Сегодня наша взяла
Рамушевский коридор. Зимой сорок второго это название звучало не как географический термин, а как приговор. Фронтовая жизнь здесь не текла — она вязла в промёрзшей грязи приболотного чернозёма, отмеряя время не часами, а сухими строками сводок о потерях. Перед решающим штурмом миномётную батарею отвели на переформирование. Война, как ненасытный жернов, требовала свежей крови. И она ожидаемо пришла.
Пополнение пестрело, как лоскутное одеяло, сшитое из разных концов страны: измождённые, но несломленные рабочие блокадного Ленинграда, хмурые балтийские моряки, уральские призывники. А в нашу миномётную роту пешим маршем прибыло целое отделение парней из удмуртских деревень. Остальных, тех, что помоложе и полегче на подъём, определили в лыжный батальон. По фронтовой, нелицеприятной логике, это часто означало быть брошенными на острие, в смертники. Но комбат Наумов, окинув взглядом новобранцев, лишь довольно потёр руки: «Повоюем…».
Мобилизованные пацаны оказались на удивление ладными. Тяжёлая довоенная жизнь выковала в них стальной стержень: выдержку, упрямство и ту самую выносливость, что не знает слова «сдаюсь». Никакого мандража, никакой позёрской бравады — только тихая, упрямая готовность делать своё дело.
Особой статью среди «зелёных» выделялись братья-близнецы Аверины да их земляк Семён Комов. Удалые, ловкие, с ясными глазами — настоящие орлы. Душа радовалась, глядя на них, и в то же время сжималась от щемящей тревоги: всё-таки не в бирюльки играем, война на дворе. «Старички», чьи лица уже носили печать фронта, молча, без лишних слов, приступили к обучению. Салаги, полные сил и наивного оптимизма, старательно били по мишеням, с нетерпением и волнением ожидая своего звёздного часа. Мы тогда думали: поживём — увидим.
Время тянулось мучительно медленно, пока мы пешим маршем добирались до позиций третьего миномётного взвода, раздавленных немецким танковым клином. Когда наконец вышли на место, перед взором открылась картина, от которой стыла кровь в жилах.
Посреди изломанного, расплющенного гусеницами металла сорокопяток «прощай родина», искромсанных в деревянный хлам телег, разрубленного на части, сейчас никому не нужного оружия, в развороченной, перемешанной со снегом грязи, лежали тела павших однополчан.
Остатки конного взвода вызывали сострадание. Лошади ещё трепыхались в агонии. Некоторые пытались с трудом ржать, призывая людей на помощь. Редкие хрипели в агонии, дёргаясь в конвульсиях. Большинство уже смирились с участью, возвысив свои души до бескрайних небес. Вспоротые брюховины, разорванные до гортани морды, выбитые глаза, оборванные ноги — зачем это земное естество теперь надо поднебесным иноходцам?
А люди. Люди-то что? Ещё недавно красавцы-богатыри, теперь были неузнаваемы. Гимнастёрки на выпуск, сбившиеся или сорванные шапки, лица, чёрные от копоти и запёкшейся крови. Кто-то лежал без валенок, босой на ледяной земле. У кого-то неестественно вывернуло ногу, другому осколки разворотили грудь. Но страшнее всего были лица: маска из сажи и кровавой каши стёрла с них человеческие черты.
Белобрысый Ярослав, вечный балагур и заводила, лежал навзничь. Нижняя часть его туловища была буквально вдавлена в обожжённый взрывами чернозём, а в уцелевшей руке он до последнего сжимал винтовку.
Братья Аверины покоились рядом. Старший, Матвей, лежал поперёк младшего, Ермолая, накрывая его собой, словно пытаясь заслонить от смертельного удара даже после смерти. Тёмная, густая лужа крови под ними уже схватилась ледяной коркой, навеки сроднив героев.
Семён Комов сидел, привалившись спиной к оплавленному, грязному сугробу. Осколок, острый как бритва, рассёк ему горло и вошёл в лёгкие. Он, должно быть, долго хрипел, выплёвывая алую пену, но теперь его голова безвольно откинулась, и остекленевший взгляд навсегда устремился в морозное, равнодушное небо.
