когда пришла весть о Ватерлоо. Вспомнил Салли, Ферроу, Йохана и Хилари.
«Всё правильно, — подумал он. — Кто-то находит счастье на берегу, а моё счастье — здесь, в скрипе такелажа, в запахе дёгтя, в этом бесконечном, живом море, которое и кормит, и хоронит».
Он повернулся и пошёл в кубрик.
2026г.
Конец.
Свидетельство о публикации №226060900427