Старшина, проверяя документы, задел нагрудный карман его простреленной гимнастёрки. Оттуда, пропитанный бурой, уже схватившейся кровью, торчал край сложенного вчетверо листка. Письмо. Бумага была мягкой, затёртой до дыр на сгибах — видно, что перечитывалось в окопах не раз. Мы развернули его, и прочитанное обожгло сильнее мороза:
«Сынок, Семёнушка, будь там аккуратнее, Бога ради. И нос не вешай. Мы молимся, чтобы ты домой живым вернулся.
Ты писал, что из вашего призыва и осталось-то всего ничего. Но ты же у меня намоленный, крещёный, не можешь просто так сгинуть в этой проклятой войне.
Главное — живи. Чтобы потом детей нарожать да настоящими людьми воспитать, чтобы они, как и ты, могли землю родную защитить. Только не падай духом, сынок. Не падай. А Любушка твоя, Бог даст, к лету подарит нам внучка, Васильком назовём, как ты и хотел.
Мы ждём и верим. Ты у нас один такой. Держись, родной, не падай…»
Этот крик души, эта мольба «не падай» застыла рядом с парнем, который уже никогда не встанет и не дойдёт до родного дома, не обнимет домочадцев, хотя бы одним глазком не глянет на своего наследника. Его обещание вернуться разбилось о ледяную корку Рамушевского коридора, оставив письмо единственной, теперь уже бессмысленной весточкой из дома, застывшей на все времена.
В нескольких шагах от него, на спине, широко раскинув руки, лежал Афанасий Краев. Без нательника, с голым, ещё не остывшим торсом, от которого в морозный воздух поднимался едва заметный парок. В правой руке он мёртвой хваткой сжимал связку гранат. А к нижней губе, на удивление аккуратно, прилип маленький, ещё дымившийся бычок — скрученная из газетной страницы самокрутка. Видимо, эта последняя, крошечная затяжка была для него единственным успокоением перед броском под фашистский танк. Афоня уснул навеки, с тлеющей цигаркой на синеющих устах. Не судьба.
— К бою!
Голос комбата Наумова прорезал мёртвую тишину. Лыжный батальон новобранцев, подошедший на подмогу, стремительно занимал позиции на этом залитом кровью, выжженном пятачке. Но в глазах бойцов уже не было растерянности или обречённости. Только холодный, расчётливый азарт и неуёмное желание победить и выжить.
— Пехоту не трогать! Дать им подойти на дистанцию броска гранаты! — хрипло, на разрыв скомандовал Наумов, передёргивая затвор ППШ. — Пехоту отсекать от брони, не дать ей возможности удрать за танки! Противотанковые ружья на фланги! Бить по гусеницам, по ведущим колёсам! Обездвижить панцеры, а остатки недобитой пехоты шестигранной сталью приколем!
Лейтенант Щербаков, приготовь свой миномётный взвод к решающей. Пусть твои шестипёрки 82-мм станут надгробными крестами оккупантам.
…Из-за пригорка, ломая хрустящий наст, неспешно и неотвратимо выдвигался немецкий бронетанковый передовой отряд. Устрашающие серые силуэты панцерваффе были в поволоках сизого тумана из выхлопных труб. На броне ведущего танка, поблескивая в тусклом зимнем свете, белел знак дивизии СС «Мёртвая голова». За бронёй, пригибаясь и чувствуя себя в полной безопасности, шла немецкая мотопехота с автоматами на изготовку от бедра. Вообще-то страшное зрелище. Ошибалась немчура: «Что русскому хорошо, то немцу верная смерть».
— Огонь! — рявкнул комбат.
С флангов, из заснеженных лощин, словно вырастая из-под земли, ударили расчёты противотанковых ружей. Сухой, оглушительный треск ПТРД разорвал воздух. Тяжёлая бронебойная пуля с лязгом вгрызлась в ведущее колесо головной машины, вырвав из него фонтан искр и обломков траков. Танк дёрнулся, заскрипел перемолотым металлом и встал, беспомощно зарывшись гусеницей в мёрзлую землю.
— Вперёд, братцы!
— Штыком их, вашу мать!
Наша пехота, дождавшись момента, выскочила из укрытий. Связки гранат полетели под гусеницы немецких «трёшек», огонь из трёхлинеек плотной, косящей стеной отсёк немецкую пехоту от их стальной защиты, прижав её холёными пузами к русской земле. И тут же началось самое страшное — ближний бой.
Грохот от взрывов и протяжный вой трассеров, скорострельных косторезов — «циркулярок Гитлера» МГ-42, лязг металла и треск от лопнувших раскалённых докрасна стволов, хриплые крики и предсмертные стоны, кровь и сопли, мать-перемать и гортанные выкрики на их злобном фатерляндском: «С нами Бог!». Леденящий ужас беспощадной схватки — на этот раз, чья возьмёт?
Кто-то из пацанов поскользнулся на обледенелой, залитой кровью грязи и в падении нечаянно угодил гранатой по гусенице своего же Т-34, что с трудом полз следом, поддерживая атаку красноармейцев. Короткая вспышка, ругань мехвода в приоткрытый люк на лобовой броне. Однако словом делу не поможешь, а маленькая пулька запросто может срикошетить в полураспахнутый зев. Так что тракторист как быстро поорал атакующим, так быстро и захлопнул пасть. Но общий поток атаки уже не остановить — разухабилась русь-силушка, отключила нейтральные тормоза.
В стороне, за редкими кустами, случилась своя, тихая трагедия. Молодой парнишка, впервые попавший в такой ад, не выдержал. Он окаменел со страху, а по штанинам и грязным, укоцанным обмоткам поползла тёплая, позорная моча. Желторот дристанул от животного ужаса.
Рядом оказался его земляк. Без слов, с каменным, искажённым болью лицом, он резко дёрнул парня за воротник шинели, уводя за кусты. Тихий щелчок взвода курка. Один глухой выстрел, мгновенно заглушённый общим грохотом боя. Лучше уж так, чем жить потом с позорным клеймом. Война своих слабостей не прощает, но иногда свои берут этот тяжкий грех на себя, чтобы спасти честь фамилии, известной всей округе. Ведь дома за упаднические настроения, сродни дезертирству, родичей запросто могли отправить в лагеря Дальлага на лесоповал, да ещё лишить положенной пайки за погибшего фронтовика. Свой своего не бросит, даже ценой собственной жизни. Таковы неписаные законы фронтового братства.
— Не ссы, братва!
— Замандячим фрицев!
— Победа на острие штыка!
— За Родину, пацаны!
— Ура!
— Ура-а-а!
Яростное, раскатистое «Ура!» слилось с лязгом металла в единый, сметающий всё на своём пути вал. Немецкая цепь дрогнула и попятилась, оставляя на снегу неподвижные, местами орущие благим матом тела. Фрицам сегодня головы не сносить. Раненные преставятся, мы их даже добивать не будем, не заслужили, пусть сдохнут сами, никто же их в гости не приглашал.
Бой стих так же внезапно, как и начался. Друзей своих положили рядком на промёрзшую землю: Афанасий Краев, Семён Комов, братья Аверины...
Вовремя подсуетился старшина, молча накинув на павших широкий, мятый, пахнущий соляркой кусок брезента. Общую яму для всех, ушедших на небеса, рыли малыми сапёрными лопатками поочередно, с разных концов широкого прямоугольника. Никто не возражал и не отлынивал — не к месту, не ко времени сейчас разговоры.
Куда важнее освободиться от кровавой скверны, забившейся под ногти, перепоясавшей лица вдоль и поперёк и застрявшей в волосах, вместо утерянного треуха с красной звездой. Располосованные, липкие отрепья на груди и, даже со спины, с перемешавшейся чужой и своей багровой жижей не в счёт. Живой, слегка подраненный и то в гору, ведь завтра очередная схлёстка.
Когда всё было сделано, старшина достал заветную молочную флягу. Разбавленную древесную водку черпали алюминиевыми крышками от котелков и нехотя, морщась, забрасывали этот ледяной сгусток в обожжённые глотки. Пьяных не было. Разбавленная «божья роса» сразу не дотянется до сердца.
Это ночью, в страшном сне, дойдёт до скупой мужской слезы и глухого вскрика. А сейчас надо было по-человечески, молча, проститься с пацанами. Завтра будет новый бой. Избранные однополчане остались здесь, чтобы мы могли жить и в очередной раз зарубить себе на носу: «Что русскому хорошо, то немцу верная смерть».
А дальше посмотрим, как карта ляжет. Но сегодня наша взяла.
10 июня 2026 года
Свидетельство о публикации №226061000763